Роман Ненаписанный дневник Глава 17
Москва
Письмо Н. В. Поленовой к Е.Д. Поленовой
Сегодня мы похоронили Елизавету Августовну Сурикову . Она скончалась в пятницу в два часа дня, а мы узнали только в субботу вечером. Лев Николаевич прислал свою дочь [Татьяну Львовну], и она увезла Василия [Василия Дмитриевича Поленова] к Сурикову. Лев Николаевич спросил Вас. Ив, кого бы он хотел видеть, он указал на Василия. Василий просидел у него до двенадцати часов ночи, а вчера утром я поехала к нему и провела с ним несколько часов. Он до того жалок, до того убит, что как ребенка жаль его. Со мной он много плакал, временами приходил в страшное отчаяние, но под конец стал спокойнее и все не отпускал меня. К счастью, накануне ее смерти, приехала из Питера ее сестра, вдова Кропоткина, на ее руках и скончалась Елизавета Августовна. Она очень напоминает сестру. Дети любят ее и не отходят теперь от нее. Она на днях уедет, и я не знаю, что будет дальше. Вероятно, в силу обстоятельств и он уедет в Питер. Вчера целый день кто-нибудь из нас был у него, а вечером мы еще вместе поехали к нему, а это такая даль, так что я теперь чувствую большую усталость. Она страшно изменилась… Сегодня мы похоронили ее на Ваганькове, очень близко от нас. Так его жаль, что просто не знаешь, как ему помочь. Хоть ему и не очень хочется в Питер, а, по-моему, другого исхода ему нет. Он теперь в первый раз узнал, что есть горе на свете, как будто вдруг прозрел, и страшно теперь упрекает себя в том, что не берег ее. Все твердит: «Я одно доброе дело сделаю в память ее, да, сделаю, – всем мужьям буду говорить: – берегите вашу жену – я ее не берег, и что же я теперь…»
А.И. Сурикову
20 апреля 1888 года
Прочти один.
Милый Саша!
Ты, я думаю, удивляешься, что я долго не писал. С 1 февраля началась болезнь Лизы, и я не имел минуты спокойной. Чтобы тебе слово черкнуть. Ну, друг Саша, болезнь все усиливалась, все лучшие доктора Москвы лечили, да богу нужно было исполнить волю свою…Чего тебе больше писать? Я, брат, с ума схожу.
8 апреля, в 2 1/2 часа, в пятницу, на пятой неделе великого поста, ее голубки не стало. Страдания были невыносимы, и скончалась как праведница, с улыбкой на устах. Она еще во время болезни всех простила и благословила детей. Теперь четырнадцатый день, как она умерла. Я заказал сорокоуст. Тяжко мне, брат Саша. Маме скажи, чтобы она не горевала, что было между ней и Лизой, она все простила уже давно.
Как бы я рад хоть тебя, Саша, увидеть. А что, нельзя ли тебе отпуска взять? Хорошо бы было, да тебе по службе придется терять.
Я тебе, Саша, и маме говорил, что у нее порок сердца и, что он по приезду в Москву все ухудшался. А тут еще дорогой из Сибири простудилась Лиза, и делу нельзя было помочь. Ох, страшная, беспощадная эта болезнь порок сердца!
Дети здоровы. Хотя были, особенно Лена, потрясены и все плакали. Покуда сестра Лизы за ними ходит. Лиза велела написать ей. Покуда она была больна 2 месяца, я сам за ней ходил, за голубушкой, все ночи не спал, да не привел бог мне выходить ее, как она меня 8 лет назад тому выходила от воспаления легких.
Вот, Саша, жизнь моя надломлена; что будет дальше, и представить себе не могу.
Будешь писать ко мне, то пиши: Смоленский бульвар, д. Кузьмина, В.И. Сурикову. Оставить у дворника, потому что думаю с детьми под Москвой в деревне на лето поселиться. Молитесь богу за милую Лилиньку. Поминайте ее в церкви. Молитесь за нее – всего нужнее для ее души. Перед смертью она два раза исповедовалась и причащалась.
Брат твой В. Суриков
3 мая 1888 года
Москва
Вот и Радоница пришла. После службы в церкви люди потянутся на кладбище. День этот в народе Пасхой для умерших называют. И мы пойдем мимо домика с чайной перед кладбищем, где уже поминальное чаепитие, верно, в разгаре, да и на кладбище уже лампадки на могилках теплятся. Люди там сидят на скамеечках, да поминают своих родных. Платки с пирогами на скамейках раскладывают, да чаек попивают, яйцами крашеными с покойниками своими христосываются. Кормят птичек и нищих местных. Хорошо. Никуда уже торопиться не надо. Исчезает на кладбище вся суета. Да и вообще, после смерти близкого тебе человека мир останавливается. Кажется, даже воздух замирает… Все лишней суетой кажется, не имеющей отношения к главному…
А у нас еще и сорочины не минули, и креста на могилке нет. Только аккуратный песчаный холмик и лапочки еловы. Печальное это дерево – ель. Мрачное. Вроде бы и праздники им украшают, но рано или поздно все праздники закончатся одним... Надо будет потом дерном могилку обложить. Пока цветы только ее укрывают и венки. Пойдем на кладбище, и дочки свежие цветочки мамочке своей понесут, а тетя Соня их за руки поведет. А дома одинокий цветок останется… Боже, как же Соня похожа на Лилю… Она свое страдание первая приняла, сына похоронила, а мужа ее даже не отпевали…
Хорошо, что сорокоуст заказал. В Великий пост-то только в среду и пятницу заказывать панихиды можно, да в субботы и воскресения обедни об упокоении души – божественной литургии каждый день не бывает. Каждый раз к самой ранней службе в Неопалимовскую церковь. Как облегчение для души. И для ее души, и для своей. Уезжать отсюда нужно. В другое место, в другую квартиру. Невозможно в том же месте жить. Мебель эту долой! Чтобы легче было. И из прихода этого… Откуда уже второй раз дроги с балдахином увозят остывшее вместилище божественной души. Нет! Больше – никак нельзя! Надо уезжать.
Как бежать надо было из-под затмения этого солнечного, и не писать его. С затмения все началось . Не надо было ездить его смотреть. Всего четыре минуты, а всю жизнь перевернули. Дурное предзнаменование. Останься в Москве – все по-другому бы вышло. Затмение – это страшная вещь, это нечто апостольское, это ультрафиолетовая смерть – знак Божьего гнева. Определенно оно повлияло на все. Древние говорили, что то, что происходит в затмение, очень всерьез и очень надолго. В тот еще год, когда патриарх Никон искажал русскую веру, было солнечное затмение . И когда через четырнадцать лет протопопа Аввакума расстригли да в темницу бросили – тоже было затмение.
А картины с затмением страшные вышли. Недаром Остроухов подсказал снять их с выставки. Не надо людям на такое смотреть . Я же и записал их, изменил на них все , но поздно уже – ничего этим не воротишь. Еще по пути из Сибири Лиле хуже стало – все из-за простуды.
Дурная, дурная мысль была эта с сибирской поездкой. Затмение, просто затмение. Проклятое затмение. Что за мысль была дурная умирить свекровь с невесткой? Когда такое бывало… Дернул меня черт! А так может все бы по-другому обернулось, да жива бы Лиленька осталась…
Илл. №29. В.И. Суриков. Вид Красноярска 7 августа 1887 года, Х., м. , 44 ; 54.
Тверская областная картинная галерея.
Любимая Караульная гора, что так хорошо всегда была видна со двора дома на Благовещенской улице. Как хорошо было любоваться видом на Караульную с огородов. А если прокатиться до горы на повозке, то это недалеко – по Покровской улице, потом по ввозу, через Покровскую слободу на гребень горы – и ты уже у часовни. А от нее такие просторы открываются: хребты Саян, раздолье Енисея… Теперь забыть все это хочется, как страшный сон, которого не было. Лучше бы не было.
Глаза Василия стали тяжелыми, и уголки их вновь наполнились влагой. Миша Нестеров – этот… мрачный вестник. Третий год как Маша, его красавица Маша, преставилась после рождения дочери – аккурат в Троицын день. А Миша только медаль серебряную получил за своих «Челобитчиков» и звание классного художника. День ясный тогда был, солнечный. В воскресение...
Этот восьмой день – он и первый день жизни – и последний день. Конец всей истории, исполнение времен… Вот он и вне времени. Время кончилось, а я еще нет, что странно. Вот теперь и я одинок. Нестеров тоже женился без родительского благословения. Может оттого все так плохо и закончилось? И у супруги его покойной те же тонкие черты лица, что и мне так были любы… А Машенька его когда-то в Петербурге от смерти спасла – выходила от болезни, как и Лизонька меня… Все так схоже в наших судьбах!
И нехорошее предзнаменование, когда доктор-акушер, будучи на свадьбе у Нестеровых, опоздал по вызову к роженице, и она умерла… И в глазах этого доктора Черинова все прочесть заранее можно было. Пижона Черинова, лечившего сердце Лизы приложением глины, что приезжал не иначе как в карете с двумя каурыми жеребцами. Писал ему «гладкий» портрет как жертву во спасение Лиленьки. Да не знал он как ее лечить! Ох, не знал. Зато с удовольствием позировал. Очень хотелось ему, чтобы, как и у супруги, его портрет был. Да еще от художника поименитее, чем Серов, что ее писал. Только испуг у него в глазах был. Таким он на портрете и остался навсегда. Гадкий и гладкий портрет… Гладкого человека…
Сколько же потом портретов жены Нестеров по памяти писал? И на клочках, и на листах, и большой портрет… А портрет ее на холсте он не смог сохранить – только лицо вырезал – как его уничтожишь? Остальное сгорело в печке – как старая икона, которую нельзя выбросить. И ведь Перова Нестеров при смерти писал, и Марью свою уже в гробу зарисовал.
Илл. №30. В.И. Суриков. Портрет Елизаветы Августовны Суриковой, жены художника, Х.,м. 1888 г. Некоторыми исследователями авторство В.И. Сурикова ставится под сомнение.
Да, тяжел этот восьмой день, ах как тяжел. Днем в два часа Лиля ушла, как и Маша у Нестерова. Сколько совпадений… Упокой, Господи, душу ее и прости прегрешения ее вольные и невольные… Если бы не Соня, Лев Николаевич да Вася Поленов…
Василий обернулся и взглянул на мольберт, на котором стоял портрет. С него смотрела Лиля. Румяная, спокойная, с распущенными волосами… Но – неживая.
Какая мука, Боже мой, какая мука все это. Ведь, понимаешь, что кистью ее не вернешь, но образ ее все время пред глазами – никуда не уходит. И ничего с собой сделать не можешь – в муках писать будешь, а напишешь, так не отпустит тебя образ иначе – рождения на холсте требует. Та же тяжелая болезненная коричневатая гамма – как на наброске с умирающей женой у Нестерова. И почему же все в этом цвете о смерти думают? Вовсе и не черный ее цвет выходит-то, получается? Цвет поздней коричневой осени перед сном природы. Перед ежегодной малой смертью – зимой. Как не старайся, как не выписывай его: на портрете – все неживое лицо выходит. Совсем неживое. И у Михаила супруга живой не получалась. Хоть после он ее и в «Царевне» он ее воплотил, и в «Христовой невесте» .
А она и там и там неживая – как сквозь пелену на нее смотришь, как во сне. Точнее как в утреннем воспоминании о ночном своем видении. Видно – все прерывается связь между душой и этим миром – и посмертные портреты другими выходят. Даже если и с фотокарточки пишешь. Нет, не воскресить мертвых портретами, никак не воскресить. И Нестеров не сумел. И на портрете он супругу невестой изобразил – в венке из флердоранжа, в белом платье, в фате... А лицо все одно уже другое – словно оттуда на него смотрит, и старше намного стала.
А эти наброски композиции из парижского альбома: где Петр I у постели маркизы Ментенон… Не это ли было еще одним предчувствием беды? То свидание, которое маркизе назначил ее любимый Людовик XIV, свидание после смерти – состоялось ли оно? Раз не венчаны они были? Или Бог на это не смотрит?
Бог дал – Бог забрал. Вторая жертва во искупление… Во искупление чего? Моих грехов? Да много ль их? Или это за те – прежние грехи? Как Христос сказал, про слепорожденного: ни он согрешил, и не родители его . Так кто же тогда согрешил? Иисус сказал ученикам, что если бы вы были слепы, то не имели бы на себе греха, но как вы говорите, что видите, то грех остается на вас. Нет греха до рождения, а сын за отца ненаказуем. Или все это только для того, чтобы дела Божии явились? Но как они явятся, коли Лизы-то в живых-то уже и нет? Или они теперь на мне явиться должны? Чтобы открыть глаза, как слепому, что на фреске в Сретенском монастыре?
Что ж значит, не так я жил. Об этом предупреждал отец Валентин на исповеди. А я ведь так и не раскаялся, ничего тогда в себе изменить не смог. Картины важнее казались. А батюшка предупреждал, что чаще всего Господь посредством ближних наказует – тем горше для человека наказание. Так кто ж будет следующей жертвой? Девочки? Нет. Надо что-то делать. Надо молиться, надо вымаливать прощение, надо что-то менять в себе. Подвиг. Молитвенный подвиг – вот что нужно! Надо молиться. Молиться и каяться. Только так. Каяться и сокрушаться. Чтобы спасти тех, кто у меня еще остался. Не могут быть эти нелепые фантазии, бред про память прошлой жизни важнее жизни родных людей. Не стоят картины разрушенного счастья…
Ох, сможет ли Лиза простить меня? Сможет ли? Все и всегда по-моему решалось – никогда ее не слушал. И не берег ее совсем. Разве можно так с ней поступать было? Нет, решительно, совсем нельзя.
Но понимаешь все только теперь, когда внутри, в груди слева, что-то обрывается и падает вниз, но застывает где-то посредине, образуя над собой тянущую пустоту. Иногда, кажется, весь извернешься и сам исчезнешь в этой пропасти. Может, так и лучше было бы? Ведь вся жизнь… Вся жизнь была смыслом только тогда, когда она была рядом. Для чего теперь все эти картины, выставки, поездки? Для чего, если твоя радость не отражается в ее глазах? Теперь уже все: молись, не молись – только не вернешь ее, голубку.
Как можно понять смерть? Какое это жестокое превращение. Только что перед тобой был целый живой мир: мир души, сердца, любви, эмоций, страданий, воспоминаний. И все. Все оборвалось разом. Ты думаешь, а никто на твои мысли не откликается. Нет ее, совсем нет – только пустота. Но ты чувствуешь эту пустоту – буквально, можешь потрогать, прикоснуться к ней. Может быть, эта пустота и есть душа после смерти? Ты ощущаешь, что там ничего нет, но в то же время есть – некая оболочка, ограждающая эту пустоту, не пускающая внутрь ничего постороннего из этого мира, сохраняя внутри сокровенный порядок. Но порядок чего? И для чего?
Чувствует ли она что-нибудь сейчас? Толстой, оказывается, к ней ходил, чтобы к смерти прикоснуться. Еще поганых дровишек для своей писательской печки нарубить…
Да как жить вообще, зная о смерти? Но смерть ведь всегда рядом. В самой жизни уже смерть. Иов, вот, говорил:
«Если бы я и ожидать стал, то преисподняя дом мой;
во тьме постелю я постель мою;
гробу скажу: ты отец мой, червю: ты мать моя и сестра моя.
Где же после этого надежда моя? И ожидаемое мною кто увидит?
В преисподнюю сойдет она и будет покоиться со мною в прахе» .
Что же? Все же нет за гробовой доской ничего? Или есть? Боже, дай же мне знать! Дай знать мне… Подай знак. Или мысли мои еретические крамольные всему причиной? Не я ли сгубил свою голубушку? Не мне ли урок страшный в наказание и во вразумление был дан? А ведь приходит она, приходит во сне. Да все просит что-то. А что – не слышу, словно глухой во сне. А если снится она мне – значит душа ее жива? Да кто бы мне все это растолковал, Господи?!
Как привыкнуть к смерти? Повседневные привычные вещи, повторяющиеся события, одни и те же места да люди кружат вокруг, словно выстраивая одними только нами видимую панораму, которую мы называем своим собственным миром.
И этот собственный мир, в коконе которого мы живем, застилает глаза. Но стоит лишь какому-то предмету совершенно неожиданно исчезнуть, как начинаешь ощущаешь зыбкость этого мира. А если исчезает не просто вещь, а человек, то это привычное окружение просто рушится, как павильон, который лишили центрального опорного самого главного столпа. И тогда понимаешь эфемерность привычного придуманного тобой мира и, самое главное, и свою собственную. Так быстро и необратимо превращается бытие в пустоту. После горя только прозреваешь…
С Меншиковым лишь игра была. Игра в помирушки. Не побоялся Лизу княжной на полпути в могилу написать. Мог ли я представить тогда, что значит смертное страдание? Сын-младенец – да, но к нему и привыкнуть не успел. Бог дал, и Бог тут же забрал. А с Лизой совершенно другое дело. Вся жизнь. Ведь вся жизнь была с ней и ради нее. Ее одну ждал, ее лицо грезилось. Мир расцвел, как с ней встретились. А бывает, что и не встречаются никогда люди. Или встречают, да не тех… Вот теперь-то доподлинно понятно, что князь после смерти супруги своей Дарьюшки князь чувствовал. Вот теперь бы «Меншикова в Березове» писать… Ну, не-е-ет! Хватит картин. Они платы требуют. Жертвы. Смертельной жатвы. Девочек я не отдам – ни за что! Кто ж у меня еще остался кроме них? Никаких картин. Никаких видений… Никаких снов… Прости меня…
Прости меня, Господи, прости неразумного… За все прости!
В один из дней между 14 и 28 сентября 1888 года
Смоленский бульвар, дом Кузьмина
Москва
– Уж брат, извини, этот чай – просто обычный наш московский веник, – уголки рта дернулись вверх и тут же вновь опали. Василий Суриков чуть исподлобья посматривал на своего гостя, который с удовольствием прихлебывал горячий чай. – Вот в Красноярске чай есть, настоящий! Из Китая его везут. Так он пахнет, что его, прежде чем заваривать – нюхают. И в этом половину удовольствия находят. И закладывать его надо всего-то пол чайной ложки. Надо будет отписать брату, чтобы он прислал коробку такого чая – тебя побаловать.
Молодой человек за столом сдержано улыбнулся. Его тонкие, аккуратно подстриженные усики подпрыгнули над золотистым ободком чашки.
– Что же ты, Миша, бородку-то не отпустишь? – Василий чуть прищурил правый глаз и огладил свою бородку рукой.
– Так рано еще, Василий Иванович, ей расти как следует. У вас, поди, в двадцать шесть тоже бородки не было.
– Может, была, а может и не была, Миша. Знаешь, как в Сибири говорят: борода в честь, а усы и у кошки есть!
Молодой человек прыснул смехом и поставил чашку на блюдце. Улыбка чуть увереннее расцвела и на лице Сурикова. Казалось бы, одна маленькая шутка, а настроение враз переменилось. Он продолжил расспросы своего гостя:
– Как твой чех – декоратор поживает? Все поденничаешь у него?
– Томашка-то? Да я и сейчас только с квартиры, что у него расписываю. Он-то только розанчики, лиры и букеты писать умеет. А фигуры – нет. Вот я за него и стараюсь. А он как уходит, запирает меня на ключ, чтобы никто случайно не заметил, что это я вместо него стены расписываю.
– Выходит, Миша, ты у него вроде как в невольниках ходишь? – Суриков улыбнулся уже во всю ширь.
– Да, кому неволье – а кому приволье. Томашка жирно зарабатывает, но и мне по «радужной» в месяц выходит. Что для меня, Василий Иванович, сейчас очень неплохо.
– Но, это ж не все, верно, Миша, чем ты занимаешься? Я в «Ниве» твои рисунки видел. И «Свадебный поезд», и «Поход государя на богомолье», и «Видение Козьмы Минина». Особенно мне твое «Видение» глянулось. Ты ведь искренне рисуешь – то, что на самом деле духовным оком своим видишь. Пусть с рисунком и не все у тебя еще хорошо выходит, но то дело техники. Ее-то наработать можно. А с делом души у тебя все в порядке. Искренне у тебя все выходит. И мне это особенно хорошо понятно. И вот этот монаха рисунок, что в «Севере» напечатали, изуродовав изрядно, конечно… Все равно – так он мне по душе. Созерцание, просто созерцание и душу лечит и мыслям новым рождение дает. И вообще в тишине и покое себя просто заново находишь.
Илл.№31. Гравюра по рисунку М.В. Нестерова «Видение Козьмы Минина» из журнала «Нива», 1888 год.
А остальное все – суета. Да… Смотришь на твоего монашка на лесной опушке, и так веет давно прошедшим, настоящим коренным – кержаковским, старой отеческой верой. Глядишь на твой рисунок, а он тебя выхватывает из дня сегодняшнего, из печальной обстановки и переносит в былое, может быть, самое лучшее время… – Василий вздохнул и замолчал.
– Благодарю, Василий Иванович, – Нестеров подставил чашку под краник самовара, чтобы вновь наполнить ее. – Я, как и вы не люблю тем сегодняшнего дня, тем паче общественных… Природе искусства ведь не свойственна публицистика. Искусство, по-моему, призвано для обережения души человека, для недопущения засорения ее скверной житейской. Искусство – оно сродни молитве. А в картинах душа находит отдохновение.
Закончив говорить, молодой художник налил в чашку кипятка и поставил ее на блюдце.
– Хорошо ты, Миша, про молитву и искусство сказал. Они ведь одной природы, – кивнул головой Суриков. – Только молитва – она от человека к Богу идет, а искусство – наоборот, от Бога к человеку. Ведь сразу видно, кто из художников картины выдумывает, а кто их промыслом Божьим видеть способен. Вот пусть у тебя еще не все гладко в письме, но ведь видно все: что и откуда берется. Возьми хоть рисунки свои, что в журналах печатались. Я же вижу, как они возникали. Ты же видения свои ночные пишешь. А во снах тебе все одни и те же персонажи из времени одного и того же приходят. И все хотят тебе что-то рассказать, что для тебя самого важно. Ведь так? – Василий Иванович пристально посмотрел на Нестерова.
Нестеров молча кивнул головой. Суриков продолжил:
– Вот у тебя на рисунке перед Козьмой Мининым Сергей Радонежский, знакомец твой давний, в виде духа явился. А тут у тебя царь Алексей Михайлович, как во сне, бредет на богомолье, а крестьяне согбенные, словно из снопов рожаются. Где такое, как не во сне увидишь? Где подглядишь, как ворона в боярыню превращается? И тени у тебя, что на картинах да на рисунках, сумеречные. И свет этот таинственный рассеянный, как ранним-ранним утром. Свет словно ниоткуда и отовсюду. И смотришь ты как сквозь кисею. Где такое видишь? Только во снах. Так что, Миша, искренний ты живописец сна и видений. Сновидений. Редкое, редкое это дело в живописи.
– Совершенно точно, Василий Иванович, вы говорите. Я вот думаю, может и многие художники то же самое видят да скрывают только, боятся, что не поймут их, да на смех подымут? – предположил Нестеров.
– И правильно боятся, Миша. Мне знаешь, что от некоторых выслушивать пришлось? Или вот Виктор Васнецов . Он же за свои картины публикой кем почитается? Да полусумасшедшим, хотя и талантливым художником. Он что не выставляет – так только Абрамцевским, да и то не всем понятны его аллегории и та же сновидческая живопись, что и твоя. Вот его «Всадников апокалипсиса» взять…
– Или роспись его в Историческом музее по заказу графа Уварова . Каменный век, – подхватил Нестеров. – Так ее никто не принял почти. А все удивляются, как он смог все натурально изобразить: все позы первобытных, все их движения какие-то древние, дремучие, их не увидишь, им не научишься ни в каких книгах. Только увидеть можно взором внутренним.
– Точно ты все отметил, Миша, – подтвердил Василий. – Василий Дмитрич Поленов рассказывал, что Пал Петрович Васнецова за «Каменный век» ясновидцем назвал. А в прессе, напротив, Антон Чехов, ну, который, новоиспеченный Пушкинский лауреат брат художника Николая Чехова и знакомец Левитана, ругал его, что не мог-де художник так натурально представить период, о котором и понятия не имеет, не будучи ни геологом, ни археологом. А «Три царевны», что Васнецову Савва Иванович Мамонтов заказывал, так тому не понравились, что он и выкупать их не стал.
– Если взять логику Чехова, так и мы с вами, Василий Иванович, не можем писать картины из прошлого. Ведь мы с вами в прошлом не живали, не так ли? – Нестеров улыбнулся Сурикову.
– Да зачем, Миша кого-то спрашивать, что и как тебе писать. Тебе надо свое писать без огляда на других – что изнутри идет. Пиши и не повторяй, что уже когда-то сделано было. Тогда и от тебя не убудет. Ведь если и есть на свете ясновидцы, так это в первую очередь художники. Ты хорошо сказал об очах внешних и очах внутренних, духовных. Ведь в том и талант художника состоит, чтобы видеть то, что другим не видно. А то, что и тебе не постичь, так на то есть труд: собирать по крохам прошлое, использовать и свою волю и фантазию. Угадывание, догадка художника многого стоит. Но только правильная догадка. Одна неверная деталь весь создаваемый образ разрушить может.
– Надобно, Василий Иванович вам с моим хорошим знакомцем увидеться. Он теперь много пишет и печатается. А знаемся мы с ним ужу кучу лет – еще с реального училища Воскресенского. Так вот и он тоже со снами и с видениями не понаслышке знаком. Вася Михеев это – ваш тезка. И сибиряк же он – из Иркутска родом. Ему с вами очень интересно поговорить будет. Сколько таких найдешь, с кем о своем сокровенном и духовном говорить спокойно можно, и притворяться не надо, чтобы чудаком не прослыть. – Нестеров взглянул на Сурикова. – А уж если писать по житиям Святых, Василий Иванович, так без этого видения ничего и не выйдет. Никак невозможно без касания к мирам иным писать такие сюжеты, – глаза Михаила Нестерова засияли. – Вы же меня лучше других понимаете. Настоящий истинный художник изображает невидимое, спрятанное в душе, и делает это доступным для всех остальных. Вот, скажем, роспись церкви в Абрамцеве. Там ведь целиком новгородский и псковский характер… Но, смотришь на образа в иконостасе… Вот – направо, помните, «Спас Нерукотворный», что Репин писал? На меня произвел этот образ впечатление современного идеалиста, страдальца с томительным ожиданием или вопросом на лице. Человек этот на образе без сомнения прекрасный, умный, благородный, но... не Христос. Вы согласны со мной, Василий Иванович?
Суриков кивнул, сдержано улыбаясь в бородку.
Нестеров продолжил:
– А рядом со Спасом, только несколько левее, царские двери и на них «Благовещение» Поленова... Там все изящно и благородно, обстановка и костюмы веют востоком, но чего-то нет... А нет того, что есть в рядом находящемся творении Васнецова: «Благодатное небо» или «Дева Мария с Предвечным Младенцем» . Эта вещь может объяснить Рафаэля.
– Потому что писать, Миша, нужно из действительной, а не придуманной жизни. Не важно – из внешней жизни или из внутренней, из жизни настоящей или из жизни прошлой. Но не надо высасывать жизнь из пальца. Как великий Леонардо говорил: «Где дух не водит кистью – там нет искусства».
– Понимаю, Василий Иванович, – Нестеров поднял указательный палец, показывая, что хочет сказать что-то важное. – Леонардо да Винчи же недаром всех людей разделял на тех, кто видит, на тех, кто видит только тогда, когда им покажут и на тех несчастных, кто вообще не способен видеть.
– Хорошо сказано, – подтвердил Суриков. – Тебе, Миша, Бог дал возможность видеть, так и пиши правду о том, что видишь, соблюдай законы природы явные и неявные, и верь в то, что изображаешь. Да на других не оглядывайся. Тогда и не будет твоя живопись такой как у Репина. – Василий осекся. – То есть, ты понимаешь, что я хотел сказать. Если у тебя будет такая техника, такой рисунок как у Ильи Ефимовича, то честь тебе и хвала. Да и мне до его письма еще… Только за рисунком должно быть и что-то еще, что картину произведением делает, что сердца людские волноваться заставляет. И это не литературность, не иллюстративность, и уж тем более не какая-то партийная идейность, как нынче стало модно. Ведь, все образы в картине, худо ли бедно написанные, должны быть настоящими. Самыми настоящими – не подделкой и не измышлением. Мало уметь написать то, что задумал, нужно еще и самому уверовать в реальность задуманных, а не выдуманных образов, надо почувствовать все то, что чувствовали изображаемые тобой лица. Именно в том положении, в тот самый момент, какой ты наносишь на полотно. Надобно пожить жизнью своих персонажей, которые в красках потом возникнут перед зрителем. Если сюжет не выдуман, а продуман, то и каждое лицо на картине явит полное отражение пережитой жизни. Даже если все это и покажется зрителю странными или не такими как должно быть, к чему зритель привык.
– Кстати, Василий Иванович, ведь всем известно, как Репин картины пишет: через массу этюдов, массу набросков для каждой самой малейшей детали. И переходит от композиции к композиции для одной и той же картины. Да и каждая вещь у него по два, а то и по три раза повторяется. А это знаете, о чем говорит?
– О чем, Миша? – улыбнулся Суриков.
– Да о том, что рукой его водит ум, а не сердце. Нет у него внутреннего духовного видения образов. Он их просто придумывает, сочиняет картину своей фантазией. Он достигает всего анализом и кропотливым наведением на конечную цель – эскиз за эскизом. Но он не владеет инстинктивным синтезом веры, как Фра-Анжело или… как вы, Василий Иванович, – смущенно закончил Нестеров.
– Так уж договаривай: и Васнецов, и ты, брат ты мой скромный, Михаил Васильевич, – глаза Сурикова просветлели, как будто в них отражался не сумрак позднего московского сентябрьского вечера, а яркий в прозрачности неба весенний день.
– Ты ведь все тоже видишь, что и я. Видения и сновидения тебе не понаслышке знакомы. Ты ясно представляешь, что такое нутро живописи – вдохновение. Ты же сам художник впечатления и, если так можно сказать – экстаза. Оттого ты так верно все и схватываешь. Но учти, брат мой Миша, что даже самое великое вдохновение, самые яркие образы не смогут дать настоящего художественного совершенства. А Репин, вне всякого сомнения, мастер неустанный. Он так детально прорабатывает эскизы, у него такая высочайшая техника письма, которые и дают вместе то самое живописное совершенство, которому нет равных. Даже, если его картины и есть продукт сочинения, фантазии или тщательного изучения предмета. Хотя в исторических картинах без тщательного изучения истории никуда не денешься. Взять хоть твоих «Челобитчиков» . А что он по нескольку раз полотна переписывает… Так и я всю Морозову на новый холст переписал .
– Конечно, Василий Иванович, но если только изучать историческую обстановку и быт, мотивы тех или иных действий персонажей, то можно написать хорошее и интересное историческое исследование, но не прекрасную картину в правду которой все поверят. Я хочу сказать, что художник–исследователь, такой как Репин, противопоставляет свои понятия тем, которые он хочет узнать в той же истории. А художник… не знаю даже как определить такого художника… Настоящий, что ли художник – художник чувственный, в противоположность исследователю, способен отбросить свои собственные понятия, да и что понятия… всю свою личность он может отринуть и переродиться полностью в то самое, что творит. Ему крайне необходимы внутренние образы, которые он видит, с которыми он полусознательно сливается и живет одной жизнью, потому что верит в них. Такая вера, конечно, свойственна каждому художнику – более или менее. И вот в этом самом «более или менее» все дело-то и заключается. Именно та вера, которая «более», и дает убедительность и слову пророка и творению артиста. Как Иванов говорил, что писать картины без веры – безнравственно .
– Верно ты говоришь про образы, Миша. Будто мои мысли читаешь. Да, скажу я тебе, для художника-творца хорошо быть «сосудом избранным», где Господь благоволит наполнять душу такими вдохновенными образами. Но для художника-человека это может быть и тяжестью невыносимой. Это ж тебе схимники-черноризцы являются. А я кого только не навидался. И общение то, скажу я тебе, совсем не из приятных было. А уж если какой образ поселился в душе – так для него лишь два пути есть: либо ты его выпустишь из своей души и дашь ему жизнь на полотне, либо разрушит он тебя. Как Гаршина этого несчастного, Репина приятеля, видения до смерти довели. Образы, брат, разные бывают. Видно, Господь каждому по заслугам его сосуды души наполняет. Кому на земле рай устраивает, а кому и горнило.
– Василий Иванович, я все больше чутьем до всего дохожу, больше чую, чем знаю, – ответил Михаил Нестеров. – И у меня образы живут в душе, и также просятся на полотно. И тот образ, о котором вы знаете, до сих пор в сердце моем. – Михаил сделал паузу, отвернулся на мгновение к окну, чтобы скрыть от собеседника лицо.
Потом вновь повернулся к Сурикову:
– И все ж скажите, Василий Иванович, вот есть у нас много художников. Есть художники, детально разрабатывающие бытовую строну русской исторической жизни, открывающие психологические и даже психиатрические состояния исторических персонажей. Есть другие, которые с точностью воспроизводят костюмно-археологическую декорацию жизни наших предков. Третьи – большие специалисты в построении колоритно-красивых сцен на полотне. Но вот взять же вашего, Василий Иванович, Меншикова. Там и пропорции, и перспектива не те, уж простите, но об этом все говаривали уже. Но взглянешь на него и, несмотря на все эти промахи в письме, – ты чувствуешь через него дыхание целой эпохи. Как будто понимаешь, о чем князь думает, словно он живой перед тобой сидит, а ты подглядываешь через приоткрытую дверь к нему в избушку. Мне эта ваша картина больше всех других дорога. Потому что, это не просто картина, а отпечаток вашей души, вашей веры в ту эпоху и в самого князя. В вас словно кусочек той эпохи остался, тех чувств. И то ощущается совершенно явственно, даже если и не знать, что за этим образом для вас стоит.
– Мне очень приятно слышать все это, Миша, – склонил голову в легком поклоне Суриков. – Но, признаться, я не могу заслугу за эту и другие большие исторические картины себе приписать. Я лишь был орудием. Помнишь, как Иоанн Златоустый говорил о словах царя Давида: «Язык мой – трость скорописца. Не трости приписывай письмена, но держащей ее руке в руках» . Так и видения не мне принадлежат. Но образы эти не чужие, не посторонние, а сильно дорогие мне и родные. Из памяти моих сибирских предков того времени, быть может. Я принял их и открылся им, поверил в них. Еще прежде, чем осознал ту идею, что они хотели для меня выразить. Ну а уж остальное – лишь приведение внутреннего призрачного видения в соответствие с внешней натурой, что на холст ложится. И уж тут никуда не было деться от всей этой самой кропотливой работы над историческими деталями и подробностями. Но если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его .
– Но ведь вы же, Василий Иванович, все равно не так как Репин пишете! – настойчиво повторил Нестеров.
– Не так, не так… Да не волнуйся, Миша, – разулыбался Василий Иванович. – Я согласен с тобой. Но это не умаляет ценности кропотливой подготовительной работы. А что до впечатлений, что словами не выразить, в чем разница… Так это, я думаю, можно было бы назвать атавизмом исторических ощущений, полученных в наследство от моих далеких предков, живших в тех глубинах веков, в моем любимом времени. И это прошлое мило тем, что уже не пугает грядущим, так как будущее у этого прошлого уже давно состоялось. И оно всем нам хорошо известно. – Суриков задумался на мгновение и продолжил:
– Ну и еще, конечно, вера! Глубокая первобытная инстинктивная вера в создаваемый образ. А он уж так крепко схватывает, что приходится бегать и искать очертания каждого своего видения в жизни, схватывать его в этюдах, чтобы потом как можно реальнее перенести на полотно. И требование этой живущей во мне бесплотной субстанции так ясно и настойчиво, что понимаешь, что душа того образа уже жива во мне и просто требует найти подходящую плоть. И когда пишешь этюд, тогда уже инстинктивно чувствуешь, верно ли передано изображение твоего внутреннего образа или нет. И это не объяснить, почему и как. Ты просто чувствуешь это внутри себя: где правда, а где кривда. Просто веришь непреложно. И если что-то не то, то этюд уж отвергаешь . Поэтому, может, мои работы и поспешны, и в них, безусловно, есть технические недостатки, но в них нет блуждания от композиции к композиции. И самое главное: каждая моя картина была самым лучшим, самым верным отображением, какого я мог достичь своим умением, того образа, что я носил в душе. Того образа в который я верил. И потому, надеюсь, в эти образы поверил и зритель.
Некоторое время художники молча сидели, глядя, словно сквозь друг друга. Возможно, Нестеров обдумывал услышанное. Затем Михаил нарушил молчание:
– Вот, Пал Петрович Чистяков, когда я у него в академии учился, говаривал, что краски лишь помогают выразить художнику идею. И получается, лишь та картина по-настоящему серьезна, в которой краски не отвлекают зрителя от поисков смысла и души ее содержания. Но про себя, Василий Иванович, я точно могу сказать, что настоящий смысл в живописи для меня появился когда…, – молодой художник замолчал. Крепко сжал губы, Помолчал и после небольшой паузы продолжил:
– До сих пор везде вижу ее черты, ее улыбку. Как тогда с «Царевной» вышло: искры из трубы паровоза в ночном небе, а мне огненная звезда в короне привиделась. Почти, как у вас со свечой на кладбище. А тут признаться, я ведь еще новую картину задумал – «За приворотным зельем» писать начал. По тем последним эскизам, где уже не лекарь-иностранец из Немецкой слободы, а старец-ведун. Почти уж две недели над ней работаю. Для меня это важно: ведь я в каждой картине изживаю долю своего горя. И только Машенькина потеря дала недостающее содержание для моего художества, и чувство, и живую душу.
Василий Иванович похлопал ладонью по крышке сундука, на котором сидел подле стола и отрывисто, словно рубя фразу топором, произнес:
– Знаешь, Мишенька, а я, похоже, писать… более не буду.
Михаил с недоумением взглянул на него:
– Как так, Василий Иванович? Но почему?
– Потому, Мишенька, что все это не может мне Лизу вернуть. И потому, что все писалось лишь потому, что она была рядом. И для нее все это было. А теперь ее нет. И портреты эти – только ранят сильнее. – Речь Сурикова стала отрывистой. Он словно чеканил слова. – А ранят оттого, что моя во всем вина. Я ее не сберег. Я к Господу Богу нашему не обратился. Только дерзновенные мысли имел. Оттого Он меня и наказал. Он ведь через близких грешных наказует. И… И еще каждая картина часть ее жизни забрала.
Василий отвернулся от стола. Когда он вновь взглянул на Нестерова, тот заметил многие тонкие красные прожилки, разбегающиеся на белках его глаз.
– Василий Иванович, это чувство вины – оно мне хорошо знакомо, – Нестеров положил правую руку на стол, словно хотел дотянуться до руки собеседника. Но Суриков откинулся назад, убрав со стола руки. Нестеров продолжил:
– Но ничего я сделать не мог и не смог бы – все мы в руках Господа. Только одну вещь я смог исправить. И вам еще не поздно, уж простите. Мы же без благословения венчались-то с Машей. Так я этим летом, как по Волге ходили, я в Уфу к родителям на недолгие гостины заехать сумел. Представьте: подъехали – дом и ворота открыты. Извозчик въезжает, и я сразу вижу мать… Она тоже меня увидала. Мы разом бросились друг к другу. Так и замерли в объятиях. И все было забыто в один миг. Все прощено. Слезы…, и уехал я из родительского дома совершенно умиротворенный. Так и вам бы домой съездить. Теперь уж делить нечего, и не с кем. А там уж сразу полегчает. Помните у Матфея сказано: «Не умре бо девица, но спит» . И вы так думайте!
– Подожди, Мишенька, как же я уехать-то смогу? – голос Василия вновь стал глух. – Тут же у меня могилка Лилинькина. Я всегда к ней сходить могу, панихиду заказать, посидеть рядышком, погрустить. А так уехать? Ее одну здесь оставить?
– Как одну? Василий Иванович, а вы читали Слово Иоанна Златоуста об утешении при смерти? Недавно извлечения из его «Поучений» у Сытина напечатаны?
Суриков неожиданно оживился:
– Что Сытин? Его книжечки тонкие. У меня вот настоящая книга есть…
Василий Иванович поднялся, опираясь руками на стол, пошел в другую комнату. Вернулся обратно он с большой книгой в старинном цельнокожаном переплете в руках.
– Вот, смотри, Миша, в этой книге целая тысяча страниц. Почти сто лет назад она печатана. Сколько она всего видела. На-ка возьми ее в руки – да ощути сам.
– Ого! – Нестеров покачал фолиант на руке. – Да в ней фунтов пять весу! Это вам не нынешние народно-просветительные брошюрки.
– А ты вот еще руку на нее положи да глаза закрой. Посиди-ка так чуток, – Суриков протянул книгу Михаилу. Нестеров положил книгу на стол. Погладил ребристый корешок книги и накрыл переплет ладонью:
– Я чувствую, Василий Иванович, понимаю, о чем вы хотите сказать. Такие книги – как иконы намоленные. С ней находиться рядом – уже благодать.
Нестеров аккуратно откинул тяжелую обложку и стал перелистывать страницы:
– Вот, Василий Иванович, что святой Иоанн пишет об утешении при смерти: «У кого в настоящее время умственное око расстроено и страдает от боли, тот пусть будет еще более внимательным, чтобы открыть свое око для принятия врачества спасительной беседы, от которой можно получить не только утешение, но и облегчение».
Суриков махнул рукой и опустил голову:
– Читай – не читай, брат, слушай – не слушай. Мы-то с тобой знаем, что не вернет их это чтение оттуда.
– Василий Иванович, поверьте, я знаю, что такое горечь расставания… Но печалиться не надо. Эти чувства горестные – это и жалость к себе, и чувство одиночества, покинутости. Как приходят на ум воспоминания, как они говорили, их лица, глаза… Но они… Они в лучшем мире теперь – наши любимые. За них радоваться надо, а не печалиться. Вот апостол Павел сказал, что печаль бывает добрая и полезная – это печаль ради Бога, которая приводит к покаянию, а через покаяние к спасению. А вы уж, Василий Иванович, как каетесь...
– Ох, Миша, Миша, поздно, поздно это раскаяние пришло… – Суриков обхватил голову руками, загреб пальцами нечесаные волосы. – Единственное доброе дело теперь я сделаю, так это всем мужьям расскажу: берегите своих жен! А я… не берег я ее. И кричал, и … да всякое было. Нет мне прощения… – Василий закрыл руками лицо.
– А другая печаль, злая, мирская и пагубная, – продолжил Михаил. – И она производит смерть. Это та печаль, что извлекает слезы, вызывает рыдание и повергает всю душу в уныние. А ведь мы радоваться за них должны. Души их были угодны Господу, потому и ускорил он их исход из среды нечестия.
– Знаю, знаю я это все, Миша. И что смерти закона не избежать, что никто – ни мудрец, ни богач, ни грешник, ни праведник не избежит ее. Прах ты и в прах возвратишься… Но, так тяжело все это, все время думаешь, что мелочи, из которых складывалась наша жизнь, и привели к такому исходу. А ведь, Миша, поверни там, в прошлом, на другую дорогу, скажи другое слово – и все! В настоящем другое полотно жизни соткано будет. И я ведь мог, мог все изменить! По-другому поступать бы мог, а не делал того. Из этих адских мелочей выбора и состоит большой путь, которым идешь. Обычно же смотришь вперед и видишь только самую далекую свою цель, а камень или цветок под ногами и не замечаешь. А нужно было-то всего – не за той далекой целью гнаться, а жить, жить каждый день и радовать друг друга вниманием, любовью и помощью. И ведь кто меня вел-то. Уж и не знаю. Да по жатве, по страшной жатве этой уже понятно – кто.
– Оставьте эти мысли, Василий Иванович! – неожиданно строго произнес Нестеров. Он раскрыл книгу по закладке: – Вот вам и пример, о чем Златоустый пишет: «...печаль мирская производит смерть. Почему же она производит смерть? Потому, что чрезмерная печаль обыкновенно доводит или до сомнения, или до пагубного богохульства». Не нужно сомневаться, Василий Иванович. Ведь печаль по смерти близких – это суть есть неверие в Воскресение Христово. Что же нового случилось, если родившийся от смертных, соответствует всей своей природе в том, чего избежать не может? Но Спаситель осушил смерть как источник слез своим Воскресением. Как вызывает он: «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий, живущий и верующий в Меня, не умрет вовек». И апостол Павел именуют умерших лишь усопшими, чтобы сделать несомненным их будущее воскресение. Ведь умирает только тело, а душа бессмертна. Вот Златоустый что говорит, послушайте: «Что такое смерть, как не отделение души от тела? Когда отделяется душа, которая всегда живет и умирать не может, так как она произошла от вдуновения Божия, то умирает только одно тело, потому что у нас одна часть смертна, а другая бессмертна». Как настал день восьмой, так и настанет Восьмой век, Василий Иванович!
– Этот восьмой день… После седмицы жизни, – покачал головой Василий. – Воистину, так и вышло, Миша: не яростью обличили меня,… а страданием. Как и сказано в псалме Давида о восьмом дне. «Помилуй мя, Господи, яко немощен есмь, исцели мя, Господи, яко смятошася кости моя. И душа моя смяться зело: и Ты, Господи, доколе? Обратися, Господи, избави душу мою: спаси мя ради милости Твоея». А я чувствовал, Миша, ее душу. Она действительно рядом со мной – здесь была. Представляешь, часы на стене как встали вскоре, после… так я их не заводил. Зачем мне время… Сидел как-то в печали крепкой, и все передо мной образ ее. И, вдруг, так сердце заныло, так к ней потянуло, что уж сил дальше терпеть не было. И вдруг, часы пошли, сами! Представляешь? Словно кто-то их маятник качнул. Недолго шли, может с минуту… Но я понял – она еще рядом, здесь – со мной, не оставляет меня. И Соня, сестра ее, тому была свидетелем.
– Так какие же могут быть сомнения, Василий Иванович. Жива ее душа, никуда она не исчезла. Видимое – временно, а невидимое – вечно. Или во сне вы с ней не разговариваете? Ведь там, в царстве духовном сна пребывая, не ощущаете вы различия между миром тем и этим? Во сне же все как здесь предстает: и лица, и чувства, и ощущения. И речь звучит. А ведь сон – лишь часть мира духовного, но и там все строится из духа силой Господа. Все тела воскресают, и новые создаются. Вот вам и самое лучшее доказательство, Василий Иванович, что смерти нет, и Господу нашему под силу кого угодно во плоти обратно явить – лишь срок для того придти должен. Этого, Василий Иванович, достаточно для того, чтобы научиться презрению смерти и утвердиться в надежде на будущее. Уж кому как не вам реальность мира духовного знакома.
– Истину, Миша, ты говоришь. В вере Христовой все предусмотрено – ничего без ответа не оставлено. Вера есть дар, талант. Не имеющего этого дара – трудно научить. Вера есть высший из всех даров земных. Но слаб я еще. И в вере слаб. Все понимаю, слова слышу, но печаль так просто не изжить. Как и ты пытаюсь плоть на холсте воскресить. Только не дано того нам. Лишь отражения… отражения из снов получаются. И лица… Видно, что и они, любимые наши, там – по нам скучают. Духовное духовным, но и земная жизнь... Покуда горе не пришло… А любовь – сильнее смерти… Извини…
Василий отрывисто втянул воздух, с шумом выдохнул и быстро вышел из семейной комнаты. Пока его не было, Михаил Нестеров аккуратно прикрыл старинный фолиант.
В комнате по соседству послышался какой-то шум. Через некоторое время Нестеров увидел, как в зал боком входит Василий, прижимая к себе большущий холст на подрамнике в два аршина высотой . Пройдя дверной проем, Василий, отвернулся от стола так, чтобы Нестеров не видел живописной стороны картины, и прислонил полотно к стене. Взял стул с высокой спинкой и поставил его посреди комнаты. Посмотрел секунду и передвинул стул ближе к стене у стола, куда лучше падал свет. Вернулся за полотном и, охватив его двумя руками, перенес и водрузил на сиденье стула, оперев верх картины о стену. Отошел в сторону и кивнул головой Нестерову, приглашая его подойти.
Михаил Нестеров встал из-за стола и подошел к полотну. Сделал пару шагов в сторону, чтобы избавиться от бликов от лампы на полотне. Картина была еще не кончена: некоторые места еще были не прописаны. Но три основных персонажа уже заняли свое место на холсте. На первом плане был изображен библейский слепорожденный, который только что прозрел и увидал мир Божий в его праздничном виде, залитый солнечным светом. Больной тянул руки к свету, врывающемуся в полумрак храма сквозь колоннаду.
Нестеров улыбнулся, больше в душе, чем устами. Лицо исцеленного несло характерные черты самого Василия Ивановича. Однако, взглянув на лицо Христа, который дотрагивался до глаза и руки больного, Нестеров понял, что и лик Спасителя ему тоже кого-то напрминает.
– Это для себя, Миша, только для себя пишу. Тебе показываю, только потому, что и ты подобным спасаешься. И я вот. Пытаюсь,– Суриков подавил прерывистый вздох.
Нестеров приблизился ближе к полотну. Так вот, что имел в виду Василий Иванович, говоря об образе его супруги! Над правым плечом Иисуса, едва проступая из небытия полумрака, витал ангел с прекрасным женским лицом. Можно было не сомневаться, чьи черты Василий Иванович воспроизвел в этом ангельском лике. Чьи печальные глубокие черные очи взирают на мир с
полотна. Нестерову показалось, что композиция картины напоминает ему
Илл. №32. В.И. Суриков. Исцеление слепорожденного Иисусом Христом. Фрагмент. 1888. Фотография предоставлена сотрудниками Церковно-археологического кабинета Московской православной духовной академии, Сергиев Посад, 2012 г.
«Возвращение блудного сына» Рембрандта . Все-то же: коленопреклоненный Сын, вернувшийся в лоно своего Отца. И Саския, то есть – Лиза. Свет выхватывал из полумрака лишь часть ее лица. Но ангельский лик Сурикову явно не удался. Да и вообще письмо было откровенно слабым. Но что другое может быть в таком положении? Михаил мельком бросил взгляд на Василия.
– Говори, Миша. Я хочу твое мнение знать. Кабы не хотел, так и не показывал бы тебе. Скажи, что думаешь? – опередил Нестерова Василий Иванович.
– Смысл произведения вашего мне понятен. Очень хорошо видны на нем все ваши чувства. Знаете, я бы назвал это полотно большим вашим автопортретом с толкованием.
Суриков с удивлением взглянул на молодого живописца.
– Да, да, Василий Иванович. Такие вещи пишут, чтобы утвердить, поймать и зафиксировать перед самим собой момент осознания. Где как не на полотне художник может себя увидеть? Что тут скажешь? Душа ваша кающаяся, наконец-то, возвращается к своему Отцу, ощутив истинный свет жизни. И привел вас к Христу этот прекрасный ангел. Вот об этом ваша картина.
– Да, Мишенька, если бы не она… Где бы я был сейчас? Кто знает... – кивнул головой Суриков.
– Только, если позволите, Василий Иванович, раз уж у вас Спаситель без нимба, то и ангелу нимб над головой не пристал, – Нестеров указал рукой на плоский, похожий на круглый финский хлеб, светлый кружок над Лилиной головой. – Да и крылья, ни к чему они здесь.
Василий Иванович бросил короткий взгляд на Нестерова и отошел чуть поодаль. Постоял, молча смотря на холст. Затем проговорил негромко:
– Пожалуй, ты прав, Миша. Не в праве я ни нимбы, ни крылья раздавать. Кто я есть таков? Просто хотел навсегда записать, кем она для меня была. Но придется еще над картинной поработать, – Суриков решительно подошел к картине и, обняв ее словно человека, приподнял со стула и унес в другую комнату.
Часы на стене пробили два часа. Два часа темной осенней московской ночи.
Свидетельство о публикации №225120101352