Чай в четыре часа

­Есть ритуалы, которые переживают тех, кто их создал. Они существуют сами по себе, как законы физики, — никто не помнит, откуда они взялись, но все им подчиняются. В доме Елены Сергеевны Вершининой чай подавали ровно в четыре. Зимой и летом, в болезни и здравии, в радости и горе — ровно в четыре часа горничная вносила поднос с фарфоровым чайником, и начиналось священнодействие. Сахар — щипчиками. Лимон — специальной вилочкой. Разговор — о погоде, о театре, о чём угодно, кроме того, что действительно важно.
Так продолжалось сорок лет.
Я бывал у неё каждый вторник. Сначала — потому что дружил с её мужем, потом — по привычке, потом — потому что уже не мог иначе. Привычка — странная вещь: она начинается как выбор, а заканчивается как судьба.
Пётр Алексеевич, её муж, умер в восемнадцатом году. Тихо, во сне, как умирают люди, прожившие правильную жизнь. На похоронах Елена Сергеевна была безупречна: чёрное платье, сухие глаза, ровный голос. Она принимала соболезнования с тем же выражением лица, с каким принимала комплименты на своих вторниках, — вежливо, отстранённо, словно речь шла о ком-то другом.
Через неделю я пришёл к ней, не зная, уместно ли. Она встретила меня в гостиной, в том же кресле, у того же столика. Чай подали ровно в четыре.
— Вы удивлены? — спросила она, заметив моё замешательство.
— Признаться, да.
— Не надо. Ничего не изменилось. Пётр Алексеевич и при жизни не пил со мной чай. Он считал это женской блажью.
Я промолчал. Она разлила чай — точными, привычными движениями. За окном падал снег. В камине потрескивали дрова. Всё было как всегда — и всё было иначе.
О том, что она любила не мужа, я догадался давно. Не по словам — она никогда не говорила лишнего. По паузам. По тому, как она иногда замолкала посреди фразы, глядя куда-то мимо собеседника. По тому, как её пальцы сжимались на ручке чашки, когда произносили определённое имя.
Имя было — Дмитрий Николаевич Ратаев. Друг юности, сосед по имению, человек, который сделал ей предложение за день до того, как его сделал Пётр Алексеевич. Она отказала ему. Вышла за другого. Почему — не знаю. Может быть, родители настояли. Может быть, испугалась чего-то в себе самой. Может быть, просто — так было принято.
Ратаев не женился. Уехал за границу, вернулся, поселился в Петербурге, бывал в свете, но всегда один. Иногда они встречались — на балах, в театрах, на тех бесконечных приёмах, которыми жил старый мир. Раскланивались, обменивались пустыми фразами. Со стороны — просто знакомые, каких сотни.
Но я видел, как она смотрела на него, когда думала, что никто не смотрит на неё. И как он смотрел на неё. И как они оба отводили глаза, встретившись взглядами.
Сорок лет. Сорок лет они любили друг друга и не сказали об этом ни слова. Сорок лет соблюдали приличия, пока приличия не съели их живьём.
После смерти Петра Алексеевича я ждал, что что-то изменится. Что она наконец позволит себе... что? Я сам не знал. Может быть, признание. Может быть, слёзы. Может быть, хотя бы тень того чувства, которое она прятала всю жизнь.
Ничего не изменилось. Чай в четыре. Разговоры о погоде. Безупречное самообладание.
Ратаев пришёл к ней через месяц после похорон. Я узнал об этом случайно — от той же горничной, которая подавала чай. Она рассказала мне шёпотом, на кухне, с тем возбуждением, которое охватывает прислугу, когда в доме происходит что-то настоящее.
Он пришёл в три часа. Она приняла его в гостиной. Горничная слышала голоса — сначала тихие, потом громче. Потом — тишина. Долгая, страшная тишина.
Потом — звонок. Елена Сергеевна вызвала горничную и попросила принести чай. Ровно в четыре часа.
Ратаев ушёл в пять. Она проводила его до дверей — вежливо, отстранённо, как провожала всех гостей.
Больше он не приходил.
Я спросил её об этом только однажды — через год, когда счёл, что прошло достаточно времени. Она посмотрела на меня долгим взглядом, в котором не было ни удивления, ни гнева. Только усталость. Та глубокая усталость, которая накапливается за целую жизнь.
— Он предлагал мне уехать, — сказала она. — В Италию. Начать сначала. Он говорил, что ещё не поздно.
— И что вы ответили?
Она помолчала. Отпила чай.
— Я ответила, что уже четыре часа и нам пора пить чай.
Я не понял. Она увидела это и усмехнулась.
— Вы думаете, я сумасшедшая. Что я променяла любовь на чашку чая. Но вы не понимаете. Я не променяла. Я просто не могла иначе. Понимаете? Не могла. Сорок лет я была женой Петра Алексеевича. Сорок лет я пила чай в четыре часа. Сорок лет я была тем, кем меня видели. Если бы я уехала с Дмитрием Николаевичем — кем бы я стала? Другой женщиной. А я не хочу быть другой. Я хочу быть собой. Даже если «я» — это только привычка, только ритуал, только форма без содержания.
Она умерла через три года. Тихо, в своём кресле, с чашкой чая в руке. Горничная нашла её в половине пятого — чай уже остыл.
Ратаев пережил её на полгода. Говорят, он застрелился, но это только слухи. Официально — сердечный приступ. Так приличнее.

Я иногда думаю о них. О сорока годах молчания. О любви, которая не смела назвать себя по имени. О чувстве приличия, которое оказалось сильнее чувства.
И я не знаю, что думать.
Чай давно остыл. Но я всё ещё сижу у этого столика, в этой пустой комнате, и смотрю на чашку, к которой никто не притронется.
Ровно четыре часа. Время пить чай.


Рецензии