Роман Ненаписанный дневник Глава 10

Февраль 1881 года
Петербург

Василий Иванович,
Сегодня Вашу картину мы привезли, раскупорили и натянули на подрамок, все благополучно. Восторг единодушный у всех, все бывшие в один голос сказали, что надобно отвести ей лучшее место. Картина выиграла; впечатление могучее! «На нервы действует», сказал один с неподдельным чувством.
Выставка будет блестящая, много хороших вещей. Мы наняли квартиру в доме кн. Юсупова, на Невском пр. у Литейного проспекта. Великолепная квартира, окна высотой более 4 аршин, можно выставить 500 картин.
Я остановился в гостинице Метрополь, в Большой Конюшенной 46.

Ваш И. Репин

3 марта 1881
Петербург

Василий Иванович,
Картина Ваша почти на всех производит впечатление. Критикуют рисунок и особенно на Кузю нападают, ярче всех паршивая академическая партия, говорят, в воскресение Журавлев до неприличия кривлялся, я не видал. Чистяков хвалит. Да все порядочные люди тронуты картиной. Писано было в «Новом времени» 1 марта, в «Порядке» 1 марта.
Ну а потом случилось событие, после которого уже не до картин пока.
Приезжайте-ка сами; выставка хорошая, стоит.

Ваш И.Репин

26 марта 1881 года
Газета «Новое Время»

Это такая картина, что о ней одной можно было бы написать целый фельетон: чем больше в нее всматриваешься, тем более открываешь в ней интересных сторон и тем более общее впечатление, оставляемое картиной, выигрывает. Технические недостатки неправильности рисунка, слабость воздушной перспективы – все это охотно прощается молодому художнику, ввиду громадности художественной задачи и работы. Это одна из самых выдающихся исторических картин русской школы.


Май 1881 года
Зубовский бульвар
Дом В.И. Вагнера

Так, наконец-то, в доме – ти-ши-на! Можно спокойно присесть и пролистать книжку «Художественного журнала». Писатель Николай Александров начал издавать его в этом году. Неплохо пишет – о Крамском, Куинджи написал. Теперь вот, и я удостоился. Самый большой фельетон мне еще в марте посвятили. Обзор девятой передвижной выставки. Но все недосуг было журнал искать. Хорошо мне теперь его принесли, и можно со смаком строчки попережевывать. С чайком… Правильно.
– Паша! Приготовь-ка самоварчик! – крикнул он кухарке вглубь квартиры.
«Художественный журнал». Толстый какой! Да, его издатель Николай Александрович – человек разносторонний и образованный, этнографией интересуется. Про костюмы сибиряков я ему специальным письмом отписал. Ладно, ладно посмотрим, что же там про стрельцов моих понаписали… Вот вроде бы и написана уже картина, закончена. Даже членством в Товариществе передвижников за нее пожаловали . А все чувство незавершенности гложет. Что-то упустил. Только начал, нашел ниточку, стал разматывать, но клубок столь тяжелым оказался. Тянешь нить на себя – а она все толще делается. Клубок вращается, крутится, а все не убывает – обратно обрастает, как снежный ком: чем больше ты его катаешь, тем больше снега налипает, и приходится звать уже на подмогу, иначе ухайдакаешься совсем, ворочая снежную тяжесть.
Что-то не ухватил, не нашел в картине. Как собрался в дорогу, вещи упаковал – укупорил, выехал, уже едешь, и чувствуешь – что-то забыл. И ведь что-то важное забыл. Очень важное. Для меня. Самого меня.
Морозова. Почему Морозова? Та же зима. Москва. Стрельцы – только раньше все. Еще до Петра. Еще до… Ладно, это пока оставим. Эти цвета… Черное – белое – красное. Телеги у стрельцов не такие, как я писал, на деле-то были. Черные они были. Как телега, на которой в романе Мордовцева про боярыню Морозову Стеньку Разина в Москву везли . А у стрельцов они были с бубенцами и лентами черными. И шуты дорогой на казни перед ними кривлялись. Петр это все указал. Но в черные телеги бы зритель не поверил. Сказал бы, что выдумывает Суриков. А с шутами бы и вообще клюква развесистая получилась.… Спросят – а откуда он взял все это? А, действительно, откуда черные телеги с бубенцами-то взялись? Где-то прочитал? Ну, да ладно, неважно уже… Телеги с бубенцами? Что-то не то складывается… Постой, постой… Да это ж не телеги были – сани. Сани с черными лентами и бубенцами. Были – да, помню – точно были сани с бубенцами. Во как! Казни-то до зимы поздней шли. Да и вообще – сани на Руси – гораздо больше, чем просто сани. Покойников даже летом на санях увозили, да поверх могилы перевернутыми оставляли.
Вот и Перовскую  прошлым месяцем казнили. Женщину казнить – страшно. Но как же могла она на царя руку поднять! А Илья Ефимович как вдруг казнями-то проникся! Уж не задумал ли писать их? С выставки передвижной вернулся в Москву, да тут же и обратно в Петербург поехал: на казни первомартовцев  третьего апреля смотреть. Все ужасы рассказывал. Видно, это первая казнь для него, что он видел. Решил от меня не отставать. Думает, смертные впечатления – это то, что образы для картин движет. Подробно мне всю казнь пересказывал. Про таблички «Цареубийца» говорил, про серые брюки Желябова, про черный капор Перовской … Да, Софья Перовская вся в черном была – совсем как Морозова . Но Морозову на санях везли… На санях… Как и стрельцов – на санях... Снег тогда рано выпал. Но вот это черное с красным. Очень бы хотелось понять.… Как я хотел бы это понять…  Чувствую, что все это как-то увязано со стрельцами – фигура эта женская, в санях. И птица эта в крови. Старик в черном, и птица . Много крови. Два года назад в декабре, что начал я чувствовать – пытался для себя уложить, пятно все это как фигурку рисовал. Но не шло.… После уж отложил до того, как «Стрельцов» закончу. Уж как вышло – так вышло.… Не детали важны – а дух. Дух события уловить надобно! Если дух угадан, – какие угодно ошибки в деталях можно делать, а впечатление от картины у зрителя все равно нужное будет.

Суриков обернулся к мольберту, стоявшему поодаль: на холсте боярыня, сидя на деревянной колоде в дровнях подняла руку, грозя кому-то. Возница смеялся. Зубчатые стены Кремля высились в морозной дымке вдали. Стрелец в светло-зеленом кафтане повис на оглобле. Скалится… Урусова  в красной шубе идет за санями – плачет. Шуба у нее красная, как кафтаны у стрельцов. Мальчишки смеются. Боярин стоит – с бородой длинной, в шапке высокой. Совсем как… Черт возьми! Опять «Стрельцы» выходят… Красное – черное – опять все тоже! Не уйти мне от них. Образ навяз, но и не разрешается – дальше должен пойти, но не вижу куда.… Хожу около, да вокруг, но главное – мне не показывается… Подсказки нужны… Подсказки.… Сейчас дочитаю, надо будет тут ленточку черную на дугу добавить.… Посмотрим, может и выйдет что… Ладно, пока оставим.…
Ну-с-с, где тут у нас фельетоны о художнике Сурикове? Ага! Вот-с. Но это какой-то маленький фельетончик – просто заметка! Пара-то абзацев всего! Так, что тут… Вот как. Ага, вот и нужный! Он, оказывается, во второй книге журнала. О, тут еще и про Илью Ефимовича… Не иначе, господину автору наш художник-писатель помогал. Но написали, действительно, приятно:
«По численности картин, настоящую выставку можно назвать самой грандиозной, в ней более ста номеров. Первый номер по интересу и достоинству принадлежит В.И. Сурикову, которому в следующей книжке журнала будет посвящена целая статья».
Жаль, что не далось на выставке побывать… Да, чего душой кривить: ничего не жаль… Во-первых, только от болезни оправиться сумел. Ехать рискованно было – вдруг опять, как продует! Вот незадача-то какая с январем выходит! Что ни год – то болезнь.… Да и ехать… в Петербург… Нет никакой охоты! Здесь в Москве – хорошо. А в Петербурге… Да и представлять свою картину… А если бы не задалось? А если плохо бы говорили? Все это слушать? Нет уж – увольте. Спасибо Илье Ефимовичу, выручил – за картиной приглядел. Что-то излишне я к нему придирчив, ведь человек он милый и любезный, хоть, конечно, и характером, – что конь твой необъезженный.

Так, вот, нашел: страница номер двести двадцать три. Так и есть – черным по белому:
«Фельетонъ
Художественныя замъетки
В.И.Суриковъ»
Что же тут скажешь – благодать. Посмотрим, что же господин критик изволили сказать… Так, так… Картина большая, да – лиц множество… О! О характере та-лан-та! Не дурно, не дурно… Так, а это что такое:
«Его отец и дед были казаки, и ведут свой род от ссыльных стрельцов… хранили костюмы… заповеданные обычаи… характерные типы стрельцов художник, таким образом, не только изучал, но носил в своей душе, – и отсюда понятна та жизненность, которою дышит вся его картина»…
Да кто ему такое сказал! Из каких таких я стрельцов?! Он что же, ничего из картины не понял? Казак я, но не стрелец! Репин – тот из стрельцов… Репин… Теперь понятно… вот кто подсказал господину Александрову мою биографию. Все неймется ему. Вон, решил всем доказать, что не дурнее Поленова – в университет собрался поступать. Да это он, неугомонный наш – из стрельцов ссыльных. И меня, значит, туда же, под одну так, сказать гребенку… Да как же я могу происходить из стрельцов? Из стрельцов!
Нет, это может быть неважно для Репина, что готов, ради изящного оборота, преувеличить… Но для меня это – важнее важного. Что же, теперь все меня стрельцом считать будут? Нет, я решительно это принять не могу. Сей же час отпишу господину Александрову, чтобы он опровержение дал. Нет… Только... Дай-ка посмотрю, что там дальше понаписали… Чтоб уж, раз писать придется, так разом все охватить, что там еще найдется…
Так, что дальше? Воспитывался… Гимназия… Замятин… Так, а вот это уже…
«Редко кто, разве только большие таланты, становятся сразу на свой настоящий путь».
Это верно сказано. Путь важно определить. Только скорее не ты его сам определяешь. Он либо приходит, либо нет. Иначе ты мечешься, не зная, что писать, и, в конце концов, начинаешь писать портреты на заказ, забывая, для чего ты собственно и стал художником. А! Вот господин Александров мои слова, собственно, и повторяет… А ведь я и Клеопатру когда-то собирался писать… Египет! Вот ведь путь бы задался! Что бы тогда со мной было…
И вот, о стрельцах, наконец, приступает:
«Многое надо назвать неудачным… Скомпоновалась картина не вполне удачно, – компоновка всей сцены требует некоторого еще простора, прибавки холста, большего расстояния между группами».
Верно сказано – холст и так уж подшивал, чтобы расширить, да Петра с Меншиковым дописать. Только ведь я писал что видел, и как видел. И так, кое-кого я присочинил на холсте-то. Кого во снах не было. А если бы я под каноны подгонять все начал – ничего так и не вышло бы. Сцена бы развалилась. Стала бы обычной и развесистой, ну вот как у …, например. А зачем это мне? «Не повторяй сказанного до тебя, и от тебя ничего не убудет!» – так митрополит Исидор  говорил, – я запомнил, тогда в Петербурге, очень хорошо запомнил. Ладно, – продолжим…
«Написана картина местами превосходно; местами же вполне неудачно»…
Господин критик, а много ли вы видели больших картин, что полностью на каждом дюйме выписаны? Разве, Иванова  только, – так он ее два десятка лет писал. Двадцать один год! И прежде эскиз в размер хорошей картины написал так, что каждый мазок на нем уложил…
Поди, выпиши все, когда холст туда-сюда таскать надо, сворачивать, перекручивать, потом на верхотуру лезть, а там думать – не свалиться бы только, да холст не прорвать. Да еще солнце: оно тоже тебя не спрашивает, когда тебе писать надо. Заходит, бывает, в самый неподходящий момент. А без хорошего дневного света – напишешь разве толком? А наутро уже и смывать жалко. И время, время, время… А то свалишься – болеешь и думаешь: вот представишься сейчас и все… Не увидит мир твоей картины… И что тогда? Все твои мысли, все твои переживания – все исчезнет? Все сокровище души? Твоя тайна? То, что ты понял и хотел успеть рассказать миру… Абсолютно все… Как тут не торопиться? А то бывают удары страшнее: что в декабре семьдесят девятого года было?  Вспоминать страшно. Думал – не переживу. И ведь чуть не умер. Жить не хотелось. Лиля спасла тогда – выходила. Только к февралю и оправился, да лечение в Самаре летом на ноги поставило. Земной поклон доктору Постникову. Нестор Васильевич – величина! Со всех Европ к нему приезжают на лечение… Кумыс да свежий воздух – вот лечение! А воздух на Жигулях – не московский… Как чудесно было в квартирке в деревянном домике у оврага! Дивный вид на горы через реку – почти как в Сибири! Хорошо там…
Но что-то я отвлекся! Ну ладно, отдохнуть – оно тоже требуется, не все же критические заметки читать. Что же мы тут дальше имеем?
«Воздушная перспектива также не удалась»…
Знаю я, знаю… А вы на Енисее перспективу видели, когда все в утренней дымке? Для москвичей это незнакомо. Но не переписывать же было всю картину заново… Холст даже подшить пришлось, чтобы дописать… ну, в общем, тех, кого граф мне посоветовал не прятать. И, если честно – не видел я ни Петра на коне, ни Меншикова, ни боярина Черкасского, ни Лефорта. Не было их во снах. А кабы написал, как было… Придумать эту правую часть полотна полностью пришлось. А придумал, так все по-другому на холст легло. Стрельцы – все живые получились. Смотришь на них – и там все в движении. А на правой части лишь Меншиков – живой. Остальные же все замерли, словно неживые  восковые персоны.
Да и башни эти со стеной. У стрельцов перспектива одна, а у стен кремлевских – другая. Но разве это портит картину? Наоборот – зритель глазами своими мир так  все и видит, как нарисовано. Смотришь в одну часть полотна – одна перспектива, перевел взор – другая. Нечто вы этого не замечали, господин художественный критик? Именно так глаз живого человека и видит: центр ближе, словно выпукл к тебе, а по краям – изображение искажено. Таково естественное устройство глаза. Вот картина так и нарисована была – как человек на самом деле видит.
А вот башни, почему такими вышли – не знаю. Странно все это – с башнями… И стены Кремля наклонил больше – чтобы древнее она казалась. Только ведь вот какая штука получилась – только сейчас понял. Как Сенатскую башню я изменил, так она стала на Тайницкую похожа. Те же пропорции, основательность. Только основание ее – как у Сенатской осталось по рисунку. А по всему виду – это Тайницкая выходит. Но, вот, ведь в чем загвоздка – видел я все с площади, а по башням получается, вроде, и с Болота смотрел. Тайницкая с Болота видна… Да… Что у нас там далее?
«И при всех такого-то рода недостатках, которые иную бы картину (из числа удачных) положили бы окончательно в лоск, картина Сурикова стоит незыблемо. Зрителя сразу же охватывает могучесть художественного представления, художественного творчества».
– Ну, на этом хоть спасибо, господин Александров, спасибо.
«Он видит перед собой ужасную драму, жизнь воочию в полной ея силе; пред ним группы движутся, лица говорят, и каждое лицо говорит само за себя, каждое трогает его душу, его ум; тут зритель не любуется художественным изображением, не смотрит на него из простого любопытства, а живет, т.е. мыслит им… Закоренелые сильные характеры стрельцов, – это главный аккорд всей драмы; к нему привязывается все остальное; и это остальное только дополняет этот аккорд, только удваивает его могущество… Тут сила человеческого духа, а не его немощь… Тут действительная драма, а не театр; и Суриков выдержал эту ноту до самой потрясающей глубины»…
Что ж, дельно сказано – и тут вам наша благодарность, господин автор. Схватил метко словами суть того, что я сказать хотел. Не казнь я писал, как некоторые думают, не казнь, а людей, характеры их, дух их хотел показать. Казнь писать…
«Вдали видны виселицы»…
Хорошо, что по совету Толстого висельников убрал – не было бы картины с ними. Кто казнь на самом деле видел – никогда ее писать не будет. Нет в ней ничего возвышенного – только суровая грубая правда бренности бытия и все... Перед казнью последний миг – другое дело. Не сдаться до последнего, когда терять уж нечего и судьба уже предельно ясна… Сохранить себя в памяти чистым – великое дело.
«…Правая часть перед ними занята Петром на коне, возле которого стоит докладывающий о чем-то Меньщиков».
Ну, вот, и он туда же: а еще литератор, человек образованный. Меншиков его звали, Мен-ши-ков. Меньшиков фамилия – это из крепостных душ его: «Ты чьих будешь? – Так, Меньшиковы мы, барин – Меньшиковы». О как! А то – Меньшиков! Что ж там дальше?
«…Но от чего же при такой серьезной задаче, спросит читатель, Суриков не довел дело до конца: есть же у него в картине места, прекрасные и по письму, и вообще по исполнению»…
– Э-э, мы об этом уже говорили. А вот сами, господин писатель, объяснение даете:
Дескать… «писал чуть ли не под диваном…когда писал одну часть картины, то не видел другой»… Вот – вы сами все прекрасно понимаете. Ладно! Принимается. За исключением одного!
Суриков с шумным хлопком припечатал обложку, закрывая журнал:
– Так-с! Перо! Бумага! Господин Александров! Извольте… Иначе… О как! Ладно-ладно, не бойтесь, мы мирно напишем, без всяких там…

Строки с размашистыми дугами и разлетными хвостами стали ложиться на лист бумаги:
Николай Александрович!
Покорнейше прошу Вас сделать непременно опровержение в следующем номере (5-м) Вашего журнала насчет моего происхождения от ссыльных стрельцов. Откуда Вы это услышали?
Я действительно происхожу родом просто-напросто из местных сибирских казаков, но никоим образом не от ссыльных стрельцов.
Будьте добры, исполните мою просьбу и ответьте о получении этого письма.

Уважающий Вас В. Суриков

– Пожалуй, немного смягчим финал. А то – еще обидится, чего доброго. И Суриков дописал:
P.S. Получили ли Вы мое письмо о костюмах?

– Ну, что же – дело сделано! – Василий запустил правую руку в шевелюру и старательно взлохматил ее. – Теперь можно отдохнуть и чаю глотнуть. Гляну я, что там еще в журнале писано…
Напустив немного остывшей воды в чашку, Василий плеснул туда же заварки из чайничка. Большим пальцем левой руки расколол наугад колоду страниц журнального тома – интересно, что откроется? Не оглавления же читать!
– Ага! Какой-то длинный заголовок. – Суриков отхлебнул чайку – оттягивая удовольствие первооткрывателя, поставил чашку на стол. – Так, так… Смесь… «Нечто вроде легенды о портрете князя Александра  Даниловича Меньщикова»!
Чай расплескался по столу. Василий не мог поверить в то, что вот так, совершенно случайно открыл Художественный журнал с фельетоном про свою картину и там же обнаружил легенду о портрете Меншикова? И вот так тихо, всего то – через пять десятков страниц от фельетона, лежит себе статья о Меншикове – и никто о ней не знает? Никто не говорит, не обсуждает? Не может быть! – Суриков закрыл журнал и обернулся по сторонам, словно ища себе в поддержку сочувствующих.
– Так, пойдем через оглавление: да – вот она – есть, никуда не исчезла, не привиделась: так и есть – страница №134.
Но как? Кто знал, что так беспокоит мою душу и сердце? Кто знал,  каким вопросом я мучаюсь уже несколько лет? Как, вот так просто – о князе-то уже почти забыли – взял и напечатал рассказ о его портрете? Не уж ли прольет она хоть какой свет на мучающий меня вопрос? Нет, не может быть это случайностью, что попал ко мне этот журнал. Словно кто-то хотел, чтобы я, именно я – увидал эту статью. Кстати, кто? Посмотрим на подпись: «В. Г. Перов ». Василий Григорьевич? Один из первых в Товариществе передвижных выставок; казначей на долгие годы, но с Крамским не сошелся характерами. Критиковал Крамской его сильно. С Репиным сравнивал – а тот моложе его на десяток лет. Картины слабыми называл – это ж кому понравится? Хотя картины его и вправду своеобразны. Свет в них слабоват, да сюжеты… Вот люди говорят: Перов – поэт печали. Но печаль у него хороша, настоящая печаль, русская – безысходная. Да и как тут не печалиться. Жену похоронил, двоих детей, да и сам смертельно болен. Чахотка проклятая, скольких она забирает! Что ж доктора все лекарства не придумают-то? Ну, характер у него, скажем прямо – сложный, это – да. Голос повысить – легко может, а там  уж, поди, удержи его.… А может, и болезнь его свою роль играет. В училище живописи и ваяния он сейчас профессор. Графа Толстого дочь Татьяна – собирается у него в училище учиться: в этом году поступать будет. С Александровым Перов дружен, с Третьяковым общается. Мы же виделись с ним. Вот ведь, никому никогда ничего не рассказывал, а тут, на тебе – целую легенду о Меншикове опубликовал.
Журнальные строчки замелькали перед глазами, как лента серпантина, нет, вернее – как лента телеграфа, неся важнейшую информацию, как сводку с турецкого фронта о взятии Плевны. Слог за слогом, слово за словом, торопясь, пропуская целые фразы: что же дальше, где сокровенная истина?
– Нет, так нельзя. Опять упущу что-нибудь важное. Пойдем с самого начала, медленно, не прыгая через строчки. Медленнее, внимательнее читай. Стоп, не так. Еще раз – с самого начала, спокойнее…, еще спокойнее, внимательнее – не упусти смысла.
Итак, вот что пишет Перов:
 «В конце шестидесятых годов жил и скончался в Москве некто г. Юни. Он имел довольно большое собрание картин и разных древних вещей.
Во время тяжелой и продолжительной болезни его пользовал мой хороший приятель Доктор М-въ. Вдова предложила доктору забрать вместо оплаты несколько вещей из коллекции покойного.
В числе выбранных вещей был портрет «Князя Александра Даниловича Меншикова в ссылке в Березов в 1728 году» гласила надпись, начерченная на жестяной пластинке и приколоченная к раме портрета с лицевой стороны.
Г-жа Юни, отдавая портрет доктору, предложила взять и статью г. Щебальского, помещенную в «Русском вестнике», где автор статьи, описывая жизнь князя и его внешний вид, который он имел, бывши в ссылке, прямо указывает на вышеименованный портрет, даже приводит во всеобщую известность, что портрет князя Меншикова находится именно в коллекции Юни, уверяя при этом, что он чрезвычайно похож и вполне выражает страдальческий вид и состояние духа сосланного и гонимого князя. Г-н Щебальский описывает даже отращенную Меншиковым бороду и костюм, в котором он ходил в Березове, а именно: серый арестантский халат, (хотя он написан в темно-красном, чуть ли не бархатном, верхнем платье, отороченным мехом)».
– Угадал я с цветом кафтана – темно-красный, брусничный у меня на картине! Видно нравились ему такие цвета. Чувствую – нравились. Цветом вина, бургундского. Читаем дальше:
«В первый раз я увидел этот портрет уже висевшим в гостиной доктора М-ва. Князь Меншиков на портрете имел вид сухого бледного довольно древнего старика, с блестящими темно-синими глазами и с длинной седой бородой. Написан портрет местами бойко, местами же робко, но чрезвычайно просто и широко, только не в техническом отношении, в отношении света и тени. Полотно, на котором он был написан, подрамок, даже гвозди, прикреплявшее полотно к подрамку, все было старое, потемнелое – сразу видно, что портрет писан очень давно, что вполне подтверждала и надпись, находящаяся на задней стороне портрета, которая состояла в следующем:
«Светлейший князь
Александр Данилович Меншиков
Списана с портрета, имеющегося у Дениса Ивановича Чечерина
Генерал Губернатора Тобольска и все Сибири.
Кн. Ал. Дан. Меншиков родился в Москве 17 ноября 1672 года.
Скончался в Тобольской Губернии в Городе Березове 22 Октября 1729 года
Жития его было 56 лет 11 месяцев и 5 дней.
Послание Иоаковле. Глава 1-я, стих 12-ой
Блажен муж, иже претерпит искушение
Да не искусен быв примет венец жизни.
Притчи Соломоновы, глава 3-я, стих 12-ой
Его же любит Господь наказует биетже всякаго сына его приемлет.

Писал сосланный живописец и иностранец Карл Иванович Фрок. Тобольск в 1770 году».

Кроме того, на раме портрета есть еще следующая надпись «Графа Н.Б. Разумовского», из чего можно заключить, что портрет этот побывал также в коллекции гр. Разумовского. Впрочем, может быть, эта надпись означает совершенно что-либо другое. Оставляю вопросом».

– Так, постойте-ка, господа хорошие, «Скончался в… Березове 22 Октября 1729 года» – что-то тут не то! Я же читал список с донесения Тобольского губернатора. Там ясно написано: «Сего 1729 года ноября 23 в донесении в Тобольскую губернскую канцелярию из Березова сибирского гарнизона от капитана Миклашевского записано: сего-де ноября 12 дня Меншиков в Березове умер. К поданию в Верховный тайный совет» 12–го ноября. А тут – 22 Октября? Не понятно… Да и родился он шестого ноября.
Продолжим пока чтение:
«Мы с доктором немало любовались портретом князя, удачно повешенным у него в гостиной на темно-коричневой стене, в полутоне. В нем было что-то впечатлительное, живое; особенно эта жизненность чувствовалась в глазах: так и казалось, что они уставились на вас и смотрят не моргаючи, к тому же смотрят не только на вашу внешность, но как будто усиливаются заглянуть к вам в душу: даже неловко становилось от этого упорно устремленного взора.
Впоследствии, доктор мне не раз говаривал, что портрет Меншикова многим из его знакомых совсем не нравится. «Даже некоторые, преимущественно дамы, удивляются, как мне пришла охота повесить в гостиной изображение такого злого и неприглядного старичишки. Они не хотят примириться с той мыслью, что старик этот – есть изображение лица исторического», – добавлял доктор.
Хотя я и не разделял мнения знакомых М-ва, но не мог не согласиться с тем, что взгляд Александра Даниловича действительно выражал неподдельную суровость, и для гостиной он был не особенно привлекательным украшением. Но, как бы то ни было, несмотря на разные толки, портрет князя продолжал несколько лет висеть у д-ра М-ва.
Как-то раз, др. М-в был у меня в мастерской. Я писал в это время картину из нравов московской жизни, а именно: «Свахи ведут невесту из бани перед девичником с пляской, песнями и музыкой». Картина эта, почему-то, ему очень понравилась, и он выразил желание ее приобрести, прося при этом по-приятельски, уступить ее подешевле. Я назначил ему за картину 200 р. Доктор согласился на эту цену, но предложил при покупке следующее условие:
– Вот что,– начал он. Вы помните портрет князя Меншикова, который вы не раз хвалили. Я вам не однажды говорил, что он не нравится всем моим знакомым. По правде сказать, он и мне немного надоел: смотрит как-то на всех, точно сердится, точно ему все на свете опротивело. Да к тому же, и интересу в нем мало, кроме разве исторического его значения, что, по моему мнению, совершенно лишнее украшение для всякой гостиной. Я уже не раз думал его продать, а теперь мне в голову пришла вот такая мысль. Возьмите вы его, повесьте у себя в мастерской. У вас бывает много разных любителей, быть может, кто-нибудь и купит, а на вырученные деньги я бы купил вашу картину. В случае же, если за него дадут меньше 200 р., то, чего будет недоставать, я приплачу из своих денег. Ну? Что вы скажете? – спросил меня доктор.
– Извольте! – Отвечал я. Присылайте портрет. Может случиться, что кто-нибудь купит, хотя, сказать по совести, я мало имею надежды на продажу.
Так мы и кончили.
На другой день портрет был у меня в мастерской. Вместе с ним доктор прислал книгу Русского Вестника, где была вышеупомянутая статья г-на Щебальского о князе Меншикове.
Прошло немало времени, как портрет висел у меня в мастерской. Все, бывшие у меня в это время, и видевшие это портрет, хвалили его, но покупателя не находилось, и вероятно еще долго бы пришлось висеть ему без покупателя, если бы не следующий случай.
Однажды ко мне заехал известный в то время в Москве любитель картин и очень богатый человек, г-н Ценкер. Рассматривая то и другое, он увидал портрет Меншикова, который ему понравился.
– Скажите, пожалуйста, – спросил г-н Ценкер, – каким образом этот странный портрет попал к вам в мастерскую, и какое его назначение?
Я рассказал ему уже изложенную историю портрета, а также причину, почему он находится у меня.
– Знаете что? – Подумав немного, сказал г-н Ценкер. – Я задумался над ловким ударом, которым намерен убить трех мух зараз. Первое – это я сделаю то, что куплю портрет Меншикова, а впоследствии этой покупки продам вашу картину, это – второе. А третье вот что. Я подарю этот портрет Меншикова в Румянцевский музей, где самое подходящее место ему, и находиться, так как портрет этот есть лицо историческое и притом такое известное. Не правда ли, будет хорошо? – обратился ко мне с вопросом г-н Ценкер.
Понятно, что я вполне одобрил его намерение, и портрет тут же был продан за 200 р.
На другой день, отправляя портрет Меншикова, я приложил к нему и статью г-на Щебальского. Г-н Ценкер, как и обещал, вскоре пожертвовал портрет в Румянцевский музей, где он и висит по настоящее время, с той же надписью на жестяной пластинке, гласящей, что сей портрет «князя Александра Даниловича Меншикова, в ссылке, в Березове в 1728 году». К этой надписи распорядитель музея прибавил еще внизу портрета следующее пояснение:
«Копия с портрета, писанного сосланным живописцем иностранцем Карлом Ивановичем Фроком. Тобольск в 1770 г. Оригинал принадлежит г-же В. в Москве».
– Меншиков – в Румянцевском музее? Что же раньше не знал о портрете? Порой, столь значимое совсем рядом – а ты и не ведаешь... Человек, которого давно знаешь – хранит такую легенду, а ты и спрашивать у него не думал. Так, так… Куда сначала? В музей? К Перову? Или все-таки в музей? Или к Василию Григорьевичу домой – на Тверскую бежать? Да не примет, поди. Характер у него сложный. Насторожен он слишком к молодым. Конкурентами считает… Пятнадцать лет разницы в возрасте чувствуется. Пожалуй, все-таки рискнем и отправимся завтра к нему в училище, на Мясницкую…
А если не захочет говорить? Я ведь и не знаю, видел ли он моих «Стрельцов» на выставке. А ну как видел? Но если не видел, то уж слышал точно. И в то же время картина писана, что и его «Спор о вере». Но, может быть, это и к лучшему – для начала разговора. Говорят, он сейчас все историческими сюжетами увлекается. Вдруг, получится разговор?

Утром следующего дня, наскоро прихлебнув чаю, Василий вышел из дому на бульвар, повернул налево – до Остоженки, дождался конки, взбежал по крутой лестнице на империал и опустился на скамью: «Уф! А журнал-то дома забыл! Ну да ладно, надеюсь, Василий Григорьевич знает, о чем идет речь».
Да, Репин прав – хорошо жить в самой истории. Помогает писать – выдумывать не надо. Посмотришь в окно – и представляешь, что под окнами земляной вал вместо бульвара, стены кирпичные с башнями, ров с водой из ручья. Забелин говорил, что ров недавно – всего шестьдесят лет назад срыли, а так – Земляной город был, и всего-то в нескольких шагах стояла башня караульная у Чертольских ворот – и стрельцы на ней несли службу! А башни были не простые – с ходом извилистым, чтобы прострелить нельзя было за раз; ворот – четыре пары было и решетка подъемная. Полком стрелецким командовал полковник Зубов. Так теперь Зубовский бульвар по его имени и прозывается. А представишь, что всего два с половиной века назад здесь, у башни на площади, князь Пожарский поляков гетмана Хоткевича разбил и отступить за Поклонную гору заставил. Вот здесь – практически под окнами – так просто дух захватывает. А ты вот едешь себе сейчас спокойно на конке, а здесь, прямо здесь, история российская творилась, – прямо под ногами у тебя.

Сойдя с конки на Волхонке, Суриков решил пройти через Лебяжий переулок. Вот ведь – история! Думаешь о Меншикове, воображаешь, каким он был, а ведь он вот здесь, на месте бывшего лебяжьего двора усадьбу каменную возвел, по этой самой земле ходил. На Каменном мосту его лавки стояли, у быков моста – мельницы мукомольные устроены были. На конце моста – кружало «Заверняйка», под самым мостом – пивной ледник. И тут же, на этой же стороне – Всехсвятские торговые бани, которые самим Петром князю пожалованы были и долго после в народе слыли «Меншиковскими». Целый мир. Все вокруг него вращалось. Но вот – полтора века прошло, и кто о нем помнит? Где памятники этому великому человеку? Что осталось? Ничего. Только память тех, кто помнит, ценит и бережет. Нет, без сомнения, если написать его – картина будет ему лучшим памятником. На картине название не поменяешь, и через сто лет все будут знать, что за человек на ней изображен. Но картина должна быть такой, чтобы ее не забыли. Необыкновенной картиной, достоверной, живой. Чтобы чувство от нее шло, чтобы в одном взгляде – вся судьба, вся жизнь прошла, чтобы каждый посмотрел и понял, что за человек Меншиков был.
И тут статья эта Перова – очень кстати. Значит, еще кого-то еще волнует образ князя. Пусть история с портретом и выдумкой окажется, но каждая выдумка растет из правды. Может быть, если потянуть за эту ниточку, то пойдет клубок истории разматываться, и, Бог знает, к чему он может, в конце концов, привести…

А вот, кстати, и Дом Пашкова, что почти на месте бывшей усадьбы Меншикова в Лебяжьем переулке был построен.  Красивый дом – нечего сказать. Особенно сейчас – в солнечную погоду, гордо возвышается на холме, на фоне чистого лазурного неба. Пропорции у здания хороши, да украшено оно богато. Здесь сейчас – в Румянцевке  портрет Меншикова и висит. А все уж и забыли… Пашков, да Пашков дом. И напротив стрелецкая церковь Николая чудотворца – совсем она потерялась на фоне храма Христа Спасителя. А когда-то стрельцы при перекличке провозглашали в третьем гласе: «Святой Николай Чудотворец, моли Бога о нас!» Да не помог им Николай чудотворец. Не только молиться, но и жить правильно нужно. Зарвались стрельцы. Посчитали, что раз у них сила, так они всей России могут диктовать, как жить. Даже самому Государю. А коле уж ты так зарвался, так молись не молись – Бог-то может и простит, а вот люди – никогда. И тогда расплата будет неминуема.

Да, пожалуй, ведь не займет поход в музеум много времени. Удержаться так сложно – ведь вот он там, портрет-разгадка, или новая загадка… Всего на минутку забежать. Ведь уж проще разговаривать будет, когда впечатление свежее!

Соскочив с конки и перейдя Знаменку, Суриков вошел в здание под надписью «На пользу Отечеству и благое просвещение», купил билет за гривенник и пошел через тесные залы. Он часто заходил сюда ранее – в левый флигель – в новый читальный зал с газовым освещением, где брал книги по истории России. Старый знакомый и бесценный помощник, еще со времен работы в соборе и написании этюдов к Стрельцам, Иван Забелин здесь же при музее состоял в Обществе древнерусского искусства.
Пройдя через тесные залы в отдел изящных искусств, и слегка растерявшись среди полотен Айвазовского, Кипренского, Боровиковского, Брюллова и других первых величин русской живописи, Василий спросил у служителя:
– А где же у вас портрет князя Меншикова?
– Так, а вот он, пожалуйте – висит в углу.
Сколько раз проходил мимо, а не замечал его. Думал, кто-то из европейцев.  И подумать не мог, что это – Меншиков. Всего-то год-полтора в ссылке прошло, и на тебе: из цветущего франта в глубокого старика превратился. Бородачом стал . Осунулся он весь, словно выпустили из него что-то. А ведь верно – и выпустили!
Да, действительно, портрет писано давно. И письмо не равномерное. Видно торопился господин Фрок, копию снимая, или свет неважный у него был. Точно – видно зимой копию писал. Какие глаза у князя на портрете выразительные!
 
Илл. №9.  Антонис Ван Дейк. Голова старика, 1621. Х.,м. 60.8;48.5 см
Государственный Эрмитаж.
Портрет идентичный портрету Меншикова
из Румянцевского музея, который в настоящее время хранится (и не экспонируется)
как «Портрет неизвестного»
в Государственном Историческом Музее.
Но где в них Перов злость увидал? Скорбь, печаль… и смирение. Вот чем он отличается от всех предыдущих портретов – смирением! В глазах оно явно, совершенно явственно, читается. Скорбь и смирение. Словно вперед смотрит из полотна – через века:

Пойми меня, – не тот уж я, что видеть ты меня привык.
В глаза мне глубже загляни: забвенье, ложь с меня смахни.

Удивительно, как мысли в четверостишье сложились! Жалко, жалко Александра Даниловича! Ах, как жалко. Видно, что осознал, понял то, что ему говорили, но во что искренне до этого страшного урока не мог поверить. Узнал, он, наконец, что амбиции не стоят жизни и счастья супруги и детей. Старался, старался для них, но после средство и цель поменялись местами – и не заметил он как…
Светлый портрет и тягостный. Светло – прозрение и раскаяние. Искреннее раскаяние, глубокое и покорное. Тягость – конец истории уж неотвратим. И он понимает это. Все было подвластно ему, а ныне – ничто. Только память. Память о друге,о бесшабашном времени, когда казалось, что все впереди. О чудесных открытиях и ратных победах. О невероятных мечтах, что стали явью. О радости беспредельной… Все теперь – только в памяти. И тяжелым грузом лежит на плечах вина; вина перед родными и близкими людьми за порушенное прошлое и отнятое будущее. Вина эта сжала плечи, выбелила голову, смирила дух. Судя по взгляду его – тут уж он  точно смирился. Ничего от гордыни его прежней не осталось.
Надо придти сюда будет еще. После разговора с Перовым. Если получится, конечно, разговор этот. Да, надо идти! Одно только – лицо князя. Определенно, я видел где-то это лицо. Интересно, где?

Выйдя из музея, Суриков, поспешая, перешел через Боровицкую площадь, прошел мимо башни и вступил в Александровский сад. Всего девять лет назад, еще учеником академии, он был здесь вместе со своим приятелем – Николаем Шаховским   на пути из имения его отца в Калужской области, где приятели замечательно провели два летних месяца. Всего девять дет назад на Политехнической выставке представляли его рисунки из петровского времени .
Эх, ладно, если везде останавливаться, так и не дойти будет до Василия Григорьевича. А дойти надобно. Училище живописи, ваяния и зодчества находится не так и далеко: напротив церкви св. Фрола и Лавра – на самой вершине Мясницкого холма. Но туда добраться еще время потребуется. Только бы Василий Григорьевич не замкнулся или, не дай Бог, не впал в свою обычную раздражительность. Тогда никакого разговора не получится. С Крамским-то он еще общается, но так поверхностно, одного только приличия ради, и уже совсем без былого радушия. Жизнь у Перова не легкая, и это все знают. В живых у него остался только старший сын. Я-то знаю, что такое сына потерять. Но младенца – все-таки легче, чем взрослого. К младенцу еще привыкнуть не успеваешь. Да и душа его невинная сразу в рай вознеслась, без мытарств. А тут сразу троих детей подряд потерять. Не дай Бог такое. Сам чуть не помер тогда от воспаления легких. Только Лиза выходила. Да еще, картина незаконченная умереть не дала – дело начатое Господь дает закончить.

Да, верно говорят, что в картине душа художника отражается. Кто понимает – сразу все видит. У Василия Григорьевича, как взглянешь на картины – так в них печаль и утрата: похороны, могилы, утопленница, странница мертвая, дети уснувшие, как почившие во сне вечном, сироты. Что примечательно, так это то, что большинство его печальных картин написаны были до смерти всех близких ему людей. Словно чувствовал он приближение беды и готовился, переживая заранее в своих полотнах. Да и потом боль свою на полотнах изживал. Не дай Бог так!
Ох, лишь бы не погнал меня. А то, верно, он уже знает, что и меня членом Товарищества избрали за «Стрельцов». Он-то обиду на Крамского все еще держит. Гоголь русской живописи! Управляющий всем училищем. Эх, будь что будет!

Суриков, добравшись до училища, отворил дверь и, миновав тамбур, стал подниматься по лестнице, заключенной в причудливый вестибюль овальной формы. Говорили, что здание было построено его прежним владельцем генерал-поручиком Юшковым специально по форме рога изобилия – тайного масонского символа, который еще Петр I хотел использовать для первого варианта герба Санкт-Петербурга. Ведь и сам Юшков, и архитектор усадьбы Баженов , тот же, кто строил дом Пашкова, состояли в одной масонской ложе. Внутреннее убранство и планировки также имели много скрытых и важных для масонов символических значений.
Мастерская Перова находилась на фасадной стороне, как раз окнами на почтамт. В коридорах стоял безудержный гомон радостной веселящейся молодежи. Высокие коридоры и переходы училища были погружены в сизый колеблющийся, как прозрачный воздушный студень, табачный дым. Ученики толкались на лестницах, обнимались, расхаживая взад и вперед, громко, не обращая никакого внимания, разговаривали или спорили, почти переходя на крик. В углу группа юношей, растрепанных и раскрасневшихся устроили какую-то возню. Кто-то сидел на подоконниках. Гам, шум, крики, обрывки фраз, топот ног – незабываемый антураж свободной юности, полной несомненных надежд...
«Подумать только, ведь буквально недавно и я был столь беззаботным – всего, казалось, несколько лет прошло. Как время быстро летит! И чем становишься старше, тем летит время быстрее», – вздохнул Василий.
Вот и дверь в кабинет Перова. Суриков в легкой нерешительности остановился. Сердце учащенно билось, то ли от быстрого подъема по ступеням, то ли от волнения. Так всегда бывает, когда что-то важное должно произойти, но исход чего ты верно не знаешь. Вот сейчас откроешь дверь – войдешь – и все. Назад пути уже не будет. Ты уже не сможешь выйти обратно и зайти вновь, как ни в чем небывало. «Ну, че – ниче» – вот приговорка дурацкая сибирская привязалась, а начинать-то надо! Первым шагом дела делаются!
Василий запустил кисть руки в волосы, растрепал их и попытался неуклюже уложить их пальцами, словно гигантским гребнем; набрал в легкие воздуху и… – «тук, тук-тук» – осторожно приоткрыл дверь в мастерскую.

Перов стоял, опираясь рукой на подоконник, и задумчиво смотрел в окно.  Дневной свет словно резцом очерчивал его орлиный профиль с густой бородкой. Видимо, он глубоко о чем-то задумался, потому что ни на стук, ни на скрип двери он не обратил ни малейшего внимания.
Эх, была – не была:
– Василий Григорьевич! Здравствуйте! Вы позволите мне войти?
Перов помедлил секунду, словно думал, стоит ли отзываться и отказываться от созерцания чего-то своего за окном, и лишь затем, неспешно повернулся к посетителю и сделал шаг навстречу. Ведь ему нет еще и пятидесяти, но выглядит… как весьма пожилой человек. Голова-то у него уже с сединой! Небольшие лучики в углах жгучих, внимательных, глубоко посаженных глаз с тенями хронической болезни под ними. Перов прищурился, окинул посетителя быстрым оценивающим взглядом:
– Господин Суриков? Вас ли я вижу-с? С чем изволили-с пожаловать, господин исторический живописец? Вот удивительное совпадение: один Суриков изволил про казни народные былины слагать, а другой Суриков казни изволит на полотне выписывать… Не так ли? – Перов остановил взгляд на Василии.
Было непонятно, шутит ли он добродушно или со всем своим возможным сарказмом. А сейчас, верно, начнет по «Стрельцам» проходиться. Конечно, вон на стене его «Пустосвят»  висит. Поговаривают, что он затеял картину писать, чтобы дать достойный бой этим победоносным молодым новаторам. То есть, и мне в их числе. Надо срочно выплывать – иначе накроет волной – и все унесет с собой река его желчного сарказма.
– Василий Григорьевич, – Суриков постарался придать голосу как можно более почтительный тон, – не откажите в любезности уделить мне несколько минут. Я пришел к вам за советом. Нет, можно даже сказать, за помощью.
– Вот как-с? – густые брови взметнулись удивленно вверх. Перов помолчал, пожевал губами, которых, впрочем, не было видно в его густой бородке, затем вздохнул глубоко, как бы решившись, наконец, говорить. – Восходящая звезда-с, пожалованная членством в Товариществе, и ко мне, старику за помощью-с? Как теперь это непривычно звучит, господин Суриков, даже любопытно-с. Молодые художники в настоящее время так уверенно рвутся вперед, и все на первых номерах норовят быть. Вот господин Крамской наперед всех вашего товарища господина Репина ставит с его «Бурлаками». А вы, вероятно, скромно-с лелеете надежду обставить и его, между прочим, размером своего полотна?
– Нет, Василий Григорьевич, я с вопросом к вам, больше, можно сказать, историческим.
– Видно мой «Спор о вере» вас все-таки заинтересовал? – Перов кивнул в сторону полотна на стене. – Вы, вероятно, сделали надлежащую оценку? Что ж, может быть, вы также поспорить о картине желаете-с? Ошибки нашли-с? – глаза Перова стали быстро разгораться недобрым огоньком. Дыхание его стало более частым, руки пришли в движение, словно разминаясь перед неминуемо предстоящей схваткой. И без того глубоко скрытые под надбровными дугами глаза утонули в тенях густых насупившихся бровей. Не просто будет с ним разговаривать! Но отступать уж поздно.
– Да, Василий Григорьевич, вы угадали, я про ваше творчество спросить пришел, – Суриков опустил глаза вниз – старое сибирское правило, если хочешь избежать драки. Кроме того, крайне необходимо было спрятать оттенки лукавой улыбки предвкушения, которая раззадорила бы Перова еще больше. И точно – Перов уж набрал полную грудь воздуха, распрямился, и нос его горделиво поднялся.
– Только, вот, – продолжил Суриков после паузы, – я не о вашей картине спросить хотел, а о вашей статье в «Художественном журнале».
– Вот как? – Перов с шумом выдохнул и неожиданно закашлялся с глубоким протяжным гулким отзвуком. Интонация его изменилась. – Прошу прощения, – он приложил платок ко рту. Отвернулся. Через мгновение, отдышавшись, вновь повернулся к своему молодому визави. – Признаться не ожидал. Так вы что же, и рассказы мои читывали?
– Да, Василий Григорьевич, ваши «Рассказы художника» в «Пчеле» я читал, а давеча вот встретился мне в «Художественном журнале» фельетон о портрете князя Меншикова и хотел бы о нем с вами поговорить, – Суриков поднял глаза, и прямо открыто, но без всякого вызова посмотрел на Перова.
 – Хм, Василий… Иванович, вы задаете мне трудную задачу. Прежде чем ответить, позвольте поинтересоваться у вас: из каких таких интересов вы хотите о портрете разузнать? Ведь в фельетоне, как вы видели, все подробно описано; да и портрет, вон он – в Румянцевском музее висит. Так что, никакой тайны в этом положительно нет.
Было видно, что Перов постепенно начал успокаиваться, поняв, что никто не собирается покушаться на его душевное спокойствие, и, даже наоборот, посетитель выглядит очень заинтересованным в его литературном творчестве, которое стало для него столь же значимым, сколь и занятия живописью.
– Василий Григорьевич, если позволите, читая ваш текст, мне вдруг показалось, что вы намекаете, на что-то большее, чем написали в фельетоне. И я хотел бы знать, что ж еще известно вам. Казенный же ответ, зачем мне это нужно звучал бы следующим  образом: я, возможно, собираюсь писать картину про князя. Но этот ответ вам, как человеку проницательному, с большим жизненным опытом, скорее всего, очевиден. А ответ искренний состоит в том, что я чувствую, что-то очень важное, скрытое за его персоной, и это «что-то», каким-то, не совсем понятным для меня образом, связано со мной лично. Не знаю, какой из двух моих резонов вам больше по душе…
– Ну, что же, господин новоиспеченный Передвижник, знаете ли, пойдемте, присядем. Прошу! – неожиданно энергичным жестом Перов пригласил Сурикова к стульям с резными спинками. – Признаться, я не любитель долгие беседы беседовать. Но вы, первый… кто из молодых заинтересовался моими литературными трудами. Пусть даже одним трудом. Да и картина ваша… Может быть она и не вершина живописи… Да кто о том знает, что такое вершина, и кому судить об этом! – Перов взмахнул рукой куда-то вверх. – Но в картине видно ваше состояние духа, в ней мало искусственного, хотя и есть немного. Характеры в ней получились. Рисунок ваш не бьет на красоту. Но видно, что картину свою вы черпали из жизни и из души. А это многого стоит. Да, она печальная, а сейчас мало кто умеет писать по-настоящему печально… Печаль – слишком тонкая субстанция. Не все ее понимают. А вам удалось ее сделать торжественно печальной. В ней, несмотря на суровость, живет красота духа, хотя конец уж предрешен. Торжественность ухода. Как вы знаете, тема сия была и мне близка… Нет, положительно хороша ваша картина! Но, вы должны помнить, что успех скоротечен, а счастье обладания им совсем непрочно.
Суриков потрясенно молчал: услышать похвалу из уст конкурента, тем более старшего, кто должен был бы ревностно и гневно воспринять его творчество на столь же близкую историческую тему. Перов, впрочем, продолжал:
– Кстати, ведь и у вас на картине Меньшиков изображен. Но он написан у необычно – со спины, и без лица. Хотел у вас поинтересоваться, отчего же вы его в таком необычном ракурсе изобразили. Так сказать, с тыла. Образ его не ясен был? А теперь, стало быть, заинтересовались и в суть его проникнуть решили. А я, вот, свои картины более не выставляю… М-да… – он окинул невеселым взглядом в косую сажень шириной «Суд Пугачева», смотревший на «Пустосвята» с противоположной стены. – Да… Не удалась картина… Так что же, милостивый государь Василий Иванович, вы узнать хотели о портрете Меньшикова?
Суриков с облегчением вздохнул. Получилось! Наклонившись вперед и сложив руки ладонями вместе, оперся локтями о колени, весь придвинулся к профессору:
– Видите ли, я обратил внимание, что вы указали в своем фельетоне дату смерти Меншикова отличную от той, что указана в литературе. На портрете это 22 октября, а по донесению губернатора Тобольского Меншиков скончался 12-го ноября.
– Ну, в этом, право, я вам по истории не помощник, Василий Иванович. Что написано было на обороте полотна, то я и написал. Думаю, что, вероятно, либо писцы где-то ошиблись, либо сам господин ссыльный живописец Карл Фрок при списке цифру не ту случайно поставил. В России это запросто бывает. Кто ж внимание каким-то цифрам уделять будет. Да и что чиновнику разница – 12-го он умер или 22-го. Умер и умер. Все умирают. И нас с вами, к сожалению, а может и к счастью, чаша сия не минет. Так у вас еще какие вопросы по существу имеются?
– Я признаться, сейчас, по пути к вам забежал на минутку в Румянцевку – портрет посмотреть. Удивительно, что ранее на него внимания не обращал. Хоть и не раз бывал в музее, но как-то не замечал его. Знаете, вот ходишь, ищешь, бывает, что-то великое… А нужное тебе оказывается и не великое, а самое простое, незаметное – но рядом тут, у тебя, можно сказать, под носом, а ты его и не замечаешь. Я в Румянцевский часто ходил смотреть картину Иванова. Так вот скажите, в фельетоне вы подробно описали, как портрет выглядит… Ведь это, получается, единственный портрет Меншикова в Березове. Как, по-вашему, можно ль в нем узнать князя?
– Василий Иванович, не мне судить – вы же, верно, Меньшиковым уже занимаетесь, так знаете, есть ли еще портреты его по опале и ссылке в Березов. Но вот, что он так не похож на все свои парадные портреты – так это верно. Я уже думал об этом.
– Так он ли это? Не мог ли кто пошутить и подписать портрет чужим именем, – Суриков подвинулся вперед к Перову, слегка наклонил голову, в легком волнении ожидая услышать ответ, словно маленький приговор, способный казнить еще не родившуюся, но уже оформившуюся во плоти мысль.
– Конечно, мог, любезный Василий Иванович. И вам подобные примеры должны быть известны. В нынешнем веке пошла мода старинные портреты переписывать для личных коллекций. Но этот портрет… Один случай для меня подтвердил, что старик на полотне – сам князь.
– А что за случай? – с нетерпением спросил Василий.
– Случай-то? – Перов взглянул на напольные часы в углу кабинета. – Ну, немного времени у меня еще есть, так я, пожалуй, вкратце расскажу вам эту историю.
– Василий Григорьевич, премного обяжете меня своей любезностью.
– Вот ведь, а говорят, молодежь нынче не умеет разговаривать – можете, когда хотите! Ну ладно, это я так немного уколол вас, для порядка. Итак, вот этот случай :
– Когда портрет еще находился у меня в мастерской, как-то раз пришел посланный с письмом от одного моего знакомого, у которого он жил в услужении. Пока я читал письмо, пришедший рассматривал картины, развешенные по стенам, и вдруг, обернувшись ко мне, и показывая на портрет князя, сказал с большим оживлением:
«Ах, сударь, как вот это портрет похож на нашего барина, которого мы были крепостные. Уж очень похож!»
«А кто же был твой барин?» – спросил я его.
«Мы были князей Меньшиковых», – отвечал он.
«Но послушай, братец. Как же ты мог видеть своего барина, с которого написан этот портрет? Он умер в Сибири, в ссылке и уже более полутораста лет назад, а тебе всего лет пятьдесят, не более», – вопросил я его.
«Это точно так-с!» – отвечал он. – «Но у наших господ в доме был портрет, право не могу сказать, с кого он списан: с папеньки ли нашего молодого барина или с дяденьки ихнего, только точь-в-точь он похож».
«Ну, а скажи, пожалуйста», – спросил я его снова, – «похож ли этот портрет на молодого твоего барина, у которого ты служил?»
«Сходство большое имеет», – отвечал он, закинув голову назад и продолжая рассматривать портрет прищуренными глазами. – «Весь облик ихний. Только наш барин много моложе и, к тому же, бороду изволят брить».
«Это портрет князя Меньшикова», – объяснил я ему. – «Вероятно, дедушки твоего барина, а потому они и похожи друг на друга».
«Это так точно-с!» – добавил посыльный. Затем, спросив, не будет ли какого приказания и, получив в ответ, что никакого, раскланялся и ушел.
– То есть, Василий Григорьевич, – подытожил заметно повеселевший Суриков, – можно сказать, что в этом старике бывший крепостной опознал родственное сходство и с самим барином своим и с фамильными портретами?
– Да, это доказывает, что портрет был писан с самого князя Меньшикова. Вот такая история приключилась. Что ж, – Перов вновь поглядел на часы, – у вас, сударь, есть ли еще вопросы ко мне?
– Да, как будто, нет. Я и так у вас, Василий Григорьевич, время отнял, – Суриков привстал со стула. – Премного, премного благодарен вам за то, что уделили мне время. Признаться, я особо и не надеялся на такую милость с вашей стороны.
– Не надеялись? Что ж за человеком я слыву? – улыбнулся сквозь бороду Перов. – Признаться, и мне приятно было побеседовать. Человеку всегда приятен интерес к нему самому и делам его.
Суриков распрямился, размял плечи, уважительно склонил голову в поклоне, распрямился. – «Нет, надо все-таки спросить. Пусть догадка неясная, но раз уж здесь, так надо и ее прояснить».
– Василий Григорьевич! – обратился Василий вновь к профессору живописи.
– Что-с, Василий Иванович, забыли еще что-нибудь? – голос Перова зазвучал немного раздражительно.
– Только мысль одна еще беспокоит меня, Василий Григорьевич. Скажите, вам никогда не казалось, что вы лицо это видели где-то в другом месте. То ли среди живущих ныне, то ли еще где?
Перов на секунду остановился, потом внимательно и долго посмотрел Сурикову в глаза, словно пытался проникнуться сутью задаваемого вопроса. Потом немного грустно улыбнулся, почти одними глазами:
– А вы очень внимательны, господин Суриков. Хороший живописец из вас выйдет. Верно, видел… Видел я его. Верно, как и вы? Раз спросили?
– Но где же, Василий Григорьевич? Скажите, где?
– Ну, я вам и так уже много сказал, Василий Иванович. Вы поезжайте в Петербург, походите по Эрмитажу. Может, что-нибудь и заметите.
– В Петербург? – удивился Суриков. – Признаться, мне не очень хотелось бы туда возвращаться. Я уже оттуда уезжал. Пожалуйста, не мучьте меня. Расскажите без утайки – это очень, очень важно для меня.
– Ваша настойчивость Василий Иванович, может граничить с… – голос Перова стал тверже, но неожиданно он снова глухо и протяжно закашлялся. – Ладно, не уносить же с собой в могилу, в самом деле. Я не помню именно, сколько времени спустя после всего рассказанного, я был в Петербурге. Посетив Эрмитаж и проходя по его залам, я остановился в изумлении. Портрет князя Меньшикова висел на стене в той зале, в которой помещается старая Фламандская школа, и удивление мое дошло до крайней степени, когда я прочел надпись под портретом, которая поясняла, что передо мной висит не портрет князя Меншикова, а «Голова Старика» работы Вандика .
– Что же это было, Василий Григорьевич? Каким образом Меншиков мог превратиться в старика кисти Вандика? Они же жили в разные столетия? Может быть, вам показалось, и портреты были только отдаленно похожи?
– Василий Иванович, я не мог решить этого ни тогда, ни в настоящее время. Но что это было одно и то же лицо – в этом не могло быть никакого сомнения: те же устремленные и пронизывающие зрителя жизненные глаза, та же седая борода и белые прядями волосы. Ну, словом, портрет Меньшикова, проданный мною господину Ценкеру, и пожертвованный им в Румянцевский музей, может быть не что иное, как повторение этюда работы Вандика. Я должен вам сказать, Василий Иванович, что голова, находящаяся в Эрмитаже, написана несравненно шире и лучше копии кисти Фрока. Или же, наоборот: ложный Вандик есть не что иное, как портрет князя, неизвестно как попавший в Эрмитаж за работу Вандика. Но допустить, чтобы Вандик писал портрет Меншикова уже невозможно потому, что между их существованиями разница почти, что в целом столетии. Меншиков умер в 1729 году, а Вандик в 1641-м. Да, к тому же, если б они и жили в одно и то же время, то вряд ли бы Вандик поехал в Березов писать портрет князя, а последний из ссылки никуда не отлучался. И бороду, по словам господина Щебальского, князь отпустил только в Березове. Между тем, достойно внимания то, что господин Щебальский прямо указывает на портрет, находившийся у господина Юни, как на несомненный портрет Меншикова, и с полной достоверностью пишет о нем с такими подробностями, что сомневаться в истине казалось бы почти невозможно. Кстати, тогда же, попутно, в Эрмитаже, я выяснил судьбу портрета работы Вандика. Самое интересное, господин Суриков, состоит в том, что «Голова Старика» была приобретена из коллекции купца Иоганна Эрнста Гоцковского в Берлине и привезена в Россию только при Екатерине Великой – в 1764 году.
– Следовательно, живописец, писавший портрет Меншикова в 1728 или в 1729 году не мог его видеть, и утверждение, что портрет мог бы быть чьей-то мистификацией с копированием работы известного мастера, не может иметь право на существование! – просиял Василий.
– Абсолютно верно, Василий Иванович. В этом-то и заключается его загадка.
– Но, может быть, живописец, каким-то образом имел возможность видеть это полотно ранее – в Берлине? – Суриков хотел исключить вероятность даже самой малой ошибки.
– Можно было бы подумать и так, если бы не знать, что Иоганн Гоцковский собирал коллекцию для прусского короля Фридриха II, который, вероятно, был бы не очень рад посторонним посетителям в своей галерее. Но на этом, я вынужден окончить свой рассказ, дорогой господин Суриков. От всей души желаю вам полного успеха. Кстати, недалеко от тех краев, где я имею счастье проживать в деревне, имеется старинное имение Меншикова. В селе Александровском, Клинского уезда. Так вот там, весьма вероятно, вы найдете еще прижизненные портреты князя и его домочадцев. Сейчас имение принадлежит светлейшему князю Владимиру Александровичу. Это праправнук князя . Соотнеситесь с ним. Я думаю, что автору знаменитых «Стрельцов» он не откажет… А теперь, я вынужден откланяться: занятия. Итак, уж на десять минут я задержался.

Выйдя из училища, Суриков старательно обогнул толчею почтамта и вышел на бульвар в сторону Чистых прудов. В голове мысли летели, как облака по небу перед бурей, натыкаясь друг на друга, комкая своих собратьев, и, в конце концов, исчезая в поглощающей все грозовой мгле: В чем же может быть разрешение загадки портретов?
На бульваре Василий вышел на дорожку, ведущую к прудам. Шел он то быстро, почти бегом, то медленно, почти волоча ноги, иногда немного жестикулируя кистями рук. Встряхивал головой, словно стремился отказаться от чего-то невидимого, предлагаемого ему. Взгляд его был устремлен глубоко внутрь себя, так что он не обращал внимания ни прохожих, гуляющих по бульвару, ни на скамьи или деревьев. Незаметно для себя, он сошел с дорожки и продолжал брести по траве, пока ствол огромного дерева не заслонил собой всю перспективу. Остановившись, Василий словно вынырнул из своих мыслей и осмотрелся по сторонам. Стоял он посреди газона со свежей густой травой. Прямо перед ним росла огромная липа со складчатой – точно в старческих морщинах – корой. Суриков приблизился к дереву. Осторожно ступая, обошел его вокруг, осматривая поверхность ствола.
«Ты, верно, еще с тех времен здесь растешь? И помнишь еще те – настоящие времена? Может, и кто тебя сажал здесь – помнишь? И кто пруды из Поганых в Чистые превратил – знаешь? И оранжереи видел?» – Суриков похлопал ладонью по коре. – «Помнишь ли ты эти былые времена, друг ты мой вековой? Хотя, верно, еще тростинкой неразумной был ты тогда».
Суриков погладил ствол и плотно прижал ладонь к коре, словно стараясь услышать ответ, как если бы он зазвучал вдруг из глубины ствола. Но – ответа, ответа его мыслям так и  не последовало…
«Пруды здешние Погаными вовсе не из-за мясных рядов прослыли. Нет, конечно, и Государев боевой двор  тут был, да лавки мясницкие везли сюда помои – никто не спорит. Но название из глубины веков осталось. Латинское название: ведь «поганый» – значит «языческий». В этих местах давно еще племена балтов-язычников жили, голедь их называли. И рекам московским еще они названия дали: Алчанка, Бубна, Голяденка, Ичка, Рачка, Сетунь, Филька, Химка, Чечера, Яуза . Здесь и богам свои поклонялись – капища у них тут были. Вот тогда название за прудами и закрепилось . В этих прудах и Иван Грозный своих бояр, уличенных в связях с Литвой, утопил. Да, ведь тут прямо напротив прудов и Лаврентий Блюментрост жил. Сколько раз князю кровь отворял. От смерти спасал… Через двор от него – Василий Думашев, дворцовый служитель, сначала Петра, а потом и самого князя Меншикова. Да… надо идти!»

Прощаясь с деревом, Василий провел рукой по стволу, похлопал его, как хлопают доброго коня по холке, и сделал шаг обратно – к дорожке. В следующее мгновение кожаная подошва его ботинка скользнула по мшистому узловатому корню, и… Василий растянулся бы на еще влажной земле, если бы не ухватился за свисающие ветки.
Толстая ветвь дерева приняла тяжесть тела и, спружинив, отбросила художника обратно к стволу так, что лоб и скула ощутили всю шершавость коры. Руками Василий охватил ствол:  «Фу! Хорош бы я был, идя по городу в земле и траве! Ладно, никто не видел – в это время тут не так много народу». Суриков протяжно выдохнул, как если бы потихоньку стравил воздух из шотландской волынки, зажатой под мышкой, и, нащупав ногой твердую почву без корней, мха, камней и прочих опасностей, собрался осторожно отчалить от нелюбезного дерева, как почувствовал ладонями что-то странное. Ладони вибрировали. Точнее – вибрировал ствол дерева под ладонями:
«Ого! Да как я напугался – уже руки дрожат».
Василий отнял руки от дерева, встал, топнул по земле ногой, словно проверяя надежность почвы. Дрожь в руках – не дело для живописца! Вытянул руки перед собой – да нет, все в порядке. Сложил ладони одна к другой: все в порядке! Можно идти… Но, тут, словно легкое дуновение ветра пробежало по кроне дерева. Свежие, молодые, еще полностью не успевшие раскрыться листочки, дрогнули, как если бы порыв ветра встрепенул их.
Суриков огляделся: листья всех остальных деревьев, сколько можно было охватить взглядом, висели абсолютно неподвижно. В этом Василий был совершенно уверен. Суриков оперся рукой о дерево, собираясь перешагнуть через злополучный корень, и … вновь ощутил, как дерево под его ладонью задрожало. Не может такого быть! Он прижал к дереву другую ладонь, прижался щекой … все дерево как будто била мелкая дрожь, нет, не дрожь – мягкие теплые вибрации, очень приятные. Такие приятные, как бывает, когда попадаешь в объятия матери, с которой не виделся очень долго. Ты обнимаешь ее, прижимаешься к ней, и тепло – ее тепло обволакивает тебя; и тут же исчезают все невзгоды, все мысли, и ты твердо знаешь, что находишься в самом надежном убежище в мире, где вся материнская любовь готова обернуться на твою защиту.
«Какие чудеса! – Удивленным взглядом Суриков окинул дерево снизу вверх – до самой кроны. – Вот так дерево». Аккуратно ступая, он отошел от него подальше: – «Удивительно. Что ж, здесь все деревья такие?»
Заинтригованный, Василий подошел к другому, тоже старому на вид дереву, припал ладонями к его коре. Ничего. Осторожно вернулся к древнему гиганту – и, едва коснулся его рукой, вновь волны тепла стали растворять его ладони. «Ничего себе! Вот так старый знакомец… Стало быть, ты тоже что-то помнишь…» Постояв еще немного, Суриков, медленно пошел вдоль бульвара в сторону дома.
 


Рецензии