Менгель
Когда работа ладилась.
Это получалось виртуозно. У него был отменный слух.
А потом родился я.
Меня помазали елеем и омыли в купели.
Я не давал на это разрешения. Я был младенцем.
Потом я вырос и узнал, сколько всего произошло до меня.
Узнал, что родился в истории имени Христа.
Что я тоже включен в нее.
Что я – заведомо причисленное к ней событие.
Где-то совсем за горизонтом от точки всемирного отсчета, которую и не видел никогда.
Проворонивший духовное утро человечества.
Узнал, что родился в отсветах чьей-то нравственности, уже объявленной кем-то образцовой.
Узнал, что родился врасплох.
Меня еще не было, а у меня уже все было – подогнанные добродетели, светочи погоняющих истин, хоромные оттиски для души.
Я еще не умел отличать мир от матери, а он уже сомневался, что я сам встану на правильный путь. Уже не доверял мне.
И все додумал за меня. За меня решил, что истинно.
Мне не дали быть собой от своего начала.
Я попал в мир как будто с середины. Который уже разогнали в одну сторону – мне осталось только запрыгивать на ходу, подстраиваться под него на скорости.
Прошлое не подлежит обжалованию – я обязан соглашаться с ним.
Я вынужден донашивать этот мир, дальше старить его на свой возраст.
Мне кажется, вмешавшись в меня до меня – из меня что-то изъяли. И то изъятое так и умерло без меня, до меня. А меня втиснули местом изъятия в не-мое.
Может – лучшее, но – не мое.
Мне больно в своей исконности.
Что сказали бы египетские фараоны на то, что их – доименное – время исчислят в обратном порядке и что его задним числом пристроят к Христу?
История задних чисел. Сколько ненужных событий вытолкнула она из себя, такая антропоцентричная?
Чем обязан четвертичный период человеку, назвавшему его таким?
Нет, я не спорю с такой историей. Возможно, она и права.
Я только говорю о правах фараонов и кембрийских моллюсков.
О свободе исторической этики.
И у меня три личных бытийных претензии.
1 – нарушено мое право на нерождение.
2 – у меня столько всего отобрали.
3 – мне столько всего навязали.
Кто несет ответственность за это?
А те куски времени. Ошметки.
Которые из меня изъяли. Что было там?
Выходы? Входы? Доступы?
<...>
Я был поперек сходящихся рельсовых перспектив.
На разводных линиях. В координатных осях.
В сводчатом располосованном тумане.
Я долго что-то преследовал. Пытался что-то опознать.
Неслучайности.
Не осознавая то, что делаю.
У моих действий как будто никогда не было настоящего.
И лишь единственный раз – втянулся во что-то плотное и живое.
Проблеск определенности.
Странные ощущения наплывали сразу. Скопом.
Несвязные картины были чем-то связаны.
Я смотрел в мир только что открывшимися глазами.
Не смотрел – выглядывал.
Сиюминутно проснувшимся.
Как из детской кроватки, у которой в борту выломан прут-стойка.
Как будто само пространство жмурилось, источало живыми эмоциями и полнилось адресованной мне заботой. Маминой близостью.
Я смотрел в мир своим младенчеством.
В мир большой, благостный и начинающийся.
А дальше, резко – толпа на плацу.
В ожидании сервиса.
Шумные, сытые, любознательные.
Обсуждающие то, что и мне было нужно.
Поклонники. Паломники. Туристы.
Искатели впечатлений. Острых ощущений, адреналина истории.
Строй человекнувшихся на разделочной доске, очерченной чернотой. Под завитками галактического света.
Я пристраивался к ним и тоже ждал.
И сразу становилось понятно, что я всю жизнь искал именно это. Ждал это.
Смолкали беспорядочные гомоны. Нервное напряжение охватывало всех.
И бежали рябью по головам шепотки: «вот!», «вот!».
И перед ними, нами – вырисовывалось что-то. Без контуров. Без формы.
Насквозь прозрачное. Человекообразное.
Шар мыслей под пробором зачесанных волос.
Безгубые зубы с щербиной.
Тончайшая паутина капилляров.
Набухшая змеей аорта.
Портупея, надетая на внутренности.
Наградные знаки, наколотые на внутренности.
Хромированный смотровой глазок. Зависший в сплетении ребер выпуклым фокусом.
Вперившееся улыбчивое любопытство. Циничная академическая пытливость.
Оно говорило. Объясняло. Приветливо, учтиво. Без умолку. Демонстрировало.
Взмахивая указкой со сменными наконечниками.
Будто дирижировало.
Или готовилось дирижировать.
И я окончательно успокаивался. Подтверждением найденного.
Я понимал: вот место, где точно знают меня.
Во всех параметрах. Со всех сторон. От полюса до полюса. До крайности. До критичности.
Где ведают до десятичных дробей моей прикладной отдачей. Моими минимумами и максимумами.
Где я испытан, испробован, иссвечен и измерен во всех подходах.
Где пройден я со всей тоскливой дотошностью.
Откуда мне никуда не надо.
Кому-то дали посмотреть в глазок.
Доброжелательно подбодрили: «испытайся. тяготнись».
Он посмотрел и сразу скорчился в удовольствии:
«Оооо! это вкусно! все в спазме. все стянуло куда-то. будто падаешь в себя. и забываешь, что надо дышать».
Толпа аплодировала.
«Не знаешь, что надо жить».
Наперебой сыпались догадки-объяснения: родовая боль? время-ноль? самораспад?
Гарантированные страхи по бросовым ценам. Воссоздание экстремальной реальности. Монтаж судьбы.
А мне хотелось потрогать аорту.
Дернуть за нее.
Шало. Ребячески.
«Здравствуйте.
Я – доктор Менгель.
Людовед. Филантроп. Магистр.
Почетный член международного общества Красный Крест.
Я составил биологическую формулу человека.
Как видите, она работает.
Я дал пищу следующим умам, определил векторы дерзания.
Я добросовестно доказал, что здоровье – это возня повседневности, норма бездействия организма, синдром, самый банальный.
Я заставил этот организм трудиться.
И убедился, что все его уродства – не более чем прикрытие, симуляция, тунеядство.
Я так много сделал для человечества.
В человечестве стало чище.
Человечность стала качественнее.
Я сделал даже больше, чем клялся Гиппократу.
Только одна слабость была у меня.
Я всегда восхищался больной плотью.
Ее непредсказуемостью в схватке за жизнь.
Ее изменчивостью. Способностью к концентрации, адаптации. Скрытыми возможностями.
Мне ведь было положено, что болезни – моя специальность. Я же врач.
Но они стали для меня даже больше. Моим сокровенным чувством. Моим волнением. Моим искусством.
Среди них я был личностью.
Вы говорите, медицина должна победить все болезни. А я говорю, болезни – двигатель эволюции.
Я любил провоцировать воспаление. Угрожать смертью.
Я любил болезнь как побеждающий процесс.
Любил эту самую плоть, когда она осознавала, что обречена, что ей никуда не деться, но продолжала сопротивляться.
Наращивала упорство.
Пыжилась, выдавая свои резервы.
Болезнь гипертрофирует любовь к жизни. Это безотказный реагент.
Вы знаете, как выглядит и ведет себя человек, зараженный одновременно всеми возможными инфекциями?
Как пульсирует, чем источает? Как содрогается?
А он содрогается.
В маляриях. В желтухах. В тифах. В элитных палочках Коха.
В сусальных испаринах. В предвкушенных ознобах.
Я видел.
Я трогал его щупом.
Я даже готов был обнять его за это и дрожать вместе с ним.
Вот.
Вот моя выставка. Паноптикум. Оцените.
Настоящие коллекционные вещи. Как вина. Как антиквариат.
И мои собственные изобретения. Выведенные именно здесь. Эндемики.
Выхоленные образцы-болезни.
Натуральные. Первосортные. Действующие.
И их постоянно сменяющиеся носители.
Отборные. Технически интересные. Биологически ценные. ПарнЫе тушки. Стерильная вахта жизни.
Флегмоны. Экземы. Бельма. Грыжи.
Высококвалифицированный сепсис.
Филигранная толщина сечения яичников.
Матка с рентген-эффектом.
Сердца в фенольном соку.
Сшитое сиамство.
Ярлыки и бирки. Руководства по эксплуатации.
Латынь.
Дрожь, подернутая дыханием.
Мои деликатесы.
Моя часть человечества.
Мой методичный вклад в него.
Моя кропотливая подпись.
Да, жизнь – трудный материал. Скрытный. С характером. С нравом.
Что бы я с ней ни делал, всегда все выходило иначе, чем я изначально представлял себе.
Всегда случалось что-то непредвиденное, не по плану.
Это раздражало.
Но и завораживало.
Мне все приходилось задумывать заново. Напрягать воображение. Добывать правду с нуля.
Я не отступался. Я заводился. Я впадал в раж. Я говорил – удиви меня.
В мягкой темноте глубинных шевелений, в которые я проникал, всегда оставалось что-то малое. Ютящееся.
Что поспешно впитывалось куда-то и ускользало в неуловимой плавности.
Тайна в струпьях.
И самый последний осознавший себя атом искусно берег от меня свою волю.
Одно могу сказать точно: жизнь требует к себе изощрений.
Она на ходу приспосабливается, может угадать то, что к ней собираются применять. И опровергнуть то, что позволила о себе узнать. Против всякого здравого смысла.
Она притворяется и играет.
Она юлит.
Что для меня было многотрудным опытом – для нее было бодрящим стимулом к развитию.
Я всегда был дилетантом в наших отношениях.
Я – помогал ей изучать себя.
Неравенство всегда было в ее пользу.
Я делал один ход, она – два.
Я ходил по правилам, она – без.
А если я предъявлял ей это, уличал ее, обижался на нее – мне оставалось играть с самим собой.
Только в самом конце я понял свою ошибку. Я уловил ее правило».
И в этот момент толпа на плацу начинала расступаться и пропадать.
Я оставался с ним один на один.
Со всей ответственностью за толпу.
И он чувствовал, что я здесь не только турист.
Откуда-то из глубин отголосками, эхами, сполохами начинала расти музыка.
Она ползла прямо, массированно, фронтом. Радиальной ударной волной.
Пронизывала токами минора.
Центростремительным одиночеством.
Становилось заметно, как на глазах будто эволюционировал мир.
Завитки света везде приходили в движение. Переформировывались. Ускорялись.
Музыка с эффектом плацебо.
Плацебо бессмертия.
«Послушайте. Ведь я не технолог.
Я натуралист.
У меня были прикладные цели.
Мне всегда важно было качество.
Да, я терзал жизнь, разбирал ее по частям.
Но я искал скрытые источники.
Источники человеческой радости.
И находил. Я же ангел.
Я верил в свое дело.
Я не фальсифицировал результаты.
Я всегда был честен и работал на совесть.
Я недоедал и недосыпал. Я болел из-за этого.
Послушайте. Вы же столько еще не знаете».
Он цеплялся за меня, как за надежду. Как нищий за еду.
Как будто ему тысячу лет не давали выговориться.
И мне была постыдна эта искренность, эта нечуждость мне, эта его филейная безоружность.
Постыдна каждая мысль. Потому что каждую – я понял.
Каждая втекла в меня беспрепятственно. Коснулась вещественно. И обжила с удобством. Как палочка Коха.
Как будто я сам все это выносил и выговорил.
Презумпция причастности.
Сусальная испарина причастности.
Я родился скомпрометированным. По образу и подобию.
Я тоже искренен – в своем аморальном невежестве.
«Послушайте. Я знаю, как вы сейчас смотрите на меня оттуда, из себя. Из ваших времен. Все.
Не смотрите.
Нет никаких «из себя».
Вы столько о себе еще не знаете.
Это не я вас исследовал. Вы сами себя.
Препараторы.
Тунеядцы».
Как протуберанцы – пробирающие контрабасы. Мощные трубы. Раскатистые ударные. Секущие сполохи органа.
Музыка наступала ниоткуда. Вибрацией. Жаром. Властвовала. Тотально.
Его трудами потом, на другом конце света выздоровели мои родители. Не знавшие его никогда.
Жизнями, им забранными, – выжили мои родители.
Чтобы встретиться и дать жизнь мне.
Мы – сказки венского леса.
Преступившие законы физики. Подсудимые природы.
Я где-то слышал: материя не умеет стареть, мы все – единое вещество, ничто не исчезает бесследно. Смерть – лишь перестройка материи.
«Я же столько всего не знаю».
Знаю.
Всегда знал.
Но только теперь узнал, что всегда знал.
Что я – тоже это все.
Тоже – протяженность.
Тоже – происходимость.
Что я состою из вещества, которое уже было когда-то мною, до этого рождения.
Что я уже был в этой жизни. Был в людях. Оставлял здесь свои мысли. Умирал.
Но – тысячелетней ступенью ниже. В стезе египетских фараонов. В эпохе нильской владычицы.
А теперь, набродившись, отсочетавшись в степенях, устав от бесчисленных тяг в промежуточных скоплениях и принадлежностях –
все мои изначальные частицы, до самой последней, все мое измотанное, отметавшееся в примесях вещество –
с виртуозной точностью, в той же последовательности и неповторимости –
вдруг собралось заново.
Оформило меня. Вытворило. Вспомнило.
Воскресило. Или лучше так: воссоединило.
Жизнь коротка, но и смерть – не бесконечна.
Феномен случайной вторичности. Рецидив бытия.
Трын-трава веществу, прочесанному эрами.
Как будто я поймал самого себя, уже однажды распадавшегося, но оказавшегося сильнее, хитрее, наглее смерти.
И обнаружившего в себе незаконную силу этого знания – остатки накопленного опыта, эхо прежних имен.
И мысли – дошедшие от меня же, вернувшиеся, выросшие без меня, но узнаваемые. Отложенную мудрость.
Но при всей своей ловкой идентичности, переиграв смерть –
я чувствую в себе непонятные, иные свойства.
Неуют реликтовой судьбы.
Я успел измениться за то время, пока меня не было.
Между двумя моими жизнями вклинилась инородная масса.
Между двумя моими составами – разница в плотности.
Между двумя моими я – отторжение.
В несколько мгновений тысячелетнего безвременья
между двумя моими житиями
дрогнули звезды
и погрузилось в ласковую пучину
благородно-безгрешное чудовище Менгель.
Свидетельство о публикации №225120301952