Роман Ненаписанный дневник Глава 22
Училище живописи, ваяния и зодчества
Дом Юшкова, ул. Мясницкая, 21,
Москва
– Таким образом, изданием альбома со снимками с калтин членов Товалищества, исполненных фототипическим способом и без всякой летуши с небольшим пояснительным текстом, подготовку которого я осуществлю своими силами, – Илья Семенович Остроухов сделал небольшую паузу в своей слегка картавой речи, оглядывая лица передвижников, собравшихся на пятничное заседание. – Таким облазом, я считаю, наше Товалищество достойно ознаменует свой гьядущий 25-летний юбилей пьекласным изданием. Альбом пледлагается достаточно большим, но не настолько, чтобы сделать неудобной его пьодажу на выставках. Мы сделаем его фолматом 33 на 24 с половиной сантиметла. Мы в плавлении думаем лазделить все издание на шесть выпусков с 30 таблицами с калтинами в каждом. Пелвый выпуск выйдет в случае получения сколейшего ответа плавлением ото всех товаищей ко дню юбилея в февлале следующего года, а последующие выпуски – еще в течение года.
– Илья Семенович, а по какому принципу осуществляется отбор авторов и картин в первый выпуск? – спросил Абрам Архипов .
– Плинцип очень плостой, – ответил Остроухов. – В пелвый выпуск войдут наиболее значительные плоизведения членов Товалищества за последние двадцать четые года. Список мы составили с Маковским. Но окончательная ледакция списка, безусловно, пьинадлежит автолам картин. А в основу ласпледеления калтин по автолам легли следующие сооблажения: члены товалищества, находящиеся в составе меньшее вьемя, пьедставляются и меньшим количеством калтин.
– Семеныч, а ну как предприятие это прогорит? – присутствующим показалось, что Суриков нарочито фамильярно обратился к Остроухову. – Кто понесет финансовые риски? Я бы не хотел рисковать своими деньгами. Поди, издание не из дешевых будет? Шутка ли почти две сотни картин напечатать, да и половину из них в целый лист…
– Василий Иванович, в том-то и достоинство предлагаемого нам проекта издателем наших выставочных каталогов Фишером , что вся материальная сторона дела лежит на издателе, – ответил за Остроухова член правления Товарищества Константин Апполонович Савицкий . – Он обязуется издать альбом исключительно на свои средства и на свой полный риск. Даже при убытке мероприятия он обязуется довести издание альбома до конца. А издать он планирует от одной до шести тысяч экземпляров, тут уж смотря по успеху. А Товарищество всецело сохраняет за собой весь распорядок и всю редакцию издания. И при этом Товарищество получает четверть суммы от продаж альбома, не вкладывая в дело ни копейки. И, кроме того, каждый автор получит бесплатный экземпляр альбома и негативы со снимков своих работ в свое полное распоряжение.
– Да, бесплатный экземпляр – это, безусловно, ценно, – вновь прозвучал голос Сурикова. – И позвольте же узнать, какова будет продажная цена сего альбома? Чтобы знать сколь ценным будет наш бесплатный экземпляр?
Остроухов с Савицким переглянулись. Васнецов закашлял. Остроухов взглянул на Сурикова поверх оправы своих круглых очков, и так отчетливо выговаривая каждое слово, насколько он мог это делать, произнес:
– Стоимость каждого выпуска, Василий Иванович, составит два лубля за выпуск в лозницу. А по подписке планилуется плодажа всего издания на тли лубля дешевле – всего за девять лублей. Издатель считает, что по такой цене альбомы будут холошо ласкупаться и на выставках, и по подписке.
Суриков что-то невнятно пробормотал, потом взял листок бумаги и карандаш и начал что-то писать, морща лоб. Савицкий продолжил мысль Остроухова:
– Не сомневаюсь, что на выставках продажа издания будет значительная, и Товарищество получит более или менее значительную прибыль, направление которой будет зависеть от усмотрения общего собрания. Только с тысячи проданных экземпляров мы получим около двух с половиной тысяч рублей в особый фонд.
Громко заскрипел по паркетному лаку подвигаемый тяжелый стул. Василий Иванович встал, держа перед собой листок бумаги:
– А издатель, если все шесть тысяч экземпляров реализует, так и вообще на пятьдесят тысяч озолотится. Хорош куш за год. На чужих-то картинках. Я «Ермака» столько лет писал, мне за него Император сорок тысяч пожаловал, а тут на тебе – карточку с картины снял, в альбомчике напечатал, и пожалуйте – целых пятьдесят тыщщ!
– Василий Иванович, помилуйте, – Остроухов склонил голову на бок, – чтобы пятьдесят тысяч получить, альбомы еще и плодать надобно. А какой их успех ждет, нам неизвестно. И, кломе того, если издатель и получит озвученную вами сумму, так и Товалиществу из нее четвелть отойдет, а это тлинадцать с половиной тысяч лублей выйдет.
– Так это Товариществу, Семеныч! – почти прокричал Суриков. – А мне?… Вот мне, сколько заплатят за право использования моих картин в издании? А?
На секунду в зале повисла мертвая тишина. Потом послышались покашливания и кряхтения.
– Эко хватил… – вполголоса протянул кто-то.
Остроухов гневно сверкнул круглыми стеклами очков на Сурикова:
– Вот чепуху сказал! Даже слушать плотивно!
Михаил Нестеров вздохнул, задержал дыхание и с шумом выпустил воздух, сложив губы трубочкой: «Сейчас начнется…»
Суриков с грохотом отодвинул стул:
– А мне не противно! На моих картинах, которые мне стоили столько, что вы даже себе представить не можете, кто-то будет наживать капитал, а мне за то бесплатный экземпляр альбомчика за два рубля? Это Репин, Илья наш Ефимович, под свой юбилей поведал всему крещеному миру, что ему достаточно удовольствия от творчества, а платы по-диогеновски не требуется. Это, оно конешно … Это для Репина творчество – забава. А вот мне недостаточно только удовольствия. Это у Репина, может быть, и было удовольствие. А у меня…
Нестеров закрыл голову руками: «Да! Репин, бедняга, свалял дурака! Если уж, в самом деле, Бог послал ему не по заслугам, то и сохрани этот излишек про черный день на старость, когда все пригодится, а не давай это дорогое и заветное трепать по белу свету. А Репин не выдержал, сердечный, своего «величия», распустил слезу, покаялся всенародно» .
– Так вот, если вы так хотите, чтобы я дал вам право использовать свои картины в своем альбоме, так и просите у меня дозволения, как следует, а не принимайте все как должное, – продолжал выдвигать условия Суриков.
– Что же, Вася, нам перед тобой кланяться, да шапку теперь ломать надобно? – спросил Николай Бодаревский.
– А хоть бы и поклониться! – Суриков обернулся к своему старому знакомому. Лицо его раскраснелось, волосы растрепались. – Почему бы вам не поклониться великому русскому художнику? Другие кланяются, и ничего!
Нестеров покачал головой: «Всего-то пару лет прошло, а как изменился человек! Может и в самом деле прав неистовый Буренин , что эта распущенность и есть результат постоянных криков восторга на всю «стасовскую», которыми старые критики наделяли всякое новое произведение Василия Ивановича. И совершенно верно, что к людям с большим талантом нужно предъявлять и большие требования, а не быть в плену их «гения»».
Лицо Остроухова при словах Сурикова вспыхнуло багрянцем, но он быстро совладал с собой и, сняв очки, стал тереть переносицу. Художники перешептывались. На лицах у всех было полное недоумение. Казалось, члены Товарищества, совершенно не ожидая такого разворота событий, просто не знали, что и делать. Вдруг кто-то ахнул от удивления. В самом деле, было чему удивиться: Остроухов, надев очки, спокойно отвесил Сурикову земной поклон и произнес:
– Милостивый госудаль, Василий Иванович, от лица плавления и членов Товалищества пеледвижных выставок нижайше плошу вас пледоставить нам плаво использовать ваши плоизведения в юбилейном альбоме Товалищества.
Все замерли. «Вы бы, Илья Семенович, еще на колени встали перед ним!» – зло прошипел кто-то. Сам Суриков, как видно, не ожидал такого поворота событий. Он уставился на Остроухова.
– Что ж, спасибо, уважили, Илья Семенович. Я могу предоставить такое право Товариществу. Но нам осталось урегулировать вопрос о деньгах за право помещения в альбом моих произведений.
– Так сколько же вы хотите, Василий Иванович? – не выдержал другой член правления художник Николай Касаткин .
– Сколько? Я оцениваю это право в две тысячи рублей. При ваших будущих барышах – это сущие пустяки. А без моих картин ваш альбом определенно цены иметь не будет.
Художники повскакали со своих мест.
– Да как вы можете, Василий Иванович! – пухлые, почти ангельские щеки Апполинария Васнецова зарделись. – Вы же член Товарищества! Вы же сами так часто ратовали о православии, о духовном свете, об идеале? А так получается, что кроме своих картин, вам на все остальные наплевать!
– А мне хоть че, так ни че! Те рассуждения мне ничего не стоили! – прокричал Суриков. – А тут изъян, убыток чинится. Вот издатель «Севера» госпожа Ремезова так три тыщщи за право разослать своим подписчикам цветную литографию «Ермака» отвалила, не поскупилась . А я теперь только две прошу. Так что – денежки пожалуйте! Деньги – это все!
Михаил Нестеров не выдержал, повернулся к Василию:
– Вы, Василий Иванович, очень подходящий день выбрали для своего выступления.
– Какой такой день? – не только Суриков, но и некоторые другие члены Товарищества обернулись на слова Нестерова.
– Какой день? Да день святых бессеребрянников Косьмы и Дамиана. Вот такой сегодня день, – Нестеров махнул рукой и подошел к окну.
Не хотелось думать плохого, но, как часто бывает при обиде, перед глазами прошла череда дурных воспоминаний. Тут были и картинки со стародавнего званого обеда в виде жиденького чая с одной конфетой на каждого, и обещанная, но не выставленная товарищам дюжина шампанского за продажу «Ермака», и скрупулезное перемусоливание в кассе каждой купюры из казенных денег, полученных за продажу картины Государю. Было и еще много другого, что можно было припомнить, но Нестеров усилием воли прогнал все мысли прочь и стал усиленно вглядываться в улицу за окном, словно надеялся разглядеть что-то необычное в обычном мраке ноябрьского вечера.
Суриков немного опешил от слов Михаила Васильевича, но потом решил идти напролом:
– А мне все ало-голубо, какой сегодня день, – закричал он. – Филантропы разные только те, кто не имеет своих собственных детей. Так что, без денег – не моги! Я – сибиряк, казак. А все казаки – хищники, не то, что людишки в вашей вялой и бесхребетной Москве, мать ее… Язва сибирская!
Последние слова Суриков произнес уже около дверей. Еще мгновение – и двери с грохотом захлопнулись за ним.
– Да-а… – произнес Савицкий. – В общем, не выдержал человек величия своего гения.
– А, по-моему, – сказал кто-то, – так Суриков просто пьян.
– Н-е-е-т! – раздалось в ответ. – В этот раз, он, вроде как не выпимши был.
– Похоже, Василий Иванович просто психически расстроен, – вполголоса произнес художник Константинович ..– Ведь, согласитесь, нести такую ерунду своим товарищам способен только человек не в полном разуме.
Многие из тех присутствующих, кто расслышал негромкие слова Василия Михайловича, закивали в знак согласия.
Март 1898 года
Угол Леонтьевского переулка и Тверской улицы
Москва
Да время летит. Когда тебе двадцать, даже и представить себе не можешь, что когда-нибудь сможешь отметить полувековой юбилей. В юности кажется, что все молодые так и живут вечно без седины в черных кудрях, без морщин и других неприятностей, как у тех, кто уже пожил на белом свете. А старики – любой человек старше лет сорока уже, безусловно, попадал в эту категорию – казалось, что они всегда были старыми. Во всяком случае, внешность преподавателей в Академии художеств уже почти не менялась. Создавалось впечатление, что они всю жизнь выглядели точно также, возможно, почти с самого рождения. Но прошло еще одно десятилетие, потом второе…
Какими скоротечными они оказались! Выяснилось, что душа в тебе все та же, и она с трудом мирится с изменениями своего вместилища, не принимает их. Удивительно. Где-то под сорокалетие дни рождения перестали быть праздничными. А уж полувековой юбилей и вовсе не повод для веселья. Но провести его неплохо и с пользой для дела никто не мешал. Неделя в Ростове – прогулки с Машенькой и немного работы в музее. Молодая и симпатичная особа рядом, которой ты достаточно интересен, придает тебе уверенности и позволяет забывать о гнетущих цифрах возраста.
А еще ничто так не успокаивает душу, как лицезрение свидетельств того, что и пред тобой каждый человек, кому, кончено, Господь попустил дожить, прошел тем же жизненным путем. Когда ты смотришь на материальные свидетельства от прошлых далеких поколений – сразу гораздо легче становится на душе. Понимаешь, что собственная судьба, страдания, радости и потери – они не исключительны. Оказывается, что многие и многие люди уже прошли по тому же пути. Значит, и ты сможешь его пройти.
В музее собственный возраст растворяется, и ты оказываешься наедине со свидетелями жизни тех, кто давно уже предстал перед порогом жизни вечной. Разве можно тогда печалиться и грустить, зная, что тебе еще отпущено некоторое время, чтобы успеть еще что-то оставить после себя. Конечно, это так по-репински – взять и сбежать в свой юбилей ото всех. Но, пожалуй, теперь начинаешь понимать его: эти фальшивые адреса, фальшивые улыбки тех, кто приносит свои поздравления из обязанностей хорошего тона, а не от души. Видеть лица, на которых написана скрытая радость оттого, что теперь есть зафиксированное неумолимыми цифрами свидетельство того, что ты уже гораздо ближе к последней черте, чем те, кому беспощадные цифры отводят чуть больше времени. И, конечно, хотя все знают, что на все воля Божья, эти цифры несут в себе замечательное угнетающее душу свойство.
Белые палаты – ростовский музей церковных древностей – вот где в тишине древних палат, с любезного позволения хранителя музея Шлякова , в одиночестве, будучи запертым на ключ снаружи, удается растворить свой возраст . Какая может быть печаль от приближения старости, когда ты прикасаешься к холодному металлу большого напольного жестяного подсвечника редкой формы, сотворенного чьими-то руками больше сотни лет назад? Или акварелью делаешь в альбоме эскизы Царских врат, где мастер еще полторы сотни лет назад старательно усаживал в благоговейных позах резных апостолов во главе с Божьей Матерью, на которых нисходит благодать Духа Святого. Это же почти нерушимые свидетельства вечности. И даже если врата эти когда-нибудь и истлеют, то они еще будут жить в этом акварельном эскизе. А уж если и он выцветет – то, может быть, успеешь перенести маслом в новую картину образ, которой уже поселился где-то в глубине мыслей . Или соприкасаешься взглядом с ликами на живописных святительских вратах, расписанных в Воскресенском селе за три века до твоего рождения… Да и надо отвлечься немного от работы над «Суворовым». Причем отвлечься не так, как обычно бывает после бурных поздравлений. Неделю сами поздравления, а после еще и «лечиться» от последствий. Нет, уж лучше тихо в музее в Ростове.
«Суворов» – картина-то непростая. И не в художественном смысле тут дело. Такое полотно не для художества, как такового, пишется. Тут, хочешь – не хочешь, вся жизнь твоя, состояние души отражается. Композиция еще на заседании собрания в академии художеств составилась. Уж, чем время бездарно на выслушивание чиновничьего бреда тратить – лучше было делом заняться .
И вроде бы тут, на полотне, все про победоносную армию генералиссимуса, про переход через горные гряды… А ведь это переход через грозный, ранее казавшийся непреодолимым рубеж середины жизни. Нет в картине перспективы, нет отдаления. Все солдаты, как и мысли, сгрудились тут, на пяди уступа. И стоишь ты, точно также стоишь на краю пропасти, дна которой и не различить, и вот-вот придется туда ринуться как этим солдатам-суворовцам. Вот и смотрят солдатушки вниз, и у кого-то из них в глазах теплится надежда, что знает, непременно знает Суворов, куда их ведет. Кто-то отдается своей судьбе, и, перекрестясь, валится в пучину неизвестности. А кто-то и вовсе глаза жмурит.
Илл. №42. В.И. Суриков. Переход Суворова через Альпы, 1899. Х., м., 495 ; 373 Государственный Русский музей Санкт-Петербург Илл. №43. Результат «размытия» изображения картины В.И. Сурикова «Переход Суворова через Альпы». (см. примечание №82 в Приложениях)
Да и сам полководец, хоть и улыбается, всем видом своим показывает «ребятушкам», что бояться нечего, – но в глазах его, в глубине… нет, не страх. В глазах у него тайная надежда, что не оставит его вместе с солдатами Господь, проведет и через это испытание. А уж как перевал преодолеют, так дальше уж ясно будет, что делать надобно. Ясность битвы меньше страшит, чем неизвестность пучины. Так и жизнь – будет ли она дальше, и какая…
Многим, может быть, будет удивителен выбор сюжета. Возможно, скажут, что художник к столетнему юбилею перехода Суворова через Альпы старается. Еще скажут, что по заказу Императорского Двора работает. Иначе как объяснить такой скачок во времени. Да он почти случаен. Что тут скажешь. Альпы. Перевалы. Сложный и опасный путь в Европе. Например, дорога в Венецию. Всегда хотелось на нее взглянуть – и хорошо, что получилось. Не так, как у Меншикова со стрельцами вышло…
Декабрь 1899
4-я линия, д. 1/5
Санкт Петербург
Квартира архитектора В.Ф. Свиньина
Леда, чувствуя настроение хозяина, ткнулась носом в бедро и, смотря Василию Федоровичу в глаза, стала бить своим рыже-белым хвостом из стороны в сторону. Архитектор Свиньин потрепал сенбернара по голове. Собака приоткрыла пасть и, высунув язык, пустила вниз тонкую серебряную ниточку слюны.
Василий Федорович нажал кнопку электрического звонка. В глубине огромной квартиры вскоре застучали каблучки, и на пороге кабинета появилась прислуга.
– Послушай, Ириша, подай-ка нам сюда шампанского и фруктов на две персоны. Да только быстренько. Еще вели камин растопить и свечи на елке зажечь. Мы с гостем нашим дорогим беседу иметь будем, по-дружески – у камелька, – Свиньин бросил взгляд на портрет супруги Зины-Зинуры, висевший на стене, напротив его рабочего стола украшенного резьбой. Интересно, Василий Иванович женские портреты пишет. Вроде бы модель и позирует ему, вроде и внешне сходство есть, а все натура на холсте другая выходит – одному художнику известная, а на Зину совсем не похожая. Увлекается Суриков женскими портретами, ах увлекается. И не только портретами…
В приоткрытые двери впорхнула супруга. Лицо ее горело, грудь высоко вздымалась:
– Васенька, не могу я больше терпеть его. Он уже совсем стыд потерял. Рукам волю дал и заявил, что увезет с собой в Москву. Стыд-то какой. Сделай уж что-нибудь!
Глаза Свиньина потемнели. Секунда понадобилась, чтобы принять решение:
– Так, Зинура. Одевайся, бери брата, и поезжай с ним вместе в оперу. Вечером расскажешь... А я как раз собирался с гостем нашим дорогим уединиться для беседы, так вот и предмет для содержательно разговора появился.
Зинаида Александровна удалилась в свой будуар. Ах, эти хорошие манеры! Любому понятно, зачем многочисленные гости ищут повода посетить дом Свиньиных. Так и вьются эти господа вокруг. Зина-Зинура, произведя на свет уже пятерых детей, будучи на четвертом десятке лет, все так же миловидна и привлекательна. Фигурка у нее – загляденье – талия «в рюмочку». Глаза огнем горят. Настоящая русская красавица! Вот и напрашиваются художники и архитекторы «детишек посмотреть». Рерих с Чагиным – частые гости. И Суриков! Счастье, что он только редкими наездами в Петербурге бывает. При всей его громаде таланта, что обязано части его личности, именующейся «художник Суриков», в нем живет и не менее яркая вторая его ипостась под именем «Василь Иваныч». Вот с этим «Василь Иванычем» и пришло время поговорить по душам.
Свиньин вышел из кабинета для приема посетителей и проследовал в столовую. Там, заложив руки за спину, Суриков, как ни в чем не бывало, любовался семейной иконой Свиньиных характерного письма Нестерова. Все семейные святые на момент написания иконы были собраны на ней: Василий, Михаил, Зинаида, Апполинария, Ксения и Лидия. Василий Федорович, стараясь держать себя в руках, обошел обеденный стол под большим матовым абажуром на бронзовых зацепах и подошел к своему старшему товарищу.
– Любуетесь, Василий Иванович? – Свиньин заговорил неожиданно официально, – И как вам?
– Что ж, Вася, икона хороша, с глубоким чувством написана, – ответил Суриков. Говорил он, может быть, чуть более поспешно, чем следует. И бросил короткий осторожный взгляд на Свиньина: «знает или нет»?
– Святая Зинаида очень хорошо вышла, – продолжил он. – И, уж конечно, святой Василий определенно твои черты имеет. И детишки…
– Да, детишки… – вздохнул Свиньин. – Вот уже год как Апполинарии с нами нет. Ну, тут как говорится, Бог дал – Бог взял. А что же, Василий Иванович, – Свиньин переменил тему, – Марию Александровну свою вы в Петербург на променады не берете?
– Как не беру? Помилуй, Вася, мы же только в марте у тебя на обеде вместе с ней были, когда Государь для музея Суворовского «Переход через Альпы» приобрел. Она еще в новой шубке щеголяла. Я ей купил! – гордо добавил Суриков.
– Так что же ты ее с собой в этот раз не взял? – Свиньин перешел на привычную манеру обращения.
– Машенька у меня хороший человек, Вася, но в Петербурге она интересуется исключительно покупками. А мне, знаешь – искусство, красота нужна. Для вдохновения. Чтобы было с кем об этом поговорить. А Машенька у меня больше для уютной домашней жизни подходит.
– А ты, значит, все вдохновения ищешь? И что же, для чего оно тебе сейчас требуется? Что у тебя в работе? – Василий Федорович старался говорить размеренно, не выдавая душевного волнения, охватившего всю его натуру.
– Я-то? Да, знаешь, сейчас я никакой картины не пишу. Так зарисовками карандашными, портретиками балуюсь. Ты же знаешь, как интересны мне различные типы людей.
В столовую вошла служанка Ириша:
– Василий Федорович, все готово!
– Благодарю, Ириша, – Свиньин приобнял Сурикова за плечи: роста они были почти одинакового, хотя, может быть, Суриков и проигрывал Свиньину пару сантиметров. – Пойдем, дорогой мой друг, Василий Иванович, в мой кабинет. Посидим у камина, полюбуемся на огонь, да поднимем шампанское за твое творческое вдохновение.
– С превеликим удовольствием, Вася. А что же, Зинаида Александровна нам не составит компанию для приятной беседы? – обернулся по сторонам Василий Иванович.
– А Зинаида Александровна и рада бы, но, вот незадача какая, обещалась она с братом в оперу выехать сегодня. Так что, может быть, лишь к концу нашей приятной беседы вернется. Это как у нас с тобой разговор пойдет, – неожиданно жестко добавил Свиньин.
Василий Иванович, казалось, притворился, что не заметил перемены тона разговора и прошел в кабинет своего давнего приятеля. Не заметил он и того, что двери за собой Свиньин замкнул на замок, а ключ положил себе в карман.
Пока Василий Федорович затворял двери, Суриков окинул взглядом высоченную, под потолок рождественскую елку, щедро украшенную хрустальными сосульками, шариками-фонариками, бонбоньерками с конфетами, обернутыми фольгой апельсинами и крымскими яблочками. На ветвях, припрошенных ватным снегом, празднично потрескивали восковые свечи. Напротив камина, где на полу лежала медвежья шкура, подле резных кресел со львами, был накрыт небольшой столик. Сервирован он был в обычной для Свиньиных манере – строго, без всяких изысков, но скатерть и салфетки с вышитыми вензельками «ЗС» хрустели от крахмала.
Прежде, чем присесть за стол, Суриков потрогал образцы розового карельского мрамора на столе хозяина:
– У Репина я видел точно такой же!
– Конечно, ведь у Ильи Ефимовича поселился родной брат этого камня – из той же каменоломни. Я ж ему подарил. Если желаете, Василий Иванович, то и для вас у меня камешек найдется…
– Да нет, Вася, куда он мне? Давай-ка лучше шампанское откупорим! – не дожидаясь ответа хозяина, Суриков выдернул бутылку из ведерка со льдом и сорвал с горлышка фольгу. Когда борьба с проволокой и пробкой была благополучно окончена, пенящийся напиток наполнил бокалы.
– Давай, Васенька, – неожиданно ласково обратился к Сурикову Свиньин. – Давай, стукнем бокалы и пожелаем друг другу хорошего грядущего нового года!
Говорил Свиньин неспешно, тщательно и веско выговаривая слова, всем своим видом выказывая само спокойствие. Осушив бокал, Василий Иванович проговорил:
– Хорошо тут у тебя, Вася. Добрый ты хозяин и хороший человек. В тебе наша крепкая простая порода – казацкая. Таким как мы – все нипочем. Пусть когда-то академики лишали нас медалей, а мы вот как, теперь и сами с усами! Дока на доку нашел, а дока от доки боком ушел! Давай, Вася, выпьем за нашу дружбу! – Суриков вновь потянулся за бутылкой.
Возможно, не стань Суриков козырять дружбой, то все дальнейшие события имели бы совершенно другое продолжение. Но, слово, то самое слово, зачастую меняющее историю, было произнесено, и Свиньин уже не смог себя более сдерживать:
– А вот за дружбу, Васенька, я с тобой пить не буду. Плохой ты мне друг. Я даже и не ожидал от тебя, что ты таким можешь быть!
Василий Иванович, конечно, моментально понял, о чем идет речь и, хотя весь сник, словно сдулся, но пытался сохранить фасон:
– Да о чем ты, Вася?
– А ты расскажи мне, лучший друг Василий Иванович, как у меня жену умыкнуть собрался! – Свиньин наконец дал волю гневу. Он резко вскочил с кресла, опрокинув рукавом бокал. Шлепок разбитого о паркет хрусталя прозвучал как пощечина. Встал и Суриков:
– Ты подожди, Вася, кота хоронить раньше смерти. Мало ли, что… Собирался, так не умыкнул же!
Видимо, Василию Федоровичу было необходимо убедиться лично в том, что его давний старший товарищ, действительно перешел запретную черту. У любого человека до самой последней секунды теплится робкая надежда, что худшие ожидания не найдут подтверждения, и тот, кто столько лет считался другом, таковым и останется. Но тут, увидев, что Суриков не особенно-то запирается, Свиньин перестал себя сдерживать. Даром, что этого задаваку и известного ловеласа с титулом академика и «великого русского художника» мало кто решался поставить на место.
Свиньин вплотную подошел к Сурикову и, схватив за отвороты визитки, с силой оттолкнул от себя. Суриков от неожиданности чуть не упал:
– Да ты что, с ума сошел со своей ревностью? А еще архитектор! В драку лезешь как мужик вятский. Был ты мужиком – мужиком и остался! И ухватки у тебя мужицкие. И строить-то ты толком не умеешь! Недаром Нестеров тебя после Абастумана терпеть не может за грунт на стенах и вечно текущие купола! – А чем тебе Абастуман не по нраву? Нестеров твой и сам хорош – с грунтом он сам промахнулся. Да! Я-то вятский мужик, а ты у нас аристократ красноярский выискался! Вот я тебе сейчас урок хорошего тона и преподам, как с чужими женами обращаться следует! – Свиньин обрушил на художника град тумаков. Суриков вначале вяло отбивался, но потом, раззадорившись, ударил Свиньина в лицо. Брызнула кровь. Испугавшись, Василий Иванович пытался остановиться:
– Все, Вася, пошутили – и будет! До первой крови драки у нас в Сибири.
– Тут тебе не Сибирь, и я сдаваться не собираюсь. Не той породы. Ты у меня так просто не отделаешься! – тяжело дыша, Свиньин утер кровь рукавом и обрушил на Сурикова град тумаков, загнав его между ветвей громадной рождественской елки. Тут они уже схватились по-серьезному и, колотя друг друга, повалились на пол, свернув с подставки и ель. Игрушки, фрукты, конфеты градом посыпались на них. В пылу битвы, продолжая валтузить друг друга, они не заметили, что от упавших с елки свечей загорелась снежная вата. Несколько мгновений, и огонь перекинулся на смолистые еловые лапы, а с них прыгнул и моментально вскарабкался по тяжелым портьерам. Лишь когда комнату заволокло едким дымом и стало трудно дышать, мужики-разбойники расцепились и, к обоюдному ужасу поняли, что наделали.
Из коридора уже колотили в дверь. Свиньин бросился к дверям, но вместо ключа в кармане, обнаружил лишь дырку и оторванный лоскут материи.
– Угорим, Вася! – закричал Суриков. Вдвоем они схватили резное кресло и с разбегу выставили раму окна, чтобы дать путь свежему воздуху в кабинет. Однако, пламя, также получив живительный приток кислорода, заплясало по комнате с новой силой.
По тут сторону дверей послышались удары топора, потом треск и скрежет: вызванный спешно домашними дворник Коршунов сломал двери в кабинет. Пред удивленной публикой предстали архитектор Высочайшего двора и академик живописи в разорванной одежде в блестках и мочале из золотого дождя, со следами крови на манишках, руках и лицах. Глядя на вытянувшиеся лица прислуги, Свиньин повернулся к Сурикову и совершенно спокойно произнес:
– Это мы с Василием Ивановичем неосторожно раскуривали и елку подпалили, а уж после она на нас повалилась и пришибла маленько, да и с окном повозиться пришлось – там и раскровянились.
– Истинная правда! – подтвердил Суриков, пытаясь приладить на место почти оторванный рукав визитки .
Дворник, смерив взглядом жертв неосторожного курения, шагнул в кабинет:
– Да у вас уже огонь перекрытия лижет! А ну выводи людей! В пожарную звоните!
– Рояль! Рояль! – закричал кто-то. Свиньин обернувшись, увидел, что огонь вплотную подбирается к инструменту. Он побежал к нему, стараясь вытолкать рояль из комнаты. На помощь к нему бросились дворники и Суриков. Через мгновение стало понятно, что в двери инструмент не пройдет.
– Откручивай ножки, боком пропихивать будем! – крикнул Коршунов. Мало понимая, зачем все это нужно, мужики кинулись в кабинет откручивать ножки, которые тут же в пылу азарта выкинули в окно. До выкидывания самого рояля дело не дошло: под тревожный звон колокольчиков приехали пожарные линейки. Вскоре кабинет окутался паром – струи воды погасили пламя и спасли деревянные перекрытия.
Кто-то пошутил:
– Верно, вы Репина послушали… Он все предлагал сжечь академию, чтобы от «академических клопов» избавиться. Так вы его слова в жизнь решили претворить.
Стоя в стороне, Суриков рассмеялся. Но тут же чуть не упал от сильного рывка за оставшийся целым рукав:
– Ты все хорошо усвоил, Васенька?!
Май 1900-го года
Венеция
Грусть и печаль не может не наступить после того, как ты обозрел Венецию. Дня достаточно, чтобы увидеть и прочувствовать тяжесть печати разрушения некогда великого города. Безусловно, никто не отнял у Венеции ни дворцов, ни церквей, ни фресок, ни картин, ни каналов, ни островов, но…
Вспомните ощущение от картины передвижника же Василия Максимова «Все в прошлом», ту, где он изобразил престарелую барыню . Старый разваливающийся усадебный дом на заднем плане, до которого у хозяйки уже никогда не дойдут руки. Чайные чашки на столике сборные из разных сервизов? Непередаваемое ощущение. То же и в Венеции. Только на заднем плане у старушки не простой усадебный дом, а, скажем, Зимний дворец. Каково вам будет тогда? Вот так и чувствуешь себя в Венеции.
Каково смотреть на полузаброшенные и полуразрушенные дворцы. Все эти бесчисленные, оставленные без хозяйского внимания изувеченные статуи, кариатиды, которые уже устали держать карнизы и того и гляди, окончательно сбросят с себя столетние каменные ноши. Вода… В затхлых каналах она пахнет разрытой старой могилой… А эти черные, крытые черным кашемиром гондолы – словно гробы из размытого водой кладбища на берегу? Все это одевает остров в траур по исчезнувшей свободе и величию. А когда-то эти гондолы расточали золото, бархат и позолоту. Когда-то фасады зданий горели Тициановскими и другими фресками, сияли мозаиками. Века стерли это буйство радостных красок.
Время… Великий Тинторет один из первых смог остановить его и раскидать по полотну так, чтобы оно стояло, словно его заморозили вдруг, окатив ледяной водой. Но время на его произведениях не просто безжизненно стоит, как экспонат в Кунсткамере. Если присмотреться, можно заметить и его движение. Движение совсем небольшое – на пару мгновений, пока взгляд блуждает по полотну. За это время картина успевает перемениться. Прошло еще мгновение – и все замкнулось: время вернулось обратно, чтобы вновь запустить свой отсчет, пока взгляд скользит по полотну.
Время, время… Вот и сегодня пришлось встать рано утром, и расположиться с альбомом на пристани вапоретто Санта Мария де Гильо, чтобы успеть поймать мглистое майское рассветное солнце, которое светит вдоль Большого канала, и палаццо Дориа еще не погрузилось в обычную дневную тень. А и хорошо утром – народу мало. Спокойно. Дымка над домами, над водой постепенно выжигается солнцем, расступается, кажется – Венеция каждый раз заново рождается из небытия. Палаццо это – одно из немногих, что еще радует глаз своими озорными медальонами из зеленого гранита и красного порфира, трубами, как у американского парохода на Волге. Необычно оно и именем и судьбой.
Дориа… сколько преданий про тебя ходит в Венеции. Несимметричный, словно карточный домик. Говорят, он приносит несчастья. И надо думать, если дочь владельца для которого он был перестроен – Джованни Дориа покончила жизнь самоубийством, а сын его был убит. Потом последовали и другие несчастия у новых владельцев. Поговаривают, что дворец не любит дельцов, а вот художникам, наоборот помогает. Так что можно его рисовать – ничего страшного не случиться. Теперь в нем, говорят, литературный салон, где бывает французский поэт Анри де Ренье. Только вот хозяйка салона, несколько переборщила с украшательством дворца.
А вроде и не плохо – на фоне общего уныния фасадов. Утром тут чудесный тон воды, не яркий изумрудный – дневной, а дымчатый, что воздух над Венецией. И получается, что дома парят в воздухе отраженном в воде. Что здесь, что у Палаццо Дожей. Только там дома под восход встают, и сияние необыкновенное от игры отражения стен в воде и бликов получается.
Неудивительно, что итальянцы так чудесно свет пишут. Тинторет – его взрывы света, выхватывающие куски картины. «Тайная вечеря» его дышит волнующей энергией, насыщена тревогой и тайною, потому как ушел он от классической равновесной композиции, разрезав пространство диагональю стола и игрой света от светильника и сияния самого Иисуса, что выхватывает неожиданно из мглы части фигур. Какой здесь общий и одновременный наплыв чувств получился. И как ему одновременность событий – целую вереницу – удалось в холст уложить! И в тоже время – все замкнуто, у движения нет ни прошлого, ни будущего – так приковывает он взор к моменту, вырванного из мглы и времени.
Май 1903 года
г. Елатьма
Тамбовской губернии
Здравствуй, дорогой наш Саша!
Мы теперь живем в г. Елатьме на Оке. Я тут пишу этюды.
Ты пиши так к нам: г. Елатьма, Тамбовской губернии, Подгорная улица, дом М.В. Булычева. Тут пробуду до 15 июня, а потом съезжу на Волгу. Мы здоровы. От тебя писем давно не получали. Здоров ли ты?
Написал здесь уже несколько этюдов для картины. Местность очень красивая, и очень тихо тут. Шума никакого. Все фруктовые сады. Хозяин, у которого квартируем, вятский. Ходил на пароходах капитаном по Волге и Каме.
Напиши, Сашонок, по получении моего письма, чтобы мне успеть его здесь получить.
Кланяйся Гоголевым. Будь здоров. Целую тебя. Оля с мужем у родственников в имении живут. Наташа, говорят, растет, здорова.
Твой Вася
Вот так. Уже полгода – как дед . Не все доживают до такой радости. Сбежала Оленька со своим Петром в Петербург, не послушалась. Полтора года как сбежала. Вот так Петербург и отнимает любимых. Но вот теперь хоть внучкой порадовал. Была она вначале просто махочкой-иксиком, да вдруг стала Наташей... Кончаловской… Вот хоть бы не это польское окончание у фамилии… Кончалов… Н-е-ет, так еще хуже. А если «н» долой? Кочалов – уже лучше, Качалов – это уже хорошо! Но, все пустые мечты. Что сделано, то сделано. Кончаловский – так Кончаловский. Хорошо, хоть православный, да дворянин. Хотя, какой он дворянин! Представьте себе, отец его был мировым судьей в Харьковской губернии, так будучи дворянином, умудрился революционную пропаганду среди крестьян вести. О семье своей совсем он не думал. Имения его Ивановки лишили, да выслали в Холмогоры под гласный надзор. А семья его без средств осталась. Дети брюшным тифом переболели, жена готовкой обедов на прокорм семьи зарабатывала, а он в Холмогорах «Робинзона Крузо» себе переводил! И жена же и выпросила у харьковского губернатора прощение своему мужу да возвращение домой. Старший Петр Петрович вернулся из ссылки и решил книготорговлей промышлять. Промышлял, промышлял, да опять делами его супруга заведовать стала. И да того дозаведовалась, что и ее в тюрьму за революционную пропаганду посадили.
А после, как старшая его дочь от чахотки преставилась… Да чахотку, кстати, эту она опять-таки в Петербурге на учебе подхватила. Оно, конечно, и неудивительно для этого гнилого угла… А скончалась на кумысе – не помог он ей… Хоть и два месяца лечилась. Правда, не в Самаре, а в Оренбургской губернии – у Каррика . Ну да киргизский кумыс не чета башкирскому. Киргизский кумыс – тот даже синеватый на цвет.
После Кончаловские в Москву перебрались – под негласный надзор полиции. Теперь занимается издательством, да руководит книжным магазином на Петровских линиях. Теперь уже они не нуждаются вроде бы. Да куда деньги вкладывают? А никуда. Все на семью тратят, да друзей со знакомыми из долгов выручают. И это с пятью детьми? За душей-то у него ни гроша нет. А если случится что? Художник… Художником еще стать надо, да и не всем художникам платят. Сколько их безвестных бедолаг вывески малюют… У Петра-то, конечно, талант к живописи есть, но все равно… Зять любит взять… А тесть любит честь. Да кто о том упомнит?
Да теперь делать нечего, теперь грустить уж поздно – радоваться надо. Если получится. Все что хотел сказать и Ольге и Петру – уже сказал. Да разве кто послушал? У Оленьки характер, что у твоего паровичка – идет со свистом и без остановок. Маша говорит, что она – мое отражение. Что ж, возможно. А с иностранцами этими, пусть даже и польско-литовских кровей, ухо держать востро надо. Поляков даже в филеры не берут. Вот Меншикова кто сгубил? Кто ему западню подготовил? Иноземцы: господа Остерман, Миних и Левенвольд. Долгорукие бы никогда сами не додумались!
Тот же Лев Толстой, в инородцах на Руси беду видел, да Петра во всем винил. Говорил, что именно он закрепостил Русь, отдал в холопство иноземцам. Россия у него перестала мыслить, чувствовать и думать по-своему. Превратили страну в бессловесного холопа. Каждый бездарный немец стал полным господином и просветителем России… Петров отец – царь Алексей Михайлович, еще крепостить начал, да свободы людей лишать, а Петр-то это дело окончательно довершил… До Тишайшего – в Юрьев день – до и после неделя была, что можно было от неугодного помещика к другому перейти. Да и вообще, до них, до Романовых, рабами на Руси становились лишь пленные, крестьяне, добровольно продавшие себя в рабство, да трижды обанкротившиеся… И церковь православную Петр убил, превратил в казенную контору, часть тайной канцелярии, что тут говорить… Вот тебе, бабушка, и Юрьев день…
А Елатьма – действительно чудесное место. Даже трудно сказать, почему сюда потянуло. Почему, почему… Потому что, на полпути от Москвы до сельца Семеново , да еще и на Оке. Так и совмещаешь приятное с полезным. Кстати, еще в Ростов заехать надо будет. Славно он меня от формализма юбилейного на пятидесятилетие укрыл. Спасибо ему, да поклон низкий.
Ока… Нет, кто спорит – конечно, у Васи Поленова в Бехово очень приятное место. Он молодец, настоящее родовое гнездо завел. Все как полагается. С родовым гербом на камине. Герб-то его, из петровской символики идет, из Ипатьевского монастыря… Вася, Вася… был ты мне близок, да все как-то распалось незаметно. То ли ревность к успехам, да скорее к его счастью и знанию. Как неприятно бывает, когда что-то сокровенное, годами выношенное в душе с великими страданиями и мучительными осознаниями, становится вдруг доступно кому-то другому. И получается, что дальше-то ничего нет. Не родишь ты уже ничего подобного, уже нет на это сил, да и почвы нет, на чем произрастать – вся почва-то удобренная ушла уже, сколь на ней выросло – так уж пора севооборот заводить. А душа то всего одна. Не заменишь просто так, как поле, чтобы озимые вырастить. Не растет все так просто.
Вот тот же Поленов, свою «Грешницу» двадцать один год писал. Дважды путь Христа прошел, чтобы прочувствовать, что и как было. И картину свою дважды написал – один раз в угле, каждый характер прописал. Только потом в масле воплотил. Так и получилось все. На гонорар за нее имение в Бехово и приобрел. А мне и ходить никуда не надо было. Раньше картины сами приходили. Не я за ними, а они за мной… Не так как Илюша Репин, чтобы понять что-то, пешком из Москвы в Петербург прошел. За Толстым тянулся. Да так ничего и не понял. Как были его картины пустым зеркалом или фантазией, так и остались. А у меня… А у меня все по-настоящему было, лишь пока Лизанька жива была... После все уже не то. «Суворов» – он уже не настоящий. Выдумывать приходилось, как Репину. Все не то это…
Чувствуешь, что летит, съезжает жизнь вниз в пропасть. Прежняя жизнь – как казак с копьем, что на картине в красном кафтане – успел остановиться перед обрывом, задержаться – и с опаской вниз смотрит. Еще один – из прежних – также в красном – упирается. А новая жизнь, молодая да неопытная, под взглядом Суворова вниз льется, да остановиться не может. Вроде бы и рады на краю задержаться – так задние напирают. И оглядываются, на того, кто руководит всем: а тот улыбается – «давайте, братцы, не дрейфьте!» А сам-то хорошо уже знает, куда дорога эта ведет – глаза Суворова вовсе не смеются. Нет, смотрит он, словно прощаясь: не все из вас донизу живыми доберутся. Камни там острые, да и на штыки своих же товарищей напороться можно. Вначале спуска, еще можно верить ему, но, как пропасть глянет в лицо, останется лишь перекреститься и лететь вниз, придерживая треуголку, отдаваясь на волю Всевышнего. И никакого солнца, никакого небесного света… Откуда в видениях солнце? Нет там его, как и теней на картинах Нестерова.
Верещагину «Суворов» не понравился. Говорит, не может быть, чтобы солдаты с примкнутыми штыками спускались, да пушки на веревках жерлами вниз тянули. Машенька – и та – говорит, что снега много навалил на пушку – не удержится столько. И Лев Николаевич – туда же. Может и правильно, про него в определении Синода написали: «… в гордом прельщении ума своего…». Видишь, не нравится ему, что мундиры разных цветов у солдат – не может такого, дескать, быть, чтобы солдаты разных региментов одновременно на спуск пошли. Нет, говорит, правды жизни в картине.
Да что все на Толстого смотрят? Боготворят то, что сами не понимают. Вот Репин – поклоняется Толстому. А домашние графа открыто Илью «льстецом» величают. И я понимаю господина Бунина, что в марте представил на выставке в Петербурге картину «Рыбная ловля» , где изобразил беспорточных Толстого, Репина и Чехова. Один только Горький у него в сапогах остался. Надоело людям пустое почитание дутых кумиров, о чем Бунин и заявил в ответ.
Вот Чехов – все твердил в беседах, что вот-вот найдет непременное доказательство бессмертия. А он-то не пустой человек: всю Россию и Сибирь, между прочим, проехал. В глаза смерти несколько раз заглянул. Но ответа так и не нашел. Нет, не могут люди найти пророка в своем отечестве. Кажется, что ответ должен быть где-то далеко – и за ним только босыми ногами идти можно. Пройдешь тысячу верст – и на тебе ответ. Как бы ни так. Да будь все ало-голубо!
До того как Лиля ушла, еще можно было бы с Толстым спорить. А тут, признаться, все равно уже, что он говорит. Всезнающим себя выставляет, а простой истины, что не Суворов тут главный на картине, и вовсе не его преодоление горного перевала изображено, и вообще, не для них эта картина написана… Только, если бы я все как было писал – тут уж верно засмеяли бы все меня. Ну, да ничего, если одного полководца на другого заменить… Да лошадь его все та же осталась. И горы – они и Альпы, и не Альпы… Только зачем им всем знать это все. Нет, не нужно. И то, что и генералиссимус, и солдаты его – это один и тот же человек – не понять им вовсе было, да и никогда никому не понять. А рассказывать да объяснять – уже и желания никакого нет. И так уж меня не совсем в себе считают. И спорить опасаются. Но тот, кому надо будет – увидит, почему за облаками камень уральский проступает, а за ним и вовсе Венеция лежит… Не понять им… Никогда… Для себя эта картина писана, для себя, а не для них…
А газетчики эти – право даже забавные… О какой-то там воинской дисциплине и порядке писали, духе русского солдата… Гармонию даже в картине разглядели… Ну да им за строчку платят, чего бы и не поупражняться за то в фантазии…
А вообще, «Меншиков» последней большой картиной из непридуманных была. Второй и последней. «Морозова» со «Стрельцами» – почти одно и то же. На одном образе картины построены. Только «Морозову» уже сочинять пришлось. Чтобы тем, кто в «Стрельцов» не вместился, жизнь дать. И в «Городке», и в «Ермаке», и в «Суворове» – один образ собой другой покрывает. Каждый – не настоящий, потому как придуман, соткан из ничего. Нет за ними духа. Вроде, картины и с живых людей писаны, а все не тем являются, чем кажутся. Вот и потерялся живой чистой воды животворный ключ… С Лилей под землю ушел… Антон, кстати, Чехов также весны, вешних вод боится. А Толстой все ходит к нему – убеждает, что смерть не страшна, что сольется он в смерти с всеобъемлющим началом. Но не верит ему Антон – ох, не верит!
«Разин»… Стенька ведь при Лиле задуман был, да не успел народиться… Да, чего уж врать-то самому себе – ведь самих моих «Стрельцов» Степан породил, а теперь стрельцы Степана просят на свет белый выйти. Да еще Репин со своими бурлаками в Ширяево на Самарской луке. Кому расскажи – ведь не поверят. Словно нарочно тогда подталкивал меня кто-то. За год до переезда в Москву, народный поэт Суриков издал свои стихи. «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…», «Степь да степь кругом…», и многие другие, полные исконной русской грусти. А теперь – картины те на кусочки рассыпались, да временем и листьями хмеля припорошились. То, что осталось, по тусклым отблескам в памяти собирать по частям приходится. Нет целого уже – нет. И «Суворов» – он весь из кусочков состоит. Этюды, собранные в целое. Словно пелену навесили, да мало того, и на мозаику все разбили. Вот и собирай ее теперь для Степана для Разина. Где тот струг? Где блеск воды?
Вода… Вода – она самой яркой осталась. Блеск ее перламутра. Редкий художник может передать красоту воды в красках. Какая в ней глубина отражения, какая чистота и гармония линий, красок, сколько в ней движения… Ока – волшебная река. Притягивает к себе. Поднимаешься наверх по склону в Елатьме и смотришь, как ее серебристая лента, изгибаясь, уводит взгляд вдаль, в окутанное дымкой пространство. Такие просторы взгляду открываются, что просто голова идет кругом от внезапно накатившего приступа счастья. И – тишина, сказочная, просто библейская тишина царит вокруг. В этих цветущих яблоневых и вишневых садах, сбегающих вниз, к поросшим красноталом песчаным берегам. И пьянящий, радующий запах цветения… Природа – вот истинная школа художника. Разве можно не приходить в восторг от этих далеких деревенек и от отголосков русских песен, прилетающих с другого берега или с лодок, медленно скользящих сквозь прибрежную поросль?
А вечером, до того как закроют городской сад, разве не отрада любоваться далекими огоньками на реке, прогуливаясь с Машенькой по аллее? Вот караван идет – буксирный пароход и за ним баржи. На мачте парохода – красный огонек и зеленые по бокам. А на баржах – белые огоньки. А если вослед еще караван с нефтью – так красных огней на мачтах еще больше, чем белых, и кажется, что на воде зажгли целую иллюминацию… Как в Петербурге на праздник…
Днем – вот интересно, так на каланче флаги поднимают, чтобы жителей извещать о приближении пароходов. Словно каждый день праздник какой! Когда пароход идет сверху, от Касимова – то синий флаг. А если от Нижнего – то белый флаг. Городские извозчики, как заметят сигнал – ну мчаться с биржи своей вниз, по Коржевину извозу к пристани – очередь за пассажирами занимать. А другие неспешно едут – за теми, кто их заранее подряжал в город везти.
Милая спокойная провинциальная жизнь. Покойно в Елатьме. Далеко от всех этих сербских революций и кишиневских погромов . Все это кажется здесь ненастоящим. И с Машенькой покойно. Гулять вместе, так гулять. Ждать пока на этюдах – так ждать. Сядет она себе в уголке и всегда занятие найдет: или чулок связать, или рубашку вышить. На гитаре сыграть и подпеть – пожалуйста. И готовит она хорошо. Любит то же, что и я. Кроме живописи и цирка, конечно. Ну, так и я в их театры не ходок. Да и вообще глупый вздор этот театр. Выдумки и фантазии от начала и до конца. Как можно такое терпеть? Недаром, еще Петр Алексеевич указ издал, чтобы пьес длиннее двух актов не представляли Что эти пьесы!
Лучше натянуть сапоги, надеть любимую темную косоворотку с белой фуражкой, наготовить снеди, взять Машеньку под руку и прогуляться до источника в Панике . Вот там места! Часовня красивая на святом источнике поставлена. Народ туда тянется: говорят, вода та бесов хорошо гонит. Вот это отдохновение – а не казенщина столичная! А то читаешь в газетах, что на двухсотлетие Петербурга знатные господа изволили в Меншиковском дворце употребить две сотни пулярок и шесть сотен рябчиков, что с шампанским да четырьмя тысячами пирожков обошлось в двадцать две тысячи рублей серебром. Тьфу! Да кому это из нормальных людей нужно? Красоваться собой, в присутствии Особ!
А Стенька…Стенька… Вспомнить, вспомнить надо! Того и рисуешь эти лодки, воду. Должен быть ключик, волшебный ключик, что растворит чертоги памяти и запустит череду воспоминаний. Что свяжет всю картину, и не надо будет выдумывать – лишь писать, писать и писать. Писать с того, что видишь внутри себя, со своего внутреннего образа, что встанет нерушимым и крепким единым перед глазами и никуда уже не исчезнет. А тут – лишь тени образа. Фигуры… их положение – завязка. Все есть. А вот лиц и характеров нет. И лицо все не то выходит – польско-литовский шляхтич, а не Разин. Может таким его и оставить? Не поймут, да и слишком это будет. Я же не протест Толстому пишу. Но все получается плохо: Стенька отдельно, а все окружение вроде как и не с ним. Везет печально-задумчивого Разина по волнам к уже известному его концу. И княжны-то с ним нет. А быть может, никогда и не было?
Илл. № 44. Сопоставление фигур Марии Меншиковой с этюда (1882 г.) к картине «Меншиков в Березове» и фигуры княжны (справа) на варианте эскиза к «Стеньке Разину» (1887 г.)
Да и композиция – вся композиция – от «Морозовой». Да, впрочем, как же еще может быть – ведь суть этих картин одна. Только в «Морозовой» все было ярче видно. Нет уже того прежнего блеска красок.
Да и со времен первого эскиза много чего изменилась. Вот Лилю-княжну и убрал . Как ее сейчас писать-то? Да и зачем теперь это? И нет уже тех так желанных и мучительных одновременно видений прежних лет. Давным-давно нет. И появиться ли вновь – неизвестно. Скорее всего не придут они вновь. Прошло то время…
Эх, пойдем-ка пройдемся лучше с Машенькой до чайной Кочетова… Там и погребок ренсковый рядом – знатный настолько, что дверь на петлях у него не стоит. Вот, кстати, а не попробовать ли Машенькину фигуру для Разина? А то он у меня Степан тощеват для атамана выходит. А Машины формы как раз для дела сгодятся!
Илл. №45. Сопоставление фрагмента картины В.И. Сурикова «Степан Разин»
(1906 г. Государственный Русский музей) и «Женского портрета» (вероятно, портрет М.А. Зелениной)(1903 г. Национальный художественный музей республики
Беларусь, Минск).
4 марта 1907 года
«Петербургская газета» №62
Скукой веет от открывшейся вчера в Обществе Поощрения Художников передвижной выставки. Старая шарманка, в тысячу первый раз повторяющая одни и те же мотивы, с той разницей, что с каждым годом инструмент звучит все хуже и хуже…
Совсем не оправдала ожиданий огромная картина В.И. Сурикова «Разин». На большом полотне грубо намалеваны мужские фигуры, плывущие в лодке… Ни одного сколько-нибудь типичного лица, ни малейших признаков того, что это не простые гребцы, а «удалая шайка» Стеньки Разина.
Сам Разин ничем не отличается от своих товарищей, и в его физиономии нет ничего характерного. Догадаться, что это главарь шайки можно лишь потому, что его фигура центральнее других.
Живопись картины грубая и сухая, и много погрешностей на рисунке: фигура Разина, находясь на втором плане, является одинаковой с первоплановыми фигурами. В.И. Суриков, судя по этой неудачной картине, пошел назад.
20 марта 1907 года
«Петербургская газета» №77
Отсутствие И.Е. Репина на передвижной выставке объясняют тем, что художник не успел окончить начатых картин. За то в будущем году Репин выставит у передвижников огромную вещь, как говорят, очень похожую на картину В.И.Сурикова «Стенька Разин», фигурирующую на нынешней передвижной выставке. Картина изображает запорожцев плывущих на лодке по реке. Сходство с Суриковым заключается не только в одинаковом мотиве, но и в самой композиции картины. У Репина тоже на первом плане угол лодки.
Видевшие картину говорят, что она является повторением известных репинских запорожцев, с той разницей, что художник посадил теперь своих запорожцев в лодку.
Илл. №46. Сопоставление картины А.Е. Архипова «По Оке», 1889 г. (вверху) и картины В.И. Сурикова «Степан Разин», 1906 г.
Свидетельство о публикации №225120201149