Роман Ненаписанный дневник Глава 15
Абрамцево
Как тяжело было расстаться с ним. Один его взгляд стоил всей поездки за границу. Палаццо Дорио в Риме , откуда уйти было невозможно. «Папа Иннокентий X» Веласкеса. Что за портрет! Да нет – это не портрет! Это выше живописи – на холсте просто живой человек. Смотришь и чувствуешь его. Так изумительно изображение: здесь все формы совершенства – и творчество, и форма, и колорит. Каждую сторону портрета можно отдельно рассматривать и находить во всем полнейшее удовлетворение. На этом полотне даже прощать и извинять совершенного нечего. Всем галереям Рима – равен этот портрет. От него невозможно оторваться. Перед отъездом прощаться с ним ходил, как с живым человеком. Простишься, отойдешь – да опять воротишься. Думаешь – а вдруг – в последний раз вижу? Смешно, но именно это и чувствуешь. Живой он, конечно, живой. Ни одного подобного портрета не видал. Остальные – все как детские рисунки. Отдаленное сходство. Здесь – царство любимого цвета в одежде. Высокий лоб. Сильнейшие, проницательные глаза. Большой, такой характерный нос. Выдающийся крепкий с ямочкой волевой подбородок. Одно лицо. Просто одно лицо. Как такое может быть? Верно, таким человеком он и был. Как Веласкес ухватил его характер! Зрелая сила расцвета сочится из этого человека. Не оторвать глаз. Настолько знакомым кажется это лицо. Как будто всю жизнь искал то магическое зеркало, в которое можно взглянуть и увидеть того, кого хочешь. И тут – угадал. Нашел!
От взгляда этого человека невозможно оторваться. В нем все – и сила, и печаль, и горесть, и упрек, и напутствие. Этих глаз так не хватало в слепом мраморе бюста в Александрово под Клином. А на картине все хорошо вышло.
Этот взгляд, это непрерывное напряжение мысли Данилыча – и есть вся картина. Все остальные – лишь фон, упрек и контраст для него. Этот взор – проницательный и умный взгляд, еле заметная усмешка на губах – усмешка уверенного в своем безусловном превосходстве сановника. Бывают же такие совпадения! Ждешь увидеть его где-то, и вдруг он является тебе в образе совершенно постороннего человека. Как в Нивенгловском – этом мрачном холостяке, отставном учителе математики в Первой гимназии. Как увидел Октавиана Ивановича – сразу понял, на кого он похож. Тот же почти исполинский рост, спина широкая – но уже сутулая… вся фигура его, в которой чувствуется прошлая сила, прошлая гордость…
Илл. №18. Сопоставление портрета папы Иннокентия Х-го (Диего Веласкес. 1650 г. Х., м. 140;119 Галерея Дориа-Памфили, Рим) и А.Д. Меншикова с картины
В.И. Сурикова «Меншиков в Березове» (1883 г.).
Ведь имя его – как иллюстрация ко всему! Все еще не исчезло – а только придавлено обстоятельствами, согнувшими сильную спину, сделавшими утонченное лицо заросшим щетиной, окрасила впавшие щеки в землистый оттенок. Только подбородок – властный, жесткий упрямый подбородок еще на месте. Конечно, глубина переживаний учителя несравнима с Меншиковскими страданиями, но… как же он был похож на него. И не только внешне. Сила и властность характера, которые более не могут находить своего естественного выражения. Отсюда угрюмость и мрачность печали по прошедшим дням, и раздражительность, как следствие глубокого внутреннего конфликта.
Настоящий Меншиков из поляка Октавиана Нивенгловского получился. Да и не удивительно – польская шляхетская кровь Меншикову не чужая. И удивительно, как похож он на папу Иннокентия Х. Те же черты. Тот же характер. Брови, складки на лбу, нос, губы – даже щетина. Одно лицо. Титана, но еще не поверженного. Хотя на картине уже видно, что и он чем-то подавлен. Вот как бывает. Пишешь картину, угадывая, а потом находишь тип, который вот он, пожалуйста – и угадывать ничего не надо. Как живой он на полотне. Световые блики на лице папы играют в капельках пота, выступивших на носу и лбу – столь велико его напряжение. Жидковатая – натуральная борода и щетина: на портрете нет никакого украшательства его натуры. Глубоко посаженные, холодные глаза проницательного и жестокого человека. И рука, рука с перстнем – пальцы точно подрагивают от внутреннего напряжения – еще мгновение, и они сожмутся в кулак, точно как и у Меншикова на картине .
Конечно, ведь характер Папы и образ его власти с кумовством да мздоимством так схож с тем, что творил Александр Меншиков. А Папы и сейчас все те же. Вот в семидесятом году Италия отняла у Пап все их Римское папское государство. А Папа все равно заявил, что он отец и покровитель, посланный самим Богом, всем христианам, какого бы толка они не были, признают они это или нет, лишь бы были крещены. Об этом еще Достоевский в «Бесах» писал.
Да... Вновь мысли унесли далеко. Так невозможно работать. Кинешь взор, зацепишься за что-то знакомое – и понеслась вереница образов-коней. Перебрасывают тебя кони со спины на спину и несут в совершенно невообразимо разные стороны. То твой конь летит в карьер, как конь Ильи Репина от паровозного свистка в Хотьково , то вдруг встанет как вкопанный. Но ты не летишь из седла – нет. Чудесным образом мир суживается до одного деревца, одной тростинки, и она поглощает тебя всего. Ты перебираешься по тоненькому стволику через ручей, и вновь тебя подхватывает вихрь картинок–воспоминаний. Ты несешься в их потоке, как в конной кавалькаде с детьми Саввы Ивановича , ловя мельком их удивленные взгляды. Тридцать шесть лет – уже возраст – ничего не скажешь! Но вот тебя хорошенько тряхнуло в легком казацком седле, и картинка резко сменилась, как в перекидном календаре.
Откуда-то в памяти выплыл босой старик–огородник, улицы Рима, Колизей, случайная встреча на улице, полные испуга глаза Натальи Васильевны – молодой жены Базиля Поленова, сдержанная улыбка его самого и черные жирные строчки статьи Боборыкина в «Новом времени» перед глазами. Строчки вытягивались и буквы стекались ручьями под кисть Ильи Ефимовича, который с глубоким удовольствием, покручивал свой ус, встряхивал льняными волосами наивного помещика Петра Ивановича из домашней постановки «Каморра» и лукаво улыбался. А его уже не о чем и не спросишь. Точнее спросить-то можно, но ответ у него один – он теперь все хвалит. Так что верить ему уже не приходится.
Дочери с Лилей тенперь гуляют по Абрамцевскому парку. Пошли, видно, на Таньонов нос . Вид оттуда на реку Ворю чудесный, да и сад аккуратный Лилин французский взгляд радует. Нынешняя виновница приезда в Абрамцево – «новорожденная» Елизавета Григорьевна со старшим и младшим сыновьями поит на веранде чаем Аарона и Новичка . Хорошо, что здесь Репина нет. По счастью, он теперь в Петербурге обретается. Хоть и собирается вскоре в Москву. Репин и простое застолье умеет превратить черт знает во что. Здесь же, в Абрамцево, умудрился укорять свою несчастную жену за леность, приводя в пример вкусные пирожки, которые она, якобы не умеет печь. Хотя все знали, что именно Вера Алексеевна их пекла. Только Репин того не ведал. Вот такие пирожки от Репина!
День рождения Елизаветы Григорьевны – прощание с летом. Пройдут воскресные дни, и Мамонтовы переедут в Москву. Хорошо, что погоды установились – а то все дожди лили. Вон Антокольский, хоть и всем известный «зяблик», даже без пальто и шляпы изволит чай прихлебывать.
Старичок-камердинер Ефим Максимович еще служит – удивительно, а ведь он еще прежнему хозяину Аксакову да гостю его Гоголю чай подвал. Гоголь, вот здесь – в мезонине живал. Живая история. Вот был бы шанс тех времен человека встретить… Уж я бы его пораспрашивал. Живым бы не отпустил…
Да, а березы уже желтеют вовсю. Только сосны да поленовские лиственницы еще держатся. Базиль сельцо Абрамцево хорошо украсил и деревьями, и церковью. Все ему здесь его усадьбу в Имоченицах напоминает. А там он целую рощу кедровую высадил . Здесь, в Абрамцево, он не один, конечно, работал. Васнецов эскизы для церкви делал, а иконы все писали – и Репин, и сестра Поленова – Елена Дмитриевна. У Базиля «Благовещенье» хорошо вышло. А Васнецов Богоматерь с супруги своей писал, как сын его от болезни оправился. Для него это праздник большой был. Он его и увековечил… Старинная, крепкая церковь вышла. Настоящая русская.
Вид этот на Аксаковскую просеку с веранды взгляд притягивает. Что же в нем особенного? Покров монастырь вдали и розанчики подле веранды. Не набросать ли этот вид? А зачем? Этюд простой и бесцельный с природы – порожняя работа. Это тебе не кирпичик для картины. На холст с боярыней Морозовой уже первые мазки легли. Только пока не лепится картина, все не то пока выходит. Фигура боярыни есть, а лица у нее – нет. Фигуру вижу, а картина – в пелене вся. Работать еще и работать. Не как стрельцы. Там все лица разом возникли. Как и композиция, как и цвета. И не как Меншиков. Его со всей картиной тоже сразу увидал. Хотя «Морозова» чем-то близка к «Меншикову». Его сидящая черная фигура – она из боярыни вышла. А «Морозова» – из него. Вот так-то. Одно из другого – в вечном движении. Как Уроборос – змей, рождающий и пожирающий сам себя. Но картины с Морозовой в целом… Нет ее. До сих пор нет. И лица… От фигуры приходится отталкиваться. Домысливать, что рядом было. А то уже совсем другое дело. Не угадывание, а сочинение картины.
Когда видишь что писать, когда мазок лепится к мазку, без тени промедления ты чувствуешь, как будто несет тебя ввысь. Тела не чувствуешь – точнее оно легко, как на размахе ярмарочных качелей, когда осталось мгновение как внутри тебя сильно и приятно что-то ухнет вниз. Кажется, что тебя тянут за плечи и спину ввысь. Наверно, потому и говорят, что словно крылья выросли. На этом ощущении все и пишется. А без такого потока – лишь работать да сочинять приходится. Так Репин пишет. Он все своим трудолюбием и скрупулезностью берет. Трудится и сочиняет картину. Но не то это. И не для меня.
Пока же «боярыня Морозова» – лишь безликое пятно вороны на снегу, которое когда-то родило и «Стрельцов» и «Меншикова». Да и то, пока и это пятно не ложится на холст как следует. А против правды видений писать нельзя. Должен образ с исторической правдой сойтись. Если сидела Морозова она в санях – так и сидела, а не лежала. Но только ее в сани сажаешь, так размаха вороньего крыла не выходит. И вместо тех чудесных ярмарочных качелей, подхватывающих тебя и несущих над полотном, ты только пытаешься вырваться из какого-то темного подпола, где тебя заперли. Надобно откинуть крышку из скрипучих половиц, сквозь которую можно лишь угадать контуры того, что там над тобой – наверху. Но крышка не поддается, и приходится давить на нее плечом и спиной, отчего шея начинает болеть, а спина быстро устает. И, сколько не старайся, все не наступает волшебного момента, когда, наконец, свет выхватит из тьмы чистоту образа на картине.
Илл. №19. В. И. Суриков Боярыня Морозова, 1884–1887 Холст, масло. 304;587,5 см Государственная Третьяковская галерея, Москва
Где же лицо боярыни найти? «Персты рук твоих тонкостны, а очи твои молниеносны. Кидаешься ты на врагов, как лев…» Так протопоп Аввакум про Морозову писал, а больше нет про нее ничего. Это Тихонравов письмо Аввакума опубликовал в «Русском Вестнике» . Вот Васнецов над портретом Елизаветы Григорьевны Мамонтовой работает. Жаль ее лицо для Морозовой не подойдет. Конечно, сильная она, но и смиренная. Морозова не такая. Она не смиряется – в том и ее безудержная сила. Потому ее за святую и почитают. Вот когда Елену Дерягину в пику ее брату и моему конкуренту Бодаревскому писал – портрет вышел, да из него и стрельчиха на картину перекочевала. А тут этот вид – к чему его писать? Какую пользу он боярыне Морозовой принести может?
Покров монастырь, конечно, место известное. Тут путь в Сергиеву Троицу. Монастырь этот Сергием Радонежским основан был. Там Преподобный Сергий и покоится. А в Хотьково, в Покровском соборе, в трапезной под балдахином, гробница его родителей – Кирилла и Марии. И отсюда конец стрелецким блудням положен был. Нельзя было семя это оставлять в земле. В Московскую смуту царский двор под предлогом крестного хода в Троице укрывался. Сюда же к Воздвиженскому Иерусалиму и Хованских выманили. К тому самому Иерусалиму патриарха Никона , который он выстроил, оставив патриаршую кафедру. Решил он, что власть духовная в России может быть выше царской. Когда же такое вольнодумство цари в России прощали? Вот и сослали сюда Никона. Здесь же его и схоронили, в его Новом Иерусалиме. Но сколько новых Иерусалимов не строй, не подражай Палестине, без Христа камни святым местом не станут. Сгинул Никон вместе со своими амбициями возрождения Византии на земле русской, а сосуд древней истинной русской жизни, расколотый по его прихоти, так и остался лежать в черепках. Отколол Никон народ от церкви, государства от народа и церковь от государства. Так никто до сих пор и не может собрать эти осколки воедино…
Хованских со стрельцами тут и казнили – возле Голыгинской гати на Убогой горе. Говорят, до сих пор видят там призраков по ночам: выходят они из болот, снимают шапки вместе с головами, кланяются да и свидетельствовать в своей невиновности просят. Кто говорит, что их в гать затоптали, а кто – что на Убогой горе зарыли. Про Троицкую лавру тоже всякое рассказывает. Кто говорит, что вместо каменной стены в сумерки деревянная древняя является. А кто и в каменной стене ядра польские застрявшие видит.
А Софья через победу над Хованским много раскольников истребила. Указ ее – «XII статей» скольких ревнителей древнего благочестия заставил из России бежать! В Сибирь сколько староверов ушло. А гари чего стоят? Староверы огнем креститься предпочли, чем в веру новую перекрещиваться. В Олонце две с половиной тысячи в Палеостровском монастыре сожглись, потом там же еще полторы тысячи. И пошла Красная Смерть гулять по всей Руси, забирая тех, кто не захотел предавать веру отцов и дедов в угоду личным амбициям московского патриарха.
Григорий Мясоедов на тему раскольников только закончил своих «Самосожигателей» править, что Третьякову еще два года назад продал . Вот сильные люди были! Соловецкие монахи царю Алексею Михайловичу отписали: «Не посылай, государь, напрасно, к нам учителей, а лучше, если изволить книги менять, прими на нас свой меч, чтобы переселиться нам на вечное житие».
Да эти люди за свою веру готовы мученически жизнь отдать. Как Стенька Разин, который в Соловки на моленье хаживал! Как боярыня Морозова! Про нее Мордовцев еще при моих «Стрельцах» историю написал . Она ведь Стеньке Разину на казнь рубаху белую дарила. И ленту голубую под крест. Вот где семя заронено было. Да… Ворона все ей виделась, что летела глаз на мертвой Стенькиной голове клевать. И Аввакум протопоп как в земляной тюрьме сидел – все с вороной разговаривал. Сожгли Аввакума живьем. У нас кто против царской власти идет – тех попалят или сожгут. Особливо тех, кто в будущее заглянуть может . Провидцы опасны для власти – они ведь истинные намерения Государя видят, без той лапши, за которой от народа правду скрывают.
А Федосью Прокопьевну Морозову царь Алексей Михайлович побоялся в срубе жечь. Остерегался, что православный народ из нее мученицу сделает. Да и слишком желанная для нее такая смерть была бы. Прямой путь в рай. Огненное крещение. Алхимическая трансмутация. Огонь отделяет тело от живой сути – духа, высвобождая его. Что может быть желаннее? Как Морозову на дыбу понимали, так она кричала: «Вот что для меня велико и поистине дивно: если сподоблюсь сожжения огнем в срубе на Болоте. Это мне преславно, ибо этой чести никогда еще не испытала».
Да! Болотная площадь – страшное место! Но вместо огня, Морозову просто заморили вместе с сестрой холодом и голодом в земляной тюрьме Пафнутьево–Боровского монастыря . Об одном просила она перед смертью – чтобы тело ее рядом с Урусовой рядом схоронили. Сестер до сих пор на Руси ревнители старой веры за преподобных мучениц почитают.
Только Петр как к власти пришел, раскольникам вначале послабления дал. Кончено, кто же еще в Поморье да на Олонце опорой царю еще мог быть, кроме староверов? А уж самым верным опекуном ревнителей старой веры был сам князь Меншиков. В его землях староверы надежный приют нашли.
Илл. №20. Портретное изображение Павла Белокриницкого, настоятеля староверческого Буковинского монастыря, на картине В.И. Сурикова «Боярыня Морозова».
После смерти Меншикова уже настоятель Выговской поморской пустыни Денисов собрал многие жития страдальцев за Истинную Веру. Семьдесят глав написал . Сколько еще судеб земля Русская перемелет, сожжет и поломает? Одному Богу известно… Недаром староверы архиерейскую кафедру в монастыре в Белой Кринице на австрийской Буковине открыли. Кто бы им в России такое позволил? Вон на Рогожском кладбище храмы у староверов поотнимали. Потому что религия в России – дело государственное. Но государство наше, по счастью, в искусстве разбирается почти так же, как и в вере.
Кто ж из цензоров догадаться может, что в «Боярыне Морозовой» не только исторические лица старообрядцев: Морозовой, Урусовой, старицы Мелании да сына Морозовой Ивана Глебовича изображены, но и лик раскольника из нашего времени – Павла Белокриницкого, настоятеля староверческого Буковинского монастыря . Смотрит на трагичную жизнь русскую он с грустью и смирением, из-за плеча девушки в платке со скрещенными руками, словно из будущего.
Как все завязано в истории! Где стрельцы, там и Софья. Где Софья – там и старообрядцы. А где старообрядцы – там и Меншиков. А где Меншиков, там и казни… А в заговор Софьи с Шакловитым, так уж Петр от них в Троице спасался. А после, как сила на сторону Петра перешла, так Федьке Шакловитому там же перед собором Живоначальной Троицы в сентябре 1689 года голову отсекли. С ним еще и заговорщиков Обросима Петрова и Кузьму Черемного казнили. В Троице на исправлении перед казнью и единомышленника Хованского Сильвестра Медведева держали. Ему голову уж, после того как он покаялся – на Красной площади отсекли. Отсюда, из Воздвиженского и Софья на жительство в Напрудную башню Новодевичьего монастыря отправилась. Вот у раскольников тогда радости было по всей Руси! Да, здесь на Троицкой дороге просто узел русской истории. Здесь поворотный камень ее лежит. Может, где-нибудь тут – неподалеку у дороги, где стрельцы повинные на коленях подле плах с топорами стояли, как царский двор обратно в Москву возвращался.
Только не пошел им урок этот впрок. Пришлось все же топоры в ход пустить. И не раз. Староверы и тут оказались замешаны. И Морозова! Точнее брат ее – Алексей Соковнин, которого через сестру еще тогда в ссылку отправляли. Затаил он обиду на все новое. Как Петр затеял собираться в Великое посольство, к нему пришел с донесением тот же самый пятисотенный стрелец Ларион Елизарьев, что предупреждал его о заговоре Шакловитого. Он объявил, что Иван Циклер, друг Ивана Милославского, думный дворянин, вместе с братом известной раскольницы Морозовой – Алексеем Соковниным собирается убить царя, запалив дом у Лефорта и на пожаре умертвить царя . Конечно, Циклера схватили вместе с Соковнининым и со сродственником его Пушкиным. Под пыткой в Преображенском Циклер во всем сознался. А брат боярыни Морозовой выдал под пыткой еще и зятя, и внука своего.
Казнили изменников в марте. Петр приказал вырыть из земли гроб зачинщика прошлого стрелецкого бунта Милославского и привезти его в Преображенское село на свиньях. Соковнину и Циклеру рубили прежде руки и ноги, и только затем отрубили головы, так чтобы кровь их лилась в открытый гроб Милославского. Другим изменникам же просто отрубили головы. На Красной площади головы казненных надели на железные рожны, вделанные в каменный столб.
После казни Петр дал приказ посольству собираться в путешествие. А стрелецкие полки, которые находились в то время в Москве, были отправлены в отдаленные места для охраны южных границ и к польско-литовской окраине. В Москве оставили лишь стрельчих и детей. Но и это не уберегло от следующего бунта, так некстати прервавшего Великое посольство… Так и не давшего Меншикову возможность увидеть Венецию. Да, а мне вот, все-таки, удалось до нее добраться…
– Василий Иванович! О чем же вы так глубоко задумались? Мы звали, звали вас… – Василий обернулся. Позади него стояла Елизавета Григорьевна Мамонтова. Тоже Елизавета, и черты есть схожие – темные, тихие, немного прищуренные глаза, красивое овальное лицо и несколько печальная улыбка. Только старше, конечно, на целых десять лет. Но тип ее все-таки, пожалуй, чуть грузинский. А силы в ней больше. Лиля слабее… Настолько, что даже в Меньшикову Марию на картине пришлось от Дерягиной крови добавить. Да уж, ее портрет на славу и в этой картине послужил. А Лиля, ее круги под глазами, голубые жилки на лице, бледные губы… Какой-то она станет через десять лет? Уж хоть бы поправилась! Должен же ей этот бальзам Бормани помочь…
– Василий Иванович, – Елизавета Григорьевна взяла Сурикова за руку. – Куда вы опять ушли?
– Я? Никуда. Здесь я – на веранде, – ответил смущенно Василий.
– Да нет же, я о ваших мыслях спрашиваю, – Мамонтова спокойно и тепло улыбнулась ему. – Где вы?
Василий встряхнул головой.
– Я… я – на Покров храм засмотрелся, Елизавета Григорьевна. – Смотрю и думаю, какой красивый вид. Печальный он и строгий, как сама жизнь. Вот смотрите – тут рядом у вас настоящее детство. Оно за барьером – как в детской кроватке. Тут же и розанчики, слово кружева – в общем, праздник. А дальше глянешь и ничего не понятно: только пропасть какая-то. Ничего не видно, что там под уступом и цветы все заслоняют. Только в конце – осень, листья желтеют. И от этой осени никому и никак не отвертеться. Не важно, что будет там – за цветами детства. Итог один – крест в конце пути.
Елизавета Григорьевна протяжно взглянула на Василия:
– Да, Василий Иванович, признаться такого оригинального и такого печального взгляда на аксаковскую просеку я еще не видала. Я вам скажу, что до храма и креста еще и добраться надо. Не у всех это получается. Даже и к концу пути.
Она сжала руку Василию:
– А знаете, что. Напишите этот вид. Да-да, я знаю, что пейзажи вы не жалуете. Но вы разрешите себе. Вы так мало что себе разрешаете. Прошу – попробуйте. Да и нам приятно будет. Хорошо?
Суриков, немного насупился:
– Конечно, Елизавета Григорьевна, напишу… Только уж, как выйдет – так выйдет. Тут у вас крупнее меня мастера есть пейзажи писать.
– А вы не пейзаж, Василий Иванович, не надо картину. Лишь этюд – и как душа велит, так и пишите. Отпечаток вашей души мне будет ценен, а не Хотьковская перспектива. Потому и прошу вас. Я знаю, как вы не любите впустую работать. Так разрешите себе хоть немного отвлечься…
Елизавета Григорьевна не закончила фразы. Тень улыбки скользнула по ее губам. Она повернулась и, прошелестев подолом платья по доскам, пошла к обратно к чайному столу.
Что же, писать всяко лучше, чем чаи за пустыми разговорами гонять! Василий пошел за этюдником, тем самым, за которым он набросал здесь же акварелью портрет молодого купца Ильи Остроухова – ровесника Лили, показывающего хорошие успехи и в живописи. Две зимы Илья Семенович у Чистякова вольнослушателем занимался, а до того и у Репина с Шишкиным уроки брал. А в прошлом году он стал еще и собирателем живописи, так как получил от Базиля Поленова его пейзаж с лодкой в качестве закладного камня в художественную коллекцию. Фигура Остроухова в черном костюме – то же что с Морозовой видится. То же пятно, и все не может найти своего разрешения. Не то все. Черт… Сколько уже набросков к Морозовой сделал. «Стрельцы» и «Меншиков» – те сразу родились. А Морозова все не может. Не вытащить мне ее из-под пелены. Скрыта она от меня. И я, кажется, знаю почему… Не было меня там. И не могло быть. Но может быть, пойти другим путем? Вновь войти в картину? Как в «Стрельцах»?
Легкий мольберт-тренога был установлен на правой половине веранды, перед самой балюстрадой. Хоть работа и не в охотку, но коль уж сама хозяйка попросила – писать надо. Пусть даже и наспех – по негрунтованному холсту. Вначале – широкой кистью клин неба, которое скоротечно вновь было затянуто облаками. Затем подмалевок под лесины по бокам от дороги. Наметим перила и дальше пропишем массу листвы. Сколькими деталями приходится жертвовать, чтобы картину создать. Вся суть письма – в отборе. Можно так лес написать, что будут в нем все стволы и ветки, а можно и широкими планами писать: один какой-нибудь ствол дать, одну ветку, а зритель будет видеть целый лес. А то, что передано очень уж близко к природе, иногда и не похоже на нее совсем. А теперь несколькими быстрыми ударами – цветы, которые так напоминают розанчики с римского карнавала…
Василий опустил руку с кистью. Чуть отодвинулся от холстика. Пригляделся к этюду. Перевел взгляд вдаль. Снова – на полотно. Форма… Лепящаяся на холсте форма что-то смутно напоминала ему. Но эта вечная пелена забвения… Словно полупрозрачное покрывало Изиды…
Илл. №21. В.И. Суриков Дорога в Хотьково. Х., м. 1884. Государственный историко-художественный
и литературный музей-заповедник Абрамцево.
Клин неба, вытекающий мимо Покровского храма в Аксаковскую просеку. Словно огромная воронка, собирающая все бытие и сжимающая до одной простой истины. Василий прикрыл глаза. Знакомый образ – на что же это похоже… А эти цветочные головки, словно копошащиеся в разнобое стеблей и листвы? Словно какие-то мелкие фигурки… Что-то определенно там происходит… Головки, маленькие головки, которые так хотелось пересчитать пальчиком по картинке в детстве. Головки, парящие в небесах и головки в преддверии ада. Зарубежная поездка. Италия… Точно! Этот образ – нет… это ощущение беспорядочного движения оно так… Сикстинская капелла! Бывшая домовая церковь в Ватикане. Где был только это весною. Страшный суд! Фреска Микеланджело. Чтобы понять, что там – на небесах, в раю – надо напрячься, приглядеться. Зато внизу все разом открывается. Пророки и сивиллы, евангелисты и сцена Святого Писания – все ярко вылилось. А эта воронка, небо – это совсем не оттуда. Но что-то близкое. Там же в Ватикане. В капелле? Фрески Боттичелли? Да! Точно – Ботичелли. Но не в капелле, а в апостольской библиотеке, где хранятся его листы с иллюстрациями к «Божественной комедии» Данте. Огромная воронка от небес до земли… Или от земли и куда-то еще гораздо ниже.
Илл. №22. Сандро Боттичелли. Схема ада. 1481 год.
Ватиканская апостольская библиотека.
Только Боттичелли и Микеланджело по-настоящему поняли смысл «Комедии» Данте. И рассказали миру: Боттичелли своими иллюстрациями, а Микеланджело в сонетах. Что же, выходит и они видели явившееся его взору? Ведь кто не видел – не вспомнит. А кто не вспомнит – тот и не поймет. Великая тайна.
Спустившись с неба, в тленной плоти, он
Увидел ад, обитель искупленья,
И жив предстал для Божья лицезренья,
И нам поведал все, чем умудрен.
Сделав еще несколько быстрых мазков белилами, обозначающих стволы берез, Василий встал и пошел к столу, чтобы позвать хозяйку дома.
30 марта 1885 года
Мясницкая улица
Москва
– Ваше здоровье – экипажик не желаете?
– Вась-сиясь – не прикажете ль прокатить?
– Ко мне, ко мне пожалуйте, у меня рессоры новые – как на перине прокачу! – извозчики в синих армяках наперебой кинулись к Василию, как только он пересек невидимую границу, отделявшую в их сознании просто прохожего от вероятного седока.
– Нет, нет, благодарствуйте – мне недалеко тут – пешочком, – Василий убыстрил шаг, почти переходя на бег. – «Не люблю я этих приставалок – ну что им не понятно: если мне надо, так я и сам подойду и спрошу. Вот люди…»
Едва успев отскочить в сторону от битюга, который неспешно буксировал полок , не обращая ни малейшего внимания на разбивающиеся об его мощную грудь волны людского моря, Суриков успешно достиг другого берега Старой площади и с облегчением остановился передохнуть под сенью церкви Гребневской Божьей Матери.
Вязкое тесто грязи, сена и конского навоза, шныряющих голубей и воробьев осталось позади. Да, городские птицы уже совсем не реагируют на людей, как и обитатели Старой площади на полицию – разве, что если заденешь их случайно ногой. Тогда посмотрят на тебя удивленно круглым глазом, и нехотя, неспешно сдвинутся с пути, в крайнем, только самом крайнем случае, взмахнув для порядка крыльями.
По Мясницкой, к счастью, уже ходила конка, на которой можно было доехать прямо до училища. Свежеуложенные чугунные рельсы утопали в хаотичных весенних ручейках, бежавших по булыжной мостовой, часть из которых достигала даже начищенных сапог городового, стоявшего прямо посреди улицы и подкручивающего густой пшеничный ус. Ожидая прибытия конки, Суриков посматривал по сторонам. Слева осталась площадь с Никитским башней, стеной с воротами, часовней и собором. Фонтан со всей водовозной братией также уже был изучен детально по пути через площадь. Осталось только вывески читать: гастрономический магазин «Рига» – это еще ничего. «Зеркала», «Матрасы» – что за манера: вывески в полдома, фасада не видно – все одна вывеска. Или вот эта – на торце, что на церковь смотрит, так выше крестов забралась с литерами в человеческий рост: «И. Кировъ фабрикантъ приборовъ». С площади если смотреть – так и получается что вся улица – этого господина Кирова. А что это Мясницкая – так и не прочитаешь нигде. Хоть бы кто унял этих господ! Так скоро и Кремль своими вывесками завесят. Но нет, у них правило: «Издержал рубль на товар – издержи другой рубль и на рекламу». Вот и тонет в ней Москва. А первая на Руси вышла еще при Петре: в «Ведомостях» в семьсот девятнадцатом году, напечатали объявление о новом курорте на Марциальных Олонецких водах. Рассказали о том, как на нем побывали царица Прасковья Федоровна и светлейший князь Меншиков: «Понеже оные воды исцеляют различныя жестокие болезни. От них и смогут избавиться те, кто решится последовать примеру упомянутых знатных особ».
Ага! Вот и колокольчик затренькал – едет конка! Пара худых лошадок в шорах, но вагон новый – французской постройки. Надо бы дать ногам отдых, да и поглазеть по сторонам. Хоть и невелика Мясницкая – всего с версту. В середине ее, как раз напротив Почтамта, в здании Училища живописи, ваяния и зодчества открылась тринадцатая Передвижная выставка.
Мясницкая… Рядом старинная патриаршая Гавриловская слобода. Здесь же и дорога пролегала, по которой Петр из Преображенского приезжал, в Немецкую слободу дорога, и в Семеновское, и Измайлово. Все здесь ездили. И стрельцов на казнь по этой дороге везли. А потом вся Москва собиралась встречать полки из военных походов. На месте Красных ворот им из лесин, украшенных лапником, арка сооружалась, а полки под бой барабанов и свист дудок проходили. А на масленицу здесь потехи народные устраивались. Сам Петр на них гулял.
Странная улица. Хорошо, что на конке – быстро проехать можно. Все судьбы тут сплелись. Да все здесь на одной Мясницкой и уложилось. Мог ли знать свое будущее в шестьсот девяносто девятом году сержант Преображенского полка Александр – «царев друг», приобретая владение у Дмитриевых-Мамоновых? Рядом они воевали в Полтавскую. Геройским преображенцем был Иван Ильич . Петр тогда его после Полтавы в майоры произвел и на Прасковье Волочи-Ножку женил – царевне Прасковье Ивановне. После в Военной коллегии был советником под началом Меншикова. В Персию ходил – гвардейским отрядом командовал, нефть разведывал. Петр Алексеевич тогда сон увидел – на доске грифельной средь ночи записал. «Нефть принесет огромную пользу – по крайней мере, нашим потомкам», – говорил . Удивились все, – какая польза от нефти может быть? Горит она плохо… «Воинский регламент» Меншиков вместе с Иваном составлял. В 1725 он стал одним из первых кавалеров ордена св. Александра Невского, а затем и сенатором.
Александр Данилович удержу не знал: после и все соседние дворы скупил – у стольников Салтыковых. У всех по соседству на Мясницкой дома – как дома. Как и принято на Руси: от людей заборы глухие, конюшни, людские избы. Меншиков же двор на европейский манер свой двор взорам открыл, сад разбил, оранжереи поставил – смотрите все на мой красивый дом. Разве можно было так на Руси делать? Но Меншиков никого не слушал… Вот неподалеку – усадьба недругов его – Долгоруких… Вот их дом, где сейчас библиотека Черткова . А прямо напротив Долгоруких – владения братьев Соловьевых. Федор Соловьев – дворецким и управляющим имениями служил у Меншикова. А Осип из-за смекалки своей природной пригодился для более крупных дел в Архангельской губернии – царским комиссаром. Деньги с купцов собирать, а за приуменьшение налогов – мзду брать. А потом Осип торговым комиссаром и агентом Меншикова в Амстердам уехал.
А вот здесь – дома Брюса были: за пятнадцатым и тринадцатым теперешними номерами. И Меншиков рядом был, когда Брюс Нотебург бомбардировал, и когда Ниеншанц осаждал, и Митаву брал. И в победах при Калише, Лесной и Полтаве – половина дела – это Брюсов огонь артиллерийский. При Лесной Брюс не только артиллерией, но всем левым флангом командовал. А в Полтаве такой огонь стоял, что никогда прежде не видано не было. Да, было дело под Полтавой! Здесь. Прямо здесь – напротив Меншикова двора ставили на Мясницкой триумфальные арки победам. И Нотебургу, и Ниеншанцу, и Нарове, и Полтаве. Да и окончанию Северной войны в двадцать первом году.
Ни с кем так Александр дружен не был как с Брюсом. Петр тоже был другом, но он – Царь. Яков Вилимович – с ним просто дружить можно. Александру от него ничего кроме дружбы не надо было, и Брюсу ничего от Александра не надо. Не то что все остальные: либо с завистью, либо с ненавистью, но и те, и другие – с просьбами. Брюс был не таков. К чинам и званиям равнодушен, богатств, вроде бы, не стяжал. Ко всем вокруг был дружелюбен, но немного холодно отстранен. Просто так близко никого не подпускал. А с Александром дружба сложилась. И с Петром у него теплые отношения были. Частенько вместе в союз с Ивашкой Хмельницким вступали. Им же Брюс про движения светил небесных рассказывал, про пятна на солнце, да про затмения. Ведь и у Меншикова своя обсерватория была. Петр верил в предсказания Брюсовы. Александр нет – куда там… А Брюс ему улыбался, говорил: «Не веришь ты мне и не поверишь, и словам моим ты значения не придаешь, а как потом, когда и меня уж не будет, возьмешь ты книгу мою, и знаки увидишь – так поймешь, что привет мой в руках держишь. Только тогда и уверуешь».
Да, целая жизнь человека улеглась на одной улице. Всего десять минут на конке, а сколько передумалось, сколько вспомнилось из прочитанного или слышанного, или виденного. Ну, вот кучер ударил в колокол: полустанция. Почтамт!
Соскочив с площадки конки на булыжник мостовой, Василий чуть не подвернул ногу. Камни здесь были сильно выбиты. Но оно и не мудрено: какое по Мясницкой движение. Пропустив конку, Суриков поспешил к тротуару у дома напротив почтамтского двора, где теперь помещалось училище живописи. Остановившись напротив окна лавки, располагающейся на первом этаже – вот, выдумали, в училище живописи торговать, – Василий бросил взгляд на обширный почтамтский двор. Да… Сада меншиковского, естественно, нет и в помине. Двор огорожен чугунной ажурной решеткой. Столбы с фонарями газового света. Двор почтовый теперь там.
И башня Меншикова позади, остатки сада – все на месте. Башня уж точно не та, конечно. Та, первая была, что Собор Петра и Павла в Петербурге. С него в Петербурге Собор и строили. Шпиль деревянный золоченый на пятнадцать саженей над Москвой поднимался. И ангел на шпице. В семьсот шестом году из победы под Калишем Меншиков привез икону – образ Полоцкой Божьей Матери. Говорят, что ее сам евангелист Лука писал. Куранты с боем из Англии выписали. Только здесь Александр запустил все – не доделал; то шведа бить надо было, то губернаторствовать. Архитектор Зарудный писал Александру, что и кровля протекает, и все деревянное строение угрожают падением. Падение и случилось – в двадцать третьем году во время пожара. Колокола – а всего их было более пятидесяти – срываться стали и падать, проламывая церковные своды. Преображенцы тогда с семеновцами имущество церкви выносили. Много народу погибло… А икона уцелела… После, в двадцать шестом году – во время болезни Александра, перевезли ее в Петербург. А башню, говорят, пять раз перестраивали… Масонскими символами украсили…
А всего пару дворов отсюда – бывшие огороды Феофана Прокоповича. Он их под первый старый почтамт отдал. А за Феофаном – дьяк Анисим Щукин жил, да Петру под руку попал. Отца своего не почитал, в голоде держал. За то Петр в наказание определил Анисиму выстроить новую церковь напротив своего владения во имя Сошествия Святого Духа: «Сошествием Святого Духа и будешь направлен на путь истинный». Церковь его до сих пор стоит . А рядом с той церковью – усадьба Козьмы Терентьевича Солдатенкова – мецената и собирателя. Он поддерживает Румянцевский музей, и к нему на вечера ходят братья Третьяковы, Толстой и Забелин. Все же удивительно, как все сплелось на Мясницкой! Да идти надобно.
Училище в приметном доме с полуротондой на углу находилось напротив церкви св. Фрола и Лавра – на самой вершине Мясницкого холма. Не увидев толпы перед входом, Василий порадовался: «И правильно, что в первые дни не пошел на выставку. Говорят, что публика не могла свободно войти с парадного хода, а должна была встать в очередь, вытянувшуюся по всей Мясницкой улице. Все привалили на репинского «Сыноубийцу» посмотреть».
Войдя в здание училища живописи, ваяния и зодчества Василий поднялся наверх по лестнице и направился к овальным предзалам и Большому круглому залу, где разместились картины Передвижной выставки. «Видимо, на работу архитектора Баженова, – подумал Василий, – большое влияние оказало увлечение масонством заказчика – генерала Юшкова, да и самого архитектора. Хотя… Для них это было не увлечение – а жизнь. Даже свет в круглом зале устроен как-то по-особому – его игра, по-видимому, тоже имеет какое-то глубокое философское значение».
– Василий Иванович! – позвал знакомый голос. Василий обернулся. По мраморным ступеням вслед за ним поднимался Лев Николаевич. Все тот же граф, да и не тот: залысины на лбу стали больше, морщины на лбу, кажется, набрякли. Только седая камергерская борода все та же без изменений. О, да он не один: на пару ступеней ниже за графом поднимался старичок с четырехугольной бородкой и кружком вьющихся волос на голове, одетый в темно-серое изрядно поношенное пальто. Шею его прикрывал простой полотняный платок. Василий поймал взгляд его черных блестящих почти черкесских глаз и, улыбнувшись, приветливо кивнул старичку. Конечно, это сам Николай Федорович, знаменитый библиотекарь Федоров из Румянцевских читальных залов, решил составить компанию Льву Николаевичу!
Толстой с ним познакомился года четыре назад, осенью, во время переписи Москвы, когда ему и Репин помогал. Все знают, что Федоров с Толстым, хоть и спорят отчаянно, и ругаются не на шутку, верно, представляют друг для друга редкий случай полной неизведанности глубины знаний и общения. Причем, кажется, что во многих случаях неизведанность знаний относится к интересам Льва Николаевича, а испытание поворотов в общении – к невинному развлечению для Николая Федоровича. Этот милый добрейший старик с ясным проницательным взглядом не раз выручал и самого Сурикова, добавляя в заказанные им в читальном зале именно те книги, которых так не хватало. Служители лишь прибавляли, выдавая очередную стопку фолиантов: «Это вам от Николая Федоровича». Кажется, он знает содержание всех книг в библиотеке. А может, так оно и есть?
В вестибюле второго этажа Василий раскланялся со знакомыми:
– Приветствую вас, Николай Федорович… Как ваша дочь, Саша, Лев Николаевич? Уже говорит?
– Да, что-то уже лопочет. И характер ее уже проявляется, – Лев Николаевич немедленно забрал вожжи разговора в свои руки и быстро переменил тему. – Представьте, Василий Иванович, вот только недавно места свои давние в Севастополе посетил. По случаю, за компанию с приятелем моим Урусовым в Крым прокатился. Так словно в прошлое свое окунулся. Помните, вы как-то про войну меня спрашивали?
– Да был как-то такой вопрос у меня, Лев Николаевич. Так позвольте и сейчас спросить вас коротко: а приятель ваш Урусов – древнего рода?
– Да, старинного, Василий Иванович, княжеского, от ногайских мурз идет. А что вас заинтересовало?
– Да нет, ничего особенного, так небольшое совпадение. Ну, да не в этом дело – простите, что перебил вас. Так как ваше прошлое встретило вас в Крыму?
– А вот представьте, Василий Иванович, самым неожиданным образом я получил привет от самого себя через 30 лет, – Толстой заметно оживился, и казалось, забыл о своем компаньоне – Федорове, который смиренно улыбаясь, стоял в стороне. – Так вот, гуляя по старым укреплениям, нашел я редкой формы снаряд. А показав его сослуживцу своему старинному, узнал, что за всю компанию этим новым снарядом был сделан только один испытательный выстрел. И представьте – из моей батареи! А потом он мне в руки попал – через тридцать-то лет. Возможно ль верить, что это простая случайность?
– Найденный привет из прошлого? Это весьма занимательно, Лев Николаевич! – Суриков искренне улыбнулся. – Представить, что вы из всех возможных троп выбрали одну совершенно определенную, и снаряд из земли аккуратно к этому времени вышел, и никто его ранее не подобрал? Согласитесь, сложить такую цепочку событий намеренно едва ли представляется возможным.
– Да, это определенное совпадение бесчисленных обстоятельств, совпадение причин, что и составляет бессознательную пряжу стихийного пути жизни. Однако кем и для чего это было предопределено, чтобы я нашел свой же собственный снаряд? Что должен был понять из этого? Определенно, это событие из ряда вещей, разумность которых так просто не понять. Может быть, господа, это явлено было в подтверждение принципа «Не убий», как демонстрация мне в назидание снаряда, не унесшего ничью жизнь?
Толстой повернул голову к Федорову, словно приглашая именно его ответить на этот, почти риторический для писателя, вопрос. Однако московский Сократ решил высказать свое собственное мнение:
– Я думаю, Лев Николаевич, что снаряд этот к вам в руки попал, чтобы вы лишний раз подумали о жизни и смерти, – вступил в разговор Николай Федорович, говоривший кротко, но с убедительной силой в голосе. – Причем больше не о так любимой вами смерти, к воспеванию которой вы имеете склонность, а именно о прекрасной жизни. О жизни и о воскрешении, как о всеобщем возвращении жизни, что и дает смысл и цель жизни для человека. Снаряд этот – символ праха из земли возвращаемого, возрождаемого усилиями сынов отеческих. Как вы снаряд из земли извлекли, так всеобщими усилиями сыны в будущем, объединившись в братстве, и воскресят отцов своих в прах обратившихся. Мы же живем за счет себе подобных, даже самых близких своих, заменяя, вытесняя их, и такое существование делает нас не только недостойными, но и преступными… Да, да – преступными! Сознание, что сыновний долг не оплачен, есть сознание своей зависимости, рабства, невольности, смертности, словом, небратства. За это и наказывают нас и рабством, и смертью. А чтобы искупить свой долг и избавиться от смерти надобно научиться возвращать жизнь своим родителям. Пока же долг не искуплен – правит случайность, то есть – смерть. Но она не изначальна в природе – души не умирают, а лишь возвращаются по смерти тела в духовный эфир. А все остальное должно быть взято в руки сознания и воли, а не пассивного созерцания и неделанья.
Федоров, словно не замечая, как Толстой привычно разулыбался себе в бороду, продолжил:
– А с точки зрения истории… Причем истории – не мертвенной науки о том, что уже и так мертво и лежит на кладбище или в музее, а истории созидательной, с точки зрения такой именно истории, этот снаряд должен был сказать вам о том, что эта война была совершенным позором России! Позором, закончившимся надругательством над могилами русских адмиралов во Владимирском соборе! Война эта была несвоевременно начата при Николае и еще более несвоевременно окончена уже при Александре. А все потому, что она была непонятна русскому народу. Что такое для русской души война за Севастополь? Следовало бы возвестить войну за священный для русских Корсунь , где крестился сам князь Владимир. Следовало объявить поголовное ополчение для защиты этой святыни. Вы бы увидели, как такой призыв отозвался в русских сердцах! И это было бы чудесным примером деятельного братского объединения всего народа. Крестьяне бы тогда уже перешли от барской службы к службе царской. А дворяне начали бы приносить Отечеству деятельную пользу, а не превращаться во всем известных персонажей Гоголя! Только когда род человеческий станет союзом всех сынов, служащих всем отцам, как одному отцу, тогда очагом этой семьи народной будет само солнце! Все беды у нас от всеобщего разъединения, а вы, Лев Николаевич, это разъединение еще и замечательно умножаете! Взять хоть статью вашу последнюю в третьей книге «Русского богатства» , где вы звон колоколов со звуками выстрелов и пуль ровняете…
Толстой прищурился:
– Это каким же таким образом, Николай Федорович, я умножаю разъединение? Оно и так в России столь велико, что капли моего слабого голоса не перебьют потоков реальности. Деньги, богатство – вот истинная причина зла и небратства! Об этом я и пишу! Вот рядом с моим домом в Москве целых три фабрики работает исключительно для удовлетворения потребности богатых! А ради этого, сколько рабочего народа угнетается? Десятки тысяч. У Саввы Ивановича, вашего, Морозова – на фабрике в Орехово зарплаты снижали, штрафовали нещадно. А как прошедшей зимой взбунтовались рабочие – так их солдатами! А после выслали всех! О каком братстве тут можно говорить? Деньги – это новая страшная форма рабства. Она также, как и старая форма рабства, развращает и раба, и рабовладельца, но только в своей новой форме она гораздо хуже, потому что освобождает раба и рабовладельца от их личных человеческих отношений. А ваша идея о воскресении, все от того, что вы никак с мыслью примириться не можете, что дорогие вам люди умирать могут .
Вся сцена выглядела так, будто бы Толстой сознательно выискивал причины для очередного столкновения. Глаза Федорова заблестели еще больше. Василию было очевидно, что страсти начинают закипать в душе мыслителя. Однако тот не позволил ни единым жестом выдать своего душевного смятения:
– Вы правы, Лев Николаевич. В том правы, что вопросы о родстве и смерти находятся в теснейшей связи между собой. И вы прекрасно знаете, что чем глубже осознание утрат, осознание своего сиротства и одиночества, тем сильнее возникает потребность к оживлению. Но мир дан вам не на поглядение. Не миросозерцание есть цель человека. Учение о воскрешении в отличие от созерцательной философии стремится превратиться в систему для выработки общего плана действий человечества, а не принимать пассивно неделанием лишь то, что само собою делается. И наука, при своем гигантском ходе вперед, поверьте мне, откроет способы извлекать из земли останки – частицы наших предков, чтобы потом воссоздавать их вновь в живом виде. И жить нужно не для себя в эгоизме и не для других, как многие у нас проповедуют, а со всеми и для всех.
– А я вот все-таки сомневаюсь в силе и значении ума человеческого, – ответил Лев Николаевич. – Прогресс, в конце концов, приводит к еще большему угнетению богатыми бедных, и к еще большему обнищанию последних. И поверьте, Николай Федорович, даже если и найдут способ к воскрешению предков, то человек найдет много способов, чтобы сделать это воскрешение не для всех, а только для тех, кто способен будет за это заплатить хорошую цену. А это вновь родит неравенство и угнетение.
Василий смотрел на спорящих патриархов философской мысли. Конечно, и Лев Николаевич, и Николай Федорович – оба умны до чрезвычайности. Знания Федорова вообще энциклопедичны. Только вот к чему, зачем обычную живую жизнь загонять в рамки теорий? Как будто жизнь от этого потечет по-другому? Появится братство, исчезнет смерть и угнетение? Если Лев Николаевич и жил настоящей полной жизнью, то представления о жизни у крайнего аскета Федорова большей частью лишь умозрительны. А его переживания об отцах и их воскрешении действительно проистекает из того же страха смерти и разрушения привычной жизни, каковую он претерпел после смерти своего любимого дяди. Конечно, в силу необыкновенной широты его ума, мысли его смелы, и возможно, предвосхищают то, что в будущем будет сделано…. Но так бы не хотелось жить в мире, устроенном не самой природой, а мудрствованием философов. Пусть даже самых умных и самых бескорыстных. А то, что смерть не изначальна в природе – мысль эта у Николая Федоровича интересна. Надо будет его порасспросить подробнее, что он по этому поводу думает. Но сейчас разгорающуюся стычку нужно пресечь.
– Лев Николаевич! Николай Федорович! – обратился к почтенным старцам Василий. – А нет ли у вас интереса взглянуть на «Смерть царевича Иоанна» господина Репина? Мне было бы особенно ценно узнать ваше мнение об этом полотне. И, кстати, Николай Федорович, будет ли считаться долг убиенного Ивана-царевича искупленным перед оставшимся в живых отцом?
Но Толстой решительно не дал возможности Сурикову услышать ответ Федорова:
– А вот и нет, Василий Иванович, – Лев Николаевич протянул каталог выставки, – картина эта вот здесь называется по-другому, не по-репински: «Иван Грозный и сын Его Иван. 16 ноября 1581 г.». Видите, решили в Москве показать, что полотно это не выдумка, а имевший место исторический факт. Народ, чтобы излишне не возмущать. А то публика картину «Иваном Грозным, убивающим своего сына», как вы знаете, величает. Ну, так прошу, пойдемте, взглянем своими глазами. А то Третьяков говорит, что запретили ее уже – со дня на день уведомления он о том ждет. Все потому, что картину в народе «Цареубийцей» окрестили. Так хоть успеть взглянуть-то на нее надобно.
В зале, где висела картина, стоял тяжелый гул, словно от большого пчелиного роя. Несмотря на плотные ряды публики, картина размером где-то в три на четыре аршина была всем хорошо видна. Известно, что на картины можно смотреть по-разному. Каждый будет искать в картине то, с чем уже знаком. Знаток истории будет сопоставлять сюжет с известными ему фактами, художник будет ревниво смотреть на технику письма и выискивать ошибки, а простой человек лишь видит большую и красочную иллюстрацию, какую не сыщешь в книге. Вот, казалось бы странно – одно и то же изображение в своей репродукции – в журнале ли, или в списке – а уже совершенно иное впечатление от изображения. Поэтому в музеях репродукции и не держат. Никому никогда в голову такое придти не может. Это будет мертвое место – такое же, как кладбище, где памятники лишь соотносят с тенями и воспоминаниями о тех, кто под ними лежит. Только настоящая картина может производить свое уникальное впечатление на зрителя. И, что интересно, впечатление это обусловлено не техникой, не колоритом, не рисунком – все это лишь служит пищей и хлебом для статей критиков. Нет – картина воздействует чем-то совершенно иным, и это невозможно выразить словами. Достаточно короткого взгляда, даже не схватывающего деталей. Короткий взгляд – и ты что-то уже нащупал, хотя еще и не успел понять что именно, а отношение к картине уже есть. И либо вглядываешься дальше, либо проходишь мимо. Картина либо сразу нравится, либо сразу отталкивает. А в самом худшем случае – никак не трогает, словно плоская лубочная иллюстрация. И получается, что не мастерство художника, не его техничный рисунок и письмо, не насыщенный живой колорит – не все это трогает душу зрителя. Нет, что-то совершенно иное определяет личное отношение и эмоции. Такое впечатление, что полотно накапливает все переживания, присущие художнику в моменты творчества, и каким-то таинственным, почти магическим способом передает все враз, залпом, зрителю.
Или не передает, если у художника не было таких сильных переживаний, а писал он полотно для того, чтобы потрафить чувствам публики или просто ради гонорара. Оттого и висят такие картины в галереях да на выставках, и равнодушно проходят мимо них люди, потому как ничего такие полотна дать им не могут.
Илл. №23. И. Е. Репин. Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года. 1883–85. Х., м. 199,5;254 см Государственная Третьяковская галерея, Москва
Настоящая же картина в состоянии моментально поглотить всего тебя и переменить твое настроение. За доли секунды можгно ощутить себя внутри нее, почувствовать запах масла, лака или даже цветов и фруктов, а кое-когда и ужасный парной запах свежей крови, даже если ее и нет совсем на картине. Ты погружаешься в живописное полотно, и лишь маленький островок сознания связывает тебя с окружающей реальностью. Он, словно верный караульный на часах, охраняет плоть от бренной реальности, пока душа витает в пространстве картины. Это напоминает засыпание – когда еще понимаешь, что не спишь, но картины сна уже движутся перед тобой. И через мгновение понимаешь, что внутренняя реальность начинает сливаться с реальностью картины, и ты уже не можешь толком понять, где же на самом деле находишься – по ту или по эту строну холста. И ужас, если он есть в картине, настоящий ужас исходит не от повешенных или казненных, не от созерцания плоти и крови, а от таинственного соприкосновения с душами изображенных на холсте страдающих людей. Должно быть, кисть умеет передавать и сохранять в картине незримое. Так было со «Стрельцами», так было с «Меншиковым». И так, почему-то не выходит с боярыней Морозовой. Сколько эскизов уже сделано, а нужного результата все нет. И уж совсем ничего сновидческого не чувствуешь, когда смотришь на «Ивана Грозного», который, кажется, родом своим происходит из домашних спектаклей у Саввы Ивановича Морозова.
Илл. №24. Результат «размытия» изображения картины И. Репин «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года» по методике автора. Подробно о методике выявления скрытых слоев изображений читайте
в примечании №82 в Приложениях.
Василий еще раз окинул взглядом полотно. Потом немного припустил веки, и взгляд его словно ушел дальше – далеко за картину и, даже за стены дома Юшкова. Василий прислушался к своим ощущениям. Точнее – к эмоциям, исходящим из картины. Ненависть – да. Крайний до ужаса страх – да. Пропасть в глазах Иоанна – точно. Но не смерть. Нет смерти в картине. Ни до, не после. И сколько не лей крови на персидские ковры – не чувствуется ее присутствия. Василий прикрыл глаза. Ему показалось, что из картины проступают еще какие-то мучительно тягостные лица. Не лица главных героев. Нет, фигуры и цветовые пятна на картине рассеялись под опущенными ресницами и сложились в какую-то совершенно сатанинскую личину.
Суриков отвернулся и встряхнул головой, чтобы сбросить наваждение. По телу пробежала дрожь. Не это ли скрытое от обывательского взора скрытое изображение в холсте и пугает так зрителей? Или… На мгновение вместо всей картины вновь представилось наполненные смертью глазницы, а за ними выплыли заостренные смертью черты лица.
Да… – настоящая, а не театральная смерть на картине все-таки есть. Она прячется за цветными пятнами и фигурами царя со своим смертельно раненым сыном. Вся картина и образует одно страшное лицо человека, лежащего на смертном одре. И лик этот так похож на Ивана Грозного. Вот, что на самом деле пугает зрителя. Вот, что заставило рабочих выставки застыть на месте, как только они распаковали картину. И… этот образ страшный образ смерти затягивает зрителя внутрь картины. Только совсем не по-доброму.
Василий снова встряхнул головой. Вместо адовой мрачности мертвенного лика на место вернулась лубочная картинка Репина к народной легенде об Иване Грозном из «Всемирной иллюстрации».
Нет, решительно смерти не место на полотне! Не страхом смерти должен художник брать зрителя. Высотой чувства. Звучанием духа – но не смертью. Это почти тоже, что натурщиц неглиже писать – на такие холсты всегда свой покупатель есть. А Илью Ефимовича понятно, что на тему толкнуло. Решил он свою революционную тему продолжить. Кровью. Да… Любопытный этот год для Иоанна Грозного: Репин его зверем выставил, а поляк Ростворовский на академической выставке его же представил собирателем земель русских в своей картине на золотую медаль о послах Ермака .
Нездоровому Гаршину, с которого Репин царевича убиенного писал, говорят, картина очень понравилась. Он радовался, видя, как Репин враз лишил царственную особу священного фимиама. Зверь, говорил, на картине вышел, из седла выбитый, с которого соскочил царь, владыка. Да и влияние Льва Николаевича тут тоже чувствуется.
Нет, правильно, что Илью Ефимовича не послушал: нельзя было в «Стрельцах» смерть показывать. Совершенно бы исчезло высокое звучание. Растворилось бы как сон при пробуждении. Опростило бы все до опошления – и картина репинская нынешняя тому отличный пример. Все была мысль, чтобы зрителя не потревожить. Чтобы спокойствие во всем было. Все боялся, не пробужу ли в зрителе неприятного чувства. В «Стрельцах» крови нет, и казнь еще не начиналась. Торжественность последних минут мне хотелось в передать, а совсем не казнь. Кровь и казни лучше за холстом оставить. Фантазия человеческая лучше любого живописца их намалюет. Так представит, что сравнение заставит душу трепетать. А лужа крови – сколько не смотри, трепета не вызывает. Да и Гаршин этот несчастный, хоть и талантливый, только ссыльным в прошлом году у Репина в «Не ждали» предстал, и тут на тебе – он же убиенным царевичем. Нельзя так.
– Позвольте, господа! – вдруг кто-то звенящим шепотом заговорил рядом. – Я, как полковой врач, скажу вам, что господин живописец выдает нам тут на полотне самую настоящую развесистую клюкву. Точнее – клюквенный кисель. Вот этот самый кисель, что у него тут по ковру щедро разлит.
Окружающие его возмущенно зашикали, другие подарили доктору недоуменные взгляды.
– Нет, в самом деле, – продолжил господин в военном мундире, – при ранении в висок крови с пол стакана самое большее натечет, и уж верно брызгать повсюду каплями, как на картине – не будет. А между тем, на полотне у Репина крови так много, как будто здесь зарезали барана. Причем не только что, как хотел бы показать нам живописец, а с полчаса как самое малое. Потому как кровь на ковре уже почти черная и запекшаяся. Хотя, должен признать, написан этот клюквенный кисель превосходно. А вообще, художник явно с анатомией не знаком. Царь у него так выгнут, словно он и не человек, а орангутанг какой-то. И череп у царевича плоский как кулебяка. Видите, Грозный его одной ладонью от затылка до глаза ухватил .
Среди публики послышались сдавленные смешки.
– Но, но! Позвольте! – чей-то дискант взрезал гул. – Это вам, докторам надо знать, как кровь выглядит и какие черепа у орангутангов! А дело художника другое! Его задача душу зрителя волновать. И господин Репин прекрасно с этим справляется. Я не знаю другой такой картины, чтобы так волновала. Да на нее и смотреть-то долго невозможно – просто сердце щемит от горя! В самом деле, вообразите, крови тьма, а вы о ней и не думаете, и она на вас не действует, потому что в картине есть страшное, шумно выраженное отцовское горе. Вы слышите и его громкий крик, а в руках у него сын, сын, которого он убил, а он... вот уже не может повелевать зрачком, тяжело дышит, чувствуя горе отца, его ужас, крик и плач, он, как ребенок, хочет ему улыбнуться: «Ничего, дескать, папа, не бойся!» Ах, боже мой! И как прекрасно все написано, боже, как написано!
– Истинно! – задребезжал, отражаясь в стеклах, старческий голос. – Картина не есть протокол хирургической операции, и если художнику для концепции было нужно столько крови, и нужна была именно такая поза царя, то он тысячу раз прав, что грешит против анатомии, ибо это грехи шекспировских трагедий, грехи внешние, при глубочайшей внутренней правде! Вы говорите кровь, кровь! Да может быть крови и не должно быть столько, но живописцу надобно было показать весь тот ужас и раскаяние Иоанна на фоне крови, чтобы понятнее было. Когда кровь хлещет ручьем, эта воплощенная жизнь вытекает из сыновей головы, что еще делать отцу, как не зажимать рану рукой, в полубезумии цепляться за эту бледную дорогую голову? А что до внешности так известно, что Иван Грозный красотой не отличался.
Василий не смог рассмотреть говорящего человека. Но в ответ тому заговорил пожилой господин с бородой и бакенбардами неподалеку. Голос его клокотал и плескался, как наливка в полупустой бутылке, которую почему-то недопили и несут обратно домой в корзине с пикника:
– Да что вы все – кровь или не кровь – не это главное! Это же картина цареубийства! Как можно такое, при нынешних всем известных обстоятельствах такое выставлять? Как это только позволяют?
Пожилой господин, не дожидаясь ответов, насупил брови и, опустив голову, тростью расчистил себе путь, удаляясь прочь из зала.
– Да дело не в цареубийстве! – возразил ему вослед еще кто-то. – Дело все в том, как оно в картине подано. Вспомните Ге, как он Петра Великого с сыном изобразил. Там дело ведь тоже смертью царевича закончилось, хоть он и апоплексическим ударом, как историки пишут, в лучший мир на вечное житие переселился. Так ведь как все у Ге хорошо представлено. И крови нет, и смерти нет. А какие чувства! И враз все обстоятельства исторические представляются. А тут… Не царь, а шарж какой-то. С такого натурщика не русского царя, а Шейлока писать надо было.
По залу пронеслись смешки.
– А ведь, верно замечено! – подхватил сильный молодой голос. – У Грозного, да и у царевича – лица-то не славянские. Это живописец, верно революционной моде следует, каких-то царей иудейских вместо царственной фамилии нам тут подавая! Это зачем он так, интересно, делает? Вот портрет рядом висит кисти Репина – «Композитор П.И. Бларамберг» – так посмотрите на него внимательно: очевидно, что этот композитор с царем – одно и то же лицо!
– Да! – подхватил еще кто-то. – Это не царь, а какой-то не то зверь, не то – идиот, который воет от ужаса. Но к чести художника, вой это даже слышится. Только ему надо было не царскую фамилию писать, а кого-нибудь из обитателей желтого дома или зверинца!
Лев Николаевич внимательно прислушивался к говорящим, но сам в разговор не вступал. Вместо этого он тихонько спросил Федорова:
– А вы что думаете о картине, Николай Федорович?
– Что я думаю? – переспросил библиотекарь. – Я скажу, что я думаю, хотя ответ мой и будет вам неприятен. Скажу, что удивительное ныне художество – без малейших идеалов, только с чувством голого реализма и с тенденцией критики и обличения. Хотя и прежние картины того же художника Репина отличались этой наклонностью и уже были мне противны. А эта его картина просто отвратительна. Неправда, ложь и есть суть этой картины… Начиная от семитского облика царя, которому евреи были крайне неприятны и выгнал он их с земли русской , и заканчивая всеми обстоятельствами этого опереточного дела. В этой картине Репин, хоть и художественный талант, но играет он на руку иудеям .
– Какими же обстоятельствами, Николай Федорович? – спросил Суриков, стараясь не заострять снимание на еврейском вопросе.
– А вот какими, – улыбнувшись, ответил Федоров, – убийство Иваном Васильевичем своего сына есть не что иное, как народное предание, сказка.
Несмотря на гул, многие, как оказалось, услышали негромкие слова Федорова. Кто-то зашикал на разговаривающих, и через несколько мгновений в зале стало достаточно тихо, чтобы Федоров мог во всеуслышание продолжить:
– Да, да, Царь Иван Васильевич никогда не убивал своего сына! Все это выдумки! Мне трудно и понять, какой мыслью задавался художник, рассказывая во всей реальности именно такие моменты. И к чему тут Иоанн Грозный? Кроме тенденции известного рода, как тут уже верно заметили, не приберешь другого мотива. Нельзя назвать картину эту картину исторической, так как этот момент всей своей обстановкой есть чисто фантастический, а не исторический.
– Да откуда вы знаете? – раздался возглас.
– Знаю, – невозмутимо продолжал Федоров, – так как на то есть документальные свидетельства! Письма самого царя в материалах Посольского приказа. И из них видно, что царевич был болен и болел одиннадцать дней. Царь даже отменил свою поездку из Александровской слободы в Москву и был постоянно возле болящего. А если бы он его ударил, как на картине, то смерти не надо было бы столько дней дожидаться. Если кто и приложил к смерти царевича руку – то способом совершенно иным, а не тем, как на картине сфантазировано .
А что до изображения самой смерти, то и искусство вообще началось как плач об умершем, как попытка противодействия смерти. Вся египетская культура – это вообще погребальная культура. И главная роль искусства – в воскрешении. Мы, зарывая умершего в могилу, восстанавливаем его в виде памятника. Вот вы, Лев Николаевич, когда «Войну и мир» создавали – вы как раз своих предков и воскрешали. Только воссоздавали вы их мнимо, а не действительно. А искусство из простого отражения, слез в масле или в бронзе и камне, должно стать жизнетворчеством, оно должно преображать эту жизнь в союзе с наукой и с религией и воскрешать людей, в конце концов, по-настоящему.
Перед картиной между тем произошло какое-то движение. Послышался шелест платья, шумный вздох и «Ах!» – какая-то дама повисла на руках своего спутника. Он подхватил ее и, испуганно озираясь по сторонам, закричал:
– Ради Бога, у кого есть нюхательная соль?
Военный врач, тот самый, который публично рассуждал об анатомических несуразностях картины, быстрыми и широкими шагами прошел через ряды публики:
– Соль дело хорошее, но первое дело в том, чтобы кровь, насыщенная кислородом прилила к ее голове. А ну, мигом несем ее к окну, да и живо распахните его пошире!
Вдвоем с кавалером они перенесли потерявшую сознание даму к окну. Распахнули оконные створки. Свежий мартовский воздух стал быстро наполнять пространство с изрядно застоявшейся атмосферой. Даму устроили на подоконнике. После нескольких легких пощечин мертвенно бледное женское лицо стало розоветь, и дама, наконец, открыла глаза.
С помощью своих помощников она приподнялась и сконфуженно встала на ноги, придерживаясь рукой за своего спутника:
– Бог Мой, Николай, прости меня. Мне привиделось… Там, в картине… Нет… вся картина… Там огромное лицо мертвеца. Я смотрела, смотрела – и вдруг оно как выступило, проявилось и…
Дама прикрыла лицо руками. Ее спутник помог ей встать, обнял за плечи и повел к выходу.
«Да, значит, не только мне это лицо мерещилось! – облегченно выдохнул Василий. – Уже легче, а то, как про «Стрельцов» и сны, и ведения всем рассказывал, так кое-кто сторониться меня стал. Боятся люди непонятного, того что сами не испытывают. Так лучше уж лишний раз и не делиться с ними – а то Бог весть, что они там себе обо мне навоображают».
Лев Николаевич, вновь повернувшись к Федорову, пригладил бороду и произнес:
– А я думаю, что молодец Репин, именно молодец!
В зале вновь стало тихо – все стали смотреть в сторону писателя.
– Я не вижу на полотне ни плача, ни умерших, – продолжил говорить Толстой. – Нет, напротив, здесь в картине только обновление, свежие смелые мысли, чего прежде не осмеливались показывать на публике. Я вижу эту картину бодрой, сильной и очень смелой, совершенно точно попавшей в цель. Содрал он, знаете, своей кистью это фальшивое покрывало неприкосновенности, идеализации самодержцев. Убийство, безусловно, ужасно, но некоторая часть преступлений совершается потому, что убийцы в нормальной своей жизни не имели представления о том, что им предстоит сотворить. Поэтому эта картина имеет огромное воспитательное значение. Знаете, я помню, что у нас в доме была когда-то геморроидальная полоумная приживалка-старуха, а еще вы все знаете Карамазова-отца. Так вот Иоанн этот Репина для меня есть соединение этой приживалки и Карамазова. И он есть самый плюгавый и жалкий убийца, каким и должен быть! Не то что в красочных, но безжизненных иллюстрациях Шварца на тему преданий о Грозном! Между Грозными Шварца и Репина такая же разница, как между историей Карамзина и Соловьева .
Толстой говорил с убежденностью, не терпящей возражения. Некоторые из молодых людей в зале зааплодировали. Лев Николаевич продолжил:
– А правдивая смертная красота сына, – хорошо, очень хорошо. Хотел художник сказать нечто значительное, и сказал он это вполне ясно, и кроме того, так мастерски, что не видать этого мастерства. Видно, что художник забирает в своем творчестве все глубже и глубже. А Гаршин этот – царевич – замечательный тип. Я, знаете, помню, как он у меня в Ясной Поляне появился. Я спрашиваю его: «Что вам угодно?» А он, представьте себе, со всей детской непосредственностью заявляет: «Мне угодно рюмку водки и хвост селедки». Ну, выдали ему требуемое, а потом мы сели с ним говорить. Много близкого в его взглядах обнаружилось. А про вид его – так его многие и за еврея, и за цыгана принимают. Так и что с того? Чего это вы так евреев пугаетесь, Николай Федорович?
– Я не евреев пугаюсь, Лев Николаевич! – уже сердито отвечал Федоров. – А того стерегусь, что вы, да приятель ваш католик Соловьев стремитесь их наперед русских ставить. И часто бывает, что вы сами становитесь заложником своих идей. А между тем евреи, и без поощрения и идеализирования вашего, преспокойно водворяются в наших городах, вытесняют аборигенов и начинают брать во владение наши села. Эти явления тем легче совершаются, что наша интеллигенция под вашим покровительством считает святынею, символом обновления и новой жизни этих самых евреев заодно с вместе с поляками. Сейчас, конечно, это польско-еврейское племя незаметно. Но оно медленно и верно внедрятся в русскую землю. И придет время, когда эти племена открыто заявят о своем притязании на всю Россию. И тогда окажется, что вместо православия нас заставят креститься в новую веру. И под обращением в польский католицизм будет разуметься подчинение русского народа польскому дворянству и еврейскому мещанству . А чего стоит ваше поклонение перед масонскими идеями? Ч е л о в е ч е с т в о у вас – выше Отечества нашего русского. Настоящее у вас важнее прошлого народов. Вы говорите, что человечество должно разрушить исторически сложившиеся национальные государства и создать огромные масонские сверхгосударства. И вот тогда, действительно, надобно будет ожидать пробуждения, за которое вы ратуете, но совсем в другом плане, пробуждение нашего русского народа – для сохранения нашего православного мироустройства.
Толстой поморщился и ответил коротко и негромко:
– Знаете, Николай Федорович, вы много такого пророчите, что себе и представить трудно. Тот же Соловьев пытался вашу теорию воскрешения студентам на лекциях донести. Так знаете, не поняли они ее. Им даже представить себе трудно такое ваше особенное воскрешение. А про иудейство не стоит так говорить! Пренебрегать иудейством можно, и это модно сегодня в России. Но это также безумно, как и бранится с иудеями. Лучше понять иудейство, хотя это и труднее .
В зале повисла тишина.
«Иудеи – не иудеи, – какая разница! – подумал Василий. – Сколько их в России? А в Сибири так евреев и вообще почти нет. Да сколько еще всяких народов живет. И что так все вокруг еврейской темы, в самом деле, пляшут, как будто евреи особенные, и чем-то от остальных людей отличаются? Вот Владимир Маковский их терпеть не может. Конечно, Илья Ефимович изрядно перегнул палку, подарив Ивану Грозному черты московского композитора Бларамберга . Он Грозного еще и с Мясоедова писал, но это теперь, как будто, и не особенно заметно. А вот то, что он против истории лишь легенду в качестве исторической картины представил – это, конечно, не дело. Если пишешь картину историческую, так уж будь любезен, пиши ее по истории, по фактам известным. А то посох – орудие убийства, что в Оружейной палате Репин зарисовывал – на переднем плане, как специально лежит – напоказ. Ну да не в таких мелочах уж дело. Видно нравится Репину историю своими руками сочинять. Знает, что образы, художником созданные, в веках останутся. Огромная же ответственность у живописца, перед следующими поколениями. А Репину что – он и царевну Софью в безобразную рыхлую бабищу превратил. Могли разве стрельцы за такой кухаркой или портнихой – кто у него там, в натурщицах был – пойти? Да, кстати, и опять-таки ему одной из натурщиц Серова служила, чей сын у него в учениках ходит. Хотя, конечно, он и талантливый молодой человек этот Тоша, как его в Абрамцево прозвали. А Софьей, что, да и с Иоанном этим… Если не видишь ты того времени, не чувствуешь его, не переживаешь явно внутри себя, так что тогда остается?
Илл. №.25 В.И. Суриков «Иоанн Васильевич Грозный» 1900-е гг. Х., м. 53 ; 42,5 Тверская областная картинная галерея
Только сочинять. Вот Репин и сочиняет свои исторические картины. Об этом даже Стасов написал, из-за чего Илья Ефимович на время с ним общение прекратил. Только Крамскому картина его понравилась, потому что он себе именно такой Софью и представлял. Да… Если бы я Грозного писал, то я бы другой момент его жизни выбрал. Тот, когда царь, после Казанского похода, потеряв любимую жену, скрылся для раздумий в Александровской слободе. Я бы показал его еще в раздумье – на распутье, когда еще он не решил по какому пути пойти… Когда неожиданное одиночество еще не преобразовалось в его душе в безграничную жестокость. Драму выбора я бы показал, а не театральную афишу бы малевал .
Да… История и живопись историческая не должна ограничиваться изображением одних вершин – одной внешней стороны дела. Дух людей, их мысли, состояние, что движет ими – вот, что должна передавать живопись. Тогда и все полотно оживает, ведь не костюмы да расписные палаты главное. Вот про Ге здесь кто-то к месту вспомнил. Хоть Петр сына и не в Монплезире, как на картине допрашивал, а здесь, в Москве, в Кремле, но как все состояние момента точно передано. Две простые фигуры – а вся драма, вот перед тобой развертывается. И кто назвал эту картину «иллюстрацией к сочинению юной институтки»? Композиция, взгляды и позы – застывший отпечаток театра света. И послевкусие картины – надолго не изглаживается из памяти. Недаром император Александр III заказал Николаю Николаевичу копию картины для себя. А Репину, видно, в этот раз повезет меньше, чем с «Бурлаками». Но, впрочем, ему уже все равно – на его картины постоянный покупатель имеется. Ге, вот характер, почти похоронил себя заживо сельским хозяином где-то на хуторе близ Чернигова. Почти десять лет уже живет натуральным хозяйством, но картины на выставки присылает. Кстати, тут, на выставке, судя по каталогу, и «Боярыня Морозова» есть. Живописца Литовченки. Надо бы взглянуть, как он себе боярыню-то представляет».
Василий оставил заядлых спорщиков о судьбах России подле репинского полотна и прошел в следующий зал. Публики там было уже гораздо меньше. Такое впечатление, что большинство посетителей пришли посмотреть лишь на одну картину. И это была картина «Сыноубийца». Да, недаром сокрушался Павел Михайлович, говоря, что приток людей в его галерею резко вырос. Но все забегали лишь для того, чтобы спросить, привезли ли уже картину с Иваном Грозным. Остальные картины их, казалось, совершенно не интересовали. Да, никогда еще в истории живописи, не текла еще так натуралистично и откровенно кровь божьих помазанников по холстам в России.
А, тем не менее, на выставке можно увидеть немало хороших работ. Поленовские картины из Египта, Сирии, Палестины и Греции. А вот, кажется, невдалеке и картина Литовченко. Того самого академика Александра Литовченки , из академического «бунта четырнадцати», который в свое время способствовал поступлению Крамского в академию, а после не стал вступать в артель передвижников, предпочтя самостоятельный творческий путь. Он, кстати, тоже царя Ивана Грозного писал. Так вполне нормальным человеком он у него вышел – не то, что у Репина. Хотел он этой картиной профессорства добиться, но совет академии признал ее неисторичной. После этого Литовченко академию художеств разлюбил и отзывался о ней резко и желчно при каждом удобном случае.
Видеть работу конкурента боязно. Сейчас…буквально сейчас – через одно мгновенье решится судьба твоей будущей картины. Годы раздумий и работы, твое сокровенное, что придавало смысл течению жизни в последнее время – через мгновение получит оценку. И единственным судьей всему будешь ты сам. Точнее даже не ты – тот голос, с которым ты ведешь долгие и короткие диалоги. Судить будет тот никогда не ошибающийся невидимый суфлер, который готов подсказать тебе ответ на любой вопрос и оценить правильность каждого твоего шага. Если ты, конечно, хочешь прислушаться к его часто безмолвным ответам и сможешь уловить их. Решение будет вынесено за секунду. Или две, или три. Вначале ты испугаешься. Сердце екнет, где-то под ложечкой похолодеет и противно потянет вниз. Вдруг Литовченко одним махом заберет все то, что только пытаешься воплотить. Да, может быть и так. А может – и нет, как бывало уже. Посмотришь на картину Репина, например, и видишь, что, вроде бы, все формально на своих местах: и стрельцы за решеткой монастырского оконца покачиваются, и Софья все время хмурит брови и живет, сложа руки на груди в протесте к своему брату. Но одного взгляда достаточно, чтобы понять, что художник никогда в жизни даже представить себе не мог, что за человек была царевна. И уж совершенно точно никогда не видел ее во сне, никогда не чувствовал в той старой жизни. Да и вообще, для него Петровское время примерно тоже, что для тебя Древний Египет и Клеопатра: небывалые истории в картинках, которые нарисовал кто-то посторонний, а тебе остается их лишь раскрасить.
Василий подходил к чужой картине «Боярыня Морозова» опустив глаза. Но потом, не выдержав напряжения, вскинул их разом вверх, на полотно. «Гром победы раздавайся!» – он еще не успел подумать осознать увиденное, а в душе уже зазвучали раскаты победного полкового оркестра.
С полотна Литовченки под сенью собственного нарочитого двуперстия куда-то вдаль смотрела усталая женщина, которую сомнамбулического вида стрельцы-«петрушки» выносили на стуле из красивых палат так, как выносят из дома парализованного. На картине не было и следа от великой духовной битвы, разворотившей всю Россию на две неравные половины. Но это, в общем-то, и обычно для Литовченки – ему главное выписать костюм, исторический интерьер и обстановку. А конфликт, психология для него – это уже дело второе. И композиция у него почти всегда суха и неразнообразна. И стул!!! Василий прыснул в кулак. Стул! Понятно, откуда Литовченко про стул вычитал. Это у него иллюстрация к роману Мордовцева «Великий раскол» вышла .
Как там у него было сказано: «В этот же момент… стрельцы сносили с крыльца людских хором кого-то в нагольном тулупе, прикованного к массивному дубовому стулу... Ропот ужаса прошел в толпе... На дворе послышались вопли и причитания... Морозова…». Литовченке и невдомек, что «стул» – это обычная деревянная колода, к которой приковывали злодеев, чтобы не сбежали. Да, по счастью, его картина – это хороший выстрел мимо. Только интерес к теме подогревает. А это и неплохо совсем. Вон, стрельцов тоже много кто рисовал…
Янов или Ланской, например . Вот они-то уж с висельниками порезвились. Почти в соответствии с исторической правдой. А что толку-то? Да… Тем острее чувствуется разница. Если все выйдет как надо.
Стул, стул! Так вот в чем ошибка! Конечно, букве истории надо следовать, но не так уж буквально. Если картина от этой буквальности не родится все никак. Не надо пытаться Морозову сажать в дровни. Стул, колода – какая разница. У того же Мордовцева ясно сказано было, что стрельцы положили боярыню на солому в дровни. Не усидеть на колоде-то на ходу. Вот и положили ее, распластали, как птицу черную битую на снегу… Да, но все равно не сравнить ее с тем, что было раньше… Почему? Почему и площадь, и изба – восстали из небытия так явно. Это были явные воспоминания. Пусть не такие, как о том, что было наяву, а лишь воспоминания о сне. Но такие явные воспоминания. Не то, что обрывки картинок, которые почему-то стали боярыней. Больше по догадкам, чем по уверенности – кто-то навсегда увозимый прочь от родного дома, возврата к которому уже никогда не будет. И птица. Как у Мордовцева – через весь роман – птицы: вороны, баклан, воробушки. Но ведь и здесь… и здесь я был свидетелем.
Илл.№26. Результат размытия изображения картины В.И.Сурикова
«Боярыня Морозова» по методике автора (см. примечание №82 в Приложениях).
Только свидетелем чего? Все той же неотступно следующей за мной трагедии казалось бы совершенно постороннего человека? Да это просто безумие! Многие так и считают. Или предпочитают делать вид, что не знают о том, что живет во мне. Но сколько совпадений… И, если пойдет все так же… Но не пошло же уже! Память? Откуда эта память, если мы рождаемся, чтобы умереть. А после лишь суд? Да кто видел все то, что после? Их единицы. Данте. Милтон. Те, кто сумел рассказать про свои видения и не прослыть сумасшедшим. Все, что непонятно людям – всегда проще болезнью объявить. Что не вписывается в Писание или в каноны медицины. Кого-то провидцем объявят, а кого-то душевнобольным. Или и тем, и тем вместе – как юродивого. Как Ивана Корейшу . С фамилиями-то какое совпадение интересное! И ведь все равно на цепь посадят, в конце концов. Знать будущее, ох, как опасно. А знать прошлое – еще страшнее. И все же, я свидетеля, пожалуй, и на картине у Морозовой изображу. Пусть будет он безмолвно взирать на зрителя. Может, кто и заметит его взгляд. А может, кто-то и поймет его великую грусть? И по этому поводу, теперь можно и пойти взглянуть, как публика Елизавету Августовну в виде итальянки на римском карнавале оценивает. До чего же забавно людей под чужим видом в картины поселять! Многие даже и не догадываются, кого на самом деле на картине видят .
Илл. №27. Фрагменты картины «Боярыня Морозова» с автопортретными изображениями В. И. Сурикова
Свидетельство о публикации №225120101341