Часть I Глава I

Глава I Ночной экспресс.

Данис Лапкин
«А если это любовь?»
Часть первая. Жизнь на выдохе.

Колеса мерно отбивали такт по стыкам рельсов. «Красная стрела» летела сквозь ночь, оставляя за собой огни Москвы, погружаясь во тьму подступающих лесов и полей. В купе пахло кожей диванов, дорожной пылью и легким ароматом чая, который Рита разливала по стаканам в подстаканниках.

— Вот незадача, — проворчал Ржевский, глядя в темное окно, в котором отражалось его собственное недовольное лицо. — В Твери стоим. И, черт возьми, не пять минут. Час, как минимум. Какая-то неисправность. Словно сама судьба решила задержать нас здесь, в этом промежуточном состоянии, между прошлым и будущим.

— Вселенная дает паузу, — невозмутимо заметил Мессир Баэль, разворачивая бумажный пакет. — Возможность подвести предварительные итоги. Кто за фанты? Старые, добрые, с придумыванием заданий.

Лиза, сидевшая у окна, улыбнулась. Ее пальцы бессознательно отбивали ритм на коленке.
—А почему бы и нет? В детстве мы всегда в них играли в поездах.

Игра затянулась. Смех, шутки, нелепые задания — Ржевский должен был изобразить «памятник неизвестному поручику», Баэль — прочитать отрывок из Канта нараспев, как оперную арию, Лиза — спеть частушку под барабанную дробь по стенке купе. Атмосфера сгущалась, становилась своей, камерной, отрезанной от мира стуком колес и ночной тьмой за стеклом.

— А вот и подкрепление, — объявил Ржевский, когда в купе внесли поднос с ужином. — Картофельное пюре, воздушное, как облако. И котлета по-киевски. Моя любимая, должен заметить. Изысканное сочетание простоты и сложности. Как и все гениальное.

Они ели молча, наслаждаясь вкусом. Масло из котлеты текло по подбородку, пюре таяло во рту. Дорожная еда, ставшая в эту минуту пиром.

— А вы знаете историю этой котлеты? — спросила Лиза, откладывая вилку. — Это ведь не просто курица с маслом. Говорят, рецепт придумали в конце XIX века в петербургском купеческом клубе для возвращающихся из Парижа аристократов. Шеф-повар хотел создать нечто, что напоминало бы им о французской кухне — отсюда и масло с зеленью, «котлета де-воляй». Но подавали ее в эмалированной миске с густым пюре — специально, чтобы масло не разбрызгивалось на фраки. Получился гибрид — французская душа в русской телеге. Как и мы, собственно. Вечные гибриды между мечтой о Европе и реальностью вот этих самых рельс.

— Глубокомысленно, — кивнул Баэль. — Еда как культурный код. А код, как и гороскоп, — попытка навести порядок в хаосе человеческой натуры.

— О, гороскопы! — фыркнул Ржевский, доедая котлету. — Читал я как-то. Близнецы, мол, двойственны, непостоянны, ветрены. Чушь собачья. Все люди двойственны. Просто у некоторых вторая натура запрятана поглубже, а у других торчит наружу, как ребро Адама.

Он помолчал, вытер рот салфеткой и посмотрел на темное окно, за которым проплывали одинокие огни Твери.

— А вот у меня был один друг... Типичный Близнец, как сказали бы вы. Но для меня он был не знаком зодиака, а целой страной. Страной с изменчивым ландшафтом, где за солнцем внезапно набегают шквальные тучи, а в самый свинцовый час может брызнуть ослепительный, ничем не обязанный свет.

В купе воцарилась тишина, нарушаемая лишь равномерным стуком колес. Ржевский откинулся на спинку дивана, его лицо осветилось отблеском проносившегося мимо фонаря.

— Мы познакомились в Париже. В одно из тех влажных осенних утр, когда воздух пропитан запахом кофе, прошлого и легкой грустью. Он сидел в углу кафе «Прокоп», заваленный исписанными листками, с пустыми стаканами от выпитого кофе. Выглядел так, будто не спал несколько суток, но это была не усталость, а лихорадочная энергия выдоха, энергия мысли, которая обгоняет тело.

Ржевский сделал паузу, его взгляд утратил привычную насмешливость, стал обращенным внутрь.

— Я тогда подумал, что он — настоящее хтоническое порождение мрака. Но не того, что пугает, а того, из которого рождаются звезды. Он был напичкан субличностями, как старый, потертый чемодан — билетами в никуда. Они шевелились в нем, эти призраки, и доходили, казалось, до самой Сахасрары — той точки, где человек либо сходит с ума, либо обретает странную, недоступную другим форму просветления.

Лиза притихла, в ее глазах читался неподдельный интерес. Баэль слушал, сложив руки на коленях, его лицо было непроницаемой маской. Рита прижала к груди подушку.

— Он был дьявольски умен, — продолжал Ржевский. — Не та умность, что демонстрируется в салонах. Нет. Его ум был хитер и коварен, как клинок фехтовальщика, который блеснет лишь в последний миг, когда уже поздно парировать. Он был притягателен, как Джонни Депп в лучшие свои годы. Хотя, скажу я вам, зачем это сравнение? Он и был сам — этот вечный Близнец, этот артист от рождения, для которого жизнь была сценой, а все окружающие — то ли зрителями, то ли статистами.

Поручик взял свой стакан с чаем, сделал глоток, поставил его с глухим стуком.

— Словом он владел магически. Его речи были похожи на колдовские заклинания; он мог убедить тебя, что черное — это белое, а горькое — сладкое, и ты не просто верил, а начинал видеть это, чувствовать на языке. Искусство манипуляций и интриг было прокачано в нем до уровня «Бог». Но Бог-то он был уставший, разочарованный в своем творении.

— Звучит опасно, — тихо заметила Лиза.

— О, это еще цветочки, — мрачно усмехнулся Ржевский. — Вместо сердца у него, я уверен, был пламенный революционный мотор, которому позавидовал бы сам Че Гевара. Хотя, опять же, к чему эти сравнения? Че тоже был Близнецом, насколько я помню. Это не была революция идей или политических строев. Это была персональная, тихая революция против всего: против скуки, против правил, против самого времени, которое текло слишком медленно для его внутреннего темпа.

За окном пронесся встречный поезд, осветив на мгновение купе ослепительным светом. Ржевский щурился, продолжая.

— Он был крайне опасным типом, и опасность эту усугубляла его привлекательная наружность — ты подпускал его близко, как красивого зверя, не веря, что когти настоящие. И он был невероятно живуч. Не как скала или дуб, нет — это живучесть колонии подвальных крыс, гибкая, цепкая, всепоглощающая. Он умел приспособиться к любой ситуации, к любой пустоте, и заодно, с легкой, почти невидимой улыбкой, приспособить к ней ближних.

Лиза вздохнула, кажется, под впечатлением. Баэль молча кивнул, как бы подтверждая некую универсальную истину.

— Он производил впечатление эталонного раздолбая, человека, который вот-вот упустит нить собственной жизни. Но это был обман. Он никогда не терял головы. Или, что вероятнее, на месте потерянной, срезанной гильотиной обстоятельств, у него мгновенно отрастала новая, с тем же ясным, насмешливым и немного печальным взглядом.

Ржевский замолкал, собирая мысли. Поезд набирал скорость, стоянка в Твери закончилась.

— Чувство юмора у него было восьмидесятого уровня, как говорят заядлые игроки. Остроумие, от которого сперва смеешься, а потом, спустя час, понимаешь скрытую, горькую глубину и замираешь. Он был совершенно очарователен. И, что было гораздо хуже, он прекрасно об этом знал. Это знание было его и щитом, и оружием, и самым тяжелым грузом. Быть актером, который знает, что он хорош, — это проклятие. Ты уже не можешь играть просто так, для радости; ты играешь с постоянной оглядкой на свое же отражение.

— А как его звали? — не удержалась Лиза.

— Даниэль, — ответил Ржевский, и в его голосе прозвучала несвойственная ему нежность. — Он был убежден, что лучший способ избавиться от стресса — устроить себе стресс посерьезнее. Клин клином вышибают. Это была его жизненная философия, его русская рулетка. Проблема была лишь в том, что ситуация, способная довести его до стресса, уже сама по себе была событием из ряда вон выходящим.

Он снова посмотрел в окно, в черное зеркало ночи.

— Поэтому он, чувствуя приближение этой серой, давящей тоски, этой обыденности, которая была для него хуже смерти, обычно покупал билет на первый попавшийся рейс и выпрыгивал из самолета. С парашютом, разумеется. Но до самого последнего момента, до той секунды, когда нужно дернуть кольцо, он свято и искренне убеждал себя, что оно не раскроется. И в момент падения, в визге ветра и бездны под ногами, он кричал: «Ээххх!». Это был его победный клич, его торжество над заурядностью земного притяжения.

В купе стало тихо. Стук колес теперь казался не ритмом движения, а биением огромного сердца.

— Но за всем этим блеском, за этой феерией скрывался матерый, отъявленный эгоист, — голос Ржевского стал жестче. — Он искренне, до глубины души, считал, что все вокруг — негодяи, и лишь он один — гасконский дворянин в мире подлецов, последний Д'Артаньян. Все хорошее, что случалось в его жизни, было его личной, кровной заслугой, плодом его гения или обаяния. А все плохое — мелкими, ничтожными пакостями ближних, которые вечно норовили подставить ему подножку на его блистательном пути.

— И он врал, — продолжал поручик. — Врал как дышал. Это не было злонамеренным враньем, нет. Это был его естественный способ коммуникации с миром, который он считал слишком скучным, чтобы показывать его правдивую версию. Он создавал реальность заново каждый день, и делал это так искусно, что никогда не путался в показаниях. Уличить его во лжи было невозможно. Он не защищался, он просто пересказывал историю с новой, еще более изощренной точки зрения, пока вы сами не начинали сомневаться в собственной памяти. Переспорить его — значило пытаться вычерпать океан чайной ложкой.

Ржевский тяжело вздохнул, словно вспоминая что-то тяжелое.

— Список того, чего он «не» был, потянул бы на несколько томов. Он был неуловим, как тень на закате; непостоянен, как ветер с Ла-Манша; непунктуален, ибо жил в своем собственном времени; неверен — не только женщинам, но и идеям, и самому себе; нечестен в мелочах, потому что честь он понимал как нечто глобальное, рыцарское, не имеющее отношения к счетам в ресторане или данным обещаниям; нетерпим к глупости, которую чуял за версту.

— Он органически, физически не мог с честью переживать поражение, — Ржевский покачал головой. — Это было самое страшное зрелище. В такие моменты многочисленные субличности, эти призраки в его чердаке, начинали грызть его изнутри. А он, в свою очередь, обращал эту ярость на окружающих. Он искал виноватых, и находил их везде — в друзьях, в погоде, в стечении обстоятельств, в злом роке. Его жизненный девиз был выжжен на его сердце, если бы оно у него было: «Все виноваты, кроме меня». Он был типичным представителем почитателей теорий Ницше, заигравшимся с пропастью, но так и не сумевшим в нее заглянуть без дрожи.

Поручик замолк надолго. Казалось, он закончил. Но потом, не глядя на них, тихо произнес:

— Однажды мы сидели в его квартире с видом на Монмартр. Вечерело. Он только что пережил очередной крах — финансовый, сердечный, неважно. Они для него были одного порядка. Он молча смотрел в окно на зажигающиеся огни, и в его глазах была такая бездна одиночества, что мне стало физически холодно.

Ржевский повторил слова друга, и его голос, обычно такой уверенный и грубый, дрогнул:

«Знаешь, — сказал он, не поворачиваясь, — иногда мне кажется, что я проживаю не свою жизнь, а взятую напрокат. Жизнь взаймы. И скоро придет хозяин и потребует ее обратно. Со всеми потрохами. Со всей этой мишурой, с этими прыжками с самолета, с этими враньями и победами. И мне придется отдать. А что останется мне? Тишина. Пустота. И осознание, что все это было лишь ярким, долгим сном, в котором я был лишь тенью».

В купе воцарилась полная тишина. Даже стук колес куда-то отступил, поглощенный тяжестью этих слов.

— Вот он какой, мой друг, — окончательно выдохнул Ржевский. — Близнец. Две половинки, вечно спорющие друг с другом. Свет и тень. Гений и негодяй. Он проживает свою жизнь на пределе, на выдохе, торопясь успеть все, пока не пришел тот, кто одолжил ему этот бесценный, страшный и прекрасный дар.

Он прошептал последние строки по-французски, и они прозвучали как эпитафия:

Et dans le miroir, un ;tranger me regarde,
Portant mon visage, jouant mon r;le.
Le vent emporte les pages de notre com;die,
Tout n';tait qu'un emprunt, le corps, l';me et la vie.

И тут же, негромко, перевел:

И в зеркале смотрит на меня незнакомец,
С моим лицом, что мою роль играет.
Ветер уносит страницы нашей комедии,
Все было взаймы: и тело, и душа, и жизнь.

Рассказ окончился. «Красная стрела» летела вперед, унося их в ночь. И каждый в купе думал о своем — о своих масках, своих ролях, своих жизнях, взятых напрокат. А за окном, в черной тьме, уже угадывались первые признаки приближающегося утра.


Рецензии