Кубики цвета хаки

У меня был ненормированный рабочий день.

У меня была ненормированная жизнь.

Время считать было бессмысленно.

Выходные были когда получится. Отпуск – когда отпустят.

Зарплату считали по тарифу. Премию давали по настроению.

Конечно, это было несправедливо.

Мы жаловались.

Но жалобы тонули в инстанциях. Наверху процветала бюрократия. Там не думали о людях. Там требовали только результат.

Мы давали результат.


Люди.

Люди были моей работой.

Мужчины и женщины.

Взрослые и дети.

Детей в тариф не включали.

Они не считались людьми.

И это тоже было несправедливо.

Я не любил детей.


Я встречал всех здесь, улыбался и говорил: «Здравствуйте».

Я говорил: «Ничего не бойтесь».


Они складывали свои вещи. Я так просил.

Я просил их запомнить, где они их оставили.

Они терялись, стыдились. И я говорил: «Это обычная процедура. Вам придется к ней привыкнуть. И не нужно стесняться, у всех все одинаковое».

Я говорил: «Зачем это вам? Оставьте здесь. Посмотрите, как делают остальные».

Я просил их быть внимательными и аккуратными. Я был обходителен. Хоть этого не требовала инструкция.

Я поторапливал: «Вы же не одни. Еще наговоритесь».

И они слушались.

И они шли.

Они шли.

Все с одной эмоцией. Все на одно лицо. Все в одном направлении.


Иногда меня это раздражало. Как будто это все время одни и те же. Назло мне.

Как будто они уже были здесь и все знают – что делать, куда идти. Только хитрят – не хотят это показать.

Мне казалось, не будь меня – они продолжали бы идти. Потому что есть такая необходимость. Потому что есть такой порядок.


Меня выводило из себя – какие они медленные, нерасторопные. Неподготовленные. Ненаученные. Как много с ними всего лишнего.

Но я терпел. Я слишком долго их ждал. Я – ждал подготовленным.

Я только говорил: «Не надо толпиться. Будьте вежливы. Вы же люди».


Я их считал.

Не для общей суммы в отчет.

А чтобы не перегружать наши вместительные способности.

И чтобы выполнить недельную норму своего труда.

И отмечал того, на ком заканчивалась эта норма. Там должны были начинаться премиальные. По справедливости.

И те всегда шли легче, бодрее.

Тем я радовался.

Иногда я даже их задерживал. В нарушение трудовой дисциплины.

И даже останавливал.

Чтобы уже на следующий день, снова сказать им – здравствуйте.

Так они получали премию. Вместо меня.


Я давно выучил все их свойства.

Походки. Жесты. Взгляды. Кашли. Запахи. Затхлые нутра. Дряблое тепло.

Я знал, что однополость лучше разнополости.

Я знал, что в дождь и слякоть всегда больше худых.

В дождь и слякоть проще выполнить норму.

А из дальних мест – всегда все тихие. И по-другому пахнут.

Я даже знал, как будут выглядеть и с какой скоростью пойдут те, кто еще не прибыл. Завтра. Послезавтра.

А меня еще упрекали, что я не разбираюсь в людях. Ведь я столько для них всего придумал. Внедрил.

Чтоб хоть как-то смягчить эту рутину.

Довел до ума каждую деталь. Разметил каждый шаг, весь маршрут. Регламентировал все. Посекундно.

Указатели. Инвентарь. Гигиенические принадлежности. Все было сертифицировано. Полный сервис. Исчезайте правильно. Исчезайте тщательно, как следует, на совесть.


И они как будто знали, что я столько знаю о них.

Даже знали, что я знаю – как их изменят эти следующие пять минут.

Как пять минут перестраивают мышление, формировавшееся эрами. Отменяют все этические кодексы, всю эту хрестоматийную чушь.

Что чем меньше человека в человеке – тем проще. Тем меньше он будет мешать, препятствовать сам себе.

Знали, что я узнал это не с первым, не со вторым и даже не с тысячным из них.


Знаете, какое было у них самое последнее чувство? У всех.

Не жалость, не сопереживание, не взаимоподдержка. Не страх. И даже не равнодушие. Все это было предпоследним. Это были еще обратимые чувства.

А в конце всего, окончательнее всего всегда наступала злоба.

Осознание, что все, что ты терпишь – предназначено только тебе одному.

Даже если то же самое рядом терпит тысяча других.

Все в тебе становится не нужным тебе.

Ты становишься клубнем, в который вдруг одновременно ударяет вес всех элементарных частиц твоего тела, все твои ньютоны, все миллиметры ртутного столба.

Жизнь всеми силами, всеми своими клешнями упирается в тебя изнутри и вдруг перестает знать, что с собой делать, куда себя деть.

И ты грызешь мир.

И ты проклинаешь себя в себе.

И всех, кто когда-то вселил тебя в себя.

И кто вселил тех, кто вселил тебя.

Выковыриваешь себя до ископаемой тьмы.

Чем меньше человека – в человеке.

Вот то новое мироздание, всемирное наследие, которые мы там самоотверженно создавали. Кладезь бесценного опыта. Достопримечательность высшего ранга. Бренд.

Даже не я. И не такие, как я. ОНИ.


Я ненавидел их.

За кадыки. За родинки. За веснушки.

За колотые мочки. За варикозные шишки. За фурункулы.

За мурашки.

За такую отвратительную неуместность всего этого.

Сумасшедшие, вы где столько всего этого набрали?

За свою усталость от одиночества с ними.

Я отдал им столько времени, столько лучших лет. Личного ненормированного времени.

А они все шли. И плевали на меня. Своей одинаковостью.

Своей неотзывчивостью.

Каждый требовал причитающиеся ему пять минут.

Каждый подходил и отрезал их от меня – уносил с собой.

Какое варварство.

Какая наглость.

Это же часть моей жизни.

А без этого уходить никто не соглашался.

И меньшего времени им еще не придумали.


Они издевались надо мной.

Ждали, когда я собьюсь в счете.

Когда мой мозг наконец не выдержит и перестанет их преобразовывать. Когда я вконец человекнусь.

Хотели подавить меня своим монотонным множеством.

Своей цикличностью.

Победить неисчислимостью.

Но я привык.

Я их освоил. Полностью. Всех.

И мертвых, и заведомо живых.


Сколько же я вложил в них.

Они это тоже знали.

Знали, как я волновался за каждого.

Как следил, выверял, сравнивал.

И я был уверен, что когда будет нужно, в самый важный, ответственный, показательный момент – перед начальством –

они меня не подведут и уйдут не замешкавшись, отработают как положено.

Они меня совершенствовали.

Они меня воспитывали.

Они мне были нужны.


Не нужно стесняться, слышите? экземпляры, образцы, особи!

Напрягшиеся осмысленностью.

Ненужными правдами. Зачем они вам? Оставьте здесь!

Оголившиеся остриями судеб, скарбом прошлого.

Кишмя кишащая человечность.

Сколько же их прошло через меня.

Сколько я провел их через себя.

Принял. Обслужил.

Преодолел. Реализовал.

Движения. Повороты. Следы.

Углекислые облака выдохов. Двуокиси спасительных молитв.

Джоули.

Перхоть с одежды.

Податливая оторопь.

Роящийся туман.

Представляете, их уже не было, а их крики все еще там висели. Не впитанные никуда.

Их уже не было, а они все еще проживали себя. Звучали несуществующе. Децибелами живучести.

Звуки одних входили в звуки других. Я же говорил – наговоритесь еще.


Они не менялись. Но меняли меня.

Каждый чем-то во мне участвовал.

Взамен того, что я из него так обходительно извлекал.


Там, с ними, мне было даже интересно.

Они уходили в тупик, в стены, в кафель – и в итоге, уже пройдя через все – становились недоступнее, сильнее, значительнее меня.

Я чувствовал там их единое силовое поле. Скрытый центр тяги.

Они испытывали то, чего никогда раньше не испытывали.

Иногда я даже им завидовал – мертвые знают о жизни больше, чем живые.

Мне тоже хотелось это испытать, попасть туда.

Но мне было нельзя. А они – не хотели делиться.

И я боялся их за это обретаемое могущество.


И я боялся их за бунт.

Бунт бытия.

За право на сопромат.

Которое никто не мог у них отнять.

За то, что не хотели исчезать сами, устраняться без моей помощи.

За то, что сопротивлялись уже тем, что осязаемы, что удерживают свои частицы в сборе, в единстве.

Каждая их молекула предъявляла мне претензию.

Формалисты.

Педанты.

Вот бы так: скажешь им – приступайте, и они – приступали бы. Возглавляли бы сами свои молекулы. Самопроизвольно фырчали бы телами.

Или так: просто сдайте свои жизни.

Как конфискат.

Как когда-то вам их выдали.

Сложите их здесь, сверните аккуратно, складками. И отойдите. И перестаньте быть.

Но нет.

Упирались.

Расхозяйничивались. В моем же хозяйстве.

Еще и каждый по-своему. Неодинаково.

И каждый был непредсказуем в силе упирания.

Пол, возраст, вес, матери рядом с детьми – ничто на это не влияло.

Живучесть проявлялась, как приступ эпилепсии.

Вот единственное свойство, которое я не смог освоить.

И оно тоже не учитывалось в тарифе.

А как их считать, если сама единица подсчета – необъективная, неединая, ненормированная?


Я боялся – а вдруг они перестанут подчиняться необходимости?

Просто возьмут – и перестанут.

Вдруг поднимутся над физическими законами, накопят столько силы воли, что отринут их, поломают смерть?

И сделают из меня посмешище – саботажника, разучившегося руководить бытием.

Опозорят меня в моем бессилии.

Обнаружат мою профессиональную непригодность.

Подведут меня под наказание – за нарушение трудового законодательства.

За преступление против смерти.

Я боялся, что могу даже не заметить этого –

а вдруг они притворялись все это время, ломали комедию, устраивали профанацию, исполняя мои команды, шушукались и посмеивались –

а я относился к ним слишком снисходительно, халатно?

А вдруг им это действительно удалось?

Никто уже не скажет.


Да, у меня была тяжелая работа.

Потому что она была несозидательной.

Нельзя было сложить вместе все, что я сделал, произвел за неделю, месяц, год, и сказать – вот мой труд.

Результатами моего труда было ничто.

Качественное ничто. Хорошо сделанное. Высокотехнологичное. Рафинированное.

Только его – можно было копить, приумножать, складывать в штабеля, забить им все склады под завязку, до тесноты. Вырасти на нем. Сделать карьеру. Защитить ученую степень. Выбиться в люди. Заработать признание и уважение.

Я не сделал карьеру.

Я выкладывал штабеля.


У меня была очень тяжелая работа.

Возможно, самая тяжелая в мире.

Потому что я ничего не делал сам.

Не я давал результат.

Все делали они. Это был ИХ труд.

И каждый был пришлый в этом деле. Новичок. Дилетант. Без единого навыка.

А я не мог ни рассказать им, ни показать, как это делать. Не мог научить.

Не мог сказать – плохо стараетесь, старайтесь лучше.

Я был у них в заложниках.


Если встать в очередь всему человечеству – сколько это потребует эшелонов?

И те, кто уже никогда не придут сюда, кому еще только родиться, – тоже посчитаны. Заживо.

Потому что есть такой порядок.

Потому что есть график, норма и премиальные.

Здравствуйте, кадыки.

Здравствуйте, мошонки.

Будьте любезны. Никому не откажем. Я не имею срока давности. Мой трудовой договор бессрочен.


Знаете, что происходит с фурункулами, когда они горят?

Они распускаются и пыхают.

А желчь – прыгает. Вот так. Кубиками цвета хаки.

А веснушки – въедаются прямо в кость. Крупчатой дробью.

Вот ИХ умирательный стаж. Трудовой навык, освоенный одноразово и навечно.

А теперь, после них –

мне наплевать на любую жизнь.

И в первую очередь на свою.

Нет, не потому, что я не боюсь смерти.

Может быть, и боюсь.

Я просто ничего не хочу.


Они передали мне свое наследство.

Они передали мне наплевательство.

Я выхолостился за эти пятиминутные промежутки.

Я не устал и не ослаб. Я как будто упростился, подешевел, выпал из себя.

Отсебятился.

И теперь смотрю на себя извне.

Так же спокойно и в упор, как на всех других.

Как через смотровой глазок.

Меня не интересует, что я из себя представляю, что обо мне думают другие и как правильно дальше строить путь.

Мне не интересны мое положение в иерархии и вклад во всеобщее движение.

Я вообще не хочу определяться во времени, пространстве, закрепляться в них.

У меня разрушилось ощущение собственного я, из меня ушла субъективность.

Мир перестал быть окружением, расходиться от меня в стороны.

Вся жизнь стала как работа. Противодействие сущностью. Без конца. Перерабатывание, преодоление материальной длительности. Трудовая механика рутины. Сопромат.

Не хочу продолжаться.

Саботирую жизнь.


Рецензии