Роман Ненаписанный дневник Глава 2

6 августа 1869 года
Санкт Петербург

Народ вокруг Преображенской площади уже толпится. Только представить себе невозможно: в городе почти семь сотен тысяч людей живет! Это ж сколько народу – целых две Енисейских губернии в одном городе! Как они все тут помещаются? Ну, конечно, если бы они жили в обычных домах, так город, наверно, и за день было бы не проехать. Здесь же дома и в четыре и в пять этажей строят. Есть и просто огромные домищи – в сотни квартир, их хозяева внаем квартиры сдают. Впрочем, говорят с такими домами надо быть осторожными: домовладельцы часто экономят и стены получаются тонкими, так что зимой невмоготу в них жить. Деревянный-то дом, конечно, теплее. Да и тут, в Петербурге все еще много деревянных домов. Есть и полуразвалившиеся постройки, а есть и вполне приличные. Вот у Кузнецовых – в Преображенской слободе, квартира в роскошном каменном доме, а обойдешь Преображенский собор, так за ним в слободских улочках – уже деревянные дома стоят. Есть большие дома с мезонином, есть и одноэтажные. У кого даже свой садик за сплошным деревянным забором. А рядом и дровяной склад огромный.
Из окон гостиницы «Москва», где по приезду из Красноярска в феврале остановились с Хейном, пусть земля ему будет пухом , – вид, конечно, другой был. Невский! Там только фонарей три ряда. Посредине проспекта – линия конно-железной дороги проходит. В Москве такого и не видывали.
Масленица – вот это время было! Все по-настоящему, как в Сибири. Оказывается, в Петербурге народ тоже вовсю веселиться умеет. На Исаакиевской и Адмиралтейской площадях всю неделю с утра до вечера работали цирки, балаганы и театры. В них давали уморительные представления. Рядом же устроили катушки, качели и карусели. Тут же продавали и чай, и сбитень, конфеты разные, яблоки да всякую съедобную всячину. От пивных заводов выставляли бочки-сороковки. Немцы рядом предлагали горячие сосиски и колбасы. Много народу на тех гуляниях было. Отваливали и приваливали целыми тысячами. Веселились все безудержно. Понятно – потом же строгий пост наступает, и веселье строго запрещено. Вот отгулять, как следует, все и старались.
Потом из развлечений, только в театр можно, но это уже не так интересно. А еще на Пасху хотелось самого Государя Императора увидеть. Говорили, что обычно он присутствовал на Пасхальном богослужении и на ежегодном разводе с церемонией от Преображенского полка, где состоит полковником. Но, в этом году Государь занемог, и развод был отменен.
После ж Пасхи, все равно почти каждые три недели устраивали в городе какой-либо праздник с иллюминацией и флагами. В такие дни народ в Петербурге опять гулял без удержу. Везде пьяные ходили по улицам, натыкаясь на трезвых прохожих. Иногда подзагулявшие горожане  шатались по городу целыми толпами, не стесняясь бурно сквернословить вслух даже в присутствии женщин и детей. И после праздника по Невскому, да и на других улицах пьяные мужики в всюду в подворотнях валялись. Как же без этого? Пьянство – первейшая русская народная забава!
А иностранцев в Петербурге сколько! Даже зимой. Любую речь можно услышать. И вывески все на разных языках – сразу можешь и не разобрать. Даже службу по воскресеньям в церкви на Невском можно слушать хоть на дюжине разных языков. Зимой иностранцев на улице сразу видно. Самые несчастные из них – это, конечно, греки. По всему Невскому их раскладные лоточки с греческим товаром: айвой и рахат-лукумом. Но кому же в мороз на улице рахат-лукум нужен? Все сласти  давно уже превратилось в камушки. Столь же неразумна и немецкая торговля в мороз. Типичный немец, приехавший недавно в Петербург в надежде разбогатеть, бегает среди толпы и предлагает какую-нибудь мелочь, вроде неувядаемых цветов. Поверх картуза он повязывает платок и им же обматывает и шею. А ботинки у немца непременно на тонкой подошве, и ему приходится все время приплясывать, чтобы ноги не отморозить. Однако, те немцы, что уже преуспели в городе, те уже гуляют неспешно и с достоинством. Их ноги уже в тепле, но голова – по-прежнему в холоде.
А если ты видишь рослого господина в цилиндре, да еще с сигарой во рту, который не ходит, а шагает, то это точно – англичанин. Он вовсю шагает и шагает: отойди, а то раздавлю! Самые же воспитанные из иностранцев – французы. Француз даже на морозе не забывает о модном туалете. И никуда не спешит, не рвется вперед. Тихонько ногами семенит, чтобы всем показать, какая же нация на самом деле самая цивилизованная. Есть в Петербурге и восточные люди – те кутаются в свои шубы и огромные меховые шапки. Словом самый разнообразный народ. Остальной же – обычный,   как и везде в России, только военных да чиновников гораздо больше. Куда ни глянешь – везде фуражки.
Жизнь в Петербурге особенная – не та, что в Сибири. В Петербурге среднего не дано: здесь можно жить либо барином, либо мужиком. Потому что, дорого все. Яблоко… Яблоко – так оно семь копеек на улице стоит! Где такое видано! По весенней распутице с одной стороны улицы на другую на извозчике переехать – пятак им пожалуйте. А как снег сошел – в городе дороги даже по Невскому нет. Проспект, оказывается, деревянными шашками вымощен, а не камнем. Вот вся грязь весной между шашек и пробивается. А если вода поднимается, или наводнение – так все шашки деревянные всплывают, а мужики их по дворам на дрова растаскивают.
Каменные же плиты здесь только по тротуарам. Перейти безбоязненно только на Полицейском мосту можно – он покрыт укатанной смолой с камнями – такой дороги еще нигде не видывали. Асфальтом называется. Зато, как к лету грязь на Невском подсыхает – по шашкам цокота копыт почти не слышно. Оттого и переходить его надо очень осторожно. Бубенчики на упряжке, конечно, звенят, но зазеваешься – мигом под лошадью окажешься.
А извозчики в Петербурге? Кажется, что они везде, на каждом углу. Говорят, что их в городе – с шестнадцать тысяч. Гордо восседают на козлах в своих синих армяках поверх овчинных тулупов, перевязанных кушаком. Цену за проезд немыслимую ломят – «авось, найдется барин бестолковый – заплатит и целковый». Но, поторгуешься – так цена упадет вполовину или вообще в треть от первоначальной. Вот, на тройке с товарищем до Таврического дворца катались. Красота! Улица летит мимо тебя: рысаки каждым шагом намеряют никак не меньше сажени. Кучер кричит, разгоняя прохожих, бубенчики звенят, копыта мерно вырубают глухие, но твердые удары, врезающиеся в наст… Такая гонка, что все на свете забываешь. Но и аварии с извозчиками бывают здесь каждый день. Хорошо еще если только оглоблями, упряжью или возками сцепятся – так с возка хоть и упадешь, так несильно. А если, бывает, на повороте выезд переворачивается, или пьяный зазевается… Тогда совсем страшное дело может получиться.
Да и лето петербургское, если стоит жара и сухмень, почти совершенно невыносимо. Кругом пыль и жар. Но красноярцу это почти привычно – ветер в Красноярске летом запросто гоняет тучи песка по улицам. И в Петербурге улицы в лучшем случае засыпаны тем же самым песком. Только здесь к нему еще и известку добавляют. И постоянно мостовые разрывают. Любят это дело в Петербурге. Иногда только новую мостовую набьют, как, глядишь, заново ее разворотят: чистят подземные водяные каналы из соснового дерева. И почти везде постоянно идет стройка – отделывают фасады со старого на новое, или этажи надстраивают. Жар, шум и запах стоит неимоверный. Запахи… Всюду, кроме набережных, где свежий ветер всегда, стоят удивительные запахи. Во дворы и на черные лестницы лучше вообще не заходить. Там только дворники ко всему привычные обретаться могут. Дворовые ароматы, кажется, на всю глубину пропитали и землю и стены домов, и постоянно сочатся, пропитывая и воздух, и воду. По ночам же в Петербурге начинает движение длинный ряд деревянных навозных телег, ползущий со скоростью улитки по улицам и набережным. Неосторожно забытое открытое окно – и все, сна как небывало. Особенно несчастны жители Фонтанки между Семеновским и Обуховым мостами, где содержимое навозных ящиков ночью перегружают на лодки. Недаром говорят, что летом число самоубийств в городе намного выше, чем зимой.

Отдохнуть от всей этой суеты можно, пожалуй, лишь в садах. Летний сад очень неплох. Днем он открыт для публики. В саду все строго и красиво: статуи античные – еще Петром Великим привезенные стоят. Он здесь гуляния устраивал, столы для праздников накрывал, крытые галереи ставил для танцев и торжественных выходов Царской фамилии, и для накрытия столов на праздники. Птичник с редкими птицами у него был здесь устроен. А до того на месте сада государев огород был с растениями полезными и аптекарскими. Также на одном из прудков у Петра был остров любимый, где он любил оставаться один для размышлений.
И теперь просто так в царский сад не войдешь, стража за порядком присматривает: нужно быть одетым соответственно и вести себя в саду вполне пристойно. По крайним, шоссированным, аллеям даже верхом дозволяется прогуливаться. А на Духов день – здесь купечество гуляние устраивает – традиционные смотрины женихов и невест. Близ Летнего дворца в гроте устроен ресторан, где можно на открытом воздухе пить чай и обедать при желании. По воскресениям там и музыка еще играет. Да и второй летний сад есть – рядом, за Замком.

Вот, почти полгода уже как прошло в Петербурге. Странный это город… Нет, не город… Ощущения от него странные. Вроде бы, уж давно здесь – но все к нему привыкнуть трудно. Сколько волшебного, необычного ожидалось от свидания с Петербургом… Сколько представлялось, думалось… И, вот – приехал. Вначале все было так интересно и заманчиво. Прогулки по городу с Лизой и Дусей – старшими дочерьми Кузнецова или с его сыновьями Александром и Иннокентием. Освоение фортепьяно – раз уж случился инструмент в квартире новой хозяйки. Но к любой новизне быстро привыкаешь. А смутные чувства… Что это? Может быть, просто тоска по родному дому? Или страх вновь провалиться в академии художеств? Вот бы такой сон увидать, чтобы все понятно сразу стало, как жизнь наперед обернется. Такой сон, как Петру Ивановичу Кузнецову приснился, когда после разделения наследства ему даже рабочим платить нечем было. И тут во сне к нему на двор целый обоз с хлебом въезжает! И в тот же день он узнает об открытии нового золотого прииска по Кызласу. И сразу – миллионное состояние. Вот бы и мне так. Нет, не миллионы – они не нужны, а знать все наперед! А деньги, даже если и будут – жить буду скромно. Вон Кузнецов, всем помогает, какими делами ворочает, а даже своей табакерки нет. Ходит – табачку просит – почихать ему страсть как нравится.
Скоро праздник Успения Пресвятой Богородицы. В рисовальной школе на Стрелке будет недельная вакация .  Однако придется побыть в одиночестве: друзья по школе разъедутся, Петр Иванович отбыл в Красноярск, а супруга его Александра Федоровна с детьми  уже давно за границей на водах в Карлсбаде.

Погруженный в рассуждения о городе, Василий и не заметил, как дошел до Преображенского собора. Пройдя по кругу вдоль ограды собора из цепей и вкопанных в землю турецких пушек, Василий подошел к четырехэтажному дому надворного советника Лисицына ,  на углу со Спасской, где находилась квартира Петра Ивановича Кузнецова и бывшее временное пристанище Василия. Добравшись до места, Василий вошел в небольшую парадную резную дверь, услужливо открытую ему уже знакомым седым швейцаром в ливрее. Поднявшись по красивой лестнице на второй этаж, Василий дернул шнурок звонка. Дверь в квартиру открыла горничная. Прислуга хорошо относилась к «сибирскому гостю», числившемуся на особом положении у господ. К тому же, для визита есть уважительная причина: на адрес Кузнецовых приходят письма из Красноярска.
Петр Иванович с удовольствием рассказывал, на каком славном месте стоит их дом: больше века назад на том же самом месте находилась съезжая изба гренадерской роты Преображенского полка. Туда однажды осенней ночью  в кирасе поверх платья прибыла дочь Петра I цесаревна Елизавета.  Помолившись у иконы Божьей Матери, она обратилась к преображенцам с призывом помочь ей обрести престол, «беззаконно похищенный» у нее регентшей двухмесячного императора Иоанна, Анной Леопольдовной: «Ребята, вы знаете, чья я дочь, подите со мною!». Под громкое «ура» солдаты присягнули на серебряном кресте новой Императрице и двинулись за ней на Зимний дворец возвращать престол.
После, в ознаменование своей победы, Императрица и повелела заложить Спасо-Преображенский всей гвардии собор. Но он сгорел еще в год декабрьского восстания. За четыре года после его полностью восстановили.
Именно тогда вокруг разбили сквер, обнесенный оградой, состоящей из стволов турецких пушек. И еще в соборе хранятся полковые знамена со старых еще времен! А также, одна из самых замечательных святынь старого Петербурга – икона Спаса Нерукотворного, которой Петр I, по преданию, благословил заложенный им город на Неве.
Да и сам Кузнецов – живое наследие российской истории: отец его род ведет от пленных шведов, при Петре после Полтавской битвы в Тобольск сосланных, а мать – вообще из рода хана Кучума! 

С улицы послышался праздничный полуденный перезвон колоколов. Ясно! Полковой парад уже начинается. Все домашние бросились к окнам. Роты батальонов в парадной форме встали развернутым фронтом со всеми знаменами и штандартами на площади перед собором. Толпы петербургской публики обрамляли площадь. В первых рядах стояли солдатские дети и инвалиды–преображенцы. Среди толпы зрителей были видны военные в черкесках и бурках, в фуражках разных цветов, треуголках, касках с белыми или черными султанами или двуглавыми орлами. Городские франты соседствовали с бабами в клетчатых платках и с расфуфыренными кормилицами – «мамками» в кокошниках и цветастых сарафанах. Сновали разносчики: саечники и фруктовщики в белых передниках.
Василий уже привык к красочному разнообразию петербуржской толпы, в которой смешались различные сословия из разных эпох. Как-то раз он видел на Невском даже настоящего витязя из кавказской сотни Царского конвоя, в кольчуге, шишаке и с колчаном.
Наконец, заиграл полковой оркестр. На площади, прямо под окнами квартиры Кузнецовых остановилась богатая коляска с гербами на дверцах. На конях гарцевали гвардейцы почетного караула. Из коляски вышел Его Императорское Высочество Государь Великий Князь Владимир Александрович, командир Преображенского полка. Каска с белым султаном, ордена на голубой перевязи отбрасывали десятки зайчиков и позвякивали при движении.
– Какой молодой! – удивился Василий.
– Их Высочеству двадцать второй год идет. Всего-то на год он тебя постарше.
Громогласное «ура» заглушило звуки музыки, затем оркестр и вовсе замолк – началось молебствование, совершаемое протоиереем собора Преображения Господня Всей Гвардии. Молитва окончилась вечной памятью тем, кого Господь не благословил дождаться этих радостных минут – братьям, почившим  на поле брани за Царя и Отечество, и опять все смолкло. Протоиерей благословил полк в лице его командира.
Вскоре, полк уже стоял в параде, и оркестр, поблескивая шитым золотом мундиров, поглядывал на капельмейстера, который, в свою очередь, ловил звуки отдаваемых команд, чтобы вовремя грянуть марш. Великий Князь пропустил полк мимо себя церемониальным маршем. Гвардия прошла поротно, а затем и по-полуротно.
Действительно хороши преображенцы! Какой яркий и просто щегольской у них вид! Под цветными знаменами с черными орлами, высокие, как на подбор, шатены в зеленых суконных мундирах, цветом, взятым Петром I еще у Новгородских полков, с красными воротниками и обшлагами, с золотыми шнурами и серебряными пуговицами. Офицеры все с золотыми эполетами и совершенно неповторимым шитьем золотом по красным стоячим воротникам. А как носочек тянут на марше, печатая шаг – просто загляденье!
Наконец, оркестр заиграл Преображенский марш, тот самый, что звучал над знаменами полка с петровских времен. Красота его не терялась от быстрого темпа, усиленного четким печатным шагом полковых рот. Под звуки марша парад сделал «на караул»:

Славны были наши деды
Помнят их и швед и лях;
И парил орел победы
На Полтавских на полях!

Василий и не заметил, как в голос стал подпевать под звуки музыки. Пальцы рук сами побежали пляской по подоконнику, словно по клавишам фортепиано, что стояло в углу гостиной. С гордостью и радостью смотрел на преображенцев Василий. Вот они – победители. Все преодолели. Почему же я не смогу? Оркестр стих, и негромкие аплодисменты прислуги вернули Васю обратно на землю из своих мыслей.
– Браво, браво, – улыбнулась экономка, – хорошо поешь. Отличный басок у тебя будет. Только, слова твоего марша какие-то не такие…
Надо вот так:

Славный век Екатерины
Нам напомнит каждый шаг;
Те поля, леса, долины,
Где бежал от русских враг!

– Неужели, – Суриков смутился, – а мне казалось, что я правильно напевал…
– Ну ладно, не расстраивайся – пел ты хорошо. Пойдем-ка,  лучше угощу тебя чайком. Чай у нас ароматный, настоящий – из Китая привезен.

 
3 Ноября 1870 года
Петербург
7-я линия Васильевского острова
дом 10/11 (дом Шульца)

Весело потрескивали березовые дрова в высокой печи-голландке. Воздух в комнате наполнился сладковатым печным духом. На оконных стеклах, несмотря на проложенную между рамами вату, и старательно припасенный граненый стаканчик с уксусной кислотой, уже красовалась первая морозная узорчатая живопись. Недавно ударили первые  морозы, но, как говорили сведущие петербуржцы, в один день погода может и обратно перемениться и снова заморосит промозглый петербуржский дождик – бус . Недаром в Петербурге и в октябре, и в ноябре – семь погод во дворе. Месяц Полузимник – на то и есть полузимник. Хоть назавтра и день зимней Казанской… Что день этот покажет, то и зима скажет. Добрый человек в это день далеко от дома не выезжает.
На стенах комнаты висели академические классные работы и просто рисунки Василия и его товарища по квартире – Владислава Стаховского , или как он сам себя называл Стаховски, поляка грузинского происхождения. Фамилия эта почему-то вызывала непонятный отклик в душе Сурикова. Казалось, что с ней было связано что-то важное для него. Но, сколько Василий не старался выудить из памяти эти воспоминания – ничего не получалось. Да и Василий был больше чем уверен, что не слышал все-таки он этой фамилии раньше.
Стаховский был неплохим товарищем. Кавказская страстность была отличной приправой к их совместным развлечениям: и песням и пляскам, и рисованию, и всему остальному. Однако сегодня Василий проводил вечер один – у Сурикова не было настроения составить товарищу компанию на ужин в кухмейстерской Орлова, где столовались оба студента. Снятая на двоих квартира в доме Шульца казалось даже слишком просторной – с отдельной спальней за перегородкой. Любой скрип здесь отдавался с отзвуком в полупустых стенах, как удар молоточка по струне фортепиано.
В комнате пахло деревом старого шкапа, пропитанного маслом. Запах смешивался с дымком березовых дров, просачивавшимся сквозь щели печной дверцы. Огонек керосиновой лампы, гордым петушиным гребнем горевший в стеклянной колбе, аппетитно отражался в белом глазурованном боку керамического графинчика с вином из подвальчика Шитта , того самого, что «на углу пришит». На столе лежали баранки и пирожки из пирожного заведения Григорьева, что здесь рядом, в Академическом переулке.
Было грустно: Аннушка Бабушкина за целый год так и не прислала свою фотокарточку. А тут еще, под осень пришло сообщение, что едет она в Казань. Да уж, по всему видно, не складывается судьба… И не сбудется чудо, на которое еще так недавно питал надежды. Печально все, как и недавняя история в Немецкой слободе: страсти как у Шекспира, ничуть не хуже. Куда там Ромео с Джульеттой! Немец-булочник не давал дочери своей Эмилии благословения на брак с бедняком ремесленником Карлом. А влюбленные расставаться и не думали – все ждали и надеялись. Так им по пятьдесят лет и стукнуло. А благословения родительского так и не было. Тогда пошли они на пруд неподалеку, взялись за руки и прыгнули в воду. Так их потом – рука в руке – и вытащили баграми из пруда… Да, оборвалась ниточка…
Хорошо, что из дома письмо пришло – кусочек тепла родного дома в сером бумажном четырехугольнике. Надобно ответ написать: вроде бы и далеко родной дом, а так как будто рядом с матерью за столом сидишь.
«Здравствуйте, дорогие мама и Саша!» – начал выводить Василий на бумаге.
Он написал еще несколько строчек – надо порадовать матушку, пусть расскажет нашим:
«Картину  свою, о которой я писал вам, уже выставил на выставке. Публика, как я сам слышал, и говорили мне товарищи, довольна моим произведением. Ничего на первый раз, – это хорошо. На следующий раз можно будет лучше написать картину».
И в самом деле, не до конца все уложено у меня в картине. Непросто ее было летом писать  по зимним этюдам. Тяжело зиму писать, когда снега перед глазами не видишь. Вроде бы, можно было бы и летний пейзаж написать, но зимняя картина перед глазами как застыла. Как приехал, на второй день собор Исаакия Далматского увидел, и запал он в самую душу. Громадный – такой, что взглядом не охватить. Весь из разноцветных мраморов и купол вызолоченный. И внутри него колонны тоже мраморные. Где еще такой в России видали? Только один недостаток в этом соборе есть – темно в нем весьма. Все окна заслонены этими громадными колоннами, а в приделах – наоборот светло, потому что колонн там нет. Как весной в Великий пост говел, так причащаться ходил именно в Исаакиевский собор у самого митрополита Санкт-Петербуржского и Ладожского Исидора. Остались в памяти слова из его проповеди: «Ничего не ищи, и ни от чего не отказывайся».
Летом и весной, конечно, собор тоже хорош, но зимой, в темноте – что-то особенное в нем проявляется. Печальная строгость, что ли. И печаль какая-то близкая. Может это о Сибири воспоминание? Снег у нас там и здесь – одинаковый. Белый, искристый, трескучий!

Вспомнив родные места, Василий взял гитару своего товарища и тихонько, немного неумело перебирая струны короткими пальцами, стал напевать себе польскую думку Мельницкого , растягивая печально каждую строчку:

Волна шумит, волна бушует
И с пеною о берег бьет,
На берегу сидит, тоскует
Рыбак…
И слезы льет.
Его челнок грозой разбило…
Погибли бедные мечты…
Погибло белое ветрило…
Но еще мелькает…
Из дали…

Затем пришел черед другой, уже совсем печальной песенки, как по сегодняшнему настроению:

Зарей вечерней опечалены река и бор,
Маячат темные проталины на склонах гор
То горы ль? Нет, дворцы и башенки Святых руин,
Там бродят тени как монашенки в тиши долин.
Темнеет даль. И дремлет чуткая во льдах река.
И не понять, откуда жуткая моя тоска.
Ужели ты, неутоленная,
Живешь во мне, о, родина!
Душа влюбленная в тоске, в огне …

Грустно, грустно. Ох, как грустно... Сам так стремился в город Петра, чтобы посмотреть на все своими глазами. Пешком собирался идти, как Ломоносов с обозом. Даже снился сам Михал Васильич, все подмигивал: «Что брат, дошел до своей цели? И сыном поповским сказываться не пришлось?»   Вроде бы все сложилось, все получилось. А все грусть-тоска меня гнетет. Непонятная грусть – только здесь в городе и появилась. Петербург теперь и не радует совсем. Только музыка, пожалуй, дает душе небольшую отраду: уроки фортепиано и редкие походы в оперу. Вот «Рогнеда» Серова .  Сильная вещь. Борьба старого и нового. Язычества и христианства. Серов хоть и подпустил в мелодику оперы  «Барыню» да «Капитанскую дочь», но хорошо все это сделал. Как за душу берет, когда молитвенные христианские хоры вступают! Эх, хороши эти хоры. Строгие и величественные.  Любо слушать их.
И пусть критикуют, что де это повторение «Аскольдовой могилы» Верестовского, или мрачной фантазии в духе «Волшебного стрелка» Вебера, а все вещь. Сам Серов в предисловии к опере написал «Мой идеал – драматическая правда в звуках». Это как с картинами – одна, может быть, правильно писана, а видно, что не настоящая. А другая, пусть и с ошибками, но за душу берет, касается глубоко внутри чего-то древнего, могучего, словами невыразимого. Так и с музыкой: ты погружаешься в ее полотно целиком, без остатка. И тут уж не так важно как мазки уложены. Не в них искусство, а в целом образе. Предстает перед тобой образ: тогда веришь и в характеры, и в колорит настоящий – как части одного целого, а не все по отдельности воедино собранное. А потом, как слушаешь голоса чистые русские, так и вовсе перестаешь обо всем думать. Просто качаешься на волнах звуков, и забываешь, где находишься. Словно домой переносишься, а перед глазами картины разные рисуются, что виданы когда-либо были и те, что лишь представляются. Хотя, действительно, если уж выныривать обратно из музыки и придираться, то князь Владимир действительно кутилой каким-то в опере представлен. Это верно. Но, скажите, кто сейчас может знать, каким на самом деле-то Владимир был? Кто свидетельствовать о том может? Только сам композитор в своем творчестве промыслить может и ухватить, сверяя гармонией, что верно, а что выпадает из образа.
Кроме оперы, конечно, приятной отрадой были и поездки по летнему теплу в Петергоф, и по Неве на пароходике прогулки на острова. Но все в целом – что-то не то. Другое – отличное от того, что ожидал. Нет в Петербурге покоя душе. Хоть и по ночам в дом никто не ломится, как в Сибири бывало, и люди по вечерам спокойно гуляют – все тревожно на душе. Даже и писать город не хочется. Другие вон – этюд за этюдом выдают. А тут никакой охоты работать нет. Непонятное состояние. Может, оттого, что солнце здесь позже встает? Темень – вон, уже какая. Или все-таки… дело в самом городе?
Странный он. В одном месте идешь – просто душа поет. Так светло и хорошо, даже если зима. Вот у Преображенского собора приятное место, а два шага в сторону сделаешь и уже совершенно другое настроение. Чуть дальше – Екатерининская улица к Таврическому дворцу ведет, а там – уже не то. Только раз прогуляешься по ней, как чувствуешь, словно попал в темный неосвещенный коридор, заставленный мебелью, где идешь медленно, расставив руки, чтобы не удариться, но, все равно, натыкаешься то на шкап, то на комод, то сверху что-нибудь свалится, грохоча ужасно. Брр... Повторять путешествие уже не хочется. И, вдобавок, печаль наваливается – тяжелая серая и промозглая как сама петербуржская погода. И не понятно, откуда она берется. Вроде бы, рядом ходишь: вот-вот удастся уловить ответ, ухватить, как занозу за кончик, и вытащить на свет белый, чтобы разом от тоски этой избавиться. Чтобы все стало разом ясно.
Ясно, как в прозрачной зимней ночи на Сенатской… Да, надо бы картину как следует переписать. Воздух сделать прозрачным да небо более ясным. Свет выписать тщательнее, со всеми рефлексами. Что-то есть в этом виде. Есть, и причем, очень важное. Но не понять, что именно. Вот, кстати, и снег – как уляжется, можно будет еще раз картиной заняться. Определенно, получше ее надо переписать. Да и скорей бы праздники! Тогда все опять соберутся в доме у Кузнецовых. Придет и кто-нибудь из свежих красноярских гостей рассказать последние новости. Все отрада для истосковавшейся по дому душе. Как у извозчика моего на картине, что задумался, сидючи в возке подле Медного всадника.
Задумался Ванька. Ждет чего-то. От Петра и от города отвернулся. Не решил он, что ему дальше делать-то. Авось вывезет его лошадка. Появятся седоки хорошие, и помчит он вдаль. А пока он только выехал на площадь, след свежий совсем, и встал, бросил вожжи. Руки сложил да задумался…
Вот, многие думают, что художник просто пейзаж пишет. А фигурки стаффажные для равновесия и красоты в пейзаж помещает. А вот и нет…  Как и выбор вида для картины. Можно подумать – увидал красивый вид и написал его. Нет, все не так просто. Сколько красивых мест в Петербурге есть, а писать их и вовсе не хочется. Не трогают они душу. А как же картину писать, если душа не загорелась, не тянется туда – в картину будущую?
Ведь даже по эскизу или по полупустому холсту всегда гуляешь взглядом, словно погружаясь в саму картину. А то и вовсе перевоплощаешься в одну из маленьких фигурок. И уже взглядом оттуда, из пейзажа, смотришь и на Гром-камень, и на колоннаду. Или ежишься от холода, слушая, как скрипит снег на морозе. Только, вот, не очень-то он на картине скрипит. Писаный летом снег трудно заставить скрипеть по-зимнему. Кто-то сказал, что моя картина с Исаакием – есть простое зимнее повторение работы Архипа Куинджи «Вид Исаакиевского собора при лунном освещении», что на прошлой годичной академической выставке была выставлена . Ну да, пусть вид почти тот же. Только у него летний, а этот – зимний. Та же полная луна. Как раз ноябрьским полнолунием эскизы делались . Да и еще художника Воробьева  картину упоминали, что ракурс у меня с ним один и тот же.


Илл. №1. Первый вариант картины В.И. Сурикова «Вид памятника Петру I
на Сенатской площади Петербурге», 1870. Х.,м. Красноярский краевой
 художественный музей имени В.И.Сурикова
И опять только время года поменяно. Ну и пусть. Что же художник с собой поделать может, если душа требует только этот вид на холсте изложить. И не просто изложить, но и прожить. Ведь это для души отрада – для нее все художество на самом деле. Душа в картине находит для себя что-то неведомое, что успокаивает ее постоянную тревогу, умиротворяет ее. Нужен ей этот рисованный масляный мир. А публика затем и ходит на выставки, чтобы каждому найти свою картину, где можно отпустить душу на прогулку, откуда она возвращается отдохнувшей и обновленной. Черпает она там, на холсте, что-то одной ей ведомое.
Пусть есть картины с тем же видом. А у меня свой вид, для меня самый важный. Как увидел его от академии через Неву… Или не от академии. Нет – это вид от кадетского корпуса, бывшего Меншикова дворца. Еще до Исаакиевского плашкоутного моста через Неву. С самого-то моста такого ракурса и не увидишь. Конечно, насочинялось-то летом про зимний вид клюквы развесистой. И дым из труб по-летнему, по-деревенски клубиться, словно в квартирах бани топят. В Питере не таковы зимние дымки. И цвет теней на снегу придуман, и следы от возка, что рельсы на чугунке, да и Петр на ледяной глыбе стоит. Не такова изморозь-то на самом деле. Ну да ладно, для первой петербуржской картины пойдет.



 
18 Марта 1873 года
Академия Художеств
Санкт Петербург

Бурлаки! Все только и говорят о «Бурлаках». Как неожиданно. Пенсионер академии всего лишь на четыре года старше – господин Репин. И уже самые прелестнейшие отзывы, почти везде, но только не от академиков. Всего пару дней как его картину выставили – он ее едва успел дописать. Все сражены. Говорят, такого еще не было в русском искусстве. Только ректор академии Федор Антонович Бруни не постеснялся ее профанацией искусства повеличать, несмотря на то, что картину господина Репина приобрел сам Великий Князь Владимир Александрович. То есть, она, как говорят, и была по заказу его писана. А ведь Репин уже представлял ее два года назад – в Обществе поощрения. Видел я картину. Недурна была. Но больше эскиз, чем картина. А сейчас все говорят: что-то несравненное. Говорят, он ее всю переписал, каждый камушек, каждый уголок. А уж типы, что за типы он там выписал! Восторги вокруг не утихают. Как уж тут устоишь: непременно надобно на «Бурлаков» взглянуть.
Идти до академии с новой квартиры всего-то пара шагов. Ближе, чем со Среднего было. Оттуда пока дойдешь, так и воздуха холодного наглотаешься – и кашель не отступает. Да и квартиры в воронинских домах  лучше – все академические так говорят. Главное теплее там, в новой квартире: из окон не дует, да и сквозняков нет. Купец Сергей Воронин хорошие дома строил. Вон их только в переулке сколько – все его. Говорят, раньше он хлебный откуп в Малороссии держал или винный в Сибири, а как разбогател, так и в Петербург перебрался. Дома строить стал. Благотворительностью занимался: детские приюты содержал, да церкви строил. Его за то дворянином даже пожаловали. Титул надворного советника у него был. За заслуги. Во как! Сейчас его сын, известный ботаник, домами владеет, и народные бани с тремя бассейнами и изразцовыми каменками  на реке Мойке выстроил. Эти бани даже Великие Князья жалуют. Все говорят, что лучше держать доходные дома в Петербурге, чем золотые прииски в Сибири. Кузнецов все потешался над этим. А ведь, судя по всему, не такая уж это и неправда.
Погодка сегодня хороша – не грех взглянуть на академию да на Неву в утреннем солнце. Солнышко-то уже не зимнее – и встает пораньше, и светит веселее. Не так, конечно, как в Красноярске. Нет здесь той искрящейся игры и солнечного напора света. Но, все-таки – солнце.
Суриков, придерживая полы, перебежал дорогу и оказался на гранитной набережной. А морозец-то еще держится! Ух, как холодом от реки тянет! Снег спекся в одну твердую массу, которую и ломом не проберешь, и блестит, как только что налощенный паркет. А все сани теперь превратились в саночки-самокаточки. Здесь-то на открытом месте еще и ветерочек студеный поддувает. Но, все-таки, за редкое полузимнее солнышко это небольшая плата. Вон как фигуры Геракла со Флорой на академии рисуются. Пока свет еще утренний – надо взглянуть на чудесную борьбу света и тени на светлой, почти известняковой, охре фасада академии. Вон как нежный розоватый свет вдоль стен ложится! Каждая рустовочка на стене как вычерчена! Ризалит весь своими вогнутостями и выпуклостями играет! Трещинки на штукатурке – словно на старинной картине неповторимый кракелюр кладут. Да и все здание как со старой картины: столь мягки его поверхности, и теплы тени. А если смотреть от сфинксов, одного из которых пришлось целовать на тайном ритуале посвящения в студенты академии, то все здание покажется просто кремовой деревянной моделью. Одной из тех, что стоят наверху в архитектурных классах.
Суриков взглянул на латунные буквы над входом: «Свободным художествамъ». Ах, какую оторопь вызвали эти буковки первый раз, почти четыре года назад. Василий усмехнулся, вспомнив, как выслушав отказ академика Бруни, он вышел на набережную, спотыкаясь на булыжниках мостовой. Что ему оставалось делать тогда, как только глубоко вздохнуть? Теперь же остается лишь улыбнуться, вспомнив, как он сложил на гранитной стенке набережной из своего экзаменационного рисунка с «гипсом» кораблик. Затем спустился по ступеням у египетских сфинксов к самой воде и пустил свой «провал» по сверкающим на солнце волнам. Долго провожал его взглядом. А рядом, на пандусе, тогда весело перекрикивались мужики, перекидывая мешки с набережной на баржу-столовую. Как ни странно, настроение, почему-то, в тот день, было приподнятое.
Потом пришлось с мая по июль ходить в рисовальную школу, спасибо за поддержку Петру Ивановичу Кузнецову, а то ж и мест там свободных не было. Классы, говорили, слишком наполнены. Но, взяли, все-таки. Директор – Дьяконов – дюже строгим был. Всегда в черном, богатом ходил, и всегда молчал. Вроде бы и редкие были занятия в классах: всего два вечера на неделе и в воскресение, а достаточно оказалось. Главное, научиться было с объема рисовать, тушевать правильно да тени класть. С гравюр дома копировать, конечно, было проще. Там видишь, как штрих лежит – бери да клади его точно так же. Ну что ж, в итоге все как лучше вышло: выучился эти гипсовые антики рисовать в объеме. Оказалось, что и не Бог весть какая это трудность.
Да теперь просто и не верится, что это все было. Как с трепетом входил в амфитеатр головного класса! А теперь же за душой – уже три медали. И четвертая – никуда не денется. Да и премии заплатили нешуточные: за «Лазаря» – аж 75 рублей ассигнациями! Да и «Торгующих» целым полтинником оценили. И еще сорок – за «Крестителя», да за эскиз . Целая пачка новеньких аккуратных кредитных билетов по пяти рублей с Дмитрием Донским и по десяти с государем Михаилом Федоровичем Романовым... Теперь есть целый капиталец – можно не с пустыми руками домой ехать. И Пал Петрович  , кажется, вполне доволен.

На входе в академию у высоких дубовых дверей стоял швейцар. Он – для важных гостей. В благодушном настроении Суриков прошел мимо главного входа и, проводив взглядом ласкающий утренний свет, завернул на подернутую тенью четвертую линию Васильевского острова. Зайдя с другого входа, поднялся до студенческого гардероба наверху. Там, потолкавшись немного среди товарищей, быстренько скинул пальто, сколупнул с ботинок тугие калоши и, пригладив волосы, отправился  по темноватым коридорам опоясывающего внутренний двор «циркуля» к мастерским. Оттуда по широким дубовым лестницам можно было спуститься в нижние залы, где уже висели картины годичной выставки. Студенты один за другим сбегали по верхним маршам и, меняя рысь на шаг, степенно спускались, приближаясь к залам, где уже гудела толпа.
В общем, почти все уже было видено по открытию выставки. Точнее – двух выставок. В этом году две были совмещены в одну: и годичная академическая выставка, и выставка картин, отправляющихся в Вену. Посему, здесь точно есть на что посмотреть.
Ведь как бывает: пробежишь, залы посмотришь все наскоком, наметишь самое интересное, и только потом уже идешь и смотришь, смотришь. Картина часто сразу не открывается. Конечно, если есть в ней чему открываться! Не так как на некоторые пустые картины, как с безотрадным Добрыней из былины графа Алексея Толстого с четырехглавым змеем на огромном рубчатом полотне в малом конференц-зале. Висит, позоря автора, потому что тема эта, якобы,  русская да патриотичная. А писано полотно не кем-нибудь, а профессором Василием Петровичем Верещагиным , и тоже приобретено Великим Князем. Имя-то для художника важно иметь. Да и тему патриотическую выбрать всегда правильно.
А вот в пейзажах Шишкина или, особенно, Федора Васильева, так там нет ничего вычурного, нарочитого. Кажется, что его работы гораздо более патриотичны, чем Добрыня, со Змеем бьющийся. Простые пейзажи у него, но как выписаны-то они. Смотреть их можно бесконечно. Что за мастерство! Васильев не щетиной пишет, а колонком. Вот мелкая работа! Конечно, его «Болото» на выставке хорошо, но уж слишком печально. Да и воздух в картине тяжеловат. Чувствуется, что дышать там действительно трудно. Сам Федор Васильев, кажется, страдает чахоткой. Что за болезнь эта – спасу нет! Сколько ее в Петербурге. Вот воздух в Петербурге точно такой бывает как у Васильева на  болоте. А вот в Крымских горах у него – в картине, за которую он в Обществе поощрения ажно тысячу рублей премии получил, вот там-то должно быть воздух! Но, глядишь на нее, и неспокойно как-то на душе становится. Вроде бы и пастораль в чистом своем виде: идут себе неспешно буйволы в упряжке на фоне горного пейзажа. А ведь неспокойно все: и небо с рваными облаками, и дымка на горных склонах, и дорога вся в ветках да корягах поломанных. Понимаешь, если оступишься – непременно на них наколешься. Не понравился, видно, Крым-то Васильеву. Неуютно там он себя чувствовал. Да и говорят, что незаконнорожденный он. Как и Орест Кипренский. Еще Петр Великий, сказывали, повелел всех незаконнорожденных от знатных особ записывать
в художники.

Спустившись по дубовым ступеням, Василий оказался в вестибюле у лестницы. Здесь была выставлена скульптура: обязательная бронзовая статуэтка императора, гипсовые бюсты и статуи всевозможных достойных персон, даже Пушкина. Гипсовый этюд двух лошадиных голов, как гласила табличка, был исполнен самой Великой Княгиней Марией Александровной. Честно говоря, весьма недурно исполнен. Еще были выставлены восковые сценки художника-любителя из Москвы и прочие совсем не интересные произведения. Разве только флорентийское бронзовое распятие пятнадцатого века привлекало внимание.  Верно говорят, что настоящее искусство – единственный путь в вечность. Уж четыре сотни лет прошло, а люди помнят, что был такой Донателло , смотрят вот на распятие, вышедшее из его рук, и помнят его. И живет он в их памяти. Разве не чудо это?
Конференц-зал также не потешил душу маслом живописи: там были только портреты Императоров да рисунки членов Царской Фамилии. Но и тут хоть есть на что поглядеть. Вот бронзовая статуя Петра I, исполненная академиком Шредером для памятника в Петрозаводске. Хороший это памятник – не вычурный. Петр в нем – молод и уверен в себе. И рукой он как живой человек указывает, а не как статуи римские. А куда указывает? А, вот говорят, в сторону заводов железных будет десница его обращена. Что ж, неплохое изваяние, неплоха, хоть и кажется, что неправильно это – человека в бронзе отливать – как копия живому. Не по-христиански, что ли.  А вот и гипсовый Петр Антокольского рядом расположился. Этот, кончено, более параден.
Но и похож – почти натурально Петр. Только правая рука его неестественно движется. Ну что, куда идем дальше? Где же там «Бурлаки»?
От круглого зала отходили две галереи: Рафаэля – направо, Итальянских мастеров – налево. И там, и там гудет товарищеский суд картин. Что ж, вкусное оставим на потом, как обычно? Только вот где вкуснее? Надобно у Небес спросить. Там, на Небесах – на все знают ответы.
Василий запрокинул голову. С огромного плафона на бренную землю взирали Боги Олимпа, торжествующие учреждение Академии художеств. Ангел с росписи десницей указывал в сторону Рафаэлевской галереи. Интересно, там ли картина? Будет любопытно. Суриков немного задержался, продолжая рассматривать роспись. Интересно, увидят ли эти боги и мой триумф? А? И сыграют ли трубачи-кавалергарды туш?
Кто-то из студентов, нечаянно задев Василия плечом, не дал ему развить эту тему для рассуждения. Что ж, придет время – посмотрим. А сейчас – вперед! Тем более, у Рафаэля, кажется, действительно больше народа.

Зрителей, в коих превращаются на выставках все, даже сами живописцы, встречало на входе полотно академика Петра Грузинского «Оставление горцами аулов при приближении русских войск». Картина действительно достойная, и выполнена добросовестно: должное впечатление она производит.
Смотришь – и переносишься на горную тропу, где, спасаясь от русских войск, подгоняют повозки дети и жены горских хищников, которые не в состоянии отстоять с оружием в руках свой грабительский образ жизни. За скалой, где остался наблюдательный пункт горцев, уже видны дымы сражения. А горный ландшафт вокруг каков? Мрачные стремнины гор вдали и столь же безрадостный клок неба в тусклом свете. Отлично настроение передано. Чем-то «Помпеи» Брюллова напоминает по колориту. Но контрасты здесь, конечно, слабее, да и движения меньше. Но публике картина нравится. Вон сколько зрителей подле полотна остановилось. И для Европы – курьез. У них-то, поди, своих горцев нет, с кем веками воевать можно. Пусть, хоть на картине посмотрят.
Далее, меж слепков с лучших антиков и копий с Ватиканских фресок Рафаэля, были развешаны самые разнообразные полотна. Вот – «Фомушка-сыч» Перова. Картина уже не новая, размером невеликая, но что же за тип этот Фомушка! Смотрит на зрителя с недоверием и легким презрением. Губы поджал. Нелегкую жизнь прожил этот крестьянин. И все на портрете его видно, словно художник анализ его души сделал. Некоторые говорят, что и сам Перов так же нелюдим, как сыч. Говорят, что себя он на портрете  изобразил, в своем истинном виде, как он есть. Да и с чего ему другим-то быть? У него одно несчастие другое приводило. За один год у него и жена умерла, и двое детей, а сам он с младенцем на руках остался. Представляете, как в один год почти всю семью потерять! Однако он не сдался, а продолжил работать. В Москве стал представителем и казначеем Товарищества передвижников. А после его и профессором в Училище живописи избрали. Вот поэтому-то в картинах у него глубина чувств самая настоящая. Кто горя не пережил, тот никогда его не напишет: все фальшиво будет. Только на конкурс в Общество поощрения художеств он своего «Отпетого» наравне с молодыми художниками выставил. И многие теперь считают его поступок бестактным: разве молодые художники ему конкуренты?
Василий подошел к следующей картине – «Игре с котятами» профессора Гуна. Все ее тоже очень хвалят. А на самом деле, что хвалить-то в ней? Коты, спору нет, выписаны хорошо, и фигурки их приятны. Ну и что с того? Такая картина лишь стену может в спальне Наследника Цесаревича украшать. Другого толка с нее нет.
Или вот, подальше, за «Грачами» Саврасова, извозчик-отец угощает детей гостинчиком. Картина, хоть и исполнена неплохо, но не трогает зрителя: это всего лишь мгновение, подмеченное из жизни. Да теплоты и искренности в этих образах не хватает. Словно герои специально позируют для художника. Невсамделишное это все. Как и солнце, да и прочие эффекты в последних картинах профессора Айвазовского. Они, конечно, хороши эти картины, но нарочитость и в них появилась. Вот прежние его морские виды, так виды! Мало кто так воду писать умеет. Вот на пейзажи господина Судковского взглянешь, так у него волны похожи на изломы кристаллического стекла, а воздух – на тонировку в раскрашенной литографии. Но, честно говоря, еще у них поучиться надо мазки-то класть. Не у Судковского, конечно. А тему хорошую для большой картины придумать можно.
Так, а где же «Бурлаки»? Мы же по их душу сюда пожаловали. Верно, они там – в конце зала. Там и публика толпится, что-то бурно обсуждает. А, нет – это не «Бурлаки». Это Петр Великий укоряет царевича Алексея на полотне у профессора Николая Ге. Хоть картина и второй раз подряд выставляется на передвижной выставке, а все народу она покоя не дает. Вот спорят-то как! И Петр им на себя не похож, и с сыном де он не так беседует! Да как будто каждый из них видел Петра! А как он должен был с сыном таким, по-вашему, разговаривать? Как в великом множестве сочиненных картин простирать руки да сверкать глазами? Да он же обычный человек, а не царственный миф. Вот, у Ге хорошо все написано: видно, что Петр шанс царевичу дает оправдаться. Сидит и ждет, что он ответит. А царевич знает, что ответить ему нечего. Только покаяние может его спасти. И сам царевич – тоже живой, настоящий: не падает ниц, не заламывает рук. Просто цепенеет под взглядом Петра, да лицо в сторону воротит. Но ведь не раскаивается! Не раскаивается! Хитрит он!

– Сударь, что ж вы кричите? – хорошо одетый господин средних лет обратился к Сурикову. – Так вас картина впечатлила?
– Покорнейше прошу прощения, а что же я вслух громко рассуждал? – смутился Василий.
– Да-с, изволили любопытнейшую теорию изложить. Можно подумать, даже, что у вас личные интересы в отношениях сих царственных особ. Или вы романов на ночь начитались? Я, кстати, если вам будет интересно, придерживаюсь мнения, что подобные картины вреднейшим образом действуют на неокрепшие умы нашей молодежи. И ваша, милостивый государь, реакция на картину – прекраснейшее моей теории подтверждение. Это ведь надо же осмелиться выносить на суд публики отношения царственных особ! Да еще выставлять их обыкновенными людьми, а не помазанниками Божьими! Это, на мой взгляд, абсолютно противопоказано для публики. Эдак, сегодня мы семейные дела Петра Великого обсудим, а завтра …  Вы, надеюсь, меня понимаете, молодой человек? Вот смотрите у Якоби… Вот как надлежит изображать историю! Вот он как Бирона изобразил, Волынского – у постели больной монархини. Вот как следует писать! – щеки господина слегка раскраснелись. Было видно, что тема его также задела.
– Да, да, я понимаю. Еще раз прошу простить меня. – Василий коротко поклонился неизвестному господину, и пробираясь бочком мимо зрителей, выбрался ближе к центру залы.
Вот уж на кого-кого, а на Бирона точно смотреть не хочется, как бы его не изображали. Ну, так и солнце зайдет, пока я до цели доберусь. Так вон где они – «Бурлаки» Репина!
Конечно, картину только давеча из мастерской художника вынесли. Выставляется за последним на выставке нумером – 280 Bis. Рядом с каким-то парижским видом и натюрмортом с дичью. И сам господин Репин подле стоит. Видел его уже: год назад на вручении золотой академической медали. Беседует с кем-то. Невысокого роста, даже ботинки на высоких каблуках одел, чтоб повыше казаться.  Вид у него вполне щегольский:  брючки фасонные, в жилетке цепочка часовая золотая старинная. Усики стрижены, а под нижней губой малюсенькая мушкетерская бородка. Вот франт! Один туалет его, наверно, рублей сто стоит. Глаза блестят, да и сам он весь светится. Кончено – как ему не светиться: все вокруг только о его картине и говорят.
А картина… Взгляда достаточно, чтобы понять, почему ее хвалят. Конечно, это уже не тот этюд двухлетней давности, выставлявшийся в доме Голландской церкви на Невском... Прежнее произведение – просто дитя против совершенства теперешнего по-настоящему вызревшего полотна.
Василий, не отрываясь, смотрел на картину, словно пил ее взглядом. Прежде всего – свет. Какой чудный мягкий золотистый здесь свет! Его так в Петербурге не хватает. Прямо так и хочется нырнуть туда – в этот свет, в саму картину. Где каждый уголочек так мастерски выписан. И млеющая гладь Волги… И дымка. Как мил и близок этот пейзаж, словно не раз уж и бывал в этих местах. Чем-то неуловимо родным веет от этой картины. Странно, ведь так не похожа Волга на Сибирь. Говорят, что Репин писал этюды где-то у Жигулевских гор, недалеко от Самары… Чудные места, должно быть. И как же на фоне волжской природной красоты смотрится эта ватага бурлаков. Какой контраст! Так вот, над чем господин Репин столько работал! И работа эта вышла действительно превосходной. Не знаю, кто еще такую картину у нас когда-нибудь работал. Так, собственно, все вокруг и говорят. Или почти все.
Суриков постарался прислушаться к отдельным фразам о картине, что было довольно-таки трудно в общем гомоне зрителей и художников:
– Только посмотрите, какой колорит! Вокруг так мало колоритных художников!
Вдоволь насладившись полотном, Василий перевел взгляд на самого Илью Репина и стал наблюдать из-за чужих спин за поведением автора картины, который теперь стоял чуть в стороне и беседовал с каким-то господином. Однако, как заметил Василий, господин Репин не забывал тщательно прислушиваться к тому, что говорят о его творении в зале. По крайней мере, его глаза то разгорались, то притухали, как угольки в костре на резких порывах ветра. Время от времени горячие искорки его колких взглядов летели в толпу, по направлению к авторам некоторых суждений. А высказывания о картине  действительно были самые разные. Всякий подмечал свое, наиболее близкое и значимое:
– Какие характеры! Посмотрите, у него каждый тип на картине – целый мир, и что главное, они так органично смотрятся, просто живые. И, в отличие от многих других, бурлаки эти не выпячивают свое положение, свою нищету, не требуют нашего гражданского сочувствия. Хотя сама картина действительно напоминает нам, что Россия – это еще не Петербург,– горячо рассуждал молодой человек, по виду, скорее всего, студент университета.
– Вы считаете, не выпячивают? – немедля прозвучало из толпы ответное слово. – Да извольте же взглянуть на эти лохмотья. Эта вот рубаха, например, угодила в корыто, где ее рубили вместе с мясом сечкой на котлеты. А вот это рубище у сердитого мальца и одеть невозможно – только снять осталось. Всем известно, что бурлаки костюмами своими не блистают, но тут, все-таки, господин живописец перегнул немного. Это не картина, а просто иллюстрация к «Подлиповцам» господина Решетникова .
– Помилуйте, ну кто же из художников не утрирует? В сравнении со всеми другими достоинствами эти выпяченные лохмотьями – да просто ничтожны. А в остальном, – каков реализм! Как рядом стоишь на берегу и наблюдаешь, пятясь немного, как они барку мимо тебя тащат, – воскликнул человек в однобортной визитке с закругленными полами, почти такой же, как у самого Сурикова, только немного чернее сукном, что было неудивительно: визитки светлее, чем у самого Василия обычно носили лишь иностранцы. В руке он держал записную книжечку в кожаном переплете, прижимая большим пальцем к обложке карандашик. – А этот вот, матросик, как смотрит: Да он зрителя просто ненавидит!
– Да уж, тут ничего не скажешь, ни тебе вычурных поз, ни песен. Идут себе, молча, покорно и обреченно в упряжи, как и весь наш русский народ, – низким хорошо поставленным голосом произнес кто-то со стороны окна, сокрытый от взгляда Сурикова фигурами зрителей.
– Да вы уж тут, милостивый господин, за весь-то русский народ не расписывайтесь! – крикнул ему в ответ кто-то из студентов, стоявших неподалеку. – Не все в упряжке-то, как волы, бредут, вот вы сами скоро увидите!
Другой, видно его приятель, двинул его локтем в бок и тут же поспешил сменить опасную тему:
– Позвольте, а как же знаменитая «Дубинушка»? Отчего ж бурлаки тут молча бредут? Некрасов вот хорошо живописал, как поют бурлаки.
– Да, в самом деле, отчего же у господина художника бурлаки свои языки за порогом оставили? – раздалось восклицание среди публики.
Предмет разговора, видимо, заинтересовал и самого автора полотна, потому что он, извинившись перед собеседником, повернулся к зрителям со словами:
– Дамы и господа, позвольте мне самому вам ответить вам. Вопрос действительно интересный. Я, признаться, когда ехал в семидесятом году на Самарскую луку, и сам думал, что бурлаки петь на ходу должны. Но, доложу я вам, сколько я за ними не наблюдал, ни разу не слышал, чтобы они запевали какую-либо песню. Впрочем, как и здесь, на Неве, я видывал бурлаков – они так же лишь молча тянут свою лямку.
Одна из барышень, в шляпке с лентами и в платье модного цвета влюбленной жабы с турнюром, богато отделанном кружевами, вероятно, дочь состоятельного петербуржского чиновника, ахнула:
– Что же, это средневековье, и у нас, в столице, встречается?
– Увы, мадемуазель, – театрально отвесил ей легкий поклон Репин. Откуда-то позади, кто-то озорно выкрикнул ей в ответ:
– Чаще в народ ходить надобно. Так вы жизнь настоящую российскую и узнаете. А из окна да в журналах только кисею да флер д’оранж видать.
Барышня густо покраснела. Публика попрятала улыбки за платочками и покашливанием.
– И ничего тут удивительного нет, – низким баритоном забурлил плотный коренастый господин средних лет в ладном сюртуке и расшитом парчовом жилете с крупной золотой часовой цепочкой, перекинутой от борта к борту. По дорогой одежде было видно, что человек он состоятельный, однако черты лица его были довольно простые, если не сказать – грубоватые. Начав говорить, он немного смутился и сбился, откашлявшись, прикрывая рот шелковым платком.
– Как ничего удивительного? Объясните, сделайте милость, – обратились к нему несколько человек из публики. И сам живописец с интересом посмотрел на необычного посетителя.
– А вот, и действительно, ничего удивительного, – упрямо повторил господин. – На ходу-то петь – только силы терять. Как барку тянут, то идут-то они потихоньку – не в ногу, то одна партия налегает, то другая. Иначе сорвет течением их. А бечеву держать в натяге долженствует.
– А когда ж бурлаки поют? Или все это выдумки? – послышались удивленные возгласы.
– Да нет, не выдумки, – речь человека в сюртуке стала более свободной и спокойной. Было видно, что он знает, о чем говорит, и к тематике разговора относится явно неравнодушно:
– Вот, ежели, стронуть расшиву надо, из заводи на плес, после ночевки, или, не приведи Господи, с мели или переката, вот тогда всей ватагой в один рывок тянуть надо. Вот тогда распевы и помогают. Косный запев кричит, а ватага плечом на лямку или на ворот налегает. Вот, тут уж трудовые припевки кричать самое время. А бывает так крепко расшива на мели сядет, что ее только сосной сдернуть можно. Не знали? Про то в вашей любимой «Дубинушке» и поется, где «зеленая сама пойдет»! – глаза рассказчика разгорелись. – «Зеленая» – это же о сосне-матушке поется. Рубят ее на берегу, на воду спускают да цепью к расшиве цепляют. Ветки ее зеленые течением распирает и тащит сосна за собой расшиву лучше всякой ватаги.
– Ой, как интересно! А какие еще песни бурлаки поют? Расскажите! – молоденькая барышня улыбнулась господину, и даже кокетливо притопнула каблучком бархатного сапожка по лакированным квадратикам паркета. Рассказчик промокнул платочком лоб, немного заблестевший от выступивших капелек пота.
– Какие еще песни? Право, и не знаю, их же никто не записывает.
– Ну, пожалуйста, сделайте милость, – не отставала барышня.
– Право не знаю, – отмахивался господин, – ну, вот, разве что, про пуделя есть.
– Как про пуделя? А ну, расскажите! – тут уж, многие посетители, прислушивающиеся к разговору о бурлаках, обратились к раскрасневшемуся от избыточного внимания господину. Видно было, что он уж и не очень рад, ввязавшись в непривычный для себя разговор только потому, очевидно, что не мог оставить без разъяснения близкую ему бурлацкую тему.
– «Пуделя» все оравушки бурлацкие знают. Поют: «Белый пудель – шаговит». И шаг под пуделя печатают да на лямку налегают. «Шаговит, шаговит». А после белого – про черного пуделя заводят: «Черный пудель – шаговит». И так далее – кто какие цвета знает, а кто и двух только пуделей, черного да белого поет. Пудель хорошо поется, и в голове заседает, идти помогает.
– Какая прелесть! – захлопала в ладоши барышня. – А вы так хорошо бурлацкую жизнь знаете. Вы, верно, много бурлаков повидали?
Господин окончательно смутился, пробормотал что-то вроде: «Да уж, пришлось мне их повидать». И махнув рукой – пропадать, так пропадать – обратился к автору картины.
– А вас, господин живописец, я хотел поблагодарить. От волжских… Очень хорошо вы все изобразили. Как в жизни. Только одно маленькое замечание, если позволите, сделаю. – Человек зажал в кулаке платок, только маленький краешек его белел между покрасневшим большим и указательным пальцем.
– Что ж извольте, сделайте милость, – глаза Репина враз недобро заблестели, но губы продолжали изображать улыбку.
– А вот хотел я сказать, что все в вашей картине правдиво, и одежда лохмами – это все бывает. А вот солдатик ваш – ненастоящий, – господин в сюртуке шумно, с облегчением выдохнул. Видно, тяжело далось ему это признание при народе.
– Как ненастоящий! Я его с солдата отставного-то и писал! – возмутился Репин.
– С солдата-то – это оно верно, но не с бурлака. Не может бурлак в сапогах идти. Без ног за день будет. Кто в бурлаки шел, так сапоги продавал, да лапти одевал. В них и идти легче, и нога не бьется, да и от воды сохнет. Так что солдатик у вас не отсюда, не с реки. К тому же он филонит изрядно, лямку для вида тянет – рукой придерживает. Такие в ватаге долго не уживаются. Вы уж извините, господин живописец, – говоривший отрывисто склонил голову в поклоне, повернулся на каблуках и большими размашистыми шагами направился к выходу из зала.

Интересный рассказ. Верно, этот человек бурлаками заправлял. А может…, а может и сам когда с лямкой хаживал, как вот этот вот сердитый мальчишка в лохмотьях в центре картины. Так, видно, не свыкся он с безмолвной воловьей службой. Не приняло его сознание добровольное рабство. Сумел он уйти от безответной покорности возмужалых, но сломленных мужиков-геркулесов, шагающих вокруг него впереди и сзади. А Репин-то от замечания про солдата – вон как насупился!
– Что, господин Суриков, изволите любоваться блестящей работой конкурента?
Василий обернулся на звук знакомого голоса. Рядом стоял его преподаватель: адъюнкт-профессор натурного класса Павел Петрович Чистяков. – Думаю, что вы уже оценили блестящий натуральный колорит произведения, и теперь обдумываете план, как выйти вперед? – лукаво прищурив глаза, Чистяков улыбался в бородку.
– Здравствуйте, Илья Ефимович, – кивнул он в ответ на приветствие Репина. – Вот опасный конкурент, я вам скажу, подрастает. Изучает пристально вашу манеру. Смотрите – со временем даст он еще многим в шапку! – И он шутливо похлопал Василия по плечу. Суриков опустил глаза. Вот тебе номер, уж выставил, так выставил перед всеми. Конечно, похвала – дело лестное. Но так уж при всех, да и до того, чтобы так писать как Репин – еще хлебать и хлебать.
Василий осторожно поднял взгляд. Сам Чистяков и окружающие посетители, слышавшие его фразу, одобрительно улыбались. Суриков осторожно, чуть виновато улыбаясь, – «мол, я-то понимаю, что не по Ваньке шапка», – взглянул на Репина. Но, вместо ожидаемой снисходительно-вежливой улыбки, наткнулся на холодный настороженный взгляд Ильи Ефимовича. Во как! Оказывается, Репин весьма суров к конкурентам. Моментально остатки улыбки слетели и с лица Сурикова. Так бывает при мальчишеских играх на улице: встретишь незнакомца, улыбнешься ему, и он тебе. И, вот уже все – друзья навек. А взглянет он косо, не примет твою улыбку – ответом будет такой взгляд исподлобья, что и за палку или камень вскоре придется схватиться.
Суриков огорченно отвел взгляд, простился с Чистяковым и пошел к выходу из зала. Настроение было подпорчено. Всегда казалось, что художник должен помогать своим собратьям, делиться своим мастерством, как и доктора, наверное. Однако реакция Репина была совершенно иной. Впрочем, такой же невысказанный страх перед молодыми художниками часто читался и во взорах преподавателей, особенно пожилых уже людей. Человеческая природа всегда остается природой, несмотря на образование и различные звания.

Выйдя в конференц-зал, Василий, однако, решил не уходить сразу, а заглянуть и в галерею живописи итальянских школ – напротив зала Рафаэля. Здесь расположилось большинство работ годичной академической выставки. Живопись – такая штука: сколько раз ни смотри на картину, обязательно что-нибудь новое для себя откроешь.
При входе зрителя встречали исторические полотна художников из Варшавы. Вскоре, за ними, очень неплохой вид на острове Валааме кисти Архипа Куинджи. Вроде бы и ничего необычного – многие пейзажисты пишут Валаамские виды. Но этот вид – что-то особенное. Так взглянешь: просто обветренная сосна да березка над гранитной плитой. Да мрак далекого леса за маленькой речкой. Вид самый обычный. Вон – в зале еще много лесных видов. Но какова торжественная строгость суровой северной природы звенящая удивительным серебряным тоном холодного солнца! Народ толпится у картины – любуется. У других картин такого нет. В общем-то, в Вену на всемирную выставку, конечно, более сильные полотна едут. А здесь – хорошие полотна, но душу особо не трогают. А вот где-то, помнится, висели исторические виды Петербурга. В прошлые разы, наскоком, их как следует и рассмотреть не удалось. Любопытно подробнее глянуть, что глазам первых жителей города представало, что сам Петр видел.
Посмотрим, как Жижиленко Петровский Петербург изображает. Художник этот – интересный человек. Числится почетным вольным общником. Сам он – врач, закончил Медико-хирургическую академию, ту самую, где проходили академические классы по анатомии для молодых живописцев. Работает при родовспомогательном учреждении при Воспитательном доме, на которое еще сам Демидов сто лет назад деньги жертвовал. Говорят, что Жижиленко в свое время разбил паралич, и одна нога у него отнялась. Но он продолжает работать и живописью заниматься. Вот у него только здесь, в зале, четыре полотна выставлено. Самое сильное, конечно, полотно, изображающее песчаный ураган в пустыне Египта. Довольно приятна и «Ночь на Иванов день в Финляндии». В Сибири-то больше празднуют Тюльпу – русальную неделю, веселый девичий праздник. На него толпы собираются. А Иванов день так не отмечают. Здесь же в Петербурге празднование Купалы от немцев пошло. Вначале они на холме на Крестовском острове собирались. Холм там Куленбергом прозвали. Но потом праздник на Татарский остров  перенесли.

Первый канун Иванова дня  в Петербурге Василию хорошо запомнился. Это было настоящее язычество. Почти как на картине у Жижиленко. Началось все в шестом часу пополудни. Гуляли на Крестовском в ночь под Иванов день. Толпы гуляющих по парку. Остроты, песни, пляски, хороводы. Палатки с фонариками, котлы на треногах. Гигантский самовар выставили при заведении, огромную бочку с пивом выкатили – по пять копеек кружка. На лодках катание, среди иллюминации. Танцы. Новый танец неведомый в Сибири. Под трепака на гармонике, контрабас и скрипку. «Канкан» называется – французский. По гривеннику с пары платить надо было. Вот это зрелище! Зевак собиралось поглазеть – уйма. Где такое еще увидишь. Как полумрак наступил – такое началось. Женщины, не всегда жены и сестры гуляющих, и душой, и даже телом, усердно отдавались гулянию. К утру же весь остров напоминал поле битвы, усеянное мертвыми телами обоего полу во всяческих позах. Те же, кто еще мог бродить среди поверженных, имели вид утомленный и слабый. Глаза их смотрели в мир Божий так мутно и слабо, что, казалось, они готовы были упасть, что часто и случалось.
«Так что, известно, что последует за этими прыжками через костер на картине господина Жижиленко», – улыбнулся сам себе Василий.
Но сейчас интереснее «Вид Петербурга в 1705 году» Жижиленко посмотреть. В те времена, верно, дышалось в городе свободней, чем сейчас. Не было всех этих нагромождений и доходных домов с ужасными запахами. Да, занятно… На картине еще свободная Нева несет торопливо свои воды в Котлинское озеро, что при Варяжском море . Справа, на порядочном холме, красуется всем известный домик Петра, перенесенный сюда из разрушенного Ниена. За домом – рощица.
– Что-с интересуетесь историей Петербурга? – невысокий сухонький старичок в старомодном вытертом и местами лоснящемся фраке стоял рядом, слегка покачиваясь с каблука на носок, отчего создавалось впечатление, что его колышет свежий весенний ветер, гуляющий за окнами академии. – Да-с. Древнейшую историю все мастера изучать! – Продолжал он, не дожидаясь ответа от Василия. – А вот свою историю все только забывать мастера. Родная история – она никому не нужна. Ее все спрятать норовят, потому как опасная это штука. Ежели знаешь историю, так и наперед сможешь сказать, что будет, потому что уже все это было раньше. Да-с! Вот так вот! А ну, сударь, скажите старику, как вы оцениваете данное произведение изящных искусств? – продолжая раскачиваться, он стал слегка причмокивать после каждой фразы.
Василий слегка отступил в сторону. Вот ведь, одинокий старикашка – ходит, и поговорить ему не с кем. Такие любят приставать с разговорами во всяких публичных местах. Спасу нет. Только соберешься поразмышлять, как на тебе: пожалуйте, поддерживай беседу.
– Так что ж? Нравится ли вам вид Петербурга? – не унимался старик. – А я тогда вам вот что скажу: вовсе это и не Петербург, и не в семьсот пятом году!
– Как это? – не выдержал Суриков, вовсе и не собираясь изначально поддерживать беседу.
– А-а! – победно улыбнулся старичок, – я вижу, мои старческие бредни все-таки сумели овладеть вашим драгоценным вниманием! Ну что же, может быть, вы сами попытаетесь сами ответить на свой вопрос?
– Почему же это не Петербург? Вот Нева, вот домик Петра, вот крепость – все на своих местах, – удивленно ответил Василий.
– А вот и не Петербург! – упрямо повторил старик. – Не все и не на своих местах. Не Петербург, а одна сплошная мистификация. Вот это, за рощицей, что, по-вашему?
– Вероятно, церковь Святой и Живоначальной Троицы? Она же была на этом месте, – неуверенно ответил Василий.
– Ха! Церковь-то была. Но гораздо позже – заложили ее в десятом году, а освятили лишь в одиннадцатом. Да и то, скажу я вам, шпица, что на картине изображен, не сподобилась иметь. Все это – чистейшая выдумка и мистификация, – победно она так и произнес старик, даже перестав раскачиваться. – А за домиком Петра Алексеевича не рощица должна была быть, а палаты. Знаете кого палаты? Меншикова, прохвоста этого, палаты. Самые пышные палаты в Петербурге. Они же и для приемов посольских использовались, потому их еще Посольскими называли.
– Почему же, вдруг, Меншиков – да и прохвост? – удивился Суриков столь неожиданному услышанному эпитету.
– А кто же он, по-вашему? – недоуменно посмотрел на него старичок. – Прохвост он самый настоящий и есть. Все купил, да все продал. Саму матушку Россию шведу бы отдал, кабы его не остановили. Да с него, прохвоста, все мздоимство да казенное воровство и пошло. Ничем не брезговал. Вот вы, например, знаете, что даже перевоз через Неву был в его руках – по копеечке, по две – а все в один карман шло. А еще, еще… – вот садик за Академией художеств – «Румянцева победам». Там, знаете, что у Меншикова было?
– Нет, не знаю, – растерянно ответил Василий: старик просто оглушил его потоком сведений.
– Нет? А там торг он держал. На зеленных товарах копеечку зарабатывал. И ведь это притом, что заводы имел, пильни, рудни, да монополии на торговлю с Европой держал. И все равно, копеечкой не брезговал.  Вы, поди, этого и не знали?
– Право, не знал, да и не приходилось интересоваться, – согласился Суриков и постарался вернуть разговор в прежнее русло о картине: – Очень интересно вы рассказываете. А что ж еще неправильно здесь изображено?
– Да все, сударь, тут на картине неправильно! Только вот земляная крепость, пожалуй, настоящая. Вот здесь – на берегу, зеленные ряды ростовские должны были быть. Да и сам дом Петра в низине был – его наводнениями топило по окна. А тут он – на холме. И верфи на Адмиралтейской стороне – не было их в семьсот пятом. Только сам Адмиралтейский двор строился тогда. А вот берег Невы по той, теперешней дворцовой стороне, на картине, видите – он гол. А между тем, как раз напротив крепости уже дома для морских чинов деревянные стояли. Вот так-то. Когда картину пишешь – ты наперво историю изучи, а потом уж за кисть хватайся. Кистью малевать – немало мастеров имеется. Только вот сказки-то нам не нужны. Историю – ее искажать нельзя. Не простит она этого. Не простит.
Излив свои накопившиеся знания на покорного слушателя поневоле, старичок пошаркал к другой картине, очевидно, чтобы отловить в свои сети новую жертву, возможно чуть более разговорчивую и сопереживающую, чем этот молодой человек с темными карими глазами, пышной шевелюрой и уже довольно приличными густыми усиками.
И зачем он все это на меня вылил? Идет себе теперь по залу, высматривает, с кем бы еще поговорить, волосы его белые и жидкие, больше на пух похожие – всю лысину видно, смешно вздымаются при каждом шаге, того и гляди – надломятся и оторвутся от головы под силой собственной тяжести. Совсем уже плох старичок.

Ладно, пора идти. По пути разве еще раз взглянуть на «Грешницу» Семирадского? Вроде бы, что может трогать русскую душу в чуждых сюжетах. Да и все фигуры – красивые, но ненастоящие. Характеров за ними не видно. Вот у Репина – каждая фигура – характер! Но и «Грешница» производит впечатление. Особенно при своих размерах – косая сажень в высоту, да две косых в ширину. При таких размерах полотно не может не впечатлять зрителя. Да писать ее не просто было: при таких размерах мазки хорошо сливаются, когда смотришь только издалека. Вот, представляю, художнику туда-сюда попрыгать пришлось. Но все академические картину эту боготворят. Академика Генриху Ипполитовичу за нее дали. Из товарищества художники же упрекают в отсутствие в картине смысла. Смысл, конечно в картине есть, но разве не приятнее было бы положить на столь значительное полотно что-нибудь из русской истории? Неужели у нас мало есть что прославлять? В академии и так все библейские да античные сюжеты. А так хотелось бы видеть что-нибудь близкое русскому сердцу, чтобы можно было прочувствовать, что ты и откуда род твой идет. Ведь не из земли Израилевой все же! У нас свои земли есть, и свои герои, и своя история. В музыке принято – оперы по русской истории ставят. А в живописи мало к ней обращаются. Вот здесь только Ге, да еще несколько картин. Да Репин из российской жизни написал. А то русские картины – так все пейзажи или охотничьи сцены.

А он, все-таки, молодец, Репин-то. Такое настроение в картине создал. Смотришь  на его полотно и словно на Волгу переносишься. Хоть и не бывал там летом, но уже тянет. А как домой поеду – уж непременно по Волге пароходом отправлюсь: вот, что за чудо живопись. Как тронет внутри что-то, какую-то неведомую струну – так она вибрации свои начинает. И от этих вибраций душа лететь может и легко становится и тянет куда-то, сам толком и не знаешь куда, но она ведет тебя. А как неверный шаг сделаешь, так и звучать начнет по-другому, и ты сразу чувствуешь, возвращаешься и ищешь, куда бы сделать правильный шаг, чтобы сохранить чистое ее звучание. И, вроде бы, уже ничего тебе другого и не надо, лишь бы звук этот волшебный наполнял тебя изнутри. И вел тебя дальше… Как пудель бурлаков. Что за славная придумка. Но… что-то не вяжется образ бурлака и пуделя. Откуда на Волге пуделя? Небось, бурлаки-то и не знают, что такое пудель. Может, воображают себе, что это зверь такой, или конь – мало ли чего баре выдумают. Но присказка в память впечатывается – это правда. Как представишь пуделя: стриженного подо льва и вышагивающего гордо! Лапы ставит – печатает, что конь на параде – вот уж он шаговит, шаговит. И мне надо идти  работать. Сделаю свое дело – и домой! Да к Кузнецову – на промыслы. Обещал там кумысом степным подлечить. Уж слишком плох воздух Петербургский. Да и сам Петербург…

 


Рецензии