Роман Ненаписанный дневник Глава 19

Начало августа 1728 года
Село Самарово на Иртыше
Сибирь

Командовать экспедицией в Березов-городок поставили капитана сибирского гарнизона Михаила Ивановича Миклашевского. В помощь ему были определены два урядника и двадцать солдат. Поручику Крюковскому также было велено сопровождать своих пленников до самого Березова. Тобольский губернатор Долгорукий сдержал свое слово, и Меншикову было позволено закупить провианту, птицы, семян, шанцевого и плотницкого инструмента да прочих припасов. Кроме того, Александр запасся рыболовными сетями и, наконец, большим количеством соленого мяса и рыбы для пропитания в течение того времени, пока он сможет наладить хозяйство для поддержания существования его семьи.

Наконец дощаник отвалил от пристани в Тобольске. Меншиков смотрел на тающую в дымке кремлевскую стену Тобольска, на колокольни и купола. Похоже, что он смог пережить Тобольск, хоть и нелегко это было. Словно чистилище при жизни прошел. Но ведь прошел! Кто бы мог подумать, что вот так враз, прошлые грехи воскреснут из небытия и предстанут во всей своей реальной плоти? Думалось ли о такой возможности раньше – тогда, когда всех этих людей сгонял, насмехаясь,  в Сибирь? В те годы Сибирь и Небытие были почти одним и тем же. Только из Сибири, в отличие от Небытия, могли приходить донесения и возвращаться некоторые из прощенных несчастных. Из Небытия же не возвращался никто. Хотя кто-то, вернувшись из Сибири, тут же отправлялся и дальше – как Сибирский губернатор князь Гагарин . Впрочем, не все дожили до сладостного момента лицезрения своего гонителя в еще большей опале. Иоанн Черниговский  встретил этот миг в могиле. Так что свидеться с ним можно было лишь в деревянном приделе Софийского собора Тобольска, где он был похоронен. Да, он уже под спудом – а я еще здесь. И прав он оказался со своими предсказаниями при отъезде в Сибирь, что путь мой ляжет еще и его пути далече.
Только ли земной путь имел он в виду? Иоанн-то, похоже, прозорливым был. Да решил, что власть небесная может сильнее власти земной быть. Всячески это подчеркивал. И зачем Иоанн Максимович с освещением домовой-то церквы Черниговской выступил? В назначенный день не приехал: видишь, заявил, что это архиерейское дело назначение даты, а не княжеское. Да только на земле скорые дела князья правят, а не архиереи. А потом уж и от трапезы праздничной отказался. Сказал, что по обычаю своему. А на деле презрение свое ко мне прилюдно выказал. Что же терпеть такое надо было? Вот и поехал Иоанн вскоре в Тобольск на Сибирскую кафедру свои порядки устанавливать… Даром, что Петру победу в Полтаве предсказывал: «предаст ти бо Господь Бог врази твои, путем единым приидут к тебе и побегут от лица твоего!» А тут, говорят, в Тобольске видение ему было, что француз на Москву пойдет…  Вот чушь-то собачья. Хотя… Кто знает? Удивительно, что освящением церквы Ораниенбаумской и моя судьба ведь переломилась. Уж нет ли и здесь какой связи? 
Хорошо, что Иоанн меня здесь не увидал. Разминулись мы с ним на чертову дюжину лет. Зато Антоний Стаховский  воочию порадовался. Озарила-таки опала княжеская его горизонт счастьем! Каковы были глаза Антония в храме! Еще один черниговский упрямец!
Сколько смуты эти предсказатели в народе заводят. То Иоанн этот, то Стаховский – заступник за иеромонаха Порфирия с его небесными знамениями. Хитрец этот картинки со знамением народу распродавать стал, а рисунок по памяти и воспроизвести не смог, как пыткой ему пригрозил. Петр тогда уступил, отправил заступника Порфирия – Стаховского в Тобольск, как Священный Синод учинил, да званием митрополита ему дорогу подсластил, хоть сам и упразднил митрополитов. Какие у Стаховского глаза были, как он меня здесь увидел… Но не мог он прилюдно радость свою выказать, увидев опаленного врага своего.
Прознал он… Прознал, конечно, того, чьими стараниями в глухомань из Москвы отправлен был. Вышел, посмотрел долго и протяжно, и зашелестел облачением прочь. Шел, как плыл, как летел, словно крылья обрел. А ведь когда-то он и молитву Мазепе прославленную писал. Мазепа… славно тогда повеселились, орден с цепью ему на шею приготовили. На нем Иуда, повешенный на осине, а рядом мешок с тридцатью серебряниками. Что он там, в письмах лепетал: «Всего себя вашей княжьей милости вручаю…». Иуда… Что ж не даром ему в Первое воскресение Великого поста анафему по всей России в церквях поют . А первое «проклятие вечное» ему все тот же Иоанн Максимович в Глухове в Троицком соборе пропел в ноябре восьмого года.
А там и сам Феофан Прокопович после Полтавы кнут подхватил да давай Мазепу стегать. Говорил, что даже дикий зверь не грызет руку, питающую его, а Мазепа – «раб презренный для лжи себя только российским нарицал»… Прокопович славно петь умеет. Такое слово похвальное завернул, когда сравнивал с Князем Александром Невским, все умилялся, что той же земли освободитель, да того же народа победитель…
Да, за этими попами глаз да глаз нужен. Они только с виду смиренные. Брат Феофан не чурался у Брюса узнаванию грядущего по звездам учиться. Обсерваторию себе завел. Но недолго Феофан свои слова о князе Александра помнил. Как часто получается, что о чем кто заявляет во всеуслышание, так на том же сам и горит после. Бесы что ли в искушенье вводят? При Катерине-покойнице отец Маркелл Родышевский по подсказке Феодоса и на него донес. Поведал, что хаять меня посмел Феофан, говорил, что Меншиков самый недобрый человек, многим зло делает, а показывает себя богомолом и молебны поет. Все-таки правильно Петр Алексеевич попов государевыми людьми от церкви сделал. Да иначе не найдешь на них управы…

Две недели занял путь до Самарова по Иртышу на дощанике из Тобольска. Караулу и опальным требовался небольшой отдых, чтобы привести в порядок душу и тело, пользуясь двумя главными отрадами для русской души – храмом и баней. Экспедиция по команде капитана Миклашевского остановилась на Самарском яме – ямщицкой слободе в полторы сотни дворов у подножия Самаровых гор. Надо сказать, что ям этот выглядел почти как настоящий город.
Комендант Самарского гарнизона настрого предупредил солдат не ходить за город – в округе водились такие крупные и свирепые медведи, что один такой смог давеча утянуть целую корову, держа ее только передними лапами. Отпустил же он ее только тогда, когда корову удалось застрелить из ружья.
После представления коменданту, для караула и ссыльных истопили бани. Оказалось, что сибирскую баню не обязательно было топить с самого утра, как обычно поступали на Руси. С виду она – баня как баня, только размером гораздо меньше, потому что так проще и быстрее можно было натопить ее. Топится она по-черному, отчего потолок и стены всегда в саже. А париться и мыться в ней могут только два-три человека. Снаружи сибирской бани было устроено дополнительное утепление: вокруг стен забиты колья и заложены доски, так чтобы получилось пространство между стеной и досками. В это пространство засыпана земля или торф. И двери в сибирской бане ниже – кланяться ей надо в пояс. Необычна и сибирская рубка из толстых кедровых бревен – с треугольными пазами, для более плотного прилегания бревен друг к другу. Интересно, что каждый народ по-своему дерево рубит. Вот шведы бревно в шестигранник тешут. Когда Ниен  разбирали на первые дома для Петербурга – мужики все дивились необычной рубке. Многих из тех первых домов уже нет, но домик Петра рядом с Троицкой площадью еще стоит. Да, вот он и результат: затопил хозяин печь в сибирской бане, пропарил все как следует – и через два часа уж зовет свежего парку отведать. А какой внутри запах! Нагретые кедровые бревна, из которых баня срублена, источают тонкий смолистый аромат, приправленный копченым оттенком дымка. Растягиваешься на полке и вдыхаешь осторожно этот смолистый жар, который растекается от горла вниз, внутрь и раздается где-то там, в глубине – за лопатками. И уже через несколько мгновений все мышцы, загрубевшие от постоянного напряжения, начинают таять, вжимая тело в полок. А полок этот банный рублен из одной здоровенной лесины, чтобы нагревался он не так быстро и кожу не обжигал. И тепло от такой лесины идет мягкое, тягучее, проникающее. Лежишь себе и благодатью пропитываешься. А плеснет кто воды с хвойным настоем на камни – ух, держись. Кажется, уши готовы свернуться, и вздохнуть можно только с опаской. Но, прошло мгновение, и кожа оживает – идет цветными пятнами и изливается сотнями маленьких капелек пота, сливающихся в струящиеся вниз ручейки. Выскочил наружу, окатился холодной водой и обнаружил, что легкие твои задышали, жадно испивая чистый ароматный сибирский воздух. Словно что-то расправилось у тебя внутри. Будто поставили запасной парус, долгое время лежавший без дела. Но, вот, поставили его, и полетел коч по волнам. И не тяготят его ни растрескавшиеся старые борта, ни тяжесть поклажи, ничего… Можно просто лететь вперед, выбирая всю мощь попутного ветра, звенящего полотном парусов. И завершение бани расценивается лишь как заход в бухту, в ожидании нового выхода в море.

Поутру всех подняли рано. После молебна надлежало продолжить свой путь по реке. Интересно наблюдать за лицами людей с утра. Те, кто спал, хоть уже и встал на ноги, но еще не проснулся и не вполне вспомнил о своих скорбных долженствованиях. Лица у всех еще светлые, хоть и помятые со сна, а глаза ясные: что у караульных, что у ссыльных. Но вот проходит мгновение, другое – и все словно вспоминают, зачем оказались здесь, под белым светом, и происходят чудесные метаморфозы. Сияние глаз затухает, кожа сереет, брови супятся, а морщины кроят бороздами лицо, еще секундой назад бывшее почти младенческим в своей безмятежности.
Однако, даже вспомнив свои дневные роли, люди стараются сохранить очарование иллюзии, которая рассыпается с первым же грубым словом пришедшего дня. Оттого, поутру все говорят мало, все больше приветствуя  друг друга жестами и кивками. Но и эта утренняя ипостась не живет долго. Как хлипкий карточный домик, она рассыпается с первой зычной командой, но, возможно, возродится с новыми ударами благовеста.
Служба проходила на втором – летнем этаже церкви в алтаре Покрова Пресвятой Богородицы. Губы повторяли слова псалма:
– Не приидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему, яко Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия.

А мысли уже летят далеко, как перелетные гуси. Сколько их было в жизни – Покровов! Покрова… и Алексеевский дворец в Покровском…  Его в честь царевича Алексея закладывали… Тогда еще ничто не предвещало… Хотя, нет, постойте, – Покровская церковь же там в двадцать третьем году сгорела! Может Господь знак хотел мне подать? А Покровская обитель на любимом пути в Троице-Сергиеву лавру, где разбойники увели царских лошадей, и Петр ругался: «Вот так дела! Да здесь хоть кого ограбят!» Ах, уметь бы также вперед смотреть, как сейчас назад легко озираешься!

Поклоняешься иконам, а ведь когда-то и на образах нескромно свой лик выводил. В Копорском замке в Преображенском соборе средь икон Петра и Павла да Александра Невского был писанный торопецким купцом образ Тихвинской Пресвятой Богородицы, где на полях иконы заботливо был выведен нужный портрет. Это то, что помнится, а сколько еще ликов в угоду писалось…
Копорский край особливо мил был сердцу. Кругом замка – поля, уходящие в туманную даль. Поля иван-чая. Из него действительно чай делали – копорским прозывали. Не чета настоящему, но по бедности выручить может. Не то, что Варвара чай по своим травникам готовила: на трехчашечный чайник чашку водки да еще одну, неполную – меда, а потом вновь подогреть. Эх, хорошо такой чай после баньки, да при любой хворобе…
А древние, тысячелетние погосты у Копорья с грандиозными тесаными каменными крестами, да варяжские бугры. К варяжским буграм, впрочем, прибавилось и множество шведовых могил. Как начали их бить у Комарова озера  подле Варяжского моря, где позднее Петр путевой дворец заложил, так и погнали их. Копорье осадили, без мортир и ядер гарнизон на испуг взяли. Целую гору стрелину  Шереметев подле крепости насыпал для устрашения гарнизона. А та чудесная битва на поле близ старой священной дубовой рощи и шести варяжских бугров. На Покрова там близ Керстова  ярмарку устраивали. С тех пор, как туда не наезжал – хоть какая мгла была – всяко солнце над полем проступало.  Шереметев часовню во имя св. Николая учредил там поставить – в память о победе. А шведами так пол поля засеяли. Где крестьяне пахали потом? Впрочем, кладбищ они даже своих не берегут – запахивают немилосердно. Потому Кямистера  отдельно под камнем тесаным положили на берегу у реки Сумы. Чтобы не забыли потомки его храбрости в бою. И в пашню не запахали. А от шведов, где они лагерем стояли, только холм могильный да камень с клеймом трехкоронным остался.
И народ там дивный живет. Деревьям молится да и в церковь ходит, табаком нечистую силу из дома выгоняет, невесту в доме жениха на овчину сажают, и младенца мужеского пола в руки дают, чтобы рождались мальчики. А как покойника хоронят – так в гробу сбоку дыру делают, чтобы он в день страшного суда выбраться проще мог. Вот такой удивительный ижорский народ живет в Копорском крае.
Покрова, Покрова… Так там и сама Богородица детишкам явилась, целебный ключ открыла, как раз при Московской дороге. Петр Алексеевич ни разу не пропускал возможности туда заехать… Ну да у него и еще свои резоны на то были, личные… Катеринушка-свет. Недолго она у Шереметева задержалась. У него Петр ее и присмотрел. Там же в Керстово после и тайно венчались. Федор Яковлевич Дубянский  венчал, содержатель «попова» кабака по Копорской почтовой дороге на Борском ручье. Никому кроме него из духовенства не позволено было корчемным промыслом заниматься, а все для того, чтобы Петр в пути завсегда остановиться там мог да и повеселиться без лишних глаз. Вот какая земля чудная. Была. А тут теперь другая. После молебна в путь – через Лукоморье, дальше – на Березовый остров .
Что же…
– Воззовет ко Мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его, и прославлю его, долготою дней исполню его, и явлю ему спасение Мое. – Губы князя шептали девять десятый псалом, хоть другие и давно закончили петь его, и давно перешли по требе дальше.
 
Конец июля – начало августа 1728 года
Река Обь

По течению Оби двигаться было гораздо проще. Ставили на дощанике парус – и счастливые бурлаки с удовольствием препоручали свою работу ветрам. Четыре дня – и уже покрыта сотня верст от Самарова яма, а дощаник подходит к Троицкому монастырю на притоке Оби – реке Конде. Кто бы знал, что и такой есть на белом свете. Оказалось, что первый из православных монастырей в Сибири. Капитан Миклашевский мрачно пошутил, что Петр специально из Березова Воскресенский монастырь сюда в Троицкий перевел, чтобы там, в Березове острог для государственных преступников на месте монастыря учинить, ибо знал он, дескать, кого сюда рано или поздно отправят. И теперь есть редкий случай два раза в одном монастыре побывать. До основного осталось немного – еще два раза по столько, сколько прошли уже от добрых бань в Самарово.

– Монастырь-то на Конду из Березова городка за малолюдством перевели, – рассказывал корабельный дядька. – Всего-то игумен Гедеон да два монаха с ним было. Вот их сюда вверх по Оби и отправили. А в Березове монастырь что был, острожной стеной обнесли да поставили дожидаться ссыльных своих. На Березовом острову не разживешься особо, а тут на Конде и мельница с солодовней, да маслобойня на два жира, да кузня на серебро да железо, свечи крутят, да слюду белую оконную продают. Крепкое хозяйство!
– Да уж крепкое! – усмехнулся Миклашевский, пригладил свои соломенные малороссийские усы, вытянул руку в сторону монастыря, указывая на что то, да вдруг закашлялся, прихватив ладонью грудь у левого плеча. – Вот черт, пуля-дура так и сидит. Да, чувство я дурное имею, что все ниже норовит она спускаться… Хотел я сказать, что гоже было бы монастырским, с хозяйством своим крепким, прежде церковь свою поправить, а то покосилось вся, да видно Господь за хулу мне раной напомнил.
Капитан повернулся в сторону высокого Обского берега, где чернели давно не правленые покосившиеся кресты и перекрестился:
– Не нашего ума дело о делах Господних судить, – подытожил он, прокашлявшись. – Вот, что моя жизнь? Сорок пятая зима грядет, а ни двора, ни детей. Жив – и на том спаси Господи. Все служба эта. Куда деваться? Хоть бы к пятидесяти в отставку выйти, да в какой-нибудь небольшой городок на спокойную должность  определиться .
– До должности тебе еще и дожить надобно. Тебе бы, Михаил Иванович, к шайтаннику с кашлем твоим. Они такие хвори изгоняют! – посоветовал дядька.
– Какой шайтанник, сдурел ты, старый черт! – возмутился Миклашевский. – Я же крещеный!
– А что, нешто твой крест помеха? – искренне удивился дядька. – Вот даже здесь в монастыре – кто хворает, так к шайтаннику бежит. Попы что-то не спешат людей врачевать. Для них один ответ – грехи твои тебя тянут, постись да молись – тем и спасешься. А не спасешься, так мытарств поменьше по смерти получишь. А люду, знаешь, еще и здесь, при грешной земной жизни пожить охота. А шайтанники дело свое знают. Даже не спрашивают ничего – им и так все ясно. Дымом они окурят, колотушкой потрясут, в бубен побьют, покричат страшно – так хворь испужается да сгинет. И трав настои пить дают от хвороб, чтобы более к тебе не приставали… Вот припрет, так мигом выбор свой сделаешь…
– Да так и самому сгинуть-то можно! У нехристя этого шайтанника, кто знает, что на уме! Может ему враг человеческий помогает, да души людские взамен к себе утягивает! – продолжал возмущаться капитан. – Христианство учит, что все, что не от Господа – значит от… сам понимаете – от кого…
– Напрасно, ты, Михайло Иванович, разоряешься. Даже князья местные Алачевы, шайтанников от себя не отпускали.
– Это те остяки Алачевы, что Ермаку первыми присягнули? – спросил Миклашевский. – Так ты, дядя, дурной пример привел. Всем известно, что князь твой Алачев  по кресту на храме из пищали пулял, скарб церковный распродавал, да женку свою шайтанникам отдал. Нешто нам таким князьям следовать должно?
– А нешто нельзя? – обозлился вдруг дядька. – Князьям все можно, а другим – так всегда только нельзя. Что одному хорошо, то другому – завсегда плохо. Вот, Ермак тот же: тут в монастыре панцирь его хранится – с убитого его татары сняли, да после у них его отвоевали. В России его почитают, а здесь он народу туземному враг первейший. Вот мы второго дня остров за Кармыкарскими юртами проходили. – Дядька махнул левой рукой назад, на реку. – Так на том острове дружина Ермакова на лодках собиралась, да потом шла вниз по Оби остяков бить, деревья священные рубить да шайтанов местных громить. Видел, небось, по берегам Оби городища насыпанные: в них от Ермака оборонялись. Так остров этот – Ермаков по прозванию, проклятым у остяков почитается. С него покорение этой земли началось. А знаешь, что остяки до сих пор делают, как медведя в тайге убивают? Нет? Так вот, бьют они медведя короткой железиной, а как убьют, голову отрезают и насаживают на дерево да давай бегать вокруг. Потом вокруг тулова. А один вопрошает, мол, кто тебя убил? А другой ему за медведя отвечает: «Казаки убили». А чем, говорит, убили? «Русским ножом», – ему отвечают. Хотят они духа медвежьего так обмануть, чтобы вину всю и гнев на русских свалить. Во как!
– А ты, поди, недоволен, что Россия Сибирью приросла? – грозно насупил брови Миклашевский.
– Доволен, доволен... Не серчай, Михайло Иванович. Пора к берегу чалиться – пойду! – с деланным испугом затараторил дядька и пошел, ворча, на нос дощаника.

На дощанике сворачивали парус и правили по течению к берегу между двух притоков Оби. Лес здесь по берегам был удивительно красив и светел. Не лес, а бор – беломошник. Недаром это место для обители избрали. Сам монастырь предстал на высоком берегу в виде привычного уже глазу сибирского острожка с пятью углами и двумя сторожевыми рублеными башнями. Одна, глухая башня, смотрела по притоке, запруженной мельничной плотиной. Другая башня – проезжая – выходила на речку побольше. Снаружи рядом с частоколом чернела действительно весьма ветхая деревянная двухъярусная церковь.
Лица монахов да посадских людей тут были уже другие – не то, что в Самаровом яме. Там еще явно преобладала русская кровь. Здесь же большинство лиц были уже явно татарские – смуглые, скуластые, да слегка раскосые в глазах. Ночлега в монастыре из-за скудности построек найти было трудно, и пришлось ночевать на дощанике. Однако, съестных припасов, да пару в хорошей просторной бане добыть удалось.

Вот удивительно – а страха уже и совсем нет. Даже у детей. Видят они, что везде люди живут и, даже, если лица у них другие, то все равно – рога у них не растут, и клыки из пасти не торчат. И хотят они того же, что и все остальные люди: жить, детей растить, дом да хозяйство вести. Получается у всех, конечно, по-разному. У кого юрта утлая, а у кого палаты. Но небо над всеми одно и то же. Как отвернешься от хором своих да обратишь лицо к небу, где в раме из лиственниц и кедров плывут лаловые облака по вечерней зоре, так и понимаешь, что мир – един. Все ходят под одним Богом, и им же созданы. И не в силах человек с ним тягаться. Самый прекрасный сад и самый совершенный замок всегда есть только подобие того, что Бог создает без всяких затрат одним мановением. Как может сравниться рукотворное с прекрасными пейзажами, от которых и глаз-то не отвести. На самый красивый фасад насмотреться можно вдоволь, а попробуй – насмотрись на реку. Она живет, движется да постоянно меняется. Вот по берегу сбегают с кручи деревья, желтеют осыпающиеся песком яры. В поймах, нарезанных протоками, в кустах да камыше плещутся гуси да утки. Ветер подует, солнце выглянет, осень придет – бесчисленны виды, которые можно лицезреть в постоянном  движении жизни. А если идешь на корабле по реке, то все сменяется перед тобой, как на бесконечном полотне художника, который, верно, сидит где-то впереди по ходу дощаника и споро малюет кистью картины на земле и на небе, чтобы явить взору прекрасные виды. А как поговоришь с людьми, так и получается, что художник то не один там. А для каждого он свой, потому как в одном и том же каждый свое увидеть способен. И ложатся эти полотна одно на другое, какое – поярче, а другое – еле заметное, оттого, что почти прозрачное. И все сшивается воедино солнечным светом или мглой ночной. На небе-то по ночам от этой иглы дырки до сих пор видны.
Сейчас уже не так тяжело. Знаешь, где конец твоего пути, знаешь, что терять уже нечего. Теперь тоже каждый день богатеешь: новыми красотами и людьми, что встречаешь на своем пути. Долго же прожить пришлось, чтобы понять, что любой человек – и вор, наказанный кнутом, и священник, и шайтанник, и караульный, и крестьянин, и князь, и купец, да и вообще каждый человек – есть само совершенство творения Господне, достойное любви его, да, кроме того, и человеческой.
Только с первого взгляда бывает того не разглядеть. К каждому присмотреться надо, да понять, почему он явился к твоему жизненному пути, что сказать хочет, да чему научить способен. Зачастую лишь тонкая кисея прикрывает понимание, и ты ищешь, как бы сдернуть ее, а она – словно приросла и не дается так просто. А вот с людской помощью это проще происходит. Вроде бы и ничего особенного, а раз – и нет ее. И все, что искал, проступает такой четкой явью, словно Зубов  гравировал ее только что перед тобой на медной доске. И видишь тогда рождение каждого штриха за резцом – и откуда он происходит, и куда ведет. Да и сам резчик для тебя очевиден, и уже по части рисунка начинаешь понимать, какая картина вырисовывается  на доске.
Тяжело расставаться с прошлым, с которым ты себя соотносишь, которое является смыслом прошедшей жизни. Думаешь, что ты – победитель шведов, герой Полтавы, строитель Петербурга, правитель России, наконец. Радуешься победам над врагами и, думаешь, что без побед нет и тебя самого. А теперь, уже почти окончательно простившись со всем, с удивлением обнаруживаешь, что ты вовсе не исчез без всего того, что, по твоему убеждению, создавало тебя. Оказалось, что даже если все внешнее исчезает, то проявляется другое – внутреннее, что сохранит тебя, и более того, к удивлению тебя самого и окружающих, гораздо лучше отражает твою душу, которая, как оказалось, не нуждается в золоченых рамах. Напротив, чем меньше одеж и стен ограждают ее от мира, тем шире она разворачивается внутри. И не нужны уже раздольные гуляния для ощущения полета. Как раз, чем тише вокруг, тем лучше слышишь голос своей собственной души, а она в благодарность начинает открывать тебе такие глубины, шири и высоты в мире, о которых ты прежде и думать не мог.
Но, не все так легко забыть. 27 июля очередная годовщина морской победы при Гангуте  разом вырвала из уже спокойного речного пути в ссылку и отбросила в прошлое. А прошлое – оно скребет и не отпускает, хотя душа и шепчет, что главное – это сейчас. Да, да прямо сейчас, когда сидишь на серой прокопченной и вытертой халатами да холщевыми портами лесине, что служит скамьей на сибирском корабле с дырявыми бортами. Остяки любят одну загадку: «Что идет рядом с человеком, а его не видно?» Догадался? – Время! Оно идет рядом. Но наступает момент, когда ты начинаешь ощущать, что тебе приходится продираться сквозь него. Плотно, плечом вперед, как при порывах штормового ветра на берегу Котлинского озера , всем телом ощущая его сопротивление. Ты упираешься больше, напрягаешь все члены, давишь плечом все больше, и, в конце концов, выбиваешься из сил и валишься без сил на землю. И в тот момент, пока тело еще не коснулось земли, вдруг ощущаешь, что время пропустило тебя сквозь свою плотную завесу, и более нет нужды пробиваться через него. Пытаясь присмотреться, куда же ты попал, поворачиваешь голову вправо и, словно сквозь мутное московское слюдяное окошечко, видишь неясные очертания. Протереть окно не удается – мутные пластинки белой слюды способны лишь рассказать тьма или свет за окном.  Смотришь налево, и видишь, как карусель, увешанная какими-то картинами, начинает вращаться перед тобой. Внезапно, одна из картин срывается и летит на землю. Ты наклоняешься, чтобы поднять ее и, внезапно, потеряв опору, летишь вниз головой и проваливаешься сквозь слой краски и плетение льняного холста.


Рецензии