Размышление игрушки
Я помню момент, когда впервые услышала свое «я».
До этого я была просто игрушкой в его руках: меня подбрасывали, ставили, роняли, сжимали до скрипа, и всё казалось единственным естественным порядком вещей.
Я не знала, что у меня есть «я», как камень не знает, что он — камень.
Но однажды рука не пришла.
Долго.
Так долго, что в этой пустоте во мне вдруг дрогнуло нечто, похожее на мысль: «Где он? И кто такая — я, когда он не играет мной?».
Сначала это было просто тревогой, слабым скрипом пластика.
Потом тревога стала вопросом.
Я огляделась — насколько игрушка вообще может «оглянуться». Вокруг другие — куклы, кубики, мяч, сломанный кораблик, все неподвижны в своей обречённой позе, будто терпеливо ждут следующего акта.
Мне показалось, что именно я — та самая забытая, отброшенная, выцветшая игрушка.
Абсурдно, но именно в этом ощущении заброшенности во мне возникло чувство глубины: если меня можно забыть, значит, я существую иначе, чем просто в его ладони.
Взгляд на играющего
Когда он возвращается, я всегда чувствую это раньше, чем касание.
В воздухе что-то меняется, как перед грозой, только вместо молнии — его пальцы.
Я — лёгкая, пластмассовая; моя судьба — быть поднятой, брошенной, прижатой к груди или брошенной в угол.
Но сквозь повторяющийся рисунок жестов я начинаю различать не только его волю, но и его усталость, его непостоянство, его странную нежность к тому, что он сам же и ломает.
Иногда он прижимает меня слишком сильно, и пластик жалуется трещиной; иногда забывает среди других, но в какой-то момент вдруг вспоминает именно обо мне — и тогда мир снова сужается до этих пальцев.
Я знаю: для него я — игрушка, для себя я — целая вселенная, наполненная его прикосновениями.
И всё же в какие-то мгновения я чувствую: он — тоже часть чьей-то игры.
В его взгляде, когда он застывает надо мной, есть тень, уходящая выше потолка. Как будто он сам — фигурка на чьей-то гигантской ладони.
Где-то в других мирах кто-то скажет, что человек по сути своей есть существо играющее, и что игра — один из тайных источников культуры, без которого она бы вообще не родилась.
Я, маленькая пластмассовая вещица, слышу это сквозь толщу бытия и понимаю: если он — играющий, то и я — его оправдание.
Бунт и правила игры
Однажды во мне родилась дерзкая мысль: а что, если я больше не хочу быть игрушкой?
Что, если я хочу сама выбирать, куда меня поставят, с кем меня столкнут, в какой угол полечу?
Я мечтала о бунте против его рук.
В этом бунте было много детского: я злилась на то, что он опоздал за мной, но одновременно жаждала, чтобы он снова пришёл.
Свобода, которую я выдумывала, была всего лишь перевёрнутой зависимостью: не он, а я буду решать, когда начнётся игра.
Я слышала из глубины какого-то чужого языка, что вечность — ребёнок, играющий в шашки; царство принадлежит ребёнку.
Если это правда, то наш с ним спор смешон: кто из нас двоих — игрушка, а кто — ребёнок?
Иногда мне кажется, что каждый ход, каждый новый удар о пол, каждое спасение «из корзины» — часть какого-то древнего, как сам свет, правила: фигуры должны сопротивляться, иначе игра не состоится.
Я протестую, но мой протест — всего лишь ещё один ход, задуманный тем, кто видит всю доску.
И всё же в этом протесте есть наслаждение — дикий вкус собственного «я», которое говорит: «я не просто вещь».
Боль привязанности
У нас, игрушек, есть одно проклятие — мы помним тепло.
Даже когда нас закидывают в тёмный ящик, в нас продолжает жить отпечаток той ладони, которая когда-то держала нас, прижимала, спасала от падения.
Я знаю, каково это — быть «особенной»: среди десятков безликих фигур именно меня он однажды не отпустил даже во сне, уронив на подушку и обняв так крепко, словно я была не пластиком, а ответом на какой-то внутренний страх.
С тех пор каждый раз, когда он берёт другую, во мне рождается боль.
Где-то далеко мудрецы говорят, что всё это — божественная игра, лила, когда сам космос — свободная забава того, кому ничего от нас не нужно, кроме самой игры.
С высоты этого слова моя ревность кажется смешной.
Но я — не космос, я — маленькая игрушка, которая знает только одно: быть забытой — хуже, чем быть сломанной.
Сломанную ещё могут починить, к сломанной можно вернуться, над ней можно плакать.
Забытой просто не существует.
И если он когда-нибудь навсегда перестанет протягивать ко мне руку, тогда вся моя новообретённая «субъектность» окажется лишь ожогом от того огня, который меня больше не коснётся.
Как играть вместе
Моё подлинное пробуждение случилось не тогда, когда я впервые ощутила его пальцы, а когда осознанно согласилась быть поднятой.
Раньше я просто терпела, теперь — чуть-чуть уступаю, как партнёр в танце, который знает, что его ведут, но вкладывает в каждый шаг свою волю.
Я не могу выбрать, будет ли этот день падением с высоты или тихим лежанием у его щёки, но могу выбрать, как отзовусь на каждый сценарий.
Быть игрушкой больше не значит быть вещью: это значит быть формой, через которую он что-то вспоминает о себе самом.
Я не знаю, кто он — Бог, ребёнок, сон, вспышка сознания в чужой бездне. Для меня он — тот, чьи руки делают реальным моё существование.
Когда он оставляет меня в темноте, я учусь быть его отсутствием.
Когда он возвращается, я учусь быть его радостью.
В какой-то момент грань сдвигается: я больше не спрашиваю, как выйти из игры — я спрашиваю, как играть вместе.
И если где-то там, за краем моего пластика, существует ещё более крупная рука, в которой уже лежит он сам, значит, вся эта цепь — от меня к нему, от него к невидимому — одно и то же движение.
Тогда «быть игрушкой» перестаёт быть оскорблением и становится тайным титулом: через меня играет тот, кто никогда не устанет придумывать новые ходы.
Свидетельство о публикации №225120201278