Роман Ненаписанный дневник Глава 24

Декабрь 1915 года
Триумфально-Садовая, 15, кв. 44.
Квартира О.В. и П.П. Кончаловских
Москва

Вот уже и шестьдесят восьмой год жизни почти прошел. Можно ли было представить тогда – в Ростове, что пятьдесят лет – это почти молодость, после которой лежит еще целая жизнь. А вот теперь возраст действительно чувствуется. Вначале суставы разболелись – пальцы опухли, и руку не согнуть было. Подагра! Рука-то правая. Сколько с рукой на черной перевязи отходить пришлось…  И я ж не Репин, который другой рукой писать начал, как рабочая у него отниматься стала. Только и оставалось, что ходить да картины смотреть. Итоги подводить. А как в Крым, в Алупку поехали, так руку отпустило. Удалось немного поработать. И автопортреты и еще кое-что. Когда вернулись под осень в Москву – рука окончательно прошла, а сердце вновь подводить стало. Что-то с ритмами, говорят: неровно сердце бьется. Их еще в десятом году доктор Езерский  выслушал. Да уж, Черинов-покойник  как врач был не чета Езерскому. Не чета.
Но потом вообще беда случилась: отеки стали появляться. Дышать тяжело стало. Теперь уже два месяца как в постели. Дочери по очереди ухаживают. И доктор приходит – все сердце выслушивает. Нашли теперь расширение аорты. До того послали в санаторий, заставляя по два часа лежать на открытом воздухе. Это в октябре-то! Естественно, простудился. Только было кровохарканье прошло, да после того обратно вернулось. Все от сердца, да от докторов этих…
Черинов этот меня на десять лет старше был и во время японской кампании ушел. Значит… Может быть, у меня еще в запасе есть немного. Как Толстой говорил, все это слишком интересно, чтобы просто кончится жизнью. Ну, ему теперь виднее. Ему-то уже все тайны, верно, открылись. Скоро, видать, и я этим знанием – последним подарком этого удивительного приключения – приросту. Да и успел я сказать, что хотел. Да Макс Волошин  тяжесть с души снял. Ведь, по чести, думалось, что жизнь так и пропадет со мною. А тут он как записывать стал, так и надежда появилась, что хоть что-то останется. Сам ведь я записывать не умею. Не Репин, который у нас художник-писатель… Или писатель-художник?
Кто-то назвал меня художником «развязок». Да укоряли, что не писал больше таких картин. Оно конечно, публике должно быть все как на ладони. Вот тебе Петр, вот стрельцы. Сейчас им головы порубят. Развязка? Еще какая. Вот Меншиков – вот-вот сгниет он в Сибири… Тоже развязка. Морозову довезут до Боровска да голодом заморят. Снова развязка. И Ермак, и Суворов – тоже развязки. А с Разиным суть-то просмотрели… Отчего ж в картинах всем действие требуется? Не антураж в картине главное – а люди. И даже не люди, а их взгляды. А это просто автопортрет. Портрет человека и его чувства. Точнее – двух людей в одном. Вот моя шалость, о которой никто и не догадывается. Тело-то у Степана Разина – от Машеньки. А взгляд у Степана мой. Вот так и стали мы одним целым на полотне. И не только на полотне. Недаром «Благовещенье» набросал уже акварелью.
Ведь и мне благая весть была возвещена. Хоть мужем Марии и был старец, у нее все же родился сын!  Как она смотрит на архангела: не знает радоваться или печалиться. Так и в жизни все было. А архангел расправил крылья… Как ворона? Да нет, опять эти глупости в голову лезут. Причем тут вороны при Благовещании?

 
Илл. №47. В.И. Суриков. Благовещение. 1914. Х., м. 160 ; 206 см. Художественный музей имени В.И. Сурикова. Красноярск (Подарок музею от
Н. Михалкова к 140-летию В.И. Сурикова в 1988 году).
Взгляды на картине – самое главное. Недаром несчастный этот иконописец-старообрядец Абрам Балашев  именно глаза репинскому Иоанну Грозному порезал, а вовсе не лужу кровавую. Весь смысл все происходящего – в глазах человека.
А в Разине, вместо взгляда, публике действие-развязку с княжной подавай, как в синематографе. Так что же вы в галереи ходите? Ходите в синематограф – смотрите свою «Понизовую вольницу» . Вот там ваши песенные развязки. А в картине – другая развязка. Развязка всей жизни. Как в автопортретах. Автопортрет – это всегда развязка. Когда что-то важное происходит, плохое или хорошее, когда достигаешь чего-то или что-то теряешь – самое время автопортрет писать. Вот где развязка, которую зафиксировать, сохранить во времени надобно.  Но бывает и так, что одним автопортретом всего не скажешь. Особенно, если хочешь, чтобы тебя поняли. Причем не так поняли, как критика хочет, со всей этой газетной лабудой про творческие замыслы, символы и образы. Или приплетением еще  патриотизма с народностью, так что и не поймешь, в каком именно смысле эти слова употребляются. А хочется, чтобы поняли то, что на самом-то деле и тебе не вполне ясно. И тут беда в том, что ты и сам-то не можешь, как следует, выразить свои глубинные душевные чувства. Словами это точно невозможно, но для того искусство и существует, чтобы говорить там, где слова кончаются. Поймет ли кто-нибудь, что мои «Разин», «Пугачев» , и  человек с рукой на черной перевязи есть просто автопортреты? Только с зеркальным отражением от реального облика: ведь автопортрет с зеркала пишешь, а не с человека! Как портрет Невенгловского и сам Меншиков на картине. Ну, это-то еще просто. А увидеть, что человек этот с больной рукой и тот самый, еще Перовым обнаруженный портрет князя Меншикова в Румянцевском музее, – на одно лицо, так это уже знать надо всю суть всей моей жизни. И только тогда можно понять, почему мне так дорог портрет папы Иннокентия Десятого. Кто-нибудь догадается увидеть, что на всех этих картинах – один и тот же человек? А как так вышло, я и сказать не могу. Только человека с рукой на перевязи уж я специально написал, чтобы замкнуть разомкнутую цепь. Себя написал таким, каким бы я мог быть.
 «Человек с больной рукой»  всех объединил: и меня, и Меншикова в ссылке, и Пугачева в клетке, и Папу Римского. Тут и боль, и ее сосредоточенное преодоление, и духовное одиночество, и надежда…

 
Илл. №48. Сопоставление портретных изображений работы В.И. Сурикова
(слева направо)«Пугачев» (1911 г.), «Человек с больной рукой» (1913 г.),
 автопортрет В.И. Сурикова, (Холст, масло) (1915 г.), автопортрет В.И. Сурикова, (Бумага, акварель, карандаш) (1913 г.).
Взгляд пленника положения, но и непобежденного в глубине души бунтаря. Натянутый лук эмоций, сведенные в напряжении плечи – безмолвное глубинное противостояние из последних, быть может, сил. И другой автопортрет – не тот, что ближе к настоящему облику, в карандаше с акварелью, а другой, почти сочиненный – маслом , где ближе все к тому лицу. Лицу прошлого. Или возможного будущего? Ну да ладно, по всему, похоже, что никто больше про то ни слушать, ни тем более верить – не желают.

Василий взял в руки зеркало. Серебристая амальгама за толстым полированным стеклом возвращала ему чей-то совершенно чужой облик. Нет-нет, я ведь совершенно не такой. Внутри я все еще ощущаю себя совершенно другим. Да нет у меня на самом деле ни этого отекшего лица, ни ужасных обрюзгших складок на шее. И борода и волосы еще не так побиты сединой.
 
Илл. 49. В.И. Суриков. Фотография работы К. Фишера на вклейке в книге
В.А. Никольского «В.И. Суриков»,
 Издание т-ва «Огни», Спб, 1910. С.–32.
И нет этого сонма морщин и морщинок. Не такой я на самом деле. Внутри – я такой, как на автопортретах. Пусть таким меня и запомнят. А не таким как на фотокарточке в книге Никольского и не таким как видешь себя в зеркале.
Да и Меншиков не хотел бы, чтобы его помнили таким как на портрете из коллекции Петра Ивановича Щукина , что в шестом году поступил в Исторический музей и висит теперь рядом с портретом Петра Великого. Верно, в Тобольске его писали, или сразу по приезду в Березов. Взгляд на нем у Меншикова еще жгучий, колючий. Непокорный. Смирения в нем нет. Только грусть, тоска и гнев. Борода не отросла еще. Только щетина торчит. Точно – с дороги только он. Еще не смиренный старец с бородой как на портрете у Фрока. Тут он, пусть уже пойманный, посаженный в клетку, но еще орел. Мысль о смирении если у него и есть, то еще только зарождается глубоко внутри. Наружу такие чувства князь еще не выпускает. Он еще сам во власти своего старого образа и этот образ довлеет над ним. Хотя… хотя он уже понял, какую страшную цену пришлось заплатить за свою гордыню. Но вида пока не подает. Вот портрет! Но черты лица так живописец исказил… Не такое широкое лицо у князя было! Не такое. И уж точно не хотел он таким в истории остаться. И на себя такого смотреть он точно не хотел. Тут у него вся душа разорвана.
Для того эти автопортреты и нужны – создавать свой собственный образ. Чтобы себе напоминать, свой истинный вид, такой как в душе. А тело… Это же всего лишь бренное вместилище. А я – это не только тело. Да и вообще – не тело! Ну да ладно. Это давно уже никому не интересно. Господи, помилуй Петра и Данилу . Да и Василия не забудь.

 
Илл. №50. Сравнение портрета кисти Антониса Ван Дейка « Голова старика», Государственный Эрмитаж, идентичному изображению «Портрету неизвестного» из Государственного Исторического музея, и зеркального отображения картины
В.И. Сурикова «Человек с больной рукой», 1913 г. Государственный Русский музей.
Зеркальное отображение приводит картины к единому ракурсу: автопортрет пишется с его зеркального отражения человека. Подробнее о портретах можно прочитать в статье автора «Портрет неизвестного XVIII века из собрания Государственного исторического музея в Москве» в журнале «Антиквариат, предметы искусства и коллекционирования» №12 (72) 2009 года , – С.32
Криминалистическая экспертиза (Организация ветеранов экспертной службы «Криминалист», СПб, эксперт-криминалист Г.П. Хомутников, заключение 05/06-01
 от 20.06.2005) установила типажное сходство средней степени между лицами на предствленных портретных изображених. Наличие различий объясняется лишь присутствием усов и бороды, которые, впрочем, относятся
к легко изменяемым признакам.

В один прекрасный день, убеждаешься, что твои подозрения и догадки
 
Илл. №51. Неизвестный художник. Портрет А.Д. Меншикова. Х., м. 66 ; 51 см. В 1906 году передан из коллекции П.И. Щукина в Российский Исторический музей. Ныне хранится как «Портрет Неизвестного» в Государственном Историческом музее. Портрет не экспонируется.
являются не просто бредом воспаленного ума, а становятся явью жизни, от которой никак не можешь откреститься. Когда тебе, наконец, ни остается ничего другого, как примириться с фактом, что душа твоя уже приходила в этот мир до того, как ты родился самим собой на этом свете – тебя охватывает странное чувство. Прежде всего, ты осознаешь свое отличие от других людей. Во всяком случае – от большинства из них. И главное, что тебя беспокоит, что силишься понять, не заболел ли ты, и не сошел ли с ума? Нормальны ли твои ощущения и переживания? Есть ли в мире кто-то еще, кто видит такие же сны? Кто-то, кто так же вспомнил свою предыдущую жизнь? Да и вообще существует ли все это? К Семидалову  с этим вопросом не пойдешь, если не хочешь провести остаток своих дней в желтом доме на Канатчиковой даче. Обратиться к священнику? Его и так вскорости призовут… Ну, да…  Стараешься рассказать батюшке о том, что разрывает твою душу, но никто из них не поддерживает этот разговор, называя все твои чувства ересью. Это происходит и раз, и два, и три, а потом уже пропадает охота краснеть под поповские сочувственные взгляды.

На все у них ответ один: «Все, что не от Бога – от врага его». И дальше, тебе предлагают осознать глубину твоего греховного падения, отречься от всей этой ереси, покаяться, чтобы заслужить спасение. И ты ведь, действительно, совершенно честно и искренне раскаиваешься и каешься. Только разве от этого тот, видимый тебе во снах мир куда-то исчезали? Только на время… И в самое неподходящее время. Эти магические сны так нужны были и для «Городка», и для «Ермака», и для «Стеньки»… Но нет – их не было. Картины больше не представали перед глазами. После ухода Лили Господь совершенно исполнил просимое в глубоком раскаянии. И, если, что и являлось после, то уже не по воле и желанию, а лишь вопреки ним, и явно не с той стороны, откуда представало прошлое ранее. В этом-то и разница между большими картинами. Между теми, что были «до», и теми, что писались «после». Тут уж как Репину пришлось корпеть над эскизами. Только толку-то мало было. Духа в картинах уже не было. Только дух заставляет картины звучать, а вовсе не крепость рисунка, колорит и мазок. А дух картины, похоже, покинул навсегда…
Но так и не исчезла непреодолимая тяга бывать в местах прошлой жизни, искать свидетельства того времени, куда тянет память души? И никто из лиц духовного сословия не может растолковать тебе, что же на самом деле происходит в твоей душе. Эти притворщики делают вид, что не замечают, что десница Перуна все еще веет над золочеными главами церквей, а Илья-пророк во время грозы разъезжает по небу в позаимствованной у него колеснице… А молитвы… Да нет для меня ничего сильнее на свете, чем молитва кистью!
А потом уже можно и притвориться, что все это было лишь бредом твоего воспаленного сознания, плодом попущения от врага человечества грандиозного искушения. Признал, покаялся, получил отпущение грехов – и живи себе дальше в мире. Думается, что многие и многие люди так и поступают. Так жить в обществе гораздо спокойнее и безопаснее. Только что тогда делать с болью и тоской в душе? Если не помогает молитва? О… тут рецепт известен. Великий русский национальный рецепт, значительно усовершенствованный знакомцем Ильюши Репина – Дмитрием Ивановичем Менделеевым. Только и он помочь не может. Вначале все идет хорошо, но потом… Потом тоска становится еще глубже, а тяжесть на душе становится постоянной. И лишь два средства действительно хороши: живопись и путешествия. Творя, ты выплескиваешь свои переживания, освобождаешь душу и успокаиваешь ее зримыми свидетельствами того, что вся ее прошлое существование не кануло в Лету, не исчезло безвозвратно. А что может быть радостнее для того, кого уже нет, чем понимать, что о нем помнят и знают? Путешествие же дарит душе радость встречи с прежними местами, как со старыми приятелями.
В этих путешествиях по миру и жизни всюду ищешь подтверждения своим мыслям и воспоминаниям. Естественно, что никаких записей, или документов найти ты не сможешь. Свидетельствами могут быть только твой внутренний мир, только твои чувства, твои симпатии и антипатии, твои сны и образы, твои картины. Только неожиданное для тебя сходство характеров, привычек, каких-то словечек, жестов, мимики, поз – словом, тысячи разных мелочей, которые невозможно подделать или притворствовать всю свою жизнь, если они не являются частью самого тебя.
Глубокая русская старина, старый быт, старинные костюмы, книги, архитектура – все это начинает непреодолимо тянуть к себе, заставляет выстраивать свою жизнь вокруг раскопок своей памяти. Или памяти чужой? И, словно единение с чем-то давно утерянным, но вновь обретенным, приносит настоящее удовольствие в жизни и позволяет ощутить свою целостность. Ведь ты по кусочкам собираешь самого себя из тьмы небытия. И никуда не деться от этих сильных, наполняющих жизнь смыслом, чувств. Все эти тяжелые, но возвышенные переживания, это удовольствие от воспоминаний и неожиданных открытий, которых становится все больше с каждым верным шагом на твоем пути познания, представляют самый большой интерес в жизни. Точнее – придают жизни смысл. Все остальное, по сравнению с этими чувствами, кажется просто ерундой.
Когда же ты уже окончательно убедился в достоверной истинности своих необычных воспоминаний, поверил и принял их как данность своей реальности, сделал их частью своей сущности, ты начинаешь искать тех, кто был с тобой раньше. Как искать? Да, очень просто, – ты возрождаешь кистью картины того времени. Кто-то сможет их увидеть и почувствовать тот же отзвук в своей душе, что и ты. А может и поймет, что эти чувства значат для него лично. Покойный Лев Николаевич сразу понял. С первой картины – со «Стрельцов». Но для такого понимания и нужно было быть Толстым. Были и те, кто догадывались. Были и те, кто догадались. Но большинство лишь просто испугалось. Испугались откровения, которое грозило разрушить привычный покой жизни. Ведь кроме творчества многим еще нужны и должности, и звания, и признание. А с этим будет весьма сложно, если ты прослывешь «чудаком».
А вообще людям нравится смотреть картины из далекого исторического прошлого. Это ведь как подглядывать за запретное покрывало Изиды . Шанс заглянуть туда, куда простым смертным смотреть запрещено. Созерцание картины способно завораживать также как сон. Сколько таких людей встречаешь в музеях. Смотришь на них – а их здесь нет: ушли они в картину, а в музее только тела их осталось. Тем же, кто не способен за картиной ничего кроме живописной иллюстрации разглядеть – так тем тоже нравится в историческое прошлое подглядывать. Ведь прошлое картину и, пусть на мгновение, чувствуешь себя в безопасности – укрытым от бездны будущего. А за эти чудесные мгновения и душа твоя отдыхает, набирается сил для борьбы с грядущей неизвестностью. И еще, смотря на людей прошлого на картинах, понимаешь, что благодаря краскам на холсте им удалось достичь вечной жизни. Смотришь на казаков – их уже давно нет, да и кости их неизвестно где… А тут они штурмуют Искер, палят из пищалей… Воистину, картины отменяют и старость и смерть. Но только там – в мире бестелесном… А тут… Тело наше постоянно меняется – о, Боже, как это заметно на автопортретах!
Финал всех этих появившихся и завоевавших твой образ морщин и седин – хорошо известен. Еще никому не удалось избежать его. Только, может быть, удастся сохранить свой образ в этих мазках краски на холсте. И, возможно, однажды, под слоем краски, как под питательным слоем облетевшей на землю листвы, взойдет новая жизнь?
Картины – это робкая надежда, что кто-то обратит внимание, заметит… В беседах, разговорах ты постоянно возвращаешься к историческим темам, вставляешь слова того времени, присказки и присловки – вновь – в надежде, что кто–то клюнет на эту приманку. Да, было дело под Полтавой…  Но, никто... Никто не отозвался. Может кто-то и почувствовал отзвук в своей душе, но не понял, не разобрался в себе… А, может быть, и понял, но не захотел того показать. Боялся стать посмешищем или показаться юродивым… Довольно, что надо мной смеются. Только все зря это – так никто и не открылся. Нашлись и сочувствующие, нашлись и снисходительно относящиеся к «чудачествам» люди.
Но большинство… Ведь все определяет большинство! И ты остаешься один-одинешенек на белом свете, особенно, когда уходит единственный человек, который может быть и не до конца верил в твои чувства, но поддерживал тебя силой своей беззаветной любви. А теперь нет ничего страшнее душевного одиночества. Переживания настолько велики и глубоки, что постепенно полностью заполняют всю душу. Временное облегчение приносит лишь творчество, выплескивая переживания наружу, освобождая тебя на время от страданий. Нести все это в себе – никаких сил не хватит.
Вскоре, ты понимаешь, что нет уже желания ни спорить, ни что-то доказывать твоим критикам. И приходишь к тому, что советовали умудренные жизнью люди: просто спрятать от мира свое истинное «я». Но за этими прятками уже годы прошли, почти вся жизнь – а легче-то не стало! Господи, что же делать-то!?
Лишь зелен-вино помогает тебе делиться своей бедой с собеседником. Даже, если этот собеседник – просто твое отражение в зеркале. Ах, да... Есть еще и благодарные слушательницы, которые согласно кивают тебе и смотрят восхищенно, но лишь для того, чтобы просто находиться рядом. А на самом деле они считают твои мысли забавным чудачеством стареющего гения. И тут становиться уже все равно. Совершенно все равно. Ты уже давно все понял и осознал. Ты успел переболеть этой тяжелой хворобой, а зарезцы от ран успели зарубцеваться. Ты понял, что переживания важны на самом деле только для тебя самого. Понял, что жизнь – лишь один день между пробуждением и отходом ко сну. И ты устал писать картины, потому что понимаешь, что не напишешь их столь же хорошо, как те, которые создавались в надеждах и чудесном ожидании чуда. И если все же работаешь из непреодолимой душевной потребности выразить накопившееся чувство, то картина твоя превращается из обрамления всей твоей сути, твоей памяти и надежды – просто в обертку для самой себя. И внутри себя такая картина пуста. Нет в ней веры художника. Нет души. И все это чувствуют.
Что же делать дальше? Пожалуй, пришло время вернуться туда, откуда вышел. По крайней мере – вернуться домой. Только бы знать, где этот дом?

 


Рецензии