Небо. Полеты птицы Додо
Да, через стенку от меня, в кухне сидела Майя, моя жена, тоже со стаканом и бутылкой, в таком же, как моё, состоянии. Мы потому и бухали порознь, что друг друга поддержать не могли, а усугублять свои состояния не хотели. Необходимость произносить слова напрягает. Нет таких слов, которые бы утишили боль. Все, что нам говорили, а нам много говорили утешительного, правильного – мы воспринимали, как шум, который застревает в ушах, не достигая ни души, ни рассудка. Да, людям надо возрождать ближних к существованию, и мы ценили их усилия – издалека. Близ себя мы не хотели никого видеть. Не могли. В мир сей нас могло вернуть только чудо – знак свыше, улыбка сына с небес. Если Майя и ждала чуда, то я с моим кондовым материализмом уповал лишь на водку, чтоб она меня вырубала, удаляла из бытия, из боли, но отключаться удавалось ненадолго. То ли мой организм адаптировался к алкоголю, то ли алкоголь оказался разведенным, но водка растворялась во мне, почти не принося облегчения. Вероятно, то же происходило с Майей, но она сохранила чувство долга, пыталась что-то делать по дому – мыть посуду, выносить мусор, готовить. Майя позаботилась обо мне, появилась в комнате с тарелкой еды, поставила тарелку на столик передо мной. Я кивком поблагодарил Майю. Она превозмогла свою неподвижность – отварила макароны, открыла банку тушенки, порезала тоненько соленый огурчик. За огурчик отдельное ей спасибо.
Майя вышла, но почти тут же вернулась, с бутылкой и стаканом, села рядом, наполнила свой стакан. Я наполнил свой, и Майя спросила утвердительно: «Умрём, Евдокиша?».
Я не ответил Майе – зачем? Мы с ней приняли решение, единственно возможное, молча. Мы его приняли, не сговариваясь и не обсуждая, но каждый знал о решении другого. Мы и о способе ухода из жизни не говорили – просто выбрали один и тот же, самый безболезненный и безопасный для репутации – отравление алкоголем. Умереть в бессознанке, в пьяном угаре проще, чем вешаться, прыгать с крыши или резать себе вены. Никаких лишних движений. Да и на суицид не потянет. Майю, наглотайся она таблеток, люди бы не осудили, а пожалели: потеряла женщина единственного сына, не смогла жить без него! Меня бы за то же самое презрели – я обязан был держаться и держать на себе Майю. Меня к этому обязывала принадлежность к мужскому полу, хотя, в реальности, женщины моральные перегрузки переносят лучше мужчин, у них организм надежней. А если у них есть еще и дело, в которое можно с головой забуриться, и есть кто-то, кто зависит от них, пусть не муж, не отец, не племянница, так хотя бы собачка, то женщина свое горе преодолеет. Чувством ответственности.
Моей Майе этого чувства хватало теперь только на приготовление макарон. Поначалу хватало и на меня. Я рыдал, бился головой о батарею, а Майя отдирала меня от батареи, что-то говорила взахлеб, кому-то звонила, и кто-то приходил. Майины подружки, Клава и Урсула, примчались первыми, помогли перетащить меня на диван. И успокаивали, и совестили, даже кричали, призывая вести себя по-мужски. Клава вещала о воле Провидения, Урсула – о реинкарнации, но я не воспринимал ни ту, ни другую, не готов был смириться ни с Божьим промыслом, ни с непреложными законами кармы. Не верил ни в рай, куда попадают погибшие в бою, ни в Колесо Сансары. Люди много чего придумывают в жажде бессмертия, и обычные люди, и продвинутые. Эти еще и пишут трактаты, словно и впрямь знают то, чего нам знать не дано, словно лично побывали за границами Жизни! Людям надо верить в жизнь после смерти. Блажен, кто верует!
Клава и Урсула не только над моим телом махали крылами и языками, они и Майю старались поддержать, и ей внушали веру в мудрую Вечность. Хорошо, не сцепились между собой из-за различий в религиозных убеждениях! В девяностые, нахлебавшись беды, они обе обрели спасение в Абсолюте. Клавдия стала христианской, а Урсула буддисткой. Обе были экстрималками по натуре, яростно стремились к добру, а потому приобщали окружающих к своей вере. Каждая – к своей, истинной. Майя и не приобщалась и не спорила, говорила, что не готова принять учение в силу своей крайней заземленности. Просвещаться ей некогда, да и мозгов не хватит на постижение чего-то такого, что нельзя ни увидеть, ни потрогать, ни надкусить! Майя с верой определится, когда немножко поумнеет! Я, со своей стороны, требовал оставить меня в покое, не тащить к алтарям, как бычка на веревочке. Это, насколько мне известно, запрещается основоположниками учений! Клава и Урсула не считали для себя нужным считаться с основоположниками – им требовалось спасать современников!
В день, когда мы с Майей узнали о гибели Егорки, нас потребовалось спасать без битвы между подвижницами, и подвижницы себя усмирили, стали просто страдающими, сострадательными бабами! Урсула бросилась заваривать чай, Клавдия взялась пожарить картошку: «Тебе силы нужны, Майюшка, и тебе и Кимке!». Их суету я слышал, как сквозь шум водопада, не представлял, как можно думать о картошке, а тем более, есть её. Я попросил налить мне водки, и добрые подруги жены бурно воспротивились: «Алкоголь не поможет! Тебе станет еще хуже! Неизвестно, чего ты наворотишь под алкоголем! Хорошо, если просто отключишься! Но тебе и отключаться нельзя, тебе надо взять себя в руки, чтобы заняться похоронами сына! Кто, как не ты?!»
Майя сообщила, что такие люди найдутся. Боевые товарищи Егора, его друзья организуют все лучше, чем деморализованный отец.
– Он хуже, чем деморализованный! – заявили подруги. – Он в истерике. Сейчас он свою истерику подавляет, а если выпьет, потеряет самоконтроль! А ну, как на улицу его понесет – на кого-то сбросить адреналин?! А ну, как с балкона сиганёт?! Он же станет неуправляемый!
– Пошли вон! – рявкнул я, потеряв последние представления о приличиях. – Отлезьте от меня! Ненавижу!!
На больных не обижаются, и Клавдия с Урсулой лишь вздохнули сочувственно. Сочувствовали они моей Майе. Они с Майей ушли на кухню, а я сполз с дивана, чтоб самому добраться до магазина. Я лучше баб знаю, что мне необходимо! Нам всем в таких состояниях необходим обезболиватель в бутылке! С дивана я сполз, но денег в кошельке не нашел, и это меня доконало. Я снова стал выть, биться лбом о пол и поносить подруг жены, гадин праведных! Дур!
Я так орал, что дуры не рискнули ко мне сунуться, а моя Майя убедила подруг уйти: ничего не учудит Евдоким, но сейчас правильные женщины его раздражают. Евдоким нуждается в обществе мужчины, и такое общество у него вот-вот появится в лице его друга Вадика. Тот уже отпросился с работы, едет.
Полагаю, что эту новость Клава и Урсула восприняли с облегчением!
Шарип, Вадька Шарипов, появился у меня с пузырем. Нормальный мужик! Правда, и у меня к тому часу бутылка уже имелась – за ней, выпроводив подруг, сходила моя Майя. Мы немного посидели втроем – картошку с котлетами Клавдия пожарить успела, а потом Майя нас покинула, и я смог расслабиться. И расплакался, и поплакался Шарипу в жилетку, и спросил, как жить дальше!
Шарип не стал произносить дежурные фразы, ответил: «Как получится. У других получается, и у тебя получится. Само».
Мы боялись сказать друг другу что-нибудь лишнее, ранящее, поэтому молчали. Потом Вадька спросил: «Тебе Мороз не звонил?»
– А должен?
– Я ему эсэмеску сбросил, так что позвонит. Приехать – вряд ли приедет, но позвонит.
Серега Морозов был нашим другом. Мы с Морозом в юности работали в театре, я декоратором, а он рабочим сцены. Серега мечтал стать актером, мечту исполнил, и теперь служил в каком-то театрике в Питере. В Питере он женился, развелся, снова женился, все как полагается в их среде, но встречаться мы почти перестали, а в последние годы и на связь выходили редко. Почти так же редко, как видели Мороза в эпизодах киношек. Вот об этом он всегда нас уведомлял – в каком фильме он снялся, в какой роли, и когда мы сможем полюбоваться им на экранах телевизоров!
Мы с Шарипом не всегда смотрели кино, но всегда выражали Сереге бурное восхищение! Его это окрыляло, а комплиментов в свой адрес наговорить он умел и сам. От нас ему требовались короткие реплики: «Супер!», «Класс!», «Серега, ты лучший!». Мы друг о друге не забывали, но жизнь разводит людей чаще, чем собирает за именинными столами. Время дружеских застолий прошло. Точней, сократилось. Правда, с Шарипом, бывшим одноклассником, мы пересекались довольно часто, потому что жили в одном городе, а наши жены ничего против наших встреч не имели. По крайней мере, моя. Свою Шарип уведомлял по телефону, что он у Кимки, мы культурно отдыхаем, а часика через два он выдвинется домой. Судя по его спокойному тону, никаких коррид он дома не ждал. Собирались мы у меня, Вадик с женой и двумя дочками жил в однушке, а мне от мамы досталась четырехкомнатная квартира. Моя мама была гран-дама, и пока была жива, я не беспокоился о своем новом дне!
Мне нравилось жить сегодняшним днем. Большим сегодняшним днем, который я максимально разнообразил. В младших классах записывался то в одни, то в другие кружки и секции, а через несколько дней приходил перазаписываться.
– Сколько можно? – вопрошала завуч по воспитательной работе. – Ты когда-нибудь на чем-нибудь остановишься?
Я отвечал с серьезным видом, что и сам хочу на чем-то остановиться, но никак не найду занятия по душе. Пробую себя то в одном, то в другом, чтобы убедиться – нет, не мое!
В старших классах Шарип пытался увлечь меня техническим творчеством, но меня оно совершенно не увлекало. Я увлекся театром. Настолько, что поставил на школьной сцене монтаж, посвященный Дню Победы! Меня хвалили, а я, ослепленный славой, даже не поблагодарил за помощь папеньку, подобравшему стихи в мой монтаж. Папенька был слишком умным, чтоб огорчиться или обидеться, а мама мной возгордилась! Дабы закрепить свой успех, я записался в драмкружок, но проходил туда недолго: меня не оценили, как ожидалось, прямо с порога, и не назначили на главную роль! Обидели художника, унизили гения! Я гордо хлопнул за собой дверью и никуда больше не пошел. Решил самоусовершенствоваться самостоятельно, при деятельном участии папеньки. Мой отец Александр Родионович Каманин был блестящим самородком – и эрудитом, и рассказчиком, каких поискать. Но, что важнее, он был еще и слушателем, внимательным, доброжелательным, заинтересованным. Мой отец был великим писателем!
Мой отец был писателем настолько великим, что не загрузил человечество ни одним своим творением! Ни романом, ни рассказом, ни, хотя бы, абзацем! Я об этом узнал уже после смерти папеньки, когда взялся разобраться с его наследием. Мой отец оказался настолько великодушен, что избавил меня от этой тяжкой обязанности! Свое потрясение, перешедшее затем в ликование, я скрыл от мамы. Мама, как и все, кто окружал Александра Родионовича, верила, что он активно творит. То собирает материалы, то самоотверженно ваяет нетленку. Никому ее не показывает, потому что стремится к совершенству. Вот как достигнет его, тогда и прочитает нам роман века. Сначала нам, самым близким людям, супруге Ванде Васильевне и сыночку Евдокиму, а уже потом вынесет на суд людского сообщества!
Сообщество ничего не потеряло, зато мама, много лет создававшая отцу идеальные условия для работы, пожелала получить результат! И не только прочесть шедевр – издать его в память о новом классике!
Мама проявляла настойчивость, переходящую в нетерпение, и я крутился, как уж на сковородке. Поначалу врал, что мне трудно разбирать почерк папеньки и его многочисленные правки, а когда убедился, что это не прокатит, понял с тоской, что нетленку Александра Родионовича предстоит ваять мне! По-другому не получалось – мама не пережила бы обман – многолетний, в замечательном исполнении! Папенька прикрывался романом, чтоб жить в свое удовольствие и ничего не делать. Не совсем ничего – он делал много полезного, но лишь такого, что интересно было ему, а от обязаловки отбивался руками и ногами. Романом!
Главы из шедевра папенька озвучивал гостям за праздничными столами. Делал он это изумительно! Кем он точно был, так мастером разговорного жанра! Рисовал живые картинки, героев описывал всесторонне – что они чувствуют, что думают, как ведут себя в ситуациях, которые придумал им автор. Может, не придумал, а подслушал, услышал от кого-то, кто не пытался притворяться писателем?! Александр Родионович хорошо умел слушать! Писателем он притворялся талантливо, я бы сказал – со вкусом! Умел он подать себя, а выглядел, как истинный джентльмен, ухоженным и модно одетым. Последнее, впрочем, являлось заслугой мамы! Хотя и в костюмчике поплоше папенька прообаял бы аудиторию! Он не просто располагал к себе – он к себе притягивал. Ванда Васильевна, железная леди, им прониклась на «сходняке» городской элиты в буфете театра. Кажется, папенька числился в ту пору завлитом. На всех местах работы папенька только числился и, в конце концов, его просили освободить место. Попросили и с должности завлита, но к тому времени Александр Родионович женился на Ванде Васильевне и от увольнения только выиграл. У него появились неограниченные возможности творить!
Моя мать была второй женой папеньки. Первая быстро выкупила, какой он деятель искусств, обозвала прохиндеем и подала на развод. Выперли папеньку и две его сожительницы, первая – через полгода совместного проживания, вторая – меньше, чем через месяц. И той и другой требовался мужчина, способный приносить в дом не только букеты. Обе хотели, чтоб великий человек зарабатывал и, того более, мог бы починить кран! Ничего такого Александр Родионович не умел, а до его посмертной славы женщины дожить не надеялись. Моя мама не сомневалась в славе Александра Родионовича, как посмертной, так и прижизненной. О последней она похлопотала бы самолично! Оставалось дождаться, когда муж доведет шедевр до кондиции, но он с этим не спешил – он к себе относился с должным пристрастием – а Ванда Васильевна не торопила его. Быстро только кролики плодятся! К тому же, Ванде Васильевне хватало аншлагов, которыми сопровождалось появление ее мужа в обществе, завистливого восхищения дам и делового интереса мужчин. Эти рассчитывали через Каманина расположить к себе железную леди.
Моя мать была человеком с огромным жизненным опытом и жестким характером. Подчиненные боялись ее, коллеги и партнеры остерегались, но при мне и моем отце Ванда Васильевна становилась «бяшей»! Она не только исполняла, но и предугадывала наши желания, и буквально таяла от счастья, когда отец принимался ее благодарить. Шумно, восторженно, чуть ли не со слезами на глазах! Он восхищался её щедростью и великодушием, а она ни секунды не сомневалась в гениальности мужа. Может быть, потому, что считала чаще, чем читала. И, наверное, потому еще, что Александр Родионович, единственный в её мужском окружении, воспринимал ее как женщину. Того больше, как Прекрасную Даму! Моя мать красавицей не была, она была миловидной, но ее портил руководящий вид, и, конечно, только настоящий писатель мог угадать под начальственной оболочкой ласковое женское сердце!
Только истинный инженер человеческих душ мог так искренне обрадоваться своему будущему отцовству! Фиг с ним с бизнесом, всех денег не заработаешь! Не о финансах, не о пользе общества должна заботиться Вандочка – о себе и своем здоровье. Александр Родионович устроится на работу – хорошо, если Вандочка подскажет, куда! – а роман подождет, семья важнее романа! Нет таких произведений искусства, которые заменили бы радости живой жизни! Ванда Васильевна растрогалась, но жертву мужа принять категорически отказалась. Руководящие обязанности ее нисколько не тяготят, а вот отсутствие их на здоровье ее скажется пагубно. И на здоровье, и на характере – бездеятельность превратит Ванду в злобного домашнего тирана! При такой жене Александр Каманин свое бессмертное произведение не создаст! Ну, а если он так рвется подставить плечо…
Ванда пристроила мужа на должность директора ресторана ...при полном штате администраторов. Должность позволяла Александру Родионовичу числится, не обременяя себя работой, в которой он ничего не смыслил, и трудиться над романом! Бывшая жена зря обозвала Каманина прохвостом – он был по-своему и ответственным, и совестливым, и осторожным. Собирая в кабинете сотрудников, всех внимательно выслушивал, но с раздачей ценных указаний предпочитал не спешить. Советовался и с замами, и с женой по телефону, внимательно читал то, что приносили ему на подпись, и не приказывал, а просил то-то и то-то сделать, а того-то лучше б не надо... Общению в кабинете Александр Родионович предпочитал общение неформальное, в зале ресторана. Там он заедал орешками сухое винцо и то строчил что-то в блокноте, то читал приближенным стихи своих любимых поэтов. Мог повеселить театральными анекдотами, а мог и вникнуть в проблемы подчиненных, и поискать решение проблем. Все знали, что Каманин «свадебный генерал», но это всех устраивало. Самого Каманина – больше всех. Он любил бывать на людях, любил оказываться в центре внимания, делился творческими планами и пересказывал сюжеты грядущих произведений. «Шпарил, как по писаному!» – по отзыву одного из слушателей.
Может быть, папеньке скучно становилось записывать то, что он уже озвучил? Александр Родионович сотворил свой опус в уме, проработал до мельчайших деталей и даже вынес на аудиторию! По сути, он сделал, что хотел, а переносить содержание на бумагу то же, что раз за разом передвигаться по местности, которая больше не привлекает! Я, пожалуй, мог бы узнать, что мешало папеньке увековечивать замыслы для потомков, если б отцом интересовался больше, чем собой.
Как и все молодые, с отцом я общался эпизодически – меня больше привлекали ровесники. С папенькой контачил я редко, но с удовольствием: он ничем меня не грузил, не учил жить и не отчитывал за проступки. А их в жизни каждого наберется поболе, чем дел благих! Папенька к проколам моим относился с пониманием, как к ступеням развития. Отвлекался от своей писанины и начинал предлагать варианты – что чем бы закончилось, поступи я в заданных обстоятельствах по иному? Может, и по морде не схлопотал бы, и не разочаровал девушку?! Папенька и сам увлекался вариациями на тему, и увлекал ими меня. Настолько, что при очередном разборе полетов я не удержался от восклицания: «Вот я дурак!».
– Наоборот! – живо возразил папенька. – Настоящие дураки проживают жизнь в убеждении, что всегда все делали правильно. Они не растут!
– Еще как растут! – не согласился я с великим писателем. – В начальники вырастают, а то и в главы государств!
– То и прискорбно, – согласно вздохнул отец. – Недоросли у власти это беда! Но ты запомни, сынок: с этой бедой нам не справиться, никогда никто не справлялся, вот и надо от нее отгородиться, отойти подальше и поглубже – в себя. В себе создать и страну, и общество, пусть и не идеальное, но не дурацкое!
– Чтоб тебя оттуда выдернули за шкирку и послали, куда? – съязвил я по-взрослому – На гильотину?
– От гильотины не зарекаются! – не утешил папенька.– Но все же есть способы ее избежать. Пусть и гипотетические. Не орать, не болтать и не строить баррикады.
– Ты не орешь, ты пишешь, – подколол я. – Что такое ты пишешь, что боишься показать даже мне? Ты боишься, что я с этим полезу на баррикаду, читать это товарищам по борьбе?
Александр Родионович уже готов был ответить, но передумал. Засмеялся: «Я не создан для гильотины!».
– А для нее кто-то создан? – справился я и с вызовом и с насмешкой.
– Многие, – убежденно заявил мэтр Каманин. – Те, кто ее придумал, чтоб, в конце концов, попасть под неё!
– А как же все прочие, большинство? – возроптал я, отказываясь признать максиму истиной.
– Мы, то есть? – уточнил отец весело. – Мы, Евдокимка, пропадаем, чтобы механизм не бездействовал!
Я у родителей был поздним ребенком. Ванда Васильевна Красинская родила меня в тридцать два года, Александру Родионовичу Каманину перевалило за сорок, хотя выглядел он на зависть ровесникам. В 1978-м году люди рожать еще не боялись, оракулов в нашем окружении не имелось, и о гильотине никто не думал. Кроме моего папеньки. Вот он эту тему прорабатывал досконально. Как и другие многие темы. Я долго удивлялся потом, почему он не сотворил ни одного литературного произведения? Он ведь писал каждый день, по много! Папенька заносил в блокноты интересующую его информацию – и о различных исторических событиях, и об исторических личностях. Записывал, сопоставлял, обмозговывал. Возможно, наш Александр Родионович Каманин был, на свой лад, оракулом, но прогнозы его сводились к обмолвкам.
Как-то он сказал маме полусерьезно-полушутливо» Мы всегда поддерживаем и одобряем точку зрения партии и правительства. Если у нас вдруг появляется другая точка зрения, собственная, то ее мы не поддерживаем и не одобряем!». Маму перемкнуло усомниться в непогрешимости властей? Если даже так, то дальше папиных ушей ее точка зрения не пошла. Я был слишком мал, чтоб интересоваться точками зрений, я наслаждался счастливым детством в самой свободной и справедливой стране! Мое детство реально было счастливым. Мама трудилась на посту третьего секретаря горкома, отвечала за идеологию строителей коммунизма. Мама следила, чтоб настроения соответствовали лозунгам, а строители ей подыгрывали: гильотину никто не отменял, а на нее никто не хотел! Даже те, кто травил политические анекдоты на кухнях. Папенька их тоже травил – в узчайшем кругу, чтоб и самому не влететь и не скомпрометировать маму! Папенька находился в зоне риска, потому что считался писателем, то есть, принадлежал к самой ненадежной прослойке общества. Изваяй он что-то панагерическое, его бы, возможно, украсили лавровым венком, но на беду свою (или, к счастью?), папенька ваять не умел! Он себя популяризировал в разговорном жанре, а в его сюжетах не нашел бы крамолы даже самый дотошный цензор! Папенька десятой дорогой обходил площади с гильотинами!
Жизнь идеологически упростилась, когда резко усложнилась экономически. КПСС упразднили вместе с её руководящей ролью и должностью моей мамы, но мама подстраховалась. Розу ветров изучила мама не хуже, чем тезисы Ильича и, совместно с бывшими партийцами, основала несколько ЗАО и ООО. Одно из них – по спорту и туризму – возглавлял папенька. Фиктивно.
Александр Родионович до конца жизни остался верен амплуа числиться!
В новое время добрую службу родителям сослужило отсутствие у писателя Каманина опубликованного литературного творчества. Честный писатель Каманин отказывался славить тоталитаризм, поэтому писал в стол! Может быть, теперь писатель Каманин блеснет золотым пером? Может быть, но немного не сейчас, он не желает пополнять ряды тех, кто топчет шкуру убитого медведя, да еще и испражняется на нее! Да и дикий капитализм, воцарившийся в стране, мэтру не нравится! И ОПГ, и мафиозные разборки претят гуманисту Александру Родионовичу!
К счастью для папеньки, интерес к нему как выразителю прогрессивных идей, быстро угас, так что никто не обвинил бы его в двурушничестве, не довел бы до сведения народа, что прогрессивный писатель жрет икру за счет акулы капитализма! Народу стало не до писателей! Ванде Васильевне тоже. Она по-прежнему обожала мужа с верой в его звезду, но акуле капитализма важно было остаться на плаву. Чтоб и самой не затонуть, и удержать на себе и гения, и подрастающего сына. Построить частный коммунизм в отдельно взятой квартире! Пусть и в недрах криминального государства, но вполне-таки коммунизм, где каждому – по потребностям, от каждого – по способностям. Но если с классиком маме было все ясно, то мои способности внушали ей подозрения. Непонятно было, есть ли они у меня вообще, кроме способности находить приключения на свой зад!
Я успешно окончил школу – с тройками по точным предметам, и, конечно, не стал поступать ни в Приборостроительный институт за компанию с Шарипом, ни в военное училище. Ни юриспруденция, ни стоматология не привлекали меня, сколько мама ни внушала мне, настолько эти профессии перспективны. Еще меньше мне хотелось осваивать должность клерка в одной из маминых фирмочек. От армии мама меня отмазала, да и армия видов на меня не имела. И не только на меня! Армия загибалась вместе со страной, но я себя не грузил неразрешимыми проблемами. Мне шел девятнадцатый год, и я старался проводить время весело. Так, чтоб было, что вспомнить, когда лафа закончится! О том, что она закончится, папенька выдал мне прямым текстом, но как бы вскользь: «Ты бы прислушивался к маме, к ее советам. И мир ненадежен, и родители не вечны».
Это я знал и без папеньки, я не знал, куда податься. Не хотелось, куда попало, чисто от безнадеги!
– Ты уж определись со своими наклонностями, – посмотрел на меня папенька серьезно. – Реши, куда тебе хочется. Подумай.
И я выпалил, не подумав: «В театр!».
Родители к моему заявлению отнеслись ответственно. За вечерним чаем мы обсудили перспективы.
– То есть, ты в театральный собираешься? – утвердительно спросил папенька. – На актерское отделение?
– Уж тогда лучше – на режиссерское! – заявила мама. – Из актеров мало кто смог состояться в профессии. Большинство так и не сыграло свою лучшую роль, и многие, в итоге, спились.
– Он у нас парень видный, типажный, – польстил мне отец.
– Этого мало! – как отрезала мама. – Таких много, а на слуху одни и те же имена. Не заметили?
Помолчала, сосредоточенно хмурясь, и саму себя опровергла: «Не получится из Кимки режиссер. Не тот характер. Ему на искусствоведческий надо».
– И что он делать будет, когда отучится? – с сомнением справился отец. – Статьи писать о премьерах, рецензии на спектакли?
Ответа на этот вопрос мама не знала, поэтому отмахнулась: «Чему научат, тем и будет заниматься!».
Я сто раз пожалел о своем экспромте про театр, но отступать было поздно. Да и некуда. Театр был мне все же роднее ресторанного бизнеса, стройки или зенитно-артиллерийского комплекса. Родители это понимали, но тему моей будущей специальности решили прикрыть – в этом году я с поступлением уже пролетел. Они стали думать, как мне провести год. С пользой для будущей специальности. Папенька предложил театр-студию. Мама эту идею отмела: самодеятельность нам не подходит, Кимке нужен профессиональный коллектив, руководство которого даст ему рекомендации для поступления в ВУЗ. В качестве кого вольется Ким в ряды профессионального коллектива? Разве только, рабочим сцены? «Почему – только? – вопросила с протестом мама. – Есть должности, которые не требуют спецподготовки, но дают возможность изнутри узнать «кухню» театра! Я поинтересуюсь, поспрашиваю!»
Мама поспрашивала, и меня взяли в храм искусства рабочим декоративного цеха.
В мои обязанности рабочего не входило изготовление декораций, я был «принеси-подай». Таскал ведра с краской из цеха под крышей здания на сцену или в подвал, где декорации реставрировали перед вечерним спектаклем, приколачивал к полу «задники», а иногда и наносил на них небо с помощью распылителя. Это мне доверяли. Постепенно стали доверять и другое – покрыть морилкой, а затем лаком выбоины или царапины на мебели, перед тем, как мебель выставят на сцену, придать свежий вид реквизиту, закрасить нитрой вставки к будущему спектаклю, и разное другое, не имеющее касательства к умению рисовать.
В кулисах всегда крутился народ – монтировщики, помрежи, актеры, а я был общительный, веселый и обаятельный. Со многими познакомился, а с Серегой Морозовым подружился. В свободное время – а оно всегда находилось – мы собирались небольшой компанией в одной из гримерных – актеры и мы с Серегой, тоже богема, попивали «сухарь», курили, говорили об искусстве. Оно было главной, а, пожалуй, и единственной темой бесед. Сплетни о коллегах в эту тему укладывались, а политика нас интересовала не больше, чем горнодобывающая промышленность. Мы весело проводили досуг, болтали, смеялись, а иногда и пели под гитару Мороза. Он отлично играл и пел, знал много песен – от шлягеров до романсов. Актеры с высоты своих разочарований советовали Сереге не поступать в театральный: актер может дожить до старости, так и не дождавшись звездного часа! Сереге бы пойти на эстраду, там легче о себе заявить!
– Кто сказал, что где-то легче? – улыбался в ответ Мороз, и актеры соглашались, что нигде. Если ты с улицы, и нет у тебя ни маститых родичей, ни влиятельных покровителей, то сподобишься ты лавров нескоро. Если вообще сподобишься. В нашем мире талант, сам по себе, ничего не стоит. Лишь в сочетании с талантом заискивать, да и то... Ну, попользуются тобой, а потом заменят кем-нибудь свеженьким! Девкам проще: пококетничала, раздвинула ноги... Девочки возмутились: им – сложнее, у них, у каждой, злых соперниц пол-коллектива, прорва хитрых, коварных теток, поднаторевших в плетении интриг! Так обгадят, что не отмоешься! К тому же – пусть Морозов учтет заранее – путь к вершине через падение не надежен. Унизителен и мерзок для человека с чувством собственного достоинства и верой в себя!
– Так я именно такой! – заявил Мороз гордо.
Когда Серега уставал петь, он передавал гитару Веронике. Ее коронкой были песни о любви. Она так проникновенно их исполняла, что мы с Морозом запали на нее. Обхаживали наперебой, но она предпочла Серегу. У них было много общего – и любовь к актерскому ремеслу, и вокал! Я не расстроился, переключился на Наташу. Она мне отвечала легкой взаимностью, и отношения наши были приятными, легкими – к отношениям серьезным не стремились ни я, ни Наташа. А вот Веронике я по гроб жизни буду благодарен! Вероника меня избавила от Вау!
Я даже имя той девахи постарался забыть. Вау и Вау! Это было ее любимое словцо, им она выражала положительные эмоции. Она так часто и так бурно их выражала, что я возненавидел само это иностранное слово! До сих пор меня колбасит, когда я его слышу, а ведь от Вау меня отделяют десятилетия!
Не припомню теперь, где я отхватил Вау. Где-то в компании. Она была хорошенькая, веселенькая, и я не сразу понял, что она дура. Дура в моем представлении о людях, потому что Вау оказалась очень практичной. Она навела справки обо мне, узнала, кто мои родители, какая у нас жилплощадь, и тут же страстно возлюбила меня! Хоть и разгильдяй, но не идиот, я просек, за что меня возлюбила Вау, и попытался с ней расстаться. Как бы не так! Вау зубами и когтями вцепилась в лакомый кусок, каковым я ей представлялся. Все мои попытки разбежаться с ней культурно, терпели провал. Как это мы друг другу не подходим?! Вау чувствует, что подходим! Я и сам это почувствую, когда лучше узнаю Вау! Она мечтает прочесть книги моего папы, а потом и познакомится с этим замечательным человеком! И с моей чудесной мамой мечтает познакомится Вау! Моя мама оценит, какая Вау прекрасная хозяйка, когда та появится у нас со своим фирменным тортом!
Может быть, имело смысл познакомить Вау с мамой, чтобы мама указала девке на дверь, но я не хотел втягивать родителей в свои личные разборки. Не маленький! Как сын своего отца я не умел хамить женщинам, и Вау пользовалась этим. Доставала меня по телефону, подкарауливала у театра, то щебетала, то плакала, то осыпала комплиментами. Я такой благородный, такой умный и красивый, натуральный герой ее романа! В конце концов, я её все-таки послал на три буквы, и она принялась меня шантажировать: как я буду себя чувствовать, если из-за меня юная девушка покончит с собой?! Я не верил, что покончит, но искушать судьбу не хотел. Я стал прятаться от Вау! Презирал себя, но не видел другого способа избавиться от репея в заднице! Другой способ увидела Вероника. В коллективе уже знали о моем попадосе – такое шило, как Вау не утаить ни в каком мешке! Кто-то подтрунивал надо мной – надо ж так вляпаться! Кто-то советовал не брать дурного в голову, напрочь игнорировать дуру! Надоест ей за мной бегать, отстанет! Я сомневался, что отстанет – целеустремленные дуры свое берут и битьем, и катанием – и признался Сереге, что вот-вот стану или женоненавистником, или импотентом! Мороз к моим словам отнесся серьезно, передал их Веронике, и она заявила: «Доломает баба Кимку, он либо убьет ее, либо женится. Сначала женится, а потом убьет! С женщиной может справиться только женщина!».
В тот день мы из театра вышли втроем, Серега с Вероникой и я. Вау уже маячила близ служебного входа. Бросилась ко мне, но Вероника отодвинула меня за Серегу, а сама устремилась к Вау. Вцепилась в нее и рявкнула ей в лицо: «Евдоким – мой парень, усекла?! Он мой, и я никому его не отдам! Еще раз узнаю, что ты лезешь к нему, я тебе не только патлы повыдираю, я тебя инвалидом сделаю! Кроме шуток! Я ради Кимки на все пойду! Любовь у нас! Мы скоро поженимся!»
Вероника к нам Серегой стояла спиной, выражение ее лица я не видел, но я видел выражение лица Вау! На ее лице растерянность сменилась испугом, а затем – напряженной работой мысли. Вау сбросила с себя руки Вероники и процедила презрительно: «Мир вам да любовь!». Сузила глаза, ощерилась и понеслась в атаку: «Да забирай нищеброда, дура психическая! Хрен вам будет, а не любовь, когда родаки Кимку кинут без денег, да еще и выпнут из хаты! А они выпнут! На фига им психички!».
Вероника свою роль исполнила убедительно! Вау поверила, что лакомый кусок перехватили, и шикарная квартира из ее лап уплыла! Крикнула мне: «Можешь больше не прятаться! За ее юбкой! Мужик называется! Дерьмо!».
Вскинула голову и пошагала от нас походкой победительницы. Вероника – тоже с видом победительницы – вернулась к нам, справилась у меня: «Инцидент исчерпан?», и потребовала: «Приглашайте меня в кафе, женихи! Евдоким, я заслужила кофе-глиссе! С пирожными!».
Чем я ближе подходил к последней черте, тем чаще вспоминал детство и молодость. Эру счастья! Вспоминал свое прошлое, чтобы не думать, не вспоминать от Егорке. Для меня это было невыносимо. Я боялся, что осатанею от боли и сотворю что-то такое, чего не прощу себе и на том свете. Даже если Бог меня простит, не прощу! Даже если все поймет и простит Майя. Я не должен себя допускать до непоправимого.
Майя за стеной молится за Егорку. Он еще маленьким попросил его окрестить, и Майя окрестилась с ним за компанию. На всякий случай, чтобы им не разлучиться, не потеряться за пределами юдоли земной. Бога нет лишь у меня одного. У меня есть только небо за балконом и воспоминания о жизни. Ими заполняю я пустоту.
Я был поздним ребенком, и родные надышаться на меня не могли. Очень любили, берегли, но не баловали. О вседозволенности и речи не шло. Папа с младых ногтей внушал мне, что хорошо, а что плохо, а мама как-то призналась папе – семилетним, я случайно услышал их разговор – что насмотрелась на приплод сливок общества. Несчастные люди! Совершенно никчемные! Случись что с их старшими – пропадут! Им тогда одна дорога выпадет – в ОПГ! Обуздать свои аппетиты они не смогут, а жить как простые люди, не захотят. Понимала ли мама, что и простые люди не страдают отсутствием аппетитов? Я это понял – эмоциями – еще совсем маленьким.
Моей маме не сиделось в декретном отпуске. Слово « сидеть» не соответствовало ее образу жизни, так что сидела она только на телефоне. Постоянно звонила на работу, выясняла, что там да как. Ванда Васильевна опасалась, что в ее отсутствие на идеологическом фронте случится непоправимое: фронт рухнет, строители коммунизма обломаются его строить – пусть лишь в отчетах и при помощи лозунгов! – и в стране махровым цветом зацветет диссидентство! Допустить такой ужас Ванда Васильевна не могла. Она верила в свою миссию и... опасалась, что, пока она стирает пеленки, ее должность закрепят за лицом, временно исполняющим ее обязанности! Вот уж это допустить было никак невозможно! Рухнул бы не только идеологический фронт – вся культура, мировая литература лишилась бы светоча! Ванда Васильевна в окопах своего фронта не была зеленым новобранцем, а потому ушла на фронт, когда мне еще не исполнилось годика. Александр Родионович, разделявший ее тревоги, заверил жену, что справится и со мной, и с нашим хозяйством, но Ванда Васильевна о нас позаботилась. Договорилась с соседкой, что та, за плату, будет прибираться в квартире, стирать и стряпать еду.
Мне мама нашла няньку, несчастную женщину с мужем-алкоголиком и тремя несовершеннолетними детьми. Тетя Таня не стала моей Ариной Родионовной, но она остро нуждалась в деньгах и старалась, чтоб хозяйка оставалась ею довольна. На работу, то есть к нам, тетя Таня приходила со своим младшим, Игорьком, года на полтора старше меня. Маме это сразу же не понравилось, но папенька вступился за няньку: если собственное чадо будет при ней, она сможет лучше ухаживать за хозяйским, ей тогда не придется ни дергаться, ни спешить домой. Мама, хоть и неохотно, признала доводы папы, и тетя Таня заторчала у нас до моих двух с копейками. Меня она не любила. Я знал это – чувствами – еще несмышленышем. Я не верил ее сюсюканью – я видел ее глаза. На Игорька она смотрела по-доброму, а на меня злей, чем Ленин на буржуазию, с неистребимой классовой ненавистью. В телефонных разговорах со знакомыми называла меня не иначе, как барчонком, но я был ей выгоден, и она не предпринимала попыток меня отравить!
В нашем доме тетя Таня с Игорьком питались в разы лучше, чем у себя, Игорька моя нянька еще и баловала сластями: «Ему это вредно, а тебе можно», понимая под «ним» меня. В разговорах с Игорьком она меня не звала барчонком – Игорек мог по неразумности выдать это слово моим родителям, обходилась обозначением «он». Уходя от нас вечером, тетя Таня на ход ноги прихватывала вкусности старшим детям. Не просила разрешения взять, а тырила. Опасалась отказа или думала, что исчезновения «излишков» никто не заметит? Мол, съели за день Александр Родионович с Евдокимом – они такие сластены! Александр Родионович, конечно, все замечал, но молчал: кредо великого писателя не позволяло Каманину осуждать малоимущих! Папенька не хватал тетю Таню за руку, и тетя Таня уверовала, что ей и дальше будут с рук сходить ее мелкие, вполне невинные кражи. Их и кражами-то не назовешь! Позаимствовала у богатых чуток конфет! Безнаказанность приводит к потере нюха. Мама сильно усомнилась, что ее муж способен сожрать пару плиток шоколада и с полкило ассорти в течение дня. Папенька соврал, что его трудящийся мозг потребовал сладкого, мозг этим кормится. Печально, что классик в увлеченности работой забылся и позабыл о близких! Впредь такое не повторится! «Конфетный» скандал был великому писателю отвратителен, да и врать жене ему было гадко. Классик вежливо, но твердо объявил тете Тане, что не намерен поощрять ее здоровый материнский инстинкт, выставляя себя безответственным проглотом, а свою жену – дурой. Ванда Васильевна не дура, она мужу не поверила, а вот в чем она его заподозрила, что за кино себе накрутила?.. Ладно, если не о гареме любовниц с дюжиной детей каждая!!
Тетя Таня испугалась. Залепетала: «Вы бы сказали! Я ж-то думала, никто и не хватится, так у вас всего много! Я о детках своих думала, а о Ванде Васильевне не думала, что она такое измыслит!».
Ничего такого мама не измыслила, она доверяла папеньке. Это папенька не нашел другого способа отвадить тетю Таню от ее промыла! Мама в кражах сладостей заподозрила Игорька. Он и правда хватал то одно, то другое, то из серванта, то из холодильника, но я его не закладывал. Он был старше, а в мелком возрасте разница в полтора года особенно ощутима. Я перед Игорьком преклонялся – он был шустрый, энергичный, самостоятельный, о себе говорил, что видел много горя! Эту фразу он перенял от тети Тани – ею она оправдывала своего сильно пьющего мужика. Выбегая в наш двор играть, Игорек щемил мелюзгу, когда этого не видели взрослые, и подлаживался под старших пацанов на правах своего парня. Он крутой, он им сейчас печенюшек вынесет и фруктов, буржуи не обеднеют! Игорек имел все предпосылки вырасти наводчиком, и, возможно, стал им. Если не выбрал для себя иную криминальную стезю.
Меня тетя Таня одного во двор не пускала – а вдруг упаду, разобью коленку?! – а «проказы» Игорька она словно не замечала. Ей, похоже, даже нравилось, что он так грамотно адаптируется в социуме – глумится над слабыми и стелется перед сильными. С моей матерью Игорек почти не пересекался, а если пересекался, то моментом перевоплощался в пай-мальчика. Отец поначалу пытался окультурить это растение, но быстро понял, что потерпит неудачу: не такой он Мичурин, чтоб чертополох сделать розой. На худой конец, одуванчиком! Папенька сконцентрировался на мне – чтобы я не вздумал брать пример с Игоря! Папа читал мне хорошие книги, а потом мы обсуждали прочитанное. Игорек, если и сидел с нами, то как на иголках – зевал, чесался, порывался вскочить и убежать и в конце концов убегал. Александр Родионович его не удерживал: «Он уже выбрал свой путь, хотя сам еще не знает об этом».
Тетя Таня на сынка влияния не имела, он с пеленок наблюдал отношение к ней отца, настоящего мужика. Тетю Таню заботила материальная сфера жизни – чтобы дети были сыты, одеты, закончили восьмилетку и нашли себе работу, где платят. Дочки, Бог даст, замуж выскочат удачно, а сыночек на заработки подастся – на путину или в какую-нибудь экспедицию рабочим. Игоречек справным мужичком вырастет, рукастым, выносливым, способным постоять за себя. Уж скорее он кого-нибудь обдурит, чем его разведут на бабки, потому что Игорек, хоть и мал еще, много горя видел!
Игорька спалила мама. Возвратилась домой раньше обычного и застукала Игорька над шкатулкой с украшениями. Игорек как раз выудил оттуда золотой перстень с изумрудом и пытался определить, что в оправе – драгоценный камень или стекляшка. Не хотел, чтоб в скупке его развели, как лоха. Не его, а то доверенное лицо, которому Игорек доверил бы проведение операции.
– Ты это где носить собрался, в носу? – грозно спросила мама.
Я прятался позади нее, предчувствуя нехорошее.
– Чего? – растерялся Игорек. – Я так взял, посмотреть. Я потом положу.
– В карман? – уточнила мама.
– Не, сюда.
– А что еще ты сюда положишь, мое янтарное ожерелье, серебряный браслет, серьги?
– Да вы чего, я не брал!
– Не ври! Я вчера произвела ревизию своих ценностей, и мне очень захотелось узнать, кто ворует.
– Это не я! Это мамка! Она у вас убирается, а я только вот сейчас…
– Мамка, значит, – процедила моя мама с угрозой и крикнула в глубину квартиры: «Таня! Иди сюда! Быстро!».
Меня так потрясло, что Игорек перевел стрелки на мать родную, что бравый паренек тут же мне разонравился.
Тетя Таня появилась с мокрой тряпкой в руке, и мама в упор глянула на нее.
– Таня, твой сын утверждает, что это ты роешься в моих вещах и время от времени изымаешь что-то из моих побрякушек. Это надо понимать как экспроприацию экспроприаторов, Таня?
– Я?.. – обалдела тетя Таня, и я счел необходимым восстановить справедливость.
– Это не она, это Игорь! – заступился я за няньку.
– А ты видел, но молчал? – поворотилась мама ко мне.
– Он сказал, что поносить взял, сестренке, а потом он вернет!
– Сестренке?! Поносить?! Ах, сучонок! Ах, же ты... – взвыла, овладев собой, тетя Таня, но Игорек не дал ей завершить фразу, Игорек попер на мою маму со всем ражем своего люмпенского происхождения.
– А и взял, и чего?! – заорал он. – У вас вон всего сколько, а Наське на свиданку не в чем пойти! Ей парню надо понравиться, а у ней и платье позорное, и туфли, и украситься нечем!
– А ты папе своему не пытался это сказать?! – подозрительно спокойно справилась моя мама.
– А чего у него есть?! – не сбился Игорь с обличительного тона, – Он бухает, потому что видел много горя!
– Ах, гаденыш! – заорала теперь и тетя Таня. – Ах, дрянь!
Бросилась к Игорьку и огрела его тряпкой по физиономии.
– Я в детдом тебя сдам, чтоб не позорил семью!
От второго удара тряпкой Игорек уклонился, удар пришелся по спине, и Игорек, вопя: «Сдай! Я сбегу! Я папане расскажу, что ты меня бьешь!», проскочил мимо тети Тани. Тетя Таня погналась за ним, они оба орали на весь район, и на вопли их вышел из кабинета Александр Родионович.
– Прекратите этот цирк, Таня! – потребовал он. – Ведите себя прилично. – и, обратил взор на жену: «Все, по-моему, понятно. Мы больше не нуждаемся в услугах Татьяны Борисовны.
– Не нуждаемся, – подтвердила мама.
Тетя Таня зарыдала. Тетя Таня готова была пасть в ноги Ванде Васильевне.
– Я-то в чем виновата?! – вопросила она сквозь спазмы. – Я все хорошо делала! И дитё всегда ухожено, и довольное! Я Игорешку брать к вам больше не буду! Если что из цацек ваших найду, так принесу! А Игорешку мы накажем!
– Таня! – брезгливо сморщилась мама. – Мы с Александром Родионовичем своего решения не изменим. Вот ваш расчет, – мама вынула из сумочки кошелек, извлекла из него несколько купюр и положила на стол. – Тут даже больше, чем вам причитается за полмесяца.
– Александр Родионович! – воззвала тетя Таня к папеньке в надежде, что он за нее заступится, но мама проговорила властно: «Мы не можем доверять своего сына женщине, которая собственного сына не научила элементарным правилам поведения».
– Он же маленький! – всхлипнула тетя Таня.
– Он большим станет только хуже, – принял сторону жены папенька. – У него нет представлений о добре и зле, а такие представления закладываются в детстве.
– Хорошо вам рассуждать! – буркнула тетя Таня, на сей раз обвиняюще, и стала пересчитывать деньги. – Катаетесь, как сыр в масле! Игоречек, если что и взял, так ведь не себе! Он сестренкам хотел сделать добро! А вам жлобство ваше еще аукнется, отольются кошке мышкины слезки!
Выдав это пророчество, тетя Таня взяла за руку Игорька, и они исчезли из жизни нашей семьи. В нашей семье никто об этом не пожалел. Что до меня, то мне тетя Таня с Игорьком не испортили ни отношения к людям, ни ощущения счастливого детства. По мере взросления я все чаще сталкивался с теми, кто кидал мне подлянки, но сохранял уверенность, что хороших людей в мире больше, чем плохих. Плохие – неприятные исключения – посылаются нам как испытание на прочность!
Взрослым я укрепился в мысли, что большинство горожан относилось к моей маме не лучше, если не хуже, чем тетя Таня. Не любил народ партийное руководство с его льготами, лозунгами и требованиями к народу! С буфетами, где избранникам отпускались деликатесы по цене ниже рыночной, пока народ толкался в очередях за куском осклизлой колбасы или пакетом перловки. Вопрос – как бы себя вела тетя Таня на месте Ванды Васильевны? Убежден, что социальную справедливость она приравняла бы к личной выгоде! Будущее мою мысль подтвердило. «Тети тани» в рядах элиты оказались куда опасней советских функционеров – беспринципней, ненасытней, прожорливей. Демократов народ возненавидел так же сильно, как коммуняк. Пожалуй, еще сильнее. Их иначе, чем дерьмократами не называли. Ненавидели, презирали, но терпели. Чего-чего, а терпения у нас всегда имелось с избытком.
На эти темы порассуждать любил Вадик Шарипов, он даже вступил в какую-то новорожденную партию, и даже затащил меня однажды на собрание организационного совета своей партии, но я оттуда быстро сбежал. Понял, что соратники Шарипа никаких перемен к лучшему не добьются: и неправомочны, и не популярны, и между собой не достигают консенсуса. Толкут воду в ступе для успокоения совести! Партия умерла, не успев агукнуть, но на заседании ее партактива я познакомился с Майей. Ее, как и меня, затащили туда для мебели две ее донельзя активные подруги, Клавдия и Урсула. Майе, как и мне, было смертельно скучно на собирушнике, и я предложил ей пойти попить кофе. Мы потом вернемся, если ей этого захочется. Ей не захотелось. С Майей мы встречались какое-то время, пока у меня не закрутился роман с одной из наших актрис, а потом разбежались. Даже не разбежались, а отошли друг от друга, спокойно и без эксцессов. Если б тогда кто-то мне сказал, что я на Майе женюсь, я бы посмеялся!
Как бы ни относилось население к товарищу, а затем пани Красинской для меня Ванда Васильевна была мамой, и я любил ее. Любил не за пирожные, фирменные джинсы и деньги на карманные расходы, которыми она снабжала меня – своих кровных мне с трудом хватало на неделю – любил за то, что она моя мама. Даже если б она вдруг обнищала или, не дай Боже, села в тюрьму, я бы любил ее, как в золотые деньки детства. Ни в какой беде мы с отцом ее бы не бросили, думали бы с два мозга, как беду превозмочь, и отец, возможно, придумал бы.
Злые языки зря болтали, что Александр женился на Ванде по расчету. Безусловно, брак с гранд-дамой принес ему немалые бонусы, но не ими он оценивал семейную жизнь. Не таким человеком был Каманин, чтобы жертвовать чувствами, делить ложе с женщиной, которая ему не мила. Эти качества натуры Ванда в нем угадала, потому и рискнула порвать с затянувшимся холостяцким существованием.
В обществе Каманина воспринимали по-разному. Кто-то считал его захребетником жены, чуть ли не альфонсом, кто-то – чудилой, но находились и такие, кто держал Александра Родионовича за ум, честь и совесть эпохи, большого писателя. А к писателям, чтоб все знали, подходить нужно с особой меркой, нельзя от них требовать, чтоб свою нетленку они работали по ночам, отпахав день у станка или на разгрузке вагонов!
Отец как-то заявил, что к материальным благам он безразличен. Мог бы жить и в бочке, как Диоген. Я не поверил, что папенька горазд променять на бочку свой домашний кабинет и зал ресторана. Он берется доказать мне, что я не прав?
– Ты прав, – ответствовал папенька. – Но лишь потому, что в бочке я бы не чувствовал себя в безопасности. Всегда нашлись бы желающие докатить меня до обрыва и сбросить вниз. Кто по пьянке, кто со скуки, кто из эстетических или идейных соображений, которыми люди с древности маскируют инстинктивную потребность уничтожать тех, кто на них не похож. Запомни, сынок: основной закон жизни это закон мимикрии, старайся его не нарушать. По себе знаю, как это плохо удается в молодом возрасте – хочется выделиться, подчеркнуть свою неповторимость, но метать бисер перед свиньями не следует в принципе, не к успеху это приведет, а к обрыву.
Будучи молодым, мудрые слова папеньки я расценил как нотацию старпера, встал в позу и потребовал, чтоб отец мне продемонстрировал свой успех.
– Не могу, – ласково улыбнулся папенька, – Я к нему не стремился. Успех это популярность, а она и утомительна, и обременительна. Криклива. Популярность, Евдоким, есть не что иное, как ложная слава, глазом не успеешь моргнуть, а она уже схлынула. Люди искусства от нее страдают в первую очередь, особенно актеры, певцы…
– Ты, чтобы не страдать, забурился в бочку?– справился я насмешливо. – Установил ее в кабинете и тащишься от отсутствия фанатов?
– Мой опыт не послужит тебе уроком, – не обиделся отец, – Так что подумай о себе, Кимка, о своем образовании. Сейчас об этом подумай, пока твоя мама еще может быть полезна тебе.
– А что с ней не так?– насторожился я. – Она болеет? У нее проблемы?
– Нет, – успокоил папенька. – Мама не болеет, и по работе все у нее ровно. Проблема в другом. Мы с Вандочкой уже с ярмарки едем, а насколько долго мы будем ехать, неведомо никому. Поэтому нам так важно, чтоб свой путь на ярмарку ты начал еще при нас.
– Слушай, па! – занервничал я. – Не наше дело знать сроки! Может, с тобой не все в порядке? Так ты скажи! Ты к врачам обращался?
– Не нужны мне, Кимка, врачи, мне нужна уверенность в твоем будущем.
– А она напрямую связана с дипломом?!
– Она связана с тем, как тебя будут воспринимать – как дипломированного специалиста или как люмпена.
– Насколько я в курсе, мама не заканчивала университеты!
– Мама училась на Высших партийных курсах, а я в Универе, на факультете иностранных языков. Английский, немецкий. Захотелось читать первоисточники без купюр.
– Удалось?
– Надоело. Все то же самое. Что у классиков, что у меня. Как ты можешь догадаться, на дипломатическую службу меня не взяли. Зато с радостью взяли в школу.
– Так ты учитель? – удивился я искренне. Я так привык считать папеньку писателем, что о других видах его деятельности, не знал, как выясняется, ничего!
– Педагог, – поправил серьезно папенька. – Преподаватель. Учителей среди нас немного. Учитель – это звание, а преподаватель должность.
– Ты английский преподавал? – спросил я с интересом, я как раз пытался освоить этот язык международного общения, а он все никак не усваивался. В школе у меня был французский.
– Я немецкому обучал. – разочаровал папенька – А также вел факультатив по истории, выполнял общественные нагрузки. Я ведь был молодой специалист, да еще и холостой мужчина! Если б потребовалось кого-нибудь послать в Космос, выбрали бы меня! Этого не потребовалось, так что я всего лишь преподавал историю. Точнее, взгляд на нее. Тот единственно верный, которого придерживались партия и правительства. Я был популяризатором взгляда, пропагандистом генеральной линии.
– Ты поэтому из школы ушел? – не проникся я позицией папеньки. – Но не вся ж линия была загогулиной, была же и правда? Про Невскую битву, Куликовскую, про войну с Наполеоном...
– Да, – кивнул грустно папенька. – Но я преподавал еще и обществоведение. А я был максималист. И ты вот что еще учти, Евдокиша: мое становление пришлось на время Хрущевской оттепели, на разоблачение сталинских репрессий и возвращение к демократическим нормам. Мы в них поверили, нам хотелось свободы большими ложками, а тут начался откат! Мы, молодые, ощущали его крайне болезненно, кто-то бунтовал, но не я. Все-таки, для себя, историю усвоил неплохо. Я не борец, хотя и не соглашатель. Директивы исполнять не хотел, а нарушать их боялся. Поэтому из школы ушел, в клубе работал массовиком-затейником.
– Ты?! – поразился я.
– У меня неплохо получалось. Я умею создать нужный настрой, – заявил отец с гордостью.
– Диск-жокеем ты случайно не подвязался? – поддел я со смехом.
– Случайно – нет, – рассмеялся и папенька. – В силу возраста и пробелов в музыкальном образовании. Но, уж поверь, я не всегда жил, как сейчас. С первой женой за квартиру судиться не стал, счел это унизительным для своего мужского достоинства, так что и по друзьям скитался, и в своем кабинете в театре спал на столе…
– А потом поймал золотую рыбку! – подсказал я.
– А потом мне воздалось по мечтам, – поправил отец. – Я обрел свою единственную, а через нее – смысл жизни.
– В творчестве? – указал я на его письменный стол.
– В творчестве, – подтвердил он, – И в искусстве, и в любви, и в отцовстве. Мне для счастья не хватает лишь уверенности в тебе. В твоей безопасности.
Скорей всего, я ошибся, заявив, что никто в нашей семье не пожалел об исчезновении тети Тани с Игорьком. Папенька пожалел – кредо писателя-гуманиста вынуждало его сочувствовать униженным и оскорбленным! Женщина потеряла заработок, и что теперь будет с ее детьми? Дочки на панель пойдут, а сынок – в «малину»? Для начала освоит профессию форточника, а к первой отсидке дорастет до опытного грабителя? Хорошо, что финальной фразой – угрозами в наш адрес – тетя Таня отца избавила от излишков сострадательности. Маме он сообщил с горестным сожалением, что такие, как Игоречек, представлений о добре и зле никогда иметь не будут, потому что им эти представления вредны – они бы им мешали оттягиваться.
Откровения папеньки я слушал внимательно. Мало что понимал, но все запоминал – на будущее. Природа меня наделила актерской памятью. Жаль, что память оказалась единственным ее даром! Если и не единственным, то прочие я разбазарил бездарно. Бездумно и без понятия, чем Божий дар отличается от яичницы!
Мама собиралась найти мне новую няню или место в хорошем детском садике, но отец воспротивился. Я уже большой, отлично умею занять себя, а папа сможет заботиться обо мне! У него это получится лучше, чем у полуграмотной тети Тани, потому что он займется моим духовным развитием! Соседка теть Люда к нам по-прежнему приходила – дважды в неделю прибиралась, а через день приносила еду. Готовить она предпочитала у себя – каждая хозяйка привыкает к своей кухне, на чужой не получится так вкусно, как дома, когда все необходимое под рукой, а дети присмотрены. Муж теть Люды работал водителем рейсового автобуса, а детей у них было двое – дочь-второклассница и Гена, малец моих лет. Пока у нас обретался Игорек, теть Люда Гену приводила к нам редко – опасалась дурного влияния Игорька. Почему о своих опасениях не сказала она Ванде Васильевне? Ванда не терпит, когда ей что-то говорят. Зато теперь мы с Геной сможем общаться хоть каждый день. Так что не надо подыскивать детсад, и чужих теток в доме не надо! Теть-Люда своя, с ней Вандочка с маленькой в одном дворе прыгала на скакалке. Что до мировой литературы, то она только выиграет, если писатель Каманин проникнется новым поколением землян!
Довод в пользу литературы маму пронял, и она доверила меня папе. Мне с ним жилось хорошо. Он умел готовить простые блюда, много читал мне и Гене, когда тот оказывался у нас, а потом мы обсуждали прочитанное, шумно и без занудства. Папе хотелось знать, как бы мы поступили на месте героев сказок, и мы наперебой придумывали себе приключения. Папа подхватывал, а потом вопрошал со смехом, а к тому ли мы стремились, что получилось? Торжества добра не получилось. А почему? Да потому что заблудились! И не в Тридевятом царстве – в самих себе!
Каждый день, если погода позволяла, мы втроем гуляли по городу. Заходили то в Аквариум, то в Музей флота. Мне больше нравился Аквариум, Гене – музей. В теплые дни папа покупал нам мороженое, мы его ели на Приморском, а потом мыли руки и рожи в питьевом фонтанчике. Тогда в каждом сквере были фонтанчики. Чаще, чем втроем, мы с отцом гуляли вдвоем и тогда обязательно заглядывали в книжный, где папа покупал тонкие детские книжки с картинками. Книжки были на украинском, но они были прекрасно проиллюстрированы, и я с удовольствием их листал. Когда требовалось узнать содержание, Александр Родионович внимательно вчитывался в текст: «Все понятно, язык-то родственный! Ну, отдельные слова не понятны. Мы из текста поймем, что они значат, выучим и запомним!».
Я гордился родителями. Я не перестал гордиться ими и когда вступил в возраст, который отец назвал «нормальным подростковым идиотизмом». Тогда правду-матку выдавал я в основном маме – за ее отрыв от народа! Она, как и все их поколение, провозглашает одно, а делает противоположное!
– Он прав, – утешал отец маму, – Но у него это пройдет. Вспомни нас, мы ведь тоже на родителях отыгрывались за несовершенство миропорядка.
– Я не отыгрывалась! – протестовала мама. – Я к своим старшим относилась с уважением!
– Я тоже, – улыбался отец. – Но это нам не мешало восставать на миропорядок. Мы по-другому восставали, вне идеологии. Шокировали общество прическами и одеждой, речью. Вспомни, Вандочка, какую музыку мы слушали, какие танцы танцевали! Как нас только за это ни обзывали! Подростковое бунтарство процесс такой же естественный, как смена времен года, и чем снисходительней мы будем к грозовым часам Кимки, тем скорее все образуется. – «А он, мятежный, просит бури», пока он в нее не попал! – убежденно, со смехом, заявил папа. – Уверяю тебя, Вандочка, что Евдоким не захочет попасть в бурю. И не потому, что он такой осмотрительный – у него нет идеалов, ради которых люди идут на жертвы. Те идеалы, что преподносили нам, еще при нас износились, а новые, суррогатные, никого не увлекают на гильотины. Поколение Евдокима – не идеалисты, это поколение разочарованных, растерянных, «лишних людей», как сказали бы в девятнадцатом веке.
– А кто в этом виноват? – вопросила мама с болью и вызовом. – Мы виноваты! Это мы создали такой мир!
– Мы хотели коммунизма, а получился тоталитаризм, – улыбнулся отец с иронией и успокоил маму: «Ничего мы не создавали, мы всего лишь подчинялись необходимости».
Под воздействием подросткового идиотизма я переступил границы дозволенного – влез в блокнот папеньки. Знал, что нельзя читать чужие письма, дневники, рабочие записи, но не утерпел. Отец так вдохновенно пророчествовал, что мне потребовалось узнать, что он пишет. Предрекает бурю или прикидывает, как ее избежать? Потребность пересилила моральные принципы, и я решился на гнусность!
Александр Родионович нам с мамой доверял абсолютно, поэтому не запирал ни кабинет, ни ящик стола. Я взял то, что лежало сверху, раскрыл наугад и ...офигел! Не знал, разрыдаться мне или расхохотаться. Мэтр Каманин записывал рецепты понравившихся блюд, фразочки, которые слышал от окружающих, и высказывания классиков. Все вразнобой.
Мой подростковый идиотизм оказался не стопроцентным и не отличался патологической жестокостью. Ни классику, ни Ванде Васильевне я о своем ошеломляющем открытии не поведал. Не хотел признаваться в неблаговидном поступке, за которым могла бы последовать утрата родительского доверия, и, что важнее, усомнился в самом открытии. Я ведь прочел всего несколько страниц первого попавшегося блокнота, а блокнотов и тетрадей в отцовском ящике хранились десятки! Мог же писатель дать отдых перенапрягшемуся мозгу, переключить его с великого на простое?! Писатели те же люди, они и цветы разводят, и аквариумных рыбок, и фиксируют для памяти полезную информацию – как удобрять фикус, чем кормить гуппи, что и в каких пропорциях разбавлять, чтобы бороться с огородными вредителями…
Отца я реабилитировал, но сомнения сохранились. Ни подтверждать их, ни опровергать я не хотел. Не хотел вторично нарушать заповедь культурного человека и совсем уж не хотел убеждаться в правоте тех, кто называл Александра Родионовича халявщиком, паразитом на шее у жены.
Мама дома появлялась лишь вечером и такая замороченная, что даже я с моим бунтом против фальшивых ценностей, старался не слишком ее грузить. Папенька старался разгружать. Вспоминал что-нибудь забавное или сообщал хорошие новости. Их он, скорее всего, выдумывал.
Александр Родионович замечал, что я поглядываю на него странно, но не приставал с расспросами. Не в его правилах было лезть в чью-то душу.
Я свою душу облегчить не мог даже перед лучшими друзьями – своими безосновательными предположениями я бы опорочил отца, предал их с мамой, не грязь вынес бы из избы, а нижнее белье близких, чтобы все, кому ни лень, его рвали и пачкали. Поделись я своими мыслями с Шарипом и Геной, я не сыном был бы, а сволочью! Ну, а вдруг я и правда сволочь, весь в папеньку?! Папенька, Емеля нового времени, нашел для себя теплую печь и полеживает на ней в свое удовольствие!
Папенька не полеживал, он ежедневно строчил что-то в блокноте. Теленовости конспектировал?!
Не утерпев, я все-таки спросил папеньку, почему теперь, когда больше нет цензуры, он не хочет о себе заявить? Известность повысила бы и его рейтинг, и мамин, и заткнула бы пасти злопыхателям.
Александр Родионович отложил перо и посмотрел на меня с укором.
– Я ведь много раз говорил, что не хочу светиться фейсом на публику! – исторг он, поморщившись.
– Но ведь светишься, – напомнил я. – С удовольствием даже.
– Да, – не заспорил папенька. – В театре, на домашних посиделках, но не в литературных сообществах.
– Боишься, что тебя размажут по стенке? – уточнил я жестоко.
– Не боюсь, но под плевки подставляться не желаю. Можешь считать это проявлением гордыни, но я не доверяю мэтрам, ни их оценкам, ни их суждениям, а еще меньше я доверяю мнениям рядовых членов объединений. Этим лишь бы показать себя в полный рост, чтобы остальные их оценили! Мэтры, в первую очередь!
– Как ты можешь о них судить, если ты не ходишь на их собрания?! – спросил я с протестом. Данная речь родителя противоречила всему, что он пропагандировал прежде – толерантному отношению к ближним, какими бы они ни были.
– Пару раз сходил и ушел со скорбным чувством,– поведал отец.– Те, кто правит бал, не вызывают у меня положительных эмоций, ну, а те, кто от них зависит, будут плясать под их дудку.
– А они сильно пляшут? – не поверил я. – Их никто палкой не загоняет на заседания. Могут и не прийти.
– И куда они придут? – справился с горьким сарказмом папенька. – Где еще они себя почувствуют избранными? Уж поверь мне, сынок, чем человек бездарней, тем с большим ражем он доказывает свою исключительность!
– Ты, то есть, самый великий человек в городе? – обвинил я отца в гордыне. – Тебе равных нет? Ты не писатель года даже – ты писатель века! Веков!
– Я ни на что не претендую, – ответил отец смиренно – Я лишь хочу по себе оставить наследие. Вам с мамой. Вы с ней сами разберетесь потом, нужно ли это еще кому-нибудь.
– «Потом» это после твоей смерти? – резко уточнил я. – И на когда у тебя это назначено?
– Не провоцируй, – попросил отец устало.– Я ничего не загадываю и, тем паче, не назначаю. Проживу, сколько мне отмерено, дай Бог, чтобы в здравом уме и твердой памяти, но я слишком стар, чтоб второй раз наступать на грабли. В универе я ходил в литературный кружок, но оказался... – он помедлил, подбирая нужное слово. – ...слишком впечатлительным оказался. И болезненно ранимым, и гордецом. Если б в нашу эпоху практиковались дуэли, я бы вызвал тех, кто самоутверждался надо мной. Дурак же был молодой! Несчастье в том, Евдокиша, что человек душой не стареет, остается, каким сложился или же – уродился. С годами крепнет противоречие между душой и разумом, но я это противоречие решаю в пользу души. Я надеюсь, что понятно тебе себя объяснил?
– Понятно, – буркнул я, удержавшись от соблазна обвинить отца не только в гордыне, но и в малодушии. Фиг с ним, пусть лежит на печке, понятный лишь себе самому и маме!
Взрослым, я пришел к убеждению, что большинство населения планеты – Емели. Функциональные обязанности так меня порой напрягали, что избавление от них становилось золотой мечтой дня! Лечь бы, закрыть глаза и перенестись в какую-нибудь иную реальность! Желательно, в ту, где говорящие щуки исполняют желания людей! Но это – программа-максимум, невыполнимая в принципе, а мне бы хоть закрыться в кабинете и подремать на сдвинутых стульях! Так ведь не дадут! Будут стучать в дверь и кричать, вопрошать друг друга, куда вдруг подевался Евдоким Александрович! Только что был и вдруг исчез, не проставив подписи на куче бумаг и не утвердив план мероприятия! Я дремал на своем как бы руководящем стуле и представлял себе то папуасов Новой Гвинеи, то древних индусов, то пещерных предков у костра. Не будь у них нужды ходить за добычей, так бы и лежали, глядя в пламя, обмениваясь междометиями. Женщины, те бы, конечно, трещали между собой, а потом выпинывали мужчин за мамонтами. И мужчины бы шли, жрать-то хочется! Даже в Новой Гвинее, где, возможно, полно дикорастущих бананов! Не бананом единым жив человек, вот и приходится шевелиться!
В жарких странах делать это особенно тяжело. Северные народы, разные там варяги, еще и потому были так активны, что в ходе захватов согревались. Но и они, намахавшись мечами, зависали в неподвижности у родных очагов. Если бы добыча шла к ним сама, поднимались бы с лежанок только чтобы осушить чарку. Ради пира покидали предки шкуры, топчаны и кровати под балдахинами, ради дружеских застолий и когда приходилось отпор давать неприятелю, а в обычные дни лежали бы себе и лежали… Как в семье не без урода, так и в людском сообществе находились натуры деятельные, которым не нравилось плевать в потолок. Эти находили себе увлекательные занятия, им и предавались со всем пылом души. Свои занятия они отождествляли с собой, дело превращалось в призвание, миссию! Ею подвижники дорожили больше, чем жизнью, настолько они верили… В себя они верили! В свою нужность человечеству, то бишь – в собственную избранность! Разномастных деятелей с неуемными амбициями, жаждой денег и карьерного роста мы оставим за кулисами, им на сцене мировой истории делать нечего. Тем более что цель их устремлений проста: шкуру у костра заменить шезлонгом у бассейна. Справятся задачей, и будут ловить кайф, как среднестатистический Емеля. Я б с печи (с руководящего стула!) соскочил одним махом, если б меня позвали на гулянку, а не на худсовет! Мой отец сходил с печи, чтоб людей посмотреть и себя показать во всем блеске многогранной натуры! Много ли нужно для счастья?! Александр Родионович за Жар-птицами не гонялся!
Подростком я злился и на отца, и на себя. На себя за то, что продолжал уважать и любить его. Злость требовала выхода, и я дрался. В школе – с Варягом, как я прозвал этого сына большого папы. В наш анархический, с бору по сосенке, класс высокомерный парень попал в середине учебного года – его отца перевели с повышением на руководящую должность – и я прозвал новичка Варягом. Не в честь легендарного крейсера, конечно, – из недобрых чувств к викингам, нападавшим на Русь. Прозвище прижилось, но новичок и не думал на него обижаться. Наоборот, вообразил себя крутым Вильгельмом Завоевателем. В этом он признался мне уже после школы, когда мы с ним мирно пили пиво в уличной забегаловке. Не такой он и говнистый был парень, просто в новом коллективе ему надо было себя поставить на высокую иерархическую ступень. На мою ступень, другими словами! Я свою ступень уступать не собирался, а игравшая во мне злость исключала мирное решение конфликтов. Оправдать себя могу тем, что с Варягом бились мы по-честному, один на один. Варяг был крепким, тренированным парнишкой, но я никому, даже Шарипу, не позволял вписываться за меня, когда перевес оказывался на стороне Варяга. У Варяга за плечами была секция по боксу, я мог полагаться только на свою ярость. Временами она делалась настолько берсеркеровской, что победа доставалась мне.
Разумеется, мы оба получали телесные повреждения, но оба молчали об их происхождении. Когда меня вызвали к диру на ковер за фингал под глазом Варяга – кто-то из девчонок нас заложил – я заявил, что мне по этому поводу сказать нечего, пусть Варяг объясняет, на что он неудачно упал. Если и на кулак, то не на мой, я в это время починял примус! Дир не поверил – он боялся, что родители Варяга придут к нему разбираться, но я так и не дал признательных показаний. Варяг, в свою очередь, не давал показаний на меня, а я отмазал его, когда предстал перед мамой и с фингалом и со свернутым носом. Угомонять Ванду Васильевну пришлось папеньке – мама рвалась в школу, чтоб устроить построение педсоставу. Александр Родионович внушал ей, что своими действиями она сильно навредит мне. Я не только лишусь доверия ровесников, но стану посмешищем! За нормальных мужиков не заступаются мамы!
Ванда Васильевна упорствовала: из нормальных школ дети не возвращаются избитыми!
– Вандочка! – не выдержал папа. – Мы не знаем, в школе он подрался, на улице или в скверике! Его об этом спрашивать бесполезно, он все равно не скажет, но, поверь, очень скоро он перерастет потребность размахивать кулаками. Человек в процессе развития проходит весь эволюционный путь человечества, но мало кто застревает на пещерном периоде!
– И ты проходил? – усомнилась мама и поглядела на папеньку, как Колумб на берега Нового Света.
– И я, – не слукавил папа. – Правда, я дрался редко, потому что не стремился быть лидером, а в мужской стае, особенно в молодой, битвы за лидерство неизбежны.
– Скажи еще, что естественны! возмутилась мама.
– Конечно! – подтвердил папенька. – У людей взрослых эти битвы переходят в другую плоскость, а подростки действуют по-прапращурски! Ты-то была девочкой, вы наши схватки наблюдали со стороны и едва ли понимали, почему мы так дико себя ведем! Девочки самоутверждаются по-другому.
– Саша! – вскричала мама. Она вдруг расхохоталась. – Ты с какой Луны грохнулся? Ты когда-нибудь видел женские драки?!
– Нет, – растерялся папа. – Но вы ж, наверное, царапались, за косы друг друга таскали…
– Это бабушки таскали, а у нас были стрижки! – объявила с торжеством мама. – И ногами били, и кулаками, и мордой о колено!
– За лидерство? – предположил отец.
– За мальчиков! – рассмеялась мама. – А вы разве никогда не дрались за девушек? Ты, Саша?
– Не пришлось,– словно извинился отец. – Нас девушки с филфака обхаживали наперебой. На филфаке, в основной, девушки...
– Ты провел молодость в малиннике! – констатировала мама усмешливо, но без ревности.
– Не совсем, – возразил отец серьезно. – Не всю. Я после вуза попал в армию, в чисто мужскую стаю, но у нас была военная кафедра, так что я попал на год в офицеры. Я, если ты забыла, старший лейтенант запаса.
– Да ну?! – поразился я.
Я привык считать папеньку существом сугубо штатским, квартирно-кабинетным, видевшим оружие только в фильмах.
– Помню, я, Саша, кто ты, – улыбнулась ностальгически мама. – Это ж я тебя отмазывала от сборов, когда тебя решили забрать на переподготовку.
– Старпера! – улыбнулся в ответ отец. – А кого ж забирать, когда у молодых и подготовки-то никакой!
– Тяжело в учении, легко в бою, – провозгласил я, не понятно, зачем. Может быть, из желания защитить свое поколение? Не дебилы, освоимся с любой обстановкой и освоим в ней все, что нужно!
– Уж-ты-то с лета! – поддела с вызовом мама. – Если тебя раньше в драке не искалечат!
– Вандочка! – взмолился папа. – Не нагнетай! Пацаны махаются по правилам, до первой крови!
– Это вы так махались, – опровергла мама. – А теперь и ногами забьют лежачего, и по голове огреют тяжелым!
– И под пулю попасть можно, – не заспорил отец, – но наш Кимка не попадет, он не стремится стать лидером ОПГ!
– А давно ли, Саша, на улицах мочат лишь кандидатов в лидеры ОПГ?!
– Не знаю, Ванда, не интересовался статистикой. Полагаю, что бандиты во всех подряд не палят, а вот от недоумков с ножами лучше бы держаться подальше. Как увидел их компанию, скройся. Ты же так и делаешь, Евдокиша?
– Я с такими пока не сталкивался, – успокоил я родителей.
– И не надо! А совет мой учти на будущее. Не геройствуй!
Родители могли не переживать за меня – я прекрасно знал, где геройствовать можно, а где не надо, и при явной склонности к авантюрам, не полез бы на рожон в ситуации заведомо проигрышной. К старшим классам я преодолел свой подростковый идиотизм, и махать кулаками мне надоело. Всем надоело, в том числе и Варягу. Тем паче, что к старшим классам он освоился в коллективе, а я перестал его задирать. Задирал-то его я! Но по делу! За его кичливость и стремление всех строить. Не догонялся, что кичливость была его защитной реакцией, хотя, конечно, и другое наблюдалось – желание превратить наш класс в отряд своих подчиненных. Таким, как Варяг, надо во время дать отпор, и тогда все становится хорошо. Люди начинают определяться и с собой, и со своим будущим. Шарип как технарь со своим определился давно, Гена Манойло тоже – он решил стать военным. По стопам отца собрался шагать Варяг. Они оба знали, что развал страны обескровил вооруженные силы, но верили, что оборонку возродят! Её – в первую очередь! Империалисты заставят! Принудят наших политиков позаботиться если не о безопасности страны, так о сохранности собственных доходов!
Конечно, политики могут сговориться с врагами на выгодных для себя условиях – взять да и подарить нас врагам как территорию. Но тогда, в нагрузку к ней, империалисты получат и наш нищий народ. Свободолюбивый, если его достать, задеть за живое и пробудить к сознательной, а не растительной жизни, то есть – к сопротивлению. Партия, в которую вступил Вадим, предполагала сопротивление. Как бы все происходило в реальности? Да уж как-нибудь! Очнувшись, народ бы понял, что делать, а если бы недопонял, партийцы бы сориентировали массы! Папа Ширипа назвал партийцев дураками. Папа у Шарипа был умный, внушал Вадиму, что политика сегодня одна, завтра – другая, а все люди хотят жить, причем, не за колючей проволокой. Вадим отвечал, что бездеятельность смерти подобна: кто за проволокой, а кто и в могилах мы окажемся уже завтра, если будем безропотно терпеть беспредел.
Жизнь доказала Вадику, что плетью обуха не перешибешь, но молодостью Шарип воспользовался достойно, по закону эволюции личности, когда на смену подростковому бунтарству приходит молодая революционность с ее верой в торжество справедливости и любовью. С самозабвенной, безоглядной любовью и к родине, и девушке, и к свободе. Девушки, достойной поклонения, у Шарипа тогда не было, и у Свободы не оказалось соперницы. Персональная эволюция Вадика соответствовала всемирной истории: Шарипов того периода за свободу бестрепетно пошел бы на гильотину. На любой из ее аналогов! Повезло, что свобода оказалась миражом, а Вадима не перемкнуло отправляться за ним в пустыню!
Меня папенька на темы истории так активно просвещал с ранних лет, что я потребности в борьбе не испытывал. Боролся за условно достижимое – оплату сверхурочной работы, дополнительные дни к отпуску и молоко за вредность. Боролась моя завцехом, а я ее активно поддерживал. Деньги за работу во внерабочее время мы так и не выбили – оказалось, что рабочий день у нас не нормированный. Цех-то простаивает, пока художник-оформитель трудится над эскизами, а компенсируется простой ударным трудом. Такова специфика нашего производства! Театр – территория подвижников! Он держится на тех, кто строит «узкоколейку», не щадя себя и не помышляя о благах. Единственная награда «строителям» – их гордость за причастность к Искусству! Мы и правда не корпели над декорациями шесть дней в неделю с девяти до пяти, нам корпеть было не над чем, и отреставрировав мебель к вечернему спектаклю, я мог считаться свободным. Мог уйти домой или осесть в гримерке с теми, кто тоже оказывался свободным. Летом мог пойти, а то и поехать на море. Это потом, когда оформитель подгонял нам эскизы, а бутафоры – аксессуары, мы вкалывали, как древнеримские рабы: и в выходные, и по полночи, и при жалком подвальном освещении, и на сквозняках.
Дополнительных дней к отпуску нам тоже не полагалось. В отпуск мы выходили всем коллективом, на месяц. Мне к отпуску должны были добавить два дня за то, что я числился в добровольной пожарной дружине театра. Я принципиально хотел эти дни иметь, и моя начальница мне их выбила. Классная была тетка! Настоящий борец за интересы трудящихся! А вот в битве за молоко поучаствовать пришлось мне. Причем, в главной роли! Я отправился в Горком профсоюзов! В стране все было развалено, но кое-что еще агонизировало, не иначе, как для рекламы нашей молодой демократии, и тетенька в начальственном кабинете прониклась моим рассказом. Мы ведь не клеевыми красками работаем – нитрами, травимся ядами. Так, бывает, надышишься вредных испарений, что до дома доползаешь с трудом! А бронзовая и аллюминиевая пудры не выводятся из легких вообще, так в них и остаются! Убивают нас вышестоящие постепенно, да еще и экономят на молоке! Тетенька мое негодование разделила, пообещала принять меры, и приняла! Буквально на другой день нас с завцехом пригласили к директору, а тот стал оправдываться, что ни ухом он ни рылом, завпост ему не докладывал! Врал или нет, не важно! Нас спросили, как бы мы предпочли получать свое молоко – деньгами или продуктом. Мы предпочли деньгами. Понятно, что покупал я на них не молоко! Зато как я себя зауважал! Рыцарь, победивший дракона! Это позже, на ином витке эволюции, я тогдашней гордости устыдился. Не героем я был – ходоком, классическим верноподданным с челобитной! Что бы я ни исполнял, как бы не расхваливал свою дерзость, не влекло меня в герои. На гильотину! Мне хотелось жизни бурной, но гарантированной!
Глядя в небо за балконом, я подводил итоги жизни. В меру бурной, но бесполезной. Ничего хорошего я в жизни не совершил. Даже когда старался, получалось все наизнанку! Других осуждал, а себя оправдывал. Я оказался злопамятным, и моя злая память с годами только улучшилась. Я задним числом возненавидел и лицемерную тетю Таню, и хитренького подлого Игорька, и, заочно, его папашу-алкаша, и сестренок, беззастенчиво щеголявших в ворованных побрякушках. Вау ненавидел, стоило о ней вспомнить. Много кого я возненавидел за жизнь, но не себя. На себя я мог только злиться. Сознавал, что и я не ангелочек, скорей уж – мелкий бес, но не зацикливался на собственных неблаговидных поступках. Искупал их поступками благовидными и на этом успокаивался. Может быть, все так делают, не то число суицидников возросло бы в разы, а число монастырей не поддавалось бы учету, под ними бы оказался весь жилой фонд!
Чего я себе не простил, так подозрений в адрес отца, даже после того, как мои подозрения подтвердились! Ну, не ваял папенька нетленку! Так и без него хватало тех, кто ваял! Сильно они обогатили человечество? Папенька обманывал и мать, и меня, и еще многих, но большой ли вред обществу нанес Емеля прозябанием на печи?! Не хотелось ему на барщину! Вековая мечта русского человека – свобода. Не та, что на баррикадах – спокойная, уютная, как кошка. Хорошо б она еще и мурлыкала! Но когда и кошку отбирали в оброк, русский человек давал себе оторваться – с наслаждением пускал «красного петуха». Здоровски! Но поскольку все знали генетически, чем заканчивается подобная зрелищность, то смиряли себя, соглашались на обязаловку. На мышку-норушку! Александр Родионович доблестно кормил свою мышку, пока не сходил за живой водой, и тогда ведра сами пошли! Александр Родионович нашел условие, при котором никто его не построит. Писатель – это святое!
Александр Каманин был хорошим мужем, хорошим отцом и... хорошим учителем для меня и моих друзей! Ему, а не своим родителям доверяли Вадик и Гена то, что их мучило, у него просили советов! И Шарип, и Гена Манойло любили моего папеньку, и его смерть переживали как потерю близкого человека.
Александр Родионович умер в январе 2014 года от пневмонии. Участковая терапевт продиагностировала ОРЗ, сделала назначения, но папеньке становилось все хуже, и его забрали по «скорой» в больницу. Там он провел неделю – без улучшений, и его выписали домой.
– Меня не выписали – списали, – скорбно сообщил нам отец. – Поняли, что не смогут помочь.
Ни в загробную жизнь, ни в реинкарнацию папа не верил, а поэтому испугался смерти. Это будучи здоровым он любил рассуждать о бренности всего сущего, но когда старуха с косой оказалась у его изголовья, аксиома «все там будем» не успокаивала его, а ужасала. Он боялся оставаться один, то и дело звал маму, требовал, чтоб она сидела рядом и держала его за руку. И мы с Майей и десятилетний Егорка маму подменяли, но мы с женой работали, а Егор ходил в школу. Мама вконец измучилась, ухаживая за мужем, но до последнего верила в его исцеление: не мог великий писатель покинуть мир, не доведя до совершенства свои творения! Не могла Природа этого допустить! Папенька знал, что и могла, и допустила, но цеплялся за надежду, как за мамину руку.
Майя предложила пригласить к отцу священника – чтобы тот и окрестил Каманина, и исповедовал, и нашел слова утешения. Папенька отказался: «Не найдет он таких слов, а дежурным я не поверю. Я и в Бога не поверю, не так воспитан, я поверю хорошему пульмонологу. Найди его, Вандочка!»
Мама нашла, но врач ничем не обнадежил семью, а в беседе с умирающим сослался на Господа: все в Его воле!
Вероятно, эти слова добили Каманина. Он скончался через час после ухода эскулапа, а мы все поначалу испытали не горе, а облегчение. С неизбежным мы смирились заранее, и были слишком изнурены, чтоб страдать. Когда эта способность вернулась ко мне, я попытался успокоить себя и маму: «Ему повезло – он дожил до рождения внука».
– Он хотел погулять на его свадьбе, – издали ответила мама.
Папеньке повезло вдвойне: он не дожил до гибели Егорки, вечная память им обоим.
Память бывает вечной, только если сохраняется род.
После третьего тоста я спросил у Шарипа о его планах и перспективах.
– Никаких – ответил Шарип. И попробовал пошутить. – Дочек выдать за олигархов!
– Есть идея получше, – заявил я. – Я напишу на тебя дарственную. На мою хату. Переберетесь сюда, а свою однушку будете сдавать.
– А вы куда переберетесь? – посуровел Вадим. – Вы с Майей?
– У нас с Майей наследников не осталось, а дарить хату государству я не хочу. Не смотри на меня так, я на тот свет не собираюсь, но все люди смертны.
– С чего ты взял, что я не покину этот свет раньше тебя?
– С того, что тебе еще надо вырастить дочек.
– И что?
– Не отпустят тебя с земли, пока не исполнишь свой родительский долг.
– Кто – не отпустит? – пуще прежнего напрягся Шарип.
– Не знаю, – я плеснул нам еще по рюмке. – Природа. Я читал, что дети продлевают жизнь родителей.
– Не факт!
– Факт. Ученые доказали.
– Кимка! – подался ко мне Вадим. – Признавайся, что ты задумал!
– Я похож на человека, который умеет думать? – я попробовал улыбнуться другу. – Если и умел когда-то, то разучился. А вот соображать не разучился, так что даже не пытайся меня оговорить от моей идеи. Я бы мог ее не излагать, сделать тебе сюрприз, но я хочу, чтобы новая метла, твоя благоверная, не выметала отсюда все подряд – кой-какие мои бумаги, альбомы…
– Произведения дяди Саши! – подсказал Шарип.
– Их не осталось, – сообщил я в небо за балконом. – Я исполнил последнюю волю папы, уничтожил его тетради.
– Что?! – ошалел Шарип. – Как ты мог?!
– Я не мог не исполнить его волю. Он всегда говорил, что в мире слишком много несовершенства, а свою работу до совершенства он не довел, поэтому…
– Он не мог судить здраво! Он болел! Но ты, ты…
– Я судил здраво. Нет, кое-что осталось, в моих бумагах, но, поверь, это никого ничем не обогатит.
На сей раз я Шарипову не соврал – я пытался утешить маму творчеством папеньки, но у меня, как и у него, шедевра не получилось. Никакой последней воли отец мне не излагал, ему было не до того, но я не мог оставит в память о великом писателе рецепты полюбившихся ему блюд.
Тетради отца я сжег на даче Шариповых. Туда мы большой компанией завалили на шашлыки. Выпал из поля зрения общества и исполнил сыновний долг. Произошло это уже после смерти мамы. Ванда Васильевна пережила мужа на семь лет, а в последние годы стала нервной, раздражительной и обидчивой. Мама заподозрила, что я ей вешаю лапшу на уши, требовала, чтобы я передал ей творчество Каманина в том виде, в каком оно есть, а я врал, что работаю над творчеством в театре, в своем завлитовском кабинете, мне там удобней. Почему я так медленно работаю?! За то время, что я работаю, создать и «Войну и мир», и «Анну Каренину» не фиг делать! Я работаю в перерывах между исполнением своих прямых функциональных обязанностей, у меня их полно, а служенье муз не терпит суеты! Мама и верила и не верила. От моей особы отвлекало ее служение Меркурию и заботы о Егорке. Паренек рос не мне чета, с тягой к знаниям и любовью к спорту, но такой же шустрый. Драться не дрался, но мог дня на три забуриться в поход в места, где не брала мобильная связь, и тогда мама вставала на уши. Бросалась на нас с Майей – почему мы так спокойны, не ищем сына?! Мальчик мог утонуть или свалиться со скалы! Мы были спокойны, потому что сын в походы ходил с товарищами по секции самбо, а спортсмены не бухали, не курили всякую дрянь. Им важно было доказать свою самостоятельность, а мелочная опека молодых раздражает. Меня мама опекой не доставала, когда я надолго зависал на природе, но тогда она была гораздо моложе, и был жив мой отец.
За отца один рассказ я все-таки написал. С подачи своей будущей жены.
Вторично мы с Майей познакомились на даче Шарипа, где он шумно отмечал двадцатипятилетие. Были и сослуживцы, и бывшие сокурсники, и бывшие товарищи по партии, в их числе Клавдия и Урсула. Они-то и притащили с собой скромную Майю.
Дача Шарипа это песня отдельная. Еще при СССР заводчанам выделили земельные участки, и Шарипов-старший принялся обустраивать свое ранчо. Построил халабудку, посадил сад, и стал приобщать сына к натуральному хозяйству.
– Земля, она кормилица, – внушал он Вадиму. – Ты к ней будешь относиться с любовью, и она тебе ответит добром.
У Вадима тяги к земле не оказались, он на ней отбывал повинность перед родителями. Знал, что сад им дороже собственного здоровья, и они будут добираться до него даже ползком. Чтобы побыстрее отбыть повинность, на ранчо Шарип отправлялся со мной, Геной и Морозом, но и у нас интереса к сельскому хозяйству не обнаружилось. Мы наскоро поливали растительность, рыхлили землю, а потом усаживались за длинный стол во дворе и расслаблялись. Ели то, что прихватывали из дома, попивали квас и винцо, пели под гитару Мороза. Ранчо тех лет выглядело вполне приглядно, но Шарипов, поступил в институт и в усадьбу стал наведываться нечасто. Порядок, в меру силенок, поддерживали его родители, мы им подставляли плечо лишь изредка, в зависимости от собственных обстоятельств, а через год мы с Морозом подались на материк за высшим образованием.
Серега свою мечту о театральном исполнил – поступил в него без всякого блата. С таким чувством спел «Варяга» и такое выдал «яблочко», что приемная комиссия им прониклась. Не последнюю роль, возможно, сыграла характеристика от нашего театра. Мы с Морозом напрягать руководство не стали – написали текст сами, а руководство подписало и заверило печатью. Жалко им, что ли, дать парню шанс выучиться?! Он ведь и правда выходил на сцену! Не суть важно, что в массовке! Я на сцену не выходил, но руководство и мне дало характеристику для поступления в Институт Культуры, прозванный в узких кругах «Балалаечным институтом». Институт готовил кадры для народных коллективов, но его выпускников можно было встретить в самых разных учреждениях. Было бы желание себя проявить!
Я себя проявлял лениво, пропускал занятия, предпочитая им посидели в компании, но недели за две до сессии в гранит науки вгрызался до скрежета в черепной коробке. Все сдавал во время, а прогулы объяснял необходимостью зарабатывать на учебу. Мы все этим объясняли свое отсутствие на занятиях, хотя лично мне ни грузчиком ни дворником надрываться не приходилось – меня материально поддерживала мама. Моих товарищей поддерживал я – у меня не было привычки есть и пить под подушкой! Да и девушкам нравилось, когда за ними увивались с известным шиком. Кавалер при деньгах это не то, что кавалер без гроша! Я ухаживал красиво, а поэтому часто оставался на мели. В иные дни у нас с ребятами в рационе имелась только водопроводная вода, но никто из-за этого не страдал. Знали, что будет день-будет хлеб, и не только он! В общем жили весело, с верой, что звезды сами на нас посыпятся. Не они, так манна небесная!
Приезжая на каникулы, я радовал родителей своей успеваемостью – вот что значит иметь отличную память! – пересекался с Шарипом, с Геной, с Серегой, когда он тоже приезжал на каникулы, и обязательно заходил в родной театр. Мне все там радовались, от души или наигранно – неважно. Я любил, когда мне улыбаются, и сам любил улыбаться! Своей бывшей завцехом непременно привозил какой-нибудь сувенирчик, а потом мы нашим маленьким цеховым коллективом оседали у нее в кабинете – отмечать мой приезд. На вопрос, вернусь ли потом в цех, я отвечал, что едва ли – я ведь учусь на режиссера, и начальница мне сочувствовала: вряд ли кто меня возьмет постановщиком! Я и не сомневался, что не возьмут, но не сокрушался по этому поводу. Будет день, и так далее... В конце концов, наша старенькая завлитша, выходя на пенсию, порекомендовала руководству меня, и молодого специалиста Каманина утвердили в должности. Пошел по стопам отца! С той разницей, что не только числился – это было бы и неприлично, и скучно. Список моих функциональных обязанностей оказался внушителен, но я сразу отсек все лишнее. Например, формирование репертуарного плана. Каждый режиссер сам знал, что он собирается ставить, и в рекомендациях завлита не нуждался. Важно было с максимально умным видом сидеть на собраниях, но не вылезать с предложениями, пописывать статейки о наших планах и достижениях, встречаться с общественностью, когда того требовала обстановка, и, тоже по обстановке, проводить мероприятия. Торжественные, культурно-развлекательные, всякие. Проводить в жизнь очередную генеральную линию, то бишь! Я справлялся, и родители мной гордились. У меня дела шли гораздо лучше, чем у Шарипа и, тем более, у Гены Манойло, а Серега пускал нам в глаза золотую пыль в свои редкие приезды из Питера. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не унывало!
На день рождения Шарипа Мороз не приехал – сообщил, что у него съемки, Гену поставили дежурным, а я средь шумного бала обрел свою будущую жену.
Майю я узнал сразу, она резко выделялась из общего фона. Сидела одиноко под деревом и рассматривала деревья. Узнать ее я узнал, но как звать, забыл. Слишком со многими пересекался в последнее время. Подошел к ней, приложил руку к сердцу и извинился за провал в памяти.
– Ничего страшного, – благородно извинила она. – Мы недолго были знакомы. – И заново представилась: «Майя».
– В мае родилась? – взялся я заполнить провал.
– Все спрашивают, – вздохнула она с покорностью судьбе. – Нет, я родилась в феврале, но мои папа и дедушка очень любили май. И Первомай, и Девятое. Дедушка воевал, и День Победы в семье был самым главным праздником. Я поэтому Майя, а сестренка Виктория.
– Символично! А я...
– Евдоким, я помню. Редкое имя.
– Вот и меня все спрашивают, почему я не Вовочка!
Она улыбнулась, и я устроился на траве с ней рядом.
– Мой папа-писатель назвал меня именем своего литературного героя, – сообщил я доверительно. – Так он им проникся, пока писал!
Это я выдумал с разгона. Папин герой назывался просто Молодой Офицер.
– Герой совершил что-то героическое? – безучастно спросила Майя, рассматривая деревья. Судя по ее виду, мы с моим отцом вместе взятые не стоили и листка на кроне, но меня это не смутило. Насколько я помнил Майю, она была сдержанной в выражении эмоций и сейчас, вероятно, закрывалась деревьями от меня с моими эмоциями. Поэтому я ответил со вздохом сожаления: «Героическое? Нет. Роковое. Фатальное. Он был офицером девятнадцатого века, совсем молодым, и влюбился до безумия в барышню, которая играла его чувствами. Так она развлекалась и самоутверждалась, и то подманивала его, то отталкивала, а он ее считал ангелом. Ослеплен был страстью!
Я глянул на Майю. Она-таки переключилась с крон на меня. Майя внимала мне с интересом, и я продолжил, вдохновленный вниманием: «И вот, когда он решился сделать ей предложение, она так его осмеяла, наговорила столько обидного, что он застрелился под ее окнами, на ее глазах!
– А она?.. – осторожно спросила Майя. – Она ушла в монастырь?
– Наоборот! – усмехнулся я ядовито. – Она пуще прежнего собой возгордилась! Кавалеры в ее честь кончают с собой!
– Печально, – произнесла Майя после паузы, с печалью и в голосе и во взгляде. Помолчала и вопросила, теперь уже громко, с недоумением: «Но почему твой отец назвал тебя в его честь? Чем он такую честь заслужил? Если бы он себя поборол, уехал на Кавказ, на Балканы, где тогда воевали, там погиб, спасая кого-то…
– Бога, царя и Отечество, – подсказал я язвительно, но Майя меня не услышала. Майя негодовала: «Он же был офицер! Он не смел своей жизнью распорядиться так бездарно! Застрелиться под окнами кокотки! Разве это достойно человека в погонах?
Я и сам не ожидал, что моя история так сильно заденет Майю, и попытался поставить точку в рассказе: «Он был в стрессе!»
– Он был уязвлен! – полыхнула глазами Майя. – Его рукой не любовь двигала, не страсть, а оскорбленное самолюбие!
– Возможно, – кивнул я с высоты литературных познаний, – Но тогда это называлось честью. Ни плевок, ни смешок в лицо не прощались. Стерпел – значит, унизил себя в глазах общества! Поэтому мужчины вызывали друг друга на дуэли, а ради прекрасных ангелов…
– Ангелов? – прервала гневно Майя.
– Такими они их видели! Поэтому так часто стрелялись!
– И поэтому твой отец тебя назвал именем этого... этого?!
– Он проникся высотой его чувств! – вспомнил я откровения отца в адрес членов литературного кружка в Универе. – Его порывом, его гордостью…
– Гордыней! – поправила Майя обличающе.
– Тогда это называли иначе. – вновь попробовал я угомонить Майю. – Время было другое. Мой отец проникся и временем, и героем, и решил его возродить, дать ему второй шанс!
– Ему? – обалдела Майя. – Ему, которого не было?!
– С чего ты взяла, что не было? – уставился я на Майю с наигранным удивлением. – Был.
И выдал, как откровение: «Он был моим предком!»
– Что?! – переспросила Майя и заморгала так часто, словно я сыпанул ей в глаза бронзовым порошком своих вымыслов.– Как он мог стать твоим предком, если застрелился молодым, так и не обвенчавшись со своей барышней?! Или у него были внебрачные дети от какой-нибудь крестьянки?!
– Не знаю, – признался я, растерявшись. – Но тогда они у всех были. У многих. Но об этом семейная хроника умалчивает.
Семейная хроника – отдельная ария. В исполнении отца она звучала лишь раз.
Папенька, излагая сюжет, обмолвился, что сюжет почерпнул из семейной хроники. Я отцу не поверил, и о хронике забыл, и лишь потом, после смерти папеньки, обнаружил, что в одной из тетрадей он законспектировал рассказ своей бабушки. Самой хроники, конечно же, не сыскалось, как и картинки с генеалогическим древом, но с бабушкой папенька о делах давно минувших дней говорил, и печальную историю записал. Тезисами. Не уточнив, от кого произошла бабушка – от офицера или от барышни! Надеюсь, не от нее!
Я трагическую историю преподнес Майе со слов папеньки, как запомнил. Благо, запоминал я на совесть! Но в тот день куда больше, чем хроника меня интересовала Майя. Она мне представлялась блеклой, мышкой-норушкой, а теперь вдруг раскрылась с совершенно неожиданной стороны! Вулкан страстей, а не девушка, Везувий в состоянии спячки! Что принудило Везувий уснуть и пробудиться вдруг, под воздействием моего рассказа? Драма собственной ее жизни?
Я внимательно посмотрел на Майю. Среднего роста, средне-русая, с карими глазами, хорошенькая. Что хорошенькая, это я понял сразу, еще при первом знакомстве, но тогда она казалась мне скучной. Сдержанно-вежливая, немногословная, без яркого макияжа… Сейчас она была в ярком летнем платье.
Майя перехватила мой взгляд. Она успела усмирить свою лаву и стала прежней – тихой и незаметной.
– Что ты так смотришь на меня? – спросила без выражения, так, словно знала ответ заранее.
Но она его не знала! Потому что я выдал искренне, от души: «Любуюсь! Того более, восхищаюсь! Еще никто никогда не внимал мне с таким сопереживанием!...»
И тут Майя повернулась ко мне еще одной гранью. Посмотрела на меня с сожалением, даже с жалостью: «А ты многих вокруг себя замечаешь?».
– Я вообще-то наблюдательный! – оскорбился я за лучшие свои качества, и сходу их Майе продемонстрировал: «Тебе очень идет это платье!»
– От сестры осталось, – проигнорировала она мое восхищение, – Сестра не потащила в Афины уже надеванные вещи, она там купит новые.
– Почему не в Париже? – перестроился я на легкую светскую беседу.
– Потому что в Греции все есть! – отрезала Майя и добавила со вздохом: «Не напрягайся, Евдоким, я не люблю комплименты. Просто ты и этого не заметил».
– Не успел. Я редко делаю комплименты.
– Только, когда их от тебя ждут? – подсказала Майя с улыбкой пифии.
– Сделать комплимент, которого ждут, то же, что подарить девушке цветы! – провозгласил я, защищаясь. Почему-то мне потребовалось уйти в оборону. Из-за ее улыбки жрицы в сочетании с грустным, всепрощающим взглядом?
– Я не люблю, когда мне дарят цветы, – сообщила Майя. – Представляю их себе уже в помойном ведре.
– О как! – только и сумел сказать я.
– Не бери в ум, – повинилась Майя. – Все нормальные девушки любят, когда им дарят цветы, и обижаются, когда им их не дарят.
– А ты ненормальная? – уточнил я, заинтригованный.
– А ты, такой наблюдательный, не заметил? – уколола она меня и взглядом, и интонацией.
– Наверное, пьян был!
– Нет. Просто, глядя на меня, ты всего лишь смотрелся в зеркало. На себя смотрел сквозь меня. С восхищением.
Таких диалогов с девушками у меня еще не случалось, и я попер из обороны в штыковую: «Так я, значит, Нарцисс, придурок самовлюбленный?!»
– Нет, нет, – заторопилась Майя, она вдруг стала оправдываться, – Ты не Нарцисс. А человек и должен себе нравиться, он и должен быть себе интереснее, чем другие.
– Это ты о принципе возлюби ближнего, как самое себя? – уточнил я, заподозрив, что Майя надо мной издевается.
– О заповеди, которую мы не соблюдаем. – отрапортовала она. – Мы себя не видим, а значит, не понимаем, и не можем любить, как должно. Но ты меня не слушай, забудь, что я наболтала. Мы расстанемся сегодня и не увидимся больше.
– А если я так не захочу?! – меня вдруг заело. С какой радости Майя что-то решила за меня?! Шибко умная?! Провидица?!
– Ты захочешь, – заверила она с гримасой провидицы. – Мы очень разные. Ты актер, я бухгалтер, ты человек-праздник, я – человек-будни.
– Скажи еще, ты – рутина! – разозлился я на ее уверенный тон. – И, кстати, я не актер!
– А кто ты? – сострадательно спросила Кассандра.
Если б она добавила: «Кто ты, кроме как сын бизнес-вумен и писателя?», я развернулся бы и ушел от очередной тети Тани, очередной Вау. Но она продолжала грустно мне улыбаться.
– Вот сама и ответь мне на свой вопрос, раз ты такая продвинутая, все знаешь, все замечаешь!
Если Майя и собиралась мне ответить, то не успела: нас потребовали к праздничному столу!
По пути к столу Майю перехватили ее подруги.
– Ну, и куда ты запропала?! – затарахтели наперебой Клавдия и Урсула. – И чего ты поникшая такая?!
– Да я обычная, какая всегда.
– Так ты встряхнись! Ты посмотри, как классно! Зелень, солнышко, люди! Мы тебя на праздник вытащили, дурында, хватит уже чахнуть в своей светелке! Тебе не дай пинка под зад, будешь чахнуть!
– Над авизо, – пошутила в ответ Майя.
– Над всем! Больше жизни, Майка!
Клава обняла Майю, и тут Урсулу осенило: «Слушай! Так она же с этим пересеклась! С деятелем культуры недоделанным, как его?…
– Евдоким, – подсказала спокойно Майя.
– Ну, да! Этот хлыщ тебе опять лапши на уши навешал?!
– А ты видишь на мне лапшу? – с улыбкой справилась Майя. – Успокойтесь, девки, мы просто поговорили, как старые знакомые!
– Скажи еще, как добрые знакомые! – взвилась Урсула. – Как добрые, – подтвердила Майя.
– Ну да! – рассвирепела Клавдия. – Он стихи тебе читал! Про свою душу гения! Не понятую никем! А ты и уши развесила!
– Под лапшу? – засмеялась Майя. – Все нормально, девчонки, Евдоким под гения не рядится, а читал он мне рассказ про себя!
– Такого несчастного! – обвиняюще рявкнула Урсула.
– Еще не несчастного, а там видно будет, что проявится в зеркале. Сейчас у него второй шанс!
– Тебя охмурить?! – уточнила наступательно Клава. – Ему мало было одного шанса?! А тебе?!
– А мне ничего не надо.
– Как ничего?! Да ты чего?! Тебе сколько лет, что тебе ничего не надо?!
– Мне от него ничего не надо, и прекратите уже! На нас уже смотрят! Девки, я не маленькая, я сама разберусь со своей жизнью!
– Да какая у тебя жизнь?! Дом-работа! Книжки, телевизор!
– Авизо!
– Отчеты! Это не жизнь – такая жизнь, Майка! С этим надо что-то делать!
– Вот и давайте! Для начала сядем за стол и поздравим Вадика! Чтоб у него все было лучше всех!
– Чтоб у нас у всех все было лучше всех! – внесла важные коррективы Клавдия. И Майя подхватила: «Да девки! Паршивая овца стадо портит, а несчастный человек – биосферу! Так что надо, чтоб у всех...»
Разговор подруг меня озадачил. Я всегда был чужд мистики, и вдруг подумал, что не имею о ней ни малейшего представления. Как, собственно, обо всем, что выходит за рамки быта. Вдруг я неправ, сводя мистику к вредным суевериям, а это целая наука, дошедшая к нам от предков? Они были наблюдательней нас, внимательней и к миру, и к обитающим в нем людям. Они свою Мистику разрабатывали тысячелетиями и весьма в этом преуспели! А потом пришли мы и объявили лженауками все, что не укладывалось в рамки наших познаний! Еще недавно и генетика входила в список лженаук!
Впрочем, сейчас мне не до генетики, не до Канта, Гегеля, Сталина, мне дело до себя! Покрасовался перед девушкой, и вот, понеслось, непонятно, в какую степь! Ладно, если в степь, а не в бездну! Что-то я когда-то слышал про карму имени. От папеньки. Но папенька любит порассуждать на разные темы, а про карму имени упоминал он не в связи с хроникой. Или – в связи, а я слушал плохо и не врубился?! Черт, да мало ли до меня жило на земле Евдокимов, и все, что ль, с одной общей кармой?! Или она возникла, когда офицерик пальнул себе в висок?! Или я сам ее породил своим глупым языком и перетянул на себя, когда выдал Майе про второй шанс, возрождение?! У Александра Родионовича не спросишь, он пустится в долгие рассуждения о восточной философии, мифологии, еще чем-нибудь, а потом начнет дознаваться, а чего это я с праздника вернулся такой не праздничный?! Это я-то, Человек-праздник!
За столом смеялись, шутили, сдвигали чарки и звенели приборами, и только мне, впервые в жизни, наверное, было не весело. Я изображал радость, но не испытывал ее! Поглядывал на Майю, но она в мою сторону не смотрела. Сидела между Клавдией и Урсулой и старалась вести себя в соответствии с атмосферой. Ну, ей-то было не привыкать! Умела Майя не привлекать к себе внимание, вот я и проглядел этот перл! С подачи перла сотворил в себе самом не в меру романтичного офицерика! То-то Майю мой рассказ так заел! Не она ли была кокоткой, из-за которой я застрелился?! Не я! А она-таки ушла в монастырь, создала его в себе и ушла. Нет, хрен бы я застрелился. Ни в каком веке я бы так с собой-любимым не поступил! Нашел бы другие способы постоять за честь и достоинство! Папенька мечтал вызвать на дуэль своих обидчиков из литературной тусовки, но ведь не вызвал! И не потому, что в нашем столетии дуэли не практикуются! Практикуются, просто форма их изменилась! Изменился папенька, отошел от барьера.
– Кимка! – окликнул меня Шарип. – Ты это куда?!
– До ветру! – ответил я.
Я, оказывается, вылез из-за стола в самый разгар очередного тоста. Вылез, потому что из-за стола вышла Майя. Сама-одна, без подруг!
Майю я перехватил не в самом романическом месте – возле «скворечника». Преградил ей путь к пирующим и объявил: «Мы не договорили».
– О чем? – попыталась она меня обогнуть.
– Обо мне, – не позволил я ей уйти. – Ты мне так и не сказала, кто я!
– Ты это сам поймешь, Евдоким, – вздохнула она устало – Приглядишься к себе в зеркале и поймешь.
– Но мы все – зеркала друг друга! – вспомнил я очередную мудрость отца.
– Я не твое зеркало, Евдоким. Совсем не твое. – она вновь попыталась пройти мимо меня, и вновь я ее не пропустил, даже чуть не схватил за руки. Потребовал объяснений.
– Если я тебя обидел тогда, когда мы расстались... Но я этого не понял, прости! Ты не дала мне повод понять!
– А тебе был нужен повод? – она засмеялась через силу. – Какой? С истериками, с пощечинами?
– Хотя бы! А когда человек считает, что у него все ровно...
– У тебя все ровно.
– А вот я теперь уверен, что нет.
– У тебя это пройдет, Евдоким. Ты легкий человек.
– Как что – легкий? – чуть не заорал я. – Как одуванчик, как дирижабль?!
– Как ты.
– И в чем это заключается, выражается?! Раз ты так хорошо меня познала, скажи!
– Я не тебя познала – себя. Через тебя. А твоя легкость... Ты умеешь облетать препятствия даже, когда их не замечаешь.
– Это хорошо или плохо?
– Когда как. Можно ведь и напороться на какую-нибудь преграду…
– Так врезаться, что и в зеркале себя потом не узнаешь?!
– Поверь, что я тебе этого не желаю.
– А если не желаешь... Ты согласишься со мной встретиться еще раз! Хотя бы только раз!
– Евдоким, ты шел в нужник? Иди, пока люди нас не хватились. Я не хочу шепотков за спиной. Тебе это без разницы, даже льстит, а я люблю тишину.
– Мир и дружбу между народами! – съязвил я, раздражаясь.
– Конечно! – подтвердила Майя серьезно. – Давай не портить людям праздник. Если Клава и Урсула нас тут увидят вдвоем…
– Они испортят людям праздник! Я понял! У тебя очень верные подруги! Опекают тебя, как инвалида! Ты пыталась что-то сделать с собой? Из-за меня?!
– Нет! – выдохнула она нетерпеливо. – Ничего я не пыталась! Так и быть, я согласна с тобой встретиться еще раз! Завтра, на Приморском возле фонтана! В пять вечера!
Я посторонился, она проскользнула мимо меня, а я торопливо скрылся в «скворечнике», к которому бодро приближались ее подруги. И как мне выбираться из укрытия, чтоб не испортить людям праздник?!
Я легкий, я умею преодолевать препятствия. Даже такие, как Клава и Урсула. Я так надолго оккупировал место общего пользования, что Клава и Урсула удалились на зады сада. Убедившись, что удалились, я возвратился на пир и стал человеком-праздником. Уже не прикидывался им, а стал, потому что настроение у меня поднялось. Я понял, что надо сделать. Возвратившись домой, когда родители уже легли почивать, я сел за компьютер и изваял рассказ папеньки. Получилось не совсем так, как в устном изложении, но, по-моему, получилось даже лучше. Я описал и страдания героя, и ужимки бездушной твари, я создал майора, с которым кокетничала тварь на глазах у влюбленного Евдокима. Стерва с Евдокимом возвратись из церкви. На тройке. Дело было зимой, на Рождество, наверное, и Евдоким заботливо укутал ноги красавицы теплой медвежьей полостью. Дамочка поблагодарила жеманным смехом. Она звенела голосом всю дорогу, а майор уже стоял у дверей ее дома и крутил ус.
– О, это вы, Модест! – поприветствовала его разрумянившаяся от мороза и удовольствия стерва. – Как я рада вас видеть! Мы сейчас же поднимемся ко мне и выпьем шампанского! Отказ не принимается! Кажется, вы служите в одном полку, господа, вас не надо друг другу представлять?
– Не надо, – процедил майор мрачно.
В свой текст я ввел диалоги, которых в папенькином рассказе быть не могло, но я же, блин, не на пилораме работаю и не на слесаря учился! (Лучше б я учился на слесаря!). Пробу пера я не счел за блин комом, я остался собой доволен еще и потому, что вернул злополучного офицера в его пространство-время! Мы с ним тезки, но не более того!
Всякий человек – автономная личность с собственной автономной кармой! Завтра в пять вечера я буду разбираться со своей, и ведь разберусь, разберусь!..
Я ходил вокруг фонтана и нервничал. Так я не нервничал ни перед одним экзаменом. Так я нервничал лишь когда шугался от Вау. Вдруг мне Майя пообещала свидание только, чтоб отделаться от меня? Придет – не придет?..
Она пришла. Окликнула меня: «Евдоким!», и я устремился к ней, окрыленный.
– Евдоким, только честно, для чего тебе потребовалось видеть меня? – сходу взялась Майя ломать мне крылья. – Ты расстался с какой-нибудь красоткой, а на безрыбье и рак рыба?
– Прекрати! – потребовал я. – Пошлость – не твое амплуа! Назойливость – не мое, но я в шоке! Ты меня вчера напугала реакцией на рассказ моего родителя!
– Вчера ты сказал, что я тебя восхитила.
– И то и это! Я парень простой, я знаю, что такое рюмка, водка, гармошка и общее собрание коллектива! С повесткой дня! А какая повестка там... – ткнул я взглядом в небо. – Этого я не знаю!
– Это знают только там, – заверила Майя и заговорила торопливо, настойчиво. – Евдоким! Ты меня принял за кого-то другого, но я не Кассандра, не Дельфийский оракул, а моя реакция на рассказ...Я сорвалась! Это глупо! Но когда ты сказал, что твой отец решил в тебе возродить того человека... Я испугалась!
– Ты-то почему? – не врубился я.
– Писатель обязан понимать, что нельзя писать по людям, одни судьбы поверх других!
– Он так не делал, – вступился я за себя в образе Александра Родионовича. – Хотя, возможно, он написал рассказ-предупреждение. О том, что прерванное – вернется, потому что судьба не может закончиться многоточием, нужен катарсис, а ты все поняла слишком в лоб... Слушай! – осенило меня. –Ты так завелась, потому что отождествила героев с нами! Просто поменяла нас ролями, полами! Я – подлая кокотка, а ты…
– Нет! – выкрикнула Майя. – Я ответственный человек! Я бы никогда не дошла до такого малодушия!
– Ты как девушка двадцать первого века! – веско уточнил я.
– Сущность не зависит от века!
– А раз так... Вот и врубись, что я не тупая бессердечная тварь! – я наконец-то за себя оскорбился, – Я увлекался, загорался, остывал, но не торжествовал ни над кем, не вкушал радость от чужих мук, не врал! Я честный мерзавец!
– Ты не мерзавец, – пробормотала Майя, потупившись, и я протянул ей папку с листами: «Вот! Папин рассказ! Прочти, но, пожалуйста, не выдавай меня! Мой отец никому не показывает работу, когда не считает ее законченной, а я взял без спроса! Не говори никому, что ты это читала».
– Что будет, если скажу? – пристально взглянула на меня Майя. – Твой отец тебя убьет, проклянет, лишит наследства?
– Хуже! Он перестанет со мной здороваться. Прочти, тут немного, и ты поймешь... мы поймем... что замысел отца не удался!
– Тебе так это важно? – она воззрилась на меня с удивлением.
– Я не желаю быть замыслом.
– А тебе не кажется, Евдоким, что твой папа про этот замысел забыл? – потрясла она папкой. – Он давно переключился на другой. Важней, что свой главный замысел – на биологическом уровне – он в жизнь воплотил, а дальнейшее не целиком в нашей воле. Ты не хочешь быть актером? Ты решил переделать свою природу? Разве это хоть кому-нибудь удавалось? Да, ты можешь не выходить на сцену, но играть ты все равно будешь. Перед зеркалом. Себя, каким ты себе особенно нравишься.
– Хочешь сказать, что я свой собственный сценический образ? – уточнил я с нажимом. – Меня нет, есть лишь зеркальное отражение?
– Все мы такие, Евдоким, – сообщила она печально. – Просто не понимаем этого.
Она сидела на скамейке, с моей папкой на коленях, но папку не раскрывала. Я стоял перед ней и смотрел в ее взволнованное лицо.
– Герой рассказа не актер – офицер, – напомнил я Майе.
– Наши судьбы в нашей природе, а не в профессиях, – ответила она убежденно.– Может быть, твой отец под вторым шансом понимал смену маршрута? Офицером ты бы погиб, даже не успев полюбить, а ты никогда еще не любил, ты только влюблялся.
– Уверена? – я себя почувствовал так, словно мне влепили пощечину.
– Я тебя вижу, когда ты смотришь на себя, – проговорила она с долей вины и тут же попыталась меня утешить. – Но это и хорошо, что тебе хватает собственных чувств, так безопасней. Чужие могут быть разрушительны, и тогда зеркало пойдет трещинами.
– И как давно ты пришла к таким мыслям? – спросил я, вдруг почувствовав себя виноватым. И не только перед Майей – вообще.
– Не все ли равно, – поморщилась Майя. – Главное, что я поняла, насколько это естественно – видеть себя в своем образе. Противоестественно, когда шут видит в зеркале короля.
-– А ты кого видишь? – взглянул я на нее пристально.
– Дурочку с переулочка, – улыбнулась мне Майя ласково – Все же просто: когда женщины влюбляются в Дон Жуана, то не он виноват, а женщины.
– Оригинальный взгляд на образ, – оценил я.
– Дон Жуан только подыгрывает женщинам!
– Первый из их плеяды, творение Тирсо де Молины, был отъявленным мерзавцем, – блеснул я знанием мировой культуры. – И мужчин и женщин потреблял только дай!
– Им не следовало ему подыгрывать, – заявила с убежденностью Майя.
– В том смысле, что короля играют окружающие? – уточнил я, не согласный со столь категоричными выводами. – Но несчастный офицер из рассказа, он разве был Дон Жуаном?
– Он увидел не того ангела, – просветила меня Майя. – Он увидел сусального!
– Какого? – переспросил я. О таких ангелах мне слышать не приходилось.
– Ненастоящего. Демона в сусальном обличии, тот его и убил.
– То есть, как обычно, шерше ля фамм? – подвел я черту под откровением Майи.
– Не совсем так, – опровергла Майя. – Никого не надо искать – надо видеть, а химеры, Евдоким, это наши порождения, не чьи-нибудь, наши!
– Дефекты зрения, – заключил я и сел на скамью с ней рядом. – Я твоя химера?
– Да, – подтвердила Майя.
– Великолепно! Я не только собственный сценический образ, но и твоя химера! Что с тобой произошло, Майя? Я тебя не узнаю!
– Разве ты меня знал? – справилась она с горечью. И тут же сменила тон на просветленно-возвышенный.– Я и сама себя не знала. Но теперь все изменилось. К лучшему. Во многом, благодаря тебе.
– Может, ты мне объяснишь, дураку, в чем я так виноват или – наоборот?
– Ты – ни в чем! Видишь ли…, – она замешкалась, – Я не была избалована мужским вниманием, Евдоким, за мной никто даже не пытался приударять, ни в школе, ни в техникуме. Отличница, зубрилка, книжный червь! Да и внешность у меня…
– У тебя прекрасная внешность, – перебил я совершенно искренне. – Уж мне ты можешь поверить, Дон Жуану!
– Я и поверила. Когда ты меня пригласил в кафе, а потом мы стали встречаться. Я поверила, что могу кому-то понравиться, я поверила в себя…
– И что произошло потом? Что я сделал плохого?
– Ничего, Евдоким, ничего особенного. Мы договорились встретиться у театра, у служебного входа, а ты вышел с девушкой. Меня даже не заметил, а ее приобнял, и вы пошли к остановке. А там, перед тем, как ей сесть в троллейбус, ты ее поцеловал в щеку.
– Ё-мое! – завопил я. – И что?! Я Веронику провожал на троллейбус, нашу актрису! А что приобнял, поцеловал... В нашей среде так положено! Мы всегда и обнимаемся и целуемся! И когда встречаемся, и когда прощаемся! Никакого секса! Ритуал! Я Веронику проводил, вернулся к театру, но тебя там и близко не было!
– Я не из вашей среды.
– А поговорить можно было, спросить?!
– Зачем, если я видела, как вы шли, как смеялись…
– И что?! Мы должны были идти в метре друг от друга с мрачными рожами?! Может быть, заболтались, потому я и не заметил тебя! Где ты, кстати, была?
– В аллее.
– А окликнуть меня нельзя было?! А, ну да, зачем, если мы смеялись! Я тебе звонил, кстати! Ты сначала не брала трубку, а потом начались отмазки – то завал на работе, то папа заболел!
– Евдоким! – взмолилась Майя. – Почему ты так кричишь?! Все вышло, как должно! Только не ври, пожалуйста, что ты пожалел о нашем разрыве, еще и сейчас жалеешь!
– Не пожалел! – не стал я врать Майе. – Тупо решил, что ты меня кинула, но жалеть об этом не стал!
– Не первая, не последняя?!
– А я тебе клялся в вечной любви?! А потом я уехал на учебу и... закрутило!
– Это нормально, – произнесла она с удовлетворением. – Тебя не могло не закрутить. А со мной ты и так и так бы расстался. Я не вашего круга, я бы быстро надоела тебе. Ты любишь все яркое…
– Сколько можно за меня решать, что я люблю, а что нет?!
– Но ведь я права!
– А то! Я свое кривое зеркало, а ты – магический кристалл!
– Я тогда не была кристаллом, вообще никем не была. Я себя почувствовала ничтожеством! Побирушкой! Я себя презирала и ненавидела! Как могла я, уродина, воображать себя рядом с принцем хотя бы на одной лавочке…
– Майя! – взревел я. – Да что за фигня?! И я не принц, и ты не уродина, а кто тебя так закомплексовал..
– Я сама!
– Ты не производила впечатление закомплексованной, а я не психотерапевт, я понятия не имел, что ты себе накрутишь такой фильм ужасов!
– Теперь это в прошлом, – успокоила меня Майя.
– А что в настоящем?! – не успокоился я. – Псевдофилософия вкупе с мистикой?!
– Я не знаю, что псевдо, что мистика, я всего лишь смотрюсь в зеркало.
– Ты себе насоздавала такую систему образов, что хоть святых выноси и заменяй их твоей фоткой! Нет, все это конечно, здоровски, что-то в этом есть, мой отец с удовольствием бы с тобой об этом потолковал, но это театр, Майя, твой театр, а у меня театр уже вот где! – Я сорвался со скамьи и забегал вдоль нее по дорожке. Майя собиралась что-то сказать – я даже знал, что: мы с ней больше не увидимся, и я смело могу забыть ее имя – но меня так зацепило, что я ей слова не дал.
– Я ненавижу театр, Майя, – выкрикнул я. – Я так надышался нитрой на «кухне» театра, что лучше б я пошел в кулинарное училище! Не лучше! У меня, откуда надо, растут только кулаки! Я это знаю с детства, но ни в каком зеркале не намерен видеть себя уродом! Есть в этом хоть что-то предосудительное?!
Я остановился напротив Майи, сжимая и разжимая кулаки, и она выдохнула: «Нет!». От моего наскока Майя оторопела.
– Но я еще и потому не пойду в шахтеры, что не смогу без театра! Я им заражен! Театр – это как другое измерение, и стоит туда попасть... Коготок увяз, всей птичке конец! – Я перевел дух и закончил, уже спокойней – Ты из того же измерения, ты главреж своего собственного театра!
– Я бухгалтер, Евдоким, – проговорила Майя тихо, – Я человек прозаической профессии, а мои мысли...Ими я спасалась от соблазнов, а потом от химер. У меня ведь все из рук валилось, я работать нормально не могла, то авизо отправляла не по тем адресам, то копейку теряла. А у нас все должно сходиться до копейки! Не сошлось, надо вскрывать всю корреспонденцию, проверять. Если б не девчонки, меня бы уволили. Но они и прикрывали меня, и работу за меня делали. Месячный отчет за меня Урсула писала. Они меня старше, Клава и Урсула, разбираются в жизни, в людях, и однажды затащили меня в кафе, сказали: «Колись! Что у тебя случилось!».
А когда я раскололась, переглянулись: «Не у тебя одной тоска по Родине!». И рассказали о себе. Клаву муж бросил с двухлетней дочерью. Алименты платил копеечные, а потом вообще исчез из города. Клава искать его не стала – себе дороже, а Урсулу чуть не продали в рабство. Ухажер был такой шикарный! Звал замуж, в гости звал – познакомить с родителями. Счастье, что она подслушала, с кем он ее знакомить собрался, и за сколько! Я с девчонками пообщалась, и мне так стыдно за себя стало! Со мной-то ничего плохого не приключилось! Свое плохое я всегда носила в себе. И тогда я стала думать, что делать, и поняла, что не надо обольщаться. Ни на свой счет, ни на счет других.
– И тогда не потеряешь копейку! – констатировал я с ухмылкой.– А она рубль бережет!
– Прости, – потупилась Майя. – Я хотела разгрузить тебя, чтобы ты не чувствовал себя виноватым. Мне показалось, ты себя почувствовал виноватым.
– Отчасти.
– Но у меня все получилось как-то… – Майя запнулась в поисках слов раскаяния.
– Наизнанку. – подсказал я нужное слово – Не парься. У меня у самого все именно так и получается.
– Возьми, – протянула она мне папку. Она в нее даже не заглянула. – Положи на место. Мы не будем нарушать волю твоего папы.
– Чтобы потом не увидеть в зеркале, кого? Жуткую рогатую рожу?
– Это бы еще полбеды! – улыбнулась Майя моему отражению. – Испугаешься и вернешься в свой облик, а вот сусальный ангел...Он страшнее, потому что ослепляет.
– Не дрейфь, Майя, – рассмеялся я беззаботно. – Нас ему не пронять, потому что мы ненормальные.
Я взял у нее папку со своим сочинением, и она встала со скамьи.
– Мы заигрались в этот рассказ, – проговорила она с раскаяньем.
– Нет худа без добра! – откликнулся я.– Зато поговорили! Да так, что хоть пиши пьесу!
– Пиши, – как потребовала Майя.
– Еще чего! – мне сделалось весело. – Пьес уже больше, чем зрителей, а таких авторов, как я, больше, чем театров на всей планете!
– Ты в этом уверен?
– Я это предполагаю.
– А ты можешь предположить что-то другое?
– Не могу. Я завлит. У меня весь кабинет в пьесах, весь рабочий стол, я их получаю тоннами, и, прикинь, я их прочитываю. По крайней мере, просматриваю. И еще ни одна меня не задела! Попадается что-то в законах жанра, но – ни уму, ни сердцу! А основная масса опусов... Их авторы такие же шекспиры, как я космонавт! Пропустив сквозь себя такой поток графомании, уже даже спектакль смотреть не захочешь, даже суперский! Захочется завыть и нажраться!
– Ты так и делаешь? – улыбнулась с пониманием Майя.
– Нет! На своем рабочем месте я ответственный разгильдяй. Хуже того, я честный! Нормальный завлит берет с автора деньги за прочтение его пьесы, но не читает, а я и денег не беру и читаю! Скажешь, не идиот?
– Нет. Ты не можешь поступать не по совести, потому что ты…
– Сын писателя? – не дал я Майе договорить. Мне перестало быть весело.
– Ты не сможешь опорочить себя. – заявила Майя с убежденностью пифии. – Ты не столько сын писателя, Евдоким, сколько его произведение. Может быть, лучшее.
– Если это похвала моему папеньке... – я почувствовал себя оскорбленным, едва ли не опороченным, и Майя проговорила торопливо: «Это ведь он тебя таким воспитал!»
– Сотворил! – съязвил я непримиримо.
– Да! – подтвердила она. – Воспитать это и есть сотворить. Твой отец тебе указал границы, которые нельзя нарушать.
– Знала бы ты, сколько я всего нарушал! – выдохнул я с вызовом и себе, и Майе, и папеньке.
– Многое. Кроме главного. – сразу же ответила Майя, а я вспомнил Игорька. Точнее, отца, когда он говорил маме, что у Игорька нет и не будет представлений о добре и зле, потому что такие понятия закладываются в раннем детстве. Видимо, они и есть – главное.
– Евдоким! – окликнула меня Майя. Она глядела на меня огорченно, с толикой вины. – Ты, наверное, не так меня понял. Ты и произведение и автор, ты уже давно автор своего собственного произведения, своей жизни.
– Дурацкой! – огрызнулся я из духа противоречия. Я не желал называться произведением, какой бы смысл Майя ни вкладывала в это слово.
– Ты творец жизни, которая тебе нравится сегодня. – объявила она уверенно.
– А про завтра что ты скажешь?
– Я не магический кристалл, Евдоким, про свое завтра можешь знать только ты.
– «Я знаю все, но только не себя» – процитировал я Франсуа Вийона.
– Вот и хорошо! – и обрадовалась, и меня ободрила Майя. – Значит, нам есть, куда двигаться.
– Есть, – подтвердил я. Мне вновь сделалось уютно с самим собой. – Хочешь мороженого?
– Хочу.
Она подала мне руку, и мы пошли к выходу из бульвара, к киоску. С этого все и началось. Или – продолжилось? Мы ели мороженое, а потом умывались над питьевым фонтанчиком. Тогда в каждом парке были фонтанчики. Тогда, тогда, тогда... Опасное слово!
Знать бы мне ТОГДА, что я буду сидеть между небом и Шарипом условно живой…
– Может, позовем Майю? – предложил Шарип неуверенно, – А то как-то нехорошо, что она одна…
– Она не одна, – ответил я в небо. – Поэтому к нам она не пойдет.
– А с кем она, с Богом?– спросил Шарип утвердительно.
– Много с кем, наверное. И с Богом, и с Матерью Его, и со святыми.
– Все равно это как-то…, – Вадик помедлил. – Человек должен быть с людьми, только они и могут ему ответить.
– Люди могут ответить что-то не то, – пробормотал я, не отрываясь от забалконья. – На то мы и люди.
– Но мы хоть выслушаем. Человек поймет, что его выслушали…
– Раз Майе лучше с силами небесными, значит, и они ей отвечают.
– У вас с ней... что-то разладилось? – водка сделала свое дело, и Вадик решился на ненужный вопрос. – Она тебя винит в том, что случилось? Ты должен был удержать Егора, отговорить?
– Взрослый человек за себя отвечает сам.
– Но ты как отец…
– Мы подчинились решению Егора. Нам было трудно, но мы подчинились решению своего взрослого сына. Все, что я мог... если б мог... это пойти с ним вместе, но кому я там нужен, белобилетник старый!
Шарип, вероятно, собрался сказать, что мы с ним еще не старые, а любому человеку можно найти применение, но позвонил Мороз. Позвонил он на мобильник Шарипа. Подстраховался. Не знал, в каком состоянии он меня застанет звонком.
Шарип включил громкую связь – создал иллюзию общения втроем – и передал трубку мне.
– Кимка! – завопил Серега мне в ухо. – Брат! Прими мои соболезнования! Самые искренние, брат! Я скорблю вместе с вами, Кимка!
Я слушал взволнованный голос Морозова и думал: а что легче, принимать соболезнования или их выражать? Наверное, принимать. Тот, кто слушает, может уйти в себя, пропустить дежурные фразы мимо сердца, но тот, кто их произносит... Он должен сначала найти подходящие слова, а потом собраться с духом, напрячься, и так преподнести текст, чтоб настроение соответствовало смыслу! Для Мороза, вероятно, это особого труда не составляло – он ведь был актер, владел интонацией. И все равно: одно дело толкать речь перед незнакомой аудиторией, и совсем другое – адресовать ее другу.
– Шарип у тебя? Слава Богу! Я хотел вырваться, я ведь Егорку твоего помню маленьким, но у меня такой плотный график! Меня б, наверное, и на мои собственные похороны не отпустили! – сострил он не в тему и срочно слез с темы себя-любимого: «Майя-то как? У нее, помню, были две подруги боевые! Они еще есть?
– Есть,– вставил я реплику.
– Слава Богу! Но подруги подругами, а ты, Кимка, самый близкий ей человек! Ты уж соберись! Я тебя знаю, ты мужик сильный! Это я бы, наверное, выпал в осадок, а ты кремень! Слава Богу, а меня дочка! И у Вадьки тоже, кажется?! У тебя дочка, Шарип?!
– Дочки! – грянул Шарип. – И что?! От чего это гарантирует?!
Шарип сильно разозлился на Мороза за упоминание о дочках. Ни пол, ни возраст не спасут человека от попадания в его дом ракеты «Нептун», от падения снаряда в торговом зале магазина, взрыва на улице! В новом мире никто не может быть спокоен за себя и своих близких!
– Это конечно, – сбавил обороты Мороз, – Но все-таки больше шансов... Ой, простите, мужики, мне на параллельный звонят! – сбежал Мороз от беседы, которая могла закончить матом в его адрес, и отключился.
– Козел! – выругался Шарип. – Урод в перьях!
– Он отвык жить вне образа, – оправдал я Мороза.
– Какого еще образа?! Себя?!
– Кого же еще! Он вне рампы, как голый посреди площади. Не держи на него зла, Морозу хуже, чем нам, он даже помолчать спокойно не может.
– Кто ж ему не дает? – буркнул Шарипов непримиримо.
– Профессия, – ответил я безучастно. – Он помнит столько разных реплик, что не всегда может чужие отличить от своих.
Мороз вернулся со спектакля еще не Серегой, только-только снял грим, как уже пришлось звонить нам. Эту горькую чашу он решил выпить сразу, залпом, чтобы освободить себя к утру для нового образа. Не освободишься – потеряешь квалификацию! Мой папенька сказал бы, что Серега заблудился в себе. Моя Майя сказала бы, что Мороз увидел в зеркале сусального ангела. Я воздержусь от необходимости говорить.
Шарипов ушел от меня угрюмый, злой и на Серегу, и на себя: Мороз фразой о дочке сыпанул соли мне в рану, а Вадим не сумел нейтрализовать соль. По крайней мере, он так думал и чувствовал. В этом он ошибался, но не в том, что не смог настроить меня на жизнеутверждающий лад. Никто бы не смог. Только Егорка, который уже ничего не может.
С Майей Шарипов простился с порога ее комнаты. Не рискнул прервать молитву, которую она, возможно, творила, сидя к двери спиной. Если бы вошел, то увидел бы на столе стакан и бутылку. Впрочем, бутылка молитве не помеха, слова с алкоголем совмещаются лучше, чем с пустотой. На Шарипово «До скорого!» Майя выдохнула «С Богом», когда дверь за Вадимом уже захлопнулась.
– Мне побыть с тобой? – спросил я, тоже с порога комнаты, на всякий случай, потому что в ответе не сомневался.
– Зачем? – не обернулась Майя.
– Мало ли!.. Скажи, а они тебе отвечают?
– Кто?
– Те, кому ты молишься.
– Им нельзя. Это бы нарушило Вселенское равновесие. Может, и не Вселенское, а только на земном уровне... – Майя говорила не со мной, а с собой. – Потому и Егорка не отзывается. Я прошу его прийти, показаться хоть на минутку, а его нет!
«Его нет», – сказал я себе. Молча. И добавил, тоже молча: «Нет и не будет».
– Клава говорит, мы не должны беспокоить мертвых, – теперь Майя говорила со мной, – Мы должны их отпустить. Клава говорит, что им хорошо, а мы своим страданием тянем их назад, в юдоль скорби. А Урсула говорит, что наш Егорка уже родился заново, в новом теле, он опять жив, но не для нас, Евдоким. Нас с тобой он даже не вспомнит, а мы не должны ложиться под колесо Сансары, вставлять в него палки... Это я так выражаюсь, потому что ничего в этом не понимаю, мне нужны зримые образы.
– И точные знания, – добавил я. – Которых не существует.
– Здесь, – выдохнула Майя. – Может быть, ТАМ все по-другому?!
– Доживем – узнаем.
– Скорее бы! Устала я доживать.
– Твоя Клава сказала бы, что все в руке Божьей.
– Счастливая женщина! И она, и Урсула! Им есть, за что зацепиться!
Я уже повернулся выйти, когда Майя произнесла другим, покаянным тоном: «Они заслужили. Им очень трудно, одиноко жилось, пока мы с тобой были счастливы. Мы слишком долго были счастливы, Евдокиша, вот нам и воздается».
Люди осознает себя счастливым лишь задним числом, когда оказываются в бездне? Оттуда отчетливей видны звезды?
И звезды были, и рассветы, и закаты. Все классно было, красиво. Папку с рассказом «классика» я сунул в свои бумаги – статейки, планы мероприятий – и надолго забыл о ней. У меня началась прекрасная жизнь. Мы не просто познакомились с Майей заново – мы раскрылись изнанками, и это нас друг от друга не отвратило, как тоже бывает, но, наоборот, сблизило. Майя с ее заниженной самооценкой и я – с завышенной сподобились равновесия. Мне нравилось, что отношения текут ровно, без водоворотов и водопадов, без бешеных порывов и пыли страсти, что мне ничего не надо изображать, а можно просто молчать. Подолгу и с удовольствием. Обмениваться краткими репликами: «Обалденный закат!», – «Да, очень!», «Смотри! Белочка!» – «А у нас нет орешков!» – «Мы не знали, что встретим ее здесь. В другой раз прихватим!» – «А что еще едят белочки? Что они здесь едят?» – «Ой, Майя! Я еще тот натуралист!».
Прогуливаясь по «Севастопольскому вернисажу», аллее около театра, мы подолгу рассматривали картины. Однажды Майя спросила: «Какую из них ты повесил бы у себя над кроватью?», а я ответил: «Никакую. У себя над кроватью я повесил бы саблю». – «Почему?», – «Потому что ее у меня никогда не будет!». В уличном баре на «пятаке» Майя попросила заказать ей вместо пива сладкой воды: «Не люблю горькое», и я заказал шампанское: «Извини, лимонада не оказалось!». Мои друзья и приятели в мои отношения с подругой не вмешивались, зато Майины подруги неистовствовали. Им, во что бы то ни стало, требовалось спасти дурочку от подлого соблазнителя. Позже я оценил их преданность, но на заре старого-нового романа ненавидел их так же, как они – меня. К счастью, Майя Клаву и Урсулу не слушала. Верней, слушала, но поступала по-своему. Майя была не внушаемой, а самовнушаемой, и под воздействием зари внушила себе веру во все хорошее.
На исходе зари, когда она превратилась в утро, я поймал себя на том, что страсть как не хочу ехать на гастроли в столицу республики! Не хочу расставаться с Майей на целый месяц! Еще недавно смена обстановки меня бы порадовала, а тут... Я даже подумывал, не сказаться ли мне больным, но счел это неприличным, неправильным. Да и Майя в моей месячной отлучке драмы не усмотрела: «Люди на полгода уезжают, в моря уходят, и ничего! Мы же сможем перезваниваться!».
Мы перезванивались, и разговоры с Майей становились счастливейшими минутами моей жизни! Нет, я не впал в тоску, не закрылся от окружающих, я со всегдашним удовольствием кутил с сослуживцами, но при этом ждал с нетерпением, когда же снова услышу в трубке голосок Майи! Вероятно, мое состояние не укрылось от проницательности коллег. Это только самому себе я казался обыкновенным. Коллеги, в первую очередь, женщины, мое состояние обсуждали, как премьерный спектакль, и, в конце концов, Наташа спросила: «Кимка, ты наконец-то женишься?».
– С чего ты взяла?» – растерялся я.
– Да так! – не ответила Наташа. – Но вообще-то пора уже.
Вторым человеком, сказавшим то же самое, был Гена Манойло. Гена женился еще на третьем курсе училища, перебрался к жене, и видеться мы стали нечасто. Только, когда он приезжал проведать родителей и заскакивал ко мне. Моей мамы дома, как всегда, не бывало, но папенька присоединялся к нам – узнать, как дела у Гены. Дела у Манойло шли не ахти. Из училища его выпустили в свободный полет. Точнее, пролет. Были на украинском флоте офицеры, но не было кораблей, и, по согласованию ведомств, молодых морских офицеров расфасовали по «смежникам», кого в МЧС, кого в органы охраны правопорядка. Гена, по совету тестя-отставника, пошел в МЧС, но там, как везде, платили мало и редко. Выручала пенсия тестя, советского кавторана, но Гену сильно напрягала его финансовая несостоятельность. Никто Манойло ни в чем не упрекал, кроме него самого – отцом своей Елены Прекрасной он стал незадолго до выпуска из училища и мечтал содержать семью сам. Содержать не в черном теле и не от случая к случаю! Мой папенька Гену обнадеживал: «Все конечно, и эта эпоха когда-нибудь да закончится». Чем? Нам об этом лучше не знать, потому что ни один исторический период не заканчивался благополучием человечества! Надо жить, изо дня в день, и стараться в каждом дне находить что-то светлое! Надо радоваться жизни, пока есть у нас такая возможность!
Такая возможность, судя по всему, представилась Варягу. Его отец служил на ЧФ и Варяга учиться отправил в Питер, в училище имени Фрунзе. Кем он оттуда вышел, и куда потом делся, мы с Геной не знали, и мой папенька провозгласил назидательно: «Вот именно! Не делите-ка вы шкуру чужого неубитого медведя!».
– Мы не делим, – улыбнулся в ответ Гена. – Мы мечтаем, чтоб хоть у кого-то жизнь задалась, даже в данный исторический период!
– Он везде одинаков, мальчики, – вздохнул папенька. – На всем пространстве бывшей великой Родины! С этим мы с вами ничего не поделаем, так что сосредоточьтесь на себе, на своем.
Гена сосредоточился на мне, заметив с каким нетерпением поглядываю я на часы. Он ко мне забежал, когда я уже вернулся с гастролей, и мои свидания с Майей возобновились. Мы с ней созванивались и встречались в городе. Звонил Майе я, она мне домой не звонила – не хотела в наши с ней отношения вмешивать еще и моих родителей. Хватало и Клавдии с Урсулой! Эти две гарпии сидели в одном кабинете с Майей и старались перехватить мой звонок, чтобы наврать мне всякого-разного. То Майи нет, потому что она в командировке, то за ней заехал поклонник, деловой человек, приличный, не чета отребью Евдокиму Каманину! Гена заметил, как я дергаюсь, и спросил, и участливо, и усмешливо: «Ты от кого тихоришься, Кимка? От папы с мамой? Делай уже что-то одно!».
– Что? – притворился я, что не понял.
– Или женись или порви отношения, а так дрыгаться... Это на тебя не похоже.
С папенькой я поговорил тем же вечером – папенька опасений мне не внушал – спросил, как отнесется мама к моему намерению жениться. Потерпит ли властная Ванда Васильевна молодую хозяйку на своей кухне?
– Твоя мама? – рассмеялся отец. – Евдокиша, ты часто видел маму на кухне?
– Есть нюанс. Моя невеста – обычный бухгалтер…
– Бухгалтер?! – завопил папенька радостно. – Значит, есть Бог на свете! Счастье какое! В нашей семье появится практичный человек!
– А мама что, не практичный человек? – удивился я реакции папеньки.
– Мама это мама, – объявил он. – Вечных людей не существует, так что мы уже сейчас хотим знать, в чьи руки тебя передадим! Нет, нет! – заторопился он меня успокоить. – Мы с Вандочкой умирать не собираемся, но ведь рано или поздно это случится, и мы должны быть уверены, что ты не пропадешь без нас, Кимка.
– Я, по-твоему, беспомощный идиот?! – оскорбился я за себя-любимого.
– Ты не идиот! – энергично заверил папенька. – Ты охламон, Евдокиша, то есть, ты сугубо творческий человек!
– И что такого творческого я делаю? – не повелся я на сомнительный комплимент.
– Делать не обязательно, важно – быть! – провозгласил папенька и уселся на любимого конька: «Можно иметь степени, звания, награды, числиться в мэтрах и даже время от времени производить какой-нибудь хлам на потребу текущего момента, но при этом оставаться никем. Творческое начало проявляется в мироощущении человека и не всегда совпадает с профессией или с потребностью состояться. Самореализация – понятие емкое.
Он прочел на челе моем досаду и спрыгнул с конька. – Что до мамы... Вандочку напряг бы твой брак с актрисой. Одного поля ягоды, вы бы делили поле, началась бы борьба амбиций... Только не ври мне, что у тебя их нет! Совершенно не важно, что на сцене ты не составил бы жене конкуренцию, ты бы себя явил за кулисами! Вот там бы тебе не было равных! Ты-то не зависишь ни от прихоти режиссера, ни от реакции зала, ты – свободный!
– Весь в тебя? – съязвил я, признав его правоту.
– Не совсем, – скромно потупился отец.
Я не стал выяснять степень наших различий, я с детства знал, что мой отец – великий писатель!
Моя мама приняла Майю вежливо. Сблизиться не пыталась, но претензий не предъявляла. Да Майя и не давала поводов к недовольству, она тоже была вежлива с Вандой Васильевной. Отстраненно-вежлива. Это всех устраивало, меня – особенно.
К моим родителям обращалась Майя по имени-отчеству. Когда я спросил, почему она не называет их папой и мамой, как у нас принято, Майя ответила: «Это бы не понравилось Ванде Васильевне».
«Сватовство майора», то есть меня, в семье Майи переполоха не вызвало. Сватовство прошло ровно. Больше всего напрягал родителей невесты вопрос, где мы с Майей собираемся жить. Когда выяснилось, что у меня, родители подобрели и стали гостеприимны. Я их нашел вполне приличными людьми. Майин папа преподавал высшую математику в училище, мама – географию в вечерней школе, а их младшая дочь Виктория училась на курсах иностранных языков. Виктория разительно отличалась от сестры. Она была яркой, разбитной и самоуверенной, и как я успел заметить, ее в семье баловали. Младшие дети – это я успел заметить чуть раньше – получали больше родительского тепла, чем старшие. С младшими нянчились, а от старших еще и требовали заботы о мелюзге. За провинности младших ругали старших – ничего-то им нельзя поручить, даже присмотр за братцем или сестричкой! Может быть, свои комплексы Майя вынесла из недр собственной семьи, вполне благополучной, интеллигентной, но не склонной постигать психологические нюансы. Почему Майя с ее любовью к литературе подалась в бухгалтеры? Будущие тести объяснили охотно, что посоветовали дочке приобрести полезную, нужную, надежную специальность, и дочь их послушалась. Она вообще была очень послушной девочкой, никогда никаких проблем с ней не возникало. У них с ней – да, но не у нее с собой! Просекли это чужие тетки Клава и Урсула, но не любящие родители! Мне с будущими тестями стол и кровь делить не предстояло, так что свои умозаключения я оставил при себе.
Встреча родителей – Майиных и моих – также прошла на должном культурном уровне. Отцы сразу же нашли общий язык и понравились друг другу. Будущей теще тоже сразу понравился мой папенька, а с мамой она соблюла дистанцию, обозначенную Вандой Васильевной. Стороны договорились о месте и времени предстоящего торжества и о расходах на его проведение. Львиную часть расходов вызвались взять на себя мои старшие – об этом они между собой условились загодя – и родители Майи, поупиравшись для приличия, согласились с решением бизнеспани Красинской.
Мы с Майей, оба, шумной свадебки не хотели, отцы и моя мама нас поддержали – многолюдство, начиненное свинством, всем нам претило, так как свинство виделось неизбежным: свадьба без мордобития, что невеста без фаты, несерьезно! Зато мать Майи возмечтала о свадьбе пышной, на уровне, чтоб все знакомые воочую убедились, в какую семью войдет их кровиночка! Не каждая Золушка заполучает принца, и хотя принц – всего лишь завлит городского театра без перспектив стать когда-нибудь худруком Голливуда, родители его люди видные. Мать предприниматель, а отец так вообще!.. Отец, при поддержке других членов клана, пошлую мечту Майиной матери зарубил: все будет, как хотят молодые, без всяких лишних персон! Будущая теща надулась, но Ванда Васильевна вразумила ее финансовой стороной банкета, а папенька пообещал изысканную атмосферу, которую увековечат на видео. Будущую тещу это утешило. Умел мой родитель находить дороги к сердцам людей!
Моим свидетелем на свадьбе стал Вадик, Майиной свидетельницей – Урсула (они с Клавдией кидали монетку). Клавдия и Урсула, узнав, что мы с Майей подали заявление в Загс, прекратили партизанить у нас в тылах. Гнев на милость по ношению ко мне не сменили, но и наезжать перестали. Раз уж выбрала Майюшка этого прощелыгу, а он в кусты не слинял, пусть живут!
Мы жили хорошо, мирно. Единственный эксцесс возник в связи с Клавой и Урсулой, когда, придя в гости, они наехали на Ванду Васильевну. Рассказали ей про нужды народа и от имени многострадального народа потребовали полной социальной справедливости. И ее, и экономического равенства, и суда над коррупционерами! Ванда Васильевна на дверь им указать не успела – влез папенька. Справился миролюбиво, по тому ли адресу дамы притащили свой ультиматум? Ванда Васильевна – частное лицо, мелкий предприниматель, стонущий под бременем налогов, лишенный полномочий и даже без депутатского мандата! Дамам надо в Верховную Раду! Александр Родионович сопроводил бы их до места встречи с правительством, если б хоть чуть-чуть верил в правительство. Он разделяет негодование и дам, и народа, но гражданин Каманин – убежденный противник гражданской войны! Причем здесь она? При том, что лозунг разделяй и властвуй никто не отменял, и пока граждане кидаются друг на друга, от гражданской войны нас отделяет пара-тройка безумцев. Сегодня мы бросаемся словами, завтра в дело пойдут камни, потом – мечи, и так далее – по нарастающей. Нам – всем и каждому – нужно определиться с составом будущего правительства. Присмотреться повнимательней к кандидатам. Не слушать их – говорят все одно и то же – присматриваться! Присмотреться и к ним, и к партиям, которые они представляют – что у какой партии на счету полезного, и сколько награбленного на счетах ее членов. Политикой, барышни, как всякой работой, заниматься надо профессионально! Если Клавдия и Урсула готовы посвятить себя этому неблагодарному делу, то начинать им стоит с себя: уразуметь, что агрессивность до добра не доводит, а ортодоксальность уничтожает на корню любые, самые светлые начинания!
Клавдия и Урсула папенькиной речью прониклись. Клавдия даже буркнула буратине-пани Красинской: «Извините! Накипело!»
После их ухода Ванда Васильевна попросила Майю избавить ее от общества Клавы и Урсулы.
– Я поняла вас, – ответила Майя.
– Они какие-то дикие! – пожаловалась мама Каманину, Ей было неловко посягать на право невестки принимать у себя дома подруг, но и терпеть наезды она не собиралась.
– У нас в стране загнанные лошади должны пристреливать себя сами, – оправдал подруг невестки Александр Родионович. – Такая уж сложилась традиция! Ну, а кто не может, спасаются, кто как может. В политику, Вандочка, подаются обычно люди с несложившейся личной жизнью. Я не о тех, кто в нее идет с целью наживы или карьерного роста – я о доморощенных трибунах. Такие люди страну начинают воспринимать как семью, а народ – как ребенка. В первую очередь, это женщины, из-за чего они и становятся наиболее активной частью правдоборчества.
– Пить больше надо! – пригвоздила Ванда Васильевна.
– До чего же нашей нации не везет с борцами за блага нации! – исторг страдальчески папенька, когда на кухне мы остались втроем. Майя готовила, я курил, папенька говорил о наболевшем.
– Стоит им за взяться за работу, и хоть святых выноси!
– Их давно вынесли, – сообщила Майя, помешивая поджарку.
– Новых наплодим! – бодро пообещал я. – И после нас наплодят! Чтоб и внукам было, что выносить!
– Наши боссы знают слово «народ», но не знают, что оно означает! – подхватил папенька, – Главное для них – кинуть лозунг! Подпевалы подхватят, стражи построят массы, и понесется! Храмы разрушим, монументы снесем, промышленность уничтожим, в том числе и оборонную. А когда рожки да ножки останутся и от экономики, и от науки, и от культуры, новые вожди покритикуют предшественников за отдельные ошибки и перегибы! И опять понесется! Важно, чтоб в едином порыве! Низы выполнят и перевыполнят. Среднее звено отрапортует наверх…
– И вы верите, что Клава и Урсула, такие, как они, могут что-то изменить к лучшему? – справилась Майя с легкой иронией.
– Нет, конечно, – удивился писатель ее вопросу. – Людям с площади в политике делать нечего. Кажется, они уже пытались?
– У них ничего не вышло.
– И не выйдет. Политика не терпит бескомпромиссных. Лезть в нее с площади все равно, что с колокольни прыгать на самодельных крыльях!
– А что вы предлагаете, Александр Родионович? – оторвалась Майя от готовки.
– Не высовываться, – тут же ответил папенька. – Я как обыватель призываю не плевать против ветра. Неважно, бриза или бури.
– Жизнь сама все расставит по своим местам? – подсказал я ехидно.
– Смотри что понимать под жизнью – поморщился папенька. – Быт или генеральный лозунг!
– Александр Родионович, а вы не боитесь, что вас за такие мысли зачислят в диссиденты? – справилась Майя с ласковой снисходительностью.
– Я свои мысли держу у себя на кухне, – заявил папенька.– Даже сейчас, когда диссидентом прослыть стало престижно!
– Потому что товарищ майор все еще сидит в каждой электрической розетке? – вспомнил я анекдот, который Александр Родионович рассказывал в разгар тоталитаризма.
– Думаю, что технический прогресс избавил его от такого неудобства, – улыбнулся папенька. – Но поскольку все движется по кругу… Я не готов прыгать с колокольни на площадь, и без меня в стране достаточно инвалидов. Инвалидов мысли, ребята.
Тогда я подумал, что свои мысли папенька записывает в тетради под видом произведений. После его смерти понял, что – нет. Александр Родионович Каманин был птицей додо.
Моя мама много чего не терпела. Например, подхалимажа или попыток использовать знакомство с ней в личных целях. Когда теща попросила Ванду Васильевну за Викторию – надо бы золотую девочку пристроить на «рыбное место», мама резко и решительно отказала – пусть золотая девочка сама ищет, где глубже! Теща воззвала к Майе – чтобы та, через меня, подействовала на пани Красинскую, но Майя содействовать отказалась. Настолько, что даже мне ничего не сказала о просьбе матери. Я узнал об этом поскриптум, от самой бывшей золотой девочки. Виктория отлично обошлась без протекции, вышла замуж за солидного грека, при котором обреталась гидом и переводчиком, а приехав на родину погостить, нанесла визит Майе. Привезла в подарок племяннику... уж не помню, что она привезла. Помню, что на всех нас, включая Ванду Васильевну, взирала Виктория с высоты Пелопоннеса. С Майей Виктория отношения не поддерживала, и вторично свояченицу я увидел на похоронах тестя. Он-то был мужик неплохой, но уж слишком забурился в точные науки, чтоб хоть изредка интересоваться живописью. Я имею в виду картину его семейной жизни, где всем спектром заправляла жена.
На поминках мы узнали, что совсем рвать связи с Родиной – неразумно. В жизни всякое приключается, так что Родина – загашник на черный день. Может не пригодиться, а может и пригодиться! Особо, в сочетании с квартирой, которую родители завещали младшей дочери. Со старшей все сла-те– Бо, а меньшая-то на чужбине! А вдруг там какой переворот учинится?! Куды ж тогда рыбке драпать?! Тильки на Батькивщину!
Мы с папенькой разом глянули на стену позади Виктории, на фотографию паренька с медалями на гимнастерке. Речугу о пользе Родины Виктория толкала под портретом своего дедушки.
Тестей я намеренно не называю по именам. Не могу им простить, что своей трепетной любовью к Виктории они обездолили и даже покалечили Майю. И ведь даже не заметили этого! Люди они были культурные, не чета моей няньке тете Тане, а толку с того?! Моей няньке растерзать бы меня не дали, но куда было Майе бежать от родных родителей? Или в бунт, или в комплекс. Майя бунтовать не умела.
Тему тестей я с женой не обсуждал никогда. Все мы люди, и у каждого свои тараканы. У Ванды Васильевны крупные и прожорливые, у папеньки дрессированные, а про себя мне лучше бы помолчать! Не моей бы телке шипеть на окружающих! Тестей я не любил, но и не осуждал. Хорошие люди.
Майю из роддома забирали мы веселой толпы. И мы с родителями, и родители Майи, и обе ее подруги. Были и Шарип с беременной женой, и ребята из театра, мои приятели. Гена в тот день дежурил, но теть Люда пришла. С тех пор, как я женился, теть Люда перестала обслуживать нас с отцом, но отношения сохранились. Добрые отношения! Вандочкой с Людой на одном асфальте чертили классики, а мы с Геной росли, как братья при моем папеньке!
Мама и теть Люда одарили конвертом и конфетами медсестру, теща одарила ее букетом, а Майя передала мне конвертик, перетянутый голубой атласной лентой. Я едва успел в него заглянуть, как младенцем завладел папенька. Долго всматривался в крохотное личико, а потом истор в небо, с пафосом: «Продолжатель! Вот теперь и помереть не страшно!».
Об Егорке нельзя, нельзя об Егорке! На воспоминания об Егорке мне сегодня не хватит водки! Вспоминать нельзя, но и не вспоминать нельзя! Перестанем вспоминать, и Егор погибнет вторично!
На похоронах, на поминках мы с женой держались достойно. Рыданиями и воплями мы оскорбили бы память сына. Стояли над гробом молча. Краткими «спасибо» отвечали на соболезнования. Женщина в черном подошла к нам за минуту до того, как гроб опустили в землю. Незнакомая женщина, не старая. Обняла Майю. «Держись, милая, – сказала. – Не вы одни такие». И обвела широким жестом погост. Нас на нем и впрямь было много – и тех, кто в земле, и тех, кто пока еще на ней, провожающих. Так не все ли равно, когда уходить, через пятьдесят лет, через десять, через неделю? По большому счету, без разницы. Все равно все там будем. Разница лишь в «когда». Но когда родители хоронят детей, земля содрогается, и разве легче кому-нибудь от того, что мы не одни такие, провожающие и проводившие? Существуют ли встречающие? А вдруг?.. Знай я это наверняка, я бы не потянулся за новой бутылкой водки.
Часа за два до конца мама заплакала. Я никогда не видел, чтоб мама плакала. Мы стояли втроем у ее постели – я, Майя, Егорка, и Егорка спросил встревоженно: «Бабушка, тебе больно? Тебе вызвать врача?».
– Нет, – отмахнулась мама. – Никто не поможет.
Майя попыталась возразить, но мама жестом остановила ее.
– Мне так ее жалко! – проплакала она. – Мне так жалко птицу додо! Она была большая, беззащитная, доверчивая, даже летать не умела. Она подходила к людям, а они ее убивали! Сворачивали ей шею и съедали. Они съели всех додо. Кто это сделал, португальцы, англичане?..
Мы переглянулись в растерянности, а потом Егор ответил неуверенно: «Португальцы. Кажется. И голландцы».
– Все они стоили друг друга, – всхлипнула мама. – Не те, так другие истребили бы додо. У нее не было ни единого шанса уцелеть.
Мы снова переглянулись. Мы не знали, что на это сказать. Умирающая мама оплакивала птицу додо!
Позже я подумал, не меня ли имела в виду мама под этой птицей? Сашеньку жалеть было поздно, а Егорка уродился крылатым.
Ни мои друзья, ни Майя, ни папенька не находили во мне сходства с додо. По утверждению Майи, я был легким, не обходил, а облетал препятствия. Может быть, потому что видел мало горя? Я его видел мало, потому что не зацикливался на нем и что есть сил выгребал из мути на чистую воду. Те, кто видел много горя и об этом трендел едва ли не с упоением, были мне и непонятны и неприятны. Они свое горе приравнивали к высшим наградам Родины, а я словно видел, как они тырят мой шоколад и мамины побрякушки! И шоколад и побрякушки – лишь символы. Не важно, что тырят. Важно – с какими лицами, и что говорят при этом. Не говорят – излагают! Концепцию, согласно которой мы, кто не видел столько горя, должны бедолагам компенсировать их невзгоды. На всех мыслимых уровнях! Я ничего им компенсировать и близко не собирался, я от них отмахивался и – улетал!
Хочу верить, что именно моя легкость помогла Майе избыть ее наваждения. Майя перестала таращиться в зеркала, высматривая в них то сусальных ангелов, то знаки судьбы. Знаки и не надо было высматривать – так стремительно они превращались в факты!
Майе некуда оказалось выходить из декрета: завод, на котором она трудилась, стал частной собственностью, а хозяйчику не нужны были женщины с маленькими детьми. Детишки то и дело болеют, а их мамаши требуют оплаты больничных! Дочь Клавдии считалась большой, и Клавдию не уволили. Подруги переживали за Майю, но заступиться за нее не решились: профсоюзы превратились в птицу додо. Они и раньше, при развитом социализме, выполняли функции пятого колеса в телеге, а в новое время, если где и сохранились, то лишь по названию.
Мама предложила Майе должность в одной из подвластных ей фирм, но Майя отказалась: заподозрила, что Ванда Васильевна кого-то уволит, чтоб освободить место для невестки, да и попадать в зависимость к свекрови ей не хотелось. Я решение жены поддержал, и маму, как мне показалось, это порадовало – любая зависимость это всегда взаимозависимость! На семейном совете постановили, что Майя будет заниматься Егоркой! Самое то! Всех денег не заработать, а мы, слава Господу, последний кусок не доедаем. Майя будет заниматься Егоркой и великим писателем, вести дом, а мы с мамой уж как-нибудь всех прокормим! Ванда Васильевна прокормит, а Евдоким Александрович морально поддержит Майю! Уже тем поддержит, что избавит от необходимости просить тугрики у свекрови на непредвиденные расходы, не связанные с ведением хозяйства! Правда, в такие расходы ввергал семью обычно сам Евдоким Александрович, но родители от него другого не ожидали, а Майя зарплаты мужа тратила экономно.
Я, конечно, оставлял себе суммы на бесхитростные мужские забавы типа посиделок с коллегами и друзьями, и на покупку предметов, на которые у меня падал глаз – совершенно не нужных, с точки зрения как Майи, так и мамы! – но я на тот момент еще совсем не знал горя! Вау – не горе-не беда – попадос! Я приобретал то игрушки для Егорки, то косметику для Майи, то маме духи. Майя почти не пользовалась косметикой, а мама мои духи отдавала кому-нибудь из сотрудниц – ей они не подходили по запаху! Правда, мне она об этом не сообщала. На меня смотрела мама растроганно, благодарно! Хороший сын! Майя на хорошего мужа так не смотрела. Майя вздыхала укоризненно: знала, что к концу месяца я начну у нее выпрашивать копейки на новые ненужные траты! Случалось, что и на нужные – когда в коллективе сбрасывались на чей-нибудь юбилей, а завлит Каманин оказывался пустой! Но в таких, экстренных, случаях, я обычно прибегал к помощи мамы. В общем, жизнь шла себе и шла, а я настраивался на позитив. Сам себя не настроишь, никто не настроит! Скорей уж, выбьют из колеи фейсом в грязь! Было ведь, куда выбивать! Рос Егорка, умненьким и здоровеньким, но вместе с ним росло вокруг много скверного: цены, безработица, криминал!
Наш Егорка родился в 2004-м, когда на улицах уже не палили из автоматов, но криминал никуда не делся, он только переоделся, поменял малиновые пиджаки на деловые костюмы, а золотые цепи на депутатские значки. Паханы сидели в президиумах и уже не ботали по фене, а рассуждали. Из них иные курировали искусство, а иные даже спонсировали. Я их за это был должен благодарить панегирическими материалами в СМИ, и я благодарил. Честно выполнял функциональные обязанности! Папенька вздыхал. Папенька мне сочувствовал, понимая, что никуда я не денусь с подводной лодки!
Исторические события множились, ускорялись, и мне все трудней становилось настраиваться на позитив. Исторические события, как оно всегда и бывает, вылились в передел собственности и, в итоге, долбанули по маме. Ванда Васильевна была уже не в том возрасте, чтобы «вихри враждебные» стойко принимать грудью, Ванда Васильевна сдавала и, в конце концов, надорвалась. Ее «пламенный мотор» перегрелся. К тому времени Майя себе работу нашла – в одной из небольших фирм, но к тому времени рядом с Вандочкой уже не было Саши, и опоры, и утешителя! Нас в свои проблемы мама не посвящала, она всегда стояла стеной между семьей и проблемами. Стена дала трещину, когда умер папенька, но тогда, погруженный в горе, я этого не заметил. Мама не дала мне заметить трещину, пощадила свою птицу додо! Мама держалась со стойкостью и гордостью древней римлянки, переключилась на Егорку, а мне дала возможность оклематься при поддержке жены, друзей и коллег. Дождалась, когда оклемаюсь, и только тогда заговорила о наследии классика: где оно, в каком виде и состоянии? Предупредила строго: «Только не ври, Евдоким!».
Я не мог сразить маму правдой, и не придумал, что врать. Вынул папку с рассказом про офицера и вручил маме со словами: «Это пока все, что я обработал. Мне, прости, тоже было совсем не до литературы».
Мама мой рассказ изучала долго. Потом спросила, с сомнением: «Это он написал? Его рука?»
– Не моя же! – включил я актера. – Я только кое-что поправил, отдельные запятые!
– Разве Саша сочинял диалоги? – продолжала недоумевать мама. – Он же был писатель-прозаик.
– И что? – овладел я собой. – Мама, он был еще и завлитом! А до этого он в клубе работал, там ему приходилось сочинять сценки для всяких коллективов! Он был автором широкого спектра! Разножанровым!
– Что еще ты прочел у папы? – взглядом приперла меня мама к стене. Без пяти минут расстрельной. – О чем еще он писал? Конкретно!
– Я так сразу и не скажу! – задергался я – Всего не упомнить! У него всего столько, что я просто не успевал вникать...
– Евдоким! – прервала мой лепет Ванда Васильевна. – Я никогда не препятствовала твоим увлечениям и развлечениям, но помимо развлечений есть еще и обязательства, долг перед памятью отца!
Еще никогда мама не разговаривала со мной так сурово.
Я заверил маму, что долг исполню! Во как меня кинул наш классик! Случайно или умышленно?! Может, он решил меня превратить в писателя?! Меня не спросясь?!
Теперь – никуда не денешься – придется через не могу и не хочу перевоплощаться в Александра Родионовича Каманина! Папенька записывал и театральные анекдоты, и всякие казусы, нередкие в актерской среде. Надо будет их собрать воедино, в сборник юмористических рассказов. Александр Родионович тяготел и к юмору!
Мое доброе намерение осталось намерением. Вихри событий оторвали Ванду Васильевну от наследия Каманина. А потом у нее сдало сердце.
На похоронах мамы теть Люда произнесла со скорбным недоумением: «Как мы быстро уходить стали, один за другим, буквально! Так живешь и думаешь – а кто следующий?».
Следующий – я. Мы с Майей. Но об этом знаем только мы с Майей.
Тёть Люда вспомнила, как детьми они с Вандочкой оплакивали собачек, ставших жертвами науки. Белка и Стрелка, кажется. Вернуть собачек на Землю не представлялось возможным, они так и сгорели в Космосе, и теть Люда представляла себе, как они мучились. Их мордахи печатали на марках и открытках, народ гордился покорением Космоса, но собакам-то туда совсем не хотелось! Кто будет спрашивать животных, чего им хочется?!
Пешехода, сбитого на «зебре», не утешает мысль, что он правила дорожного движения не нарушил!
К наследию классика вернулась Майя. Где-то через год после смерти Ванды Васильевны.
Я, похоронив маму, ощущал себя утопленником, которого никак не откачают. Вроде бы, и живой, а вроде бы – нет! Этот свой образ я от окружающих прятал, играл себя – кормильца семьи, но играть получалось плохо! Состояние мое усугублялось тем обстоятельством, что мне предстояло лезть в совершенно незнакомый мне мир, в чужую галактику, в область, о которой я не знал ничего! Я унаследовал мамин бизнес или то, что от него осталось! Лучше б я умер!
Именно это я выдал Майе, и Мая посоветовала бизнес продать. Я на избавление от него настроен был изначально, но не знал, что делать, с чего начать! Повезло, что Майя умела умножать не только два на два! Хорошо, что подключились ее подруги. Но и они, все трое, в океане бизнеса оказались планктоном! Уж не знаю, насколько нас развели деловые партнеры госпожи Красинской, но ежу ясно, что развели! Непутевому наследнику дяденьки кинули кость с барского стола, чтобы он благодарно ее обгладывал.
– Но хоть что-то! – утешила меня Майя. Села напротив, посмотрела на меня пристально и приступила к тяжелому разговору:
– Евдоким, с богемной жизнью покончено, тебе надо настроиться на совершенно другую жизнь, на ограничения, на подавление порывов. Я понимаю, как это непросто, но у нас нет другого выхода, если мы хотим вырастить Егора человеком без комплексов, дать ему образование...
– Не продолжай, – потребовал я. – Я еще не очень тупой.
– Ты не тупой, но ты привык ни в чем себе не отказывать. Тебя прикрывала с тыла Ванда Васильевна, на нее ты полагался больше, чем на себя. Не обижайся, но ведь это правда!
– Правда, – выдохнул я. – Но это правда прошлого дня.
– Ты так говоришь, но ты так не чувствуешь, – обличила меня Майя. – Пока у нас есть деньги от продажи бизнеса мамы, ты будешь жить иллюзией, что у нас все надежно, что мы себе можем позволить что-то сверх минимума.
– Я знаю, что деньги имеют тенденцию заканчиваться до невероятности быстро, – заверил я Майю.
– Знать знаешь, – согласилась Майя. – Но пока они есть, ты будешь думать, что кладовая неисчерпаема.
– Я не буду так думать! – заявил я с нажимом.
– Не захочешь, но будешь, – опровергла Майя. – Вопреки себе самому. Ты привык жить по принципу «Будет день, будет хлеб», а привычка – вторая натура, Кимка.
– И что ты предлагаешь? – разозлился я и на себя, и на Майю.– Убить меня, пока я не ухайдохал семью своими прихотями?! Для меня ж они важней и семью, и разума, и меня самого! Мне б сегодня порезвиться, и хрен с ним, с завтра!
– Не заводись, – попросила Майя. – Ты себя не превратишь в совершенно другого человека, вот и подумай, как ты смог бы пополнять кладовую, чтоб и тебе хватало на стразы…
– На что?! – взревел я, оскорбленный до участившегося пульса.
– На выпивку, – упростила образ Майя. – На подарки друзьям, мне на бусы, себе на шейные платки, Егорке на мотик! Подумай! Ты ведь очень талантливый человек!
– Как разгильдяй – да, я почти гений!
– Талантливый человек талантлив во всем! Тот рассказик про застрелившегося офицера, ну, помнишь? Его ведь ты написал!
– С чего ты взяла? – не пожелал я признаться в содеянном.
– Я тебя по слогу спалила, – рассмеялась Майя. – Я же читала твои статьи. Литературный слог, Кимка, это как отпечатки пальцев. Теперь, когда ни Александра Родионовича, ни Ванды Васильевны нет, ты уже можешь сказать правду.
– Считай, что я тебя обаял! – выдал я полуправду. – Таким вот дурацким способом. Хотел понравиться тебе не как Дон-Жуан!
– Тебе это удалось, а теперь? Ты не хочешь мне понравиться еще больше?
– А есть, куда? – справился я по-Дон-Жуански.
– У тебя есть большой оперативный простор, – объявила жена с убежденностью фанатки моего творчества. – Изваяй что-нибудь душевное. Или авантюрное. Или прикольное. У тебя получится.
– Не получится, – опроверг я. – Я умею делать что-то под настроение, то одно, то другое, но врастать задницей в стул... У меня нет большой писательской задницы, а это она – залог успеха!
– Не надо врастать, – улыбнулась по-матерински Майя. – Достаточно опускаться на нее на часик-другой. Не надо романов – сделай пару миниатюр! Твой театр, Кимка, это же кладезь коротеньких сюжетов!
Потянулась через стол и взяла меня за руки. Заглянула мне в глаза и умоляюще, и настойчиво: «Евдокиша, я же не прошу тебя грабить банк! Не прошу тебя слетать в Космос! Я прошу о достижимом! И не только для того, чтоб ты что-то заработал. Талант, если его не использовать, гибнет, как растение без воды и света!»
– Мой талант используют! – провозгласил я бравурно и расхохотался яростно. – Еще как используют! Я только вчера такой опус изваял к юбилею одного перца! Такую оду накропал, что сам офигел! Если бы я не знал этого заслуженного деятеля, я бы лично ему отвесил земной поклон!
– Ты и отвесил, одой, а я хочу, чтоб ты работал на себя, для себя и для нас с Егорушкой!
– Триумф обеспечен! Сядем вечером втроем у стола и устроим себе литературные чтения. При свечах!
– Можно и при электрическом свете. Но я не о триумфе, Евдоким…
– Не о мировой славе?! Как так?!
– Почему ты с таким упорством не желаешь быть тем, кто ты есть? Ни актером не желаешь быть, ни писателем!
– Может быть, потому что я – сын писателя?– усмехнулся я едко и чуть не проболтался: чуть не поведал Майе, каким удивительным писателем был мой папенька! Не проболтался, потому что признал папеньку правым: из дилеммы теплая печь-гильотина очень мало кто выбрал бы гильотину!
А что, если дело не в страхе перед карающим лезвием, не только в нем? Что, если папенька ушел из искусства от злой обиды на товарищей по призванию? Застрелился у них под окнами! Не простил отец товарищам свою попранную гордость, а себе – свою слабость. Потому и застрелился, так проще. Может, и я не такой самодостаточный, каким хочу выглядеть, и поэтому не лезу в искусство? Берегу морду лица от плевков, а душу от почернения. Это умом я прощал тех, кто мне пакостил, даже не прощал – не доходило до этого! – облетал их по дуге и забывал об их существовании. Зато потом я их вспоминал и уже не искал им оправдания – ненавидел. Моя ненависть, как вино многолетней выдержки, с годами лишь набирала градусы, а огнедышащие эмоции обрушивались не только на вражин. Я пришел в бешенство, обнаружив, что Вадик на ход ноги прихватил мою зажигалку. По привычке, которую называют шоферской или пионерской, а я называю пофигистской! Преступной!
Шарип вряд ли понял, откуда у него взялась вторая зажигалка, он не придал этому значения, а мне пришлось ходить ночью на кухню, чтоб прикуривать от газовой горелки. Это так меня раздражало, что я обжег нос, подпалил бровь и с трудом удержался от порыва разбудить Вадима звонком и проорать ему, что он – сволочь! Уйди Шарип из похода, с дикого побережья, раньше всех и с источником огня, я бы ему преподнес и про солидарность, и про ответственность, и был бы прав, но в ту ночь неполадок на газовых сетях не случилось. Я порыв подавил, а о зажигалке ни словом не обмолвился – не мелочный я мерзавец – но ведь эпизод запомнился – эмоции, с которыми я носился по дому! Прежде я не был подвержен таким «магнитным бурям». Что со мной случилось потом? Постиг себя не в парадно-выходном образе? Я зол, обидчив, амбициозен! Мне по хрен будет, если кто-то наедет на меня за газетный материал – я выполнил задание и всё, отстрелялся! Но таким, как мы с отцом – заранее раненым – делать нечего на бранном поле Искусства! Там по шею грязи, туман, гильотина на месте пьедестала. Оно мне надо?!
Я мечтал иметь саблю над кроватью не для того, чтобы помахать ею! Я хотел иметь ее на случай, если какие-нибудь национальные гвардейцы вломятся ко мне, чтоб оттащить на гильотину!
Наш Егорка очень много читал. В его окружении почти никто не предавался этому скучному занятию – читать стало не модно – но Егорка рос в доме классика Александра Родионовича Каманина, да и мы с Майей с детства дружили с книгами. Незадолго до ухода Егор подсел на произведения латиноамериканских авторов. Вообразил, может быть, что дедушка творил в духе писателей «пылающего континента», потому и прятал свою крамолу даже от нас? Не хотел нас подставлять! Со мной сын поделился мыслью, что Аугусто Сесар Сандино повторил судьбу Ганнибала: крестьянский генерал выпнул вон североамериканских агрессоров, вернул своей стране Панамский канал, а «карфагенский сенат» продал «Риму» и все его победы, и его самого. «Масштаб личности важнее исторического масштаба!» – заявил Егор. – Личность всегда больше и политики, и истории с географией!».
Егор не успел разочароваться в личности дедушки. Я не позволил.
Среди анекдотов, которые записал Александр Родионович, был один старый, про армию. Он-то мне вдруг и вспомнился:
«Товарищ прапорщик, а это правда, что крокодилы летают? Нам товарищ замполит сказал, что летают. Хто?! Товарищ замполит?!.. Слушать всем сюда! Крокодилы летают! Но нызэнько, нызэнько!»
Вот и я – тот крокодил! Было время, взмывал под звезды. Ни одну с небес не сцапал, потому что обломался! Да и не хотелось портить картину свода! Если каждый с него уволочет по звезде, получится черная дыра! Некрасиво получится! Никогда я не был птицей додо, распускал не только хвост, но и крылья, и летел на них ...за радостью текущего дня! И чем было плохо?! Ведь была она, радость!
Крокодилы летают так нызэнько, что не облетают препятствия! Майя, родная, твой мужик – беззубый крокодил без гармошки. Ну, чего от такого можно хотеть?!
А вдруг все-таки права была мама насчет птицы додо? Она-то меня видела с изнанки! Не человеком-праздником – человеком-добычей! Никто не прав, потому что у каждого свое зеркало.
Все живое заботиться о потомстве.
– Ким, ты когда в последний раз выходил на балкон? – спросила Майя с балкона. Она снимала белье.
– Не помню,– ответил я безучастно. – А что?
– У нас там, в углу, лежат два яйца. Голубиные, наверное.
– Да уж, не Жар-птицыны.
– Голуби даже травки натаскали в гнездо, но мы их спугнули, и они улетели. А нам что делать?
– Что хочешь. Я не готов заморачиваться еще и этим.
Мы напугали голубей, и они бросили потомство на пропадание? На нас с Майей? На Клавдию и Урсулу? Может, птенцов бы не бросили, а яйца это еще не потомство? Или голуби не сидят на яйцах? Ничего я о них не знаю, кроме того, что они все загаживают, в том числе, памятники великим людям, а из-под перьев у них летит опасная зараза!
Птица додо на балконе нашем не побывает. Где-то ты теперь, Александр Родионович?
Мы с Егоркой шли с рынка через парк, по аллее, на которой старушка крошила хлеб птицам. Бабушка стояла средь голубей и разговаривала с ними: «Ну, и куда ты лезешь, не жадничай, дай другим поклевать! На тебе, гуля-гуля! Ой, растяпа! А вы чего ждете, посадские? – обратилась бабушка к воробьям, – Шустрей надо быть!
– А почему они посадские? – заинтересовался Егорка, и старушка пояснила охотно: «Потому что ловкие, резвые! В старину посадскими бедных людей называли, тех, кто в посадах обитал, на окраинах. Им, чтобы выжить, и смекалку надо было проявлять, и задиристость. Вот и воробьи, как те люди. На, кинь им крошечек, – протянула она Егорке кусочек хлеба. – Покорми душки, мальчик, в птиц вселяются души умерших.
– Во всех птиц, во всяких? – загорелся любопытством Егорка. – Я читал, что души моряков вселяются в чаек.
– Во всяких птиц вселяются, – ответила бабушка, – Моряки – в чаек, а другие люди – в других разных птиц, потому их всех надо подкармливать. Позаботишься о душках, и твоей душе легче станет!
– Стало? – спросил я не без насмешливости, когда мы с Егором продолжили путь.
– Мне и так легко было, – сообщил Егор весело. – Но знаешь, па, я б не хотел, чтоб моя душа вселилась в помоечного голубя! В воробья – куда ни шло, но не в голубя, не в курицу, не в колибри. Правда, в нее никакая душа не влезет! – успокоил он себя, – Тебе, папа, надо будет кормить орла!
– Почему мне, а не тебе? – справился я, тоже весело. – Потому что я не потяну на орла?
– Потянешь,– заверил сын. – Мы оба потянем, а мама станет лебедицей, и мы будем прикрывать ее с неба!
Все живое заботится о потомстве, но нам с Майей прикрывать некого.
Мне случалось пополнять нашу копилку. В Крыму часто снимали фильмы, и мы с актерами отправлялись на заработки, в массовку. Платили за съемочный день неплохо, и очередного «кина» мы ждали, как той манны, что сыплется иногда со звезд.
Я был типажный, и дважды мне особенно повезло – меня отсняли крупным планом! В первый раз я изображал комиссара, которого расстреливали беляки – смотрел с вызывающим прищуром в наведенные на меня винтовки. Второй раз на том же самом побережье меня расстреливали уже красные. В другом фильме. В нем я был белым офицером, христианином, и смотрел не на врагов, а в небо. Молился безмолвно, но по мне видно было, что я молюсь.
Заплатили оба раза так хорошо, что я оба раза впал в эйфорию. По пути домой купил шампанское, торт, много вкусной еды, и пока Майя накрывала на стол, гордился собой. Кричал, что о моем успехе ни в коем случае нельзя сообщать Морозу – Серега меня проклянет! Его я ни в одном фильме не видел, хотя он то и дело сообщал о каких-то съемках, а меня показали на весь экран! На всю страну! На все дружественные страны! Спохватился, поимев совесть, вспомнил, что нам с Шарипом недосуг было разыскивать фильмы с участием Мороза, а потом еще и отвлекаться на их просмотр – житуха сделалась и напряженной, и суетной. Ладно, если и у Сереги она такая же, и он меня в телевизоре не увидит! Точно знаю, что не порадовался бы! А ну, как мной проникнется режиссер, который должен проникаться Морозовым?!
Егорка был на тренировке, так что ужинали мы с Майей вдвоем. За ужином она и сказала мне с ласковой укоризной: «Кимка, ты большой молодец, но ты больше так не делай, пожалуйста! Не накупай деликатесов! Сам ведь знаешь, насколько все ненадежно, и меня уволить могут, или фирма закроется, и на твое место новый главный посадит своего человека! Сам говорил, что режиссеры своих привозят, с кем они привыкли работать. Мы ни от чего не застрахованы, Кимка, вот и надо нам иметь что-то на черный день!
– На все черный дни не напасешься! – отмахнулся я, все еще не желая портить себе настроение.
– Хотя бы на первые, пока не найдем себе что-то, – проговорила Майя увещевающе, с толикой вины – ей не хотелось портить мне настроение, но она знала мою широкую натуру.
– Майя! – возроптал я. – Жить с оглядкой на черный день это все равно что не жить! Завтра может не быть никакого дня, ни черного, ни светлого, так зачем к чему-то готовиться, не известно, к чему?! Голод еще не наступил, но пояса мы затянем потуже, впрок?!
– Лучше впрок, чем если нас застанут врасплох! Будь у тебя съемки каждый день в течение полугода хотя бы, я бы слова поперек не сказала... Все, все, все, Евдокиша, молчу!
– Еще бы! – буркнул я, помрачнев. – Ты уже все сказала! Ни убавить, ни прибавить, сплошная истина!
– Мне бы тоже хотелось какой-нибудь другой истины, – покаянно призналась Майя. – Но «времена не выбирают. В них живут и умирают».
– Еще немного, и мы разучимся радоваться! – предрек я с вызовом неизвестно, кому или чему. Временам, Майе, поэту Кушнеру?
Майя ответить не успела – ворвался Егор. Оглядел изобильный стол, вскричал потрясенно: «Ну, ни фига себе!» и помчался мыть руки.
– Что отмечаем? – вопросил он, вернувшись, – Па, ты загнал какой-нибудь дедушкин роман на соискание Нобелевской премии, и дедушке ее присудили?! – Расхохотался и стал накладывать себе еды на тарелку. – Если да, то и мне шампусика! А кроме шуток! В честь чего вот это все?
– Твой отец стал кинозвездой сотой величины! – проинформировал я с наигранной важностью. – Престижную премию мы выплатили натурпродуктами.
Мой Егор ушел из жизни в двадцать один год. Каким я был в двадцать один, что поделывал? Веселился. Иногда мучился безденежьем и похмельем, а потом опять веселился. Ничего не загадывал наперед. Ни к какой звезде не летал. Даже если б кто-то снял звезду и дал мне, я бы повертел ее в руках и забросил обратно в небо. На фига мне звезда, лучше дайте стакан, это жизненней! Почему ни у кого никогда не возникало мысли меня убить?! Это было бы справедливо. Справедливей, чем убивать Егорку и таких же, как он, целеустремленных. Я – пустоцвет. Красивый сорняк. Репейник посреди огорода. Может быть, Майя знает, почему Бог, Великий селекционер, не удалил с грядки репейник? Сорняк истощает землю, он мешает произрастанию полезных культур. Зато как живуч! Никакая тля его не берет!
Я пошел к Майе. Я вполне себе стоял на ногах. Меня не только тля не брала. Все, что попадало мне в организм, мозг тут же перерабатывал в картинки былого. В очень яркие, цветные картинки. В новое время такие уже не делают. Раньше тоже не все делали, но у меня получалось. Майя жила в черно-белой графике. Нелюдимая девочка, нелюбимая дочь, неприкаянная душа. Или я излишне строг к ее матери? Майя росла здоровой, Виктория постоянно болела. Майе запрещали приводить подружек домой, чтобы те не принесли в дом инфекцию. В черные дни лучшие куски доставались больному чаду. Разве это не справедливо?
Майя очень редко рассказывала про детство. Редко и неохотно. Иногда – про школу, где она всегда была примером для подражания. Лучшая из белых ворон. Староста класса, исполнительная, ответственная, четкий проводник указивок. Как-то я спросил Майю про выпускной, каким он ей запомнился? Майя пожала плечами: «Аттестаты вручали. Потом все ходили по городу, встречали рассвет. Когда встретили, я ушла, мне стало холодно». Мне холодно не было. Мы с парнями забурились на зады Исторического бульвара. С горячительным, так что не было нам ни холодно, ни грустно! Бодренько встретили рассвет! А вот Майя как встретила, так и мерзла даже в самый горячий полдень. Белое оперение отталкивало солнечные лучи?
С появлением меня из мировидения Майи исчез сусальный ангел. С появлением Егорки в зеркале Майи возник шедевр Возрождения – Мадонна с младенцем. Может быть, Мадонне молится сейчас Майя, земная мать взывает в горе к небесной?.. Матерь Божия и сквозь горе знала, что теряет сына не навсегда. Матери земные детей своих лишаются безвозвратно. Все или только те, кто не верит в Жизнь Вечную? Знать бы, что за чертой, но – нельзя. Можно только придумывать. У меня на это не хватит воображения: я звезде предпочитал кубок, а трагедии – водевиль. Мой отец, человек с богатым воображением, смерти панически боялся. Моя мама скорбела по птицам, истребленным еще в эпоху Великих Географических Открытий.
Тогда многое казалось великим! Тогда было классно, потому что за пределами привычного мира лежал новый, неизведанный, его можно было придумать, а затем и обжить в реальности. «Обжить» в значении истребить в угоду сиюминутным нуждам и аппетитам! Ненасытность простится, если не отступать от генеральной линии. Она всегда есть и всегда важней нулевого меридиана. Я никуда не отступал, потому что мне некуда, и меридиана у меня нет. Откуда бы ему взяться у сорняка? Ему пофиг вся система координат, начхать, с какой параллели он лезет к солнцу. Есть оно, он и лезет, красивый такой репейник. Колючий, потому и живучий. Ни млекопитающие, ни птицы его не тронут!
С ума спятить, в скольких образах я себя запечатлел за один только вечер! Я и прохиндей, и крокодил, и сорняк! Кто я для Майи?
Майя так и сидела спиной к двери, уронив руки на колени.
– Можно? – спросил я. – Не помешаю, если побуду с тобой?
– Тебе совсем плохо одному, Евдокиша? – отозвалась она участливо и кивнула: «Это хорошо, если плохо. Значит, ты выживешь. Я не хочу, чтоб ты уходил. Ты молодой мужчина, ты сможешь родить себе другого ребенка»
Я помолчал прежде, чем ответил: «Смогу. Но не захочу».
– Это ты сейчас не хочешь, а потом... – заговорила Майя увещевающе. В ее голосе вдруг появились оттенки. – Надо, чтоб потом у тебя все было – новая жизнь, новая, молодая, женщина, новая семья…
– Новой жизни не бывает, – сообщил я нам обоим. – Бывает продолжение старой, а я от нее устал. И от нее, и от себя в ней.
– Новая жизнь – это новый день, – возразила Майя настойчиво. – Если мы уйдем оба, завтра никто не вспомнил ни о нас, ни об Егорушке.
– Вот и не уходи.
– Для меня новый день уже невозможен, я себя исчерпала, а ты…
– Я давно не человек-праздник, я невесть, кто.
– Ты хороший человек, Евдокиша, очень хороший, и ты еще не исполнил свое предназначение.
– Потому что у меня его нет.
– Потому что тебе было не до него. Так было, пока нас не накрыло, но теперь ты просто обязан выгрести.
– Куда?
– В завтра. Чтобы в нем был Егорка. Ты его нарисуешь поверх завтра, и он оживет.
– Не оживет. Как и я. Протри зеркало.
– Я протерла.
– Ты в нем даже разместила мой Ренессанс! Юную мадонну и ангелочков! Не спросив, а надо ли оно мне.
– Надо, Кимка! – Майя заговорила вдруг взахлеб, жарко. – Мне надо, твоим родителям, сыну, а значит, и тебе, потому что ты нас любишь, ты не дашь нам умереть вторично, теперь уже насовсем!
– Это если ты не дашь умереть мне.
Этого я говорить не собирался. Сам не знаю, как у меня это вырвалось, но Майя услышала и то, чего я не произнес. Я хотел сказать, что Жизнь свое держит крепко, и всему живому страшно рвать с ней. Нужна помощь извне, кто-то, кто бы толкнул – или туда или обратно. Рывок, что вверх, что вниз, одинаково труден, вот и нужен кто-то, с кем ты связан общей корневой системой, кто тебя ощущает, как себя самое. Не за тем ли я пришел к Майе, чтоб она меня ощутила и – подтолкнула ...вверх?
Майя воззрилась на меня с недоверием. Протянула ко мне руку, но тут же отдернула.
– Я? – спросила на придыхе. – Ты уверен?…
– Я всегда был в тебе уверен. С того дня, как мы ели мороженое на Приморском. – Я сам потянулся к ней и взял ее за руки. – Моржо на Примбуле. Помнишь?
– Там тогда были питьевые фонтанчики, – благодарно прошептала она.
– Вернисаж был и уличное кафе. Я хотел взять в нем пиво, а ты сказала, что не любишь горькое.
– Не люблю.
– А водка – не горькое?
– Водка – это водка, я ее вкус не чувствую. Водка это напиток забвения.
– Типа воды из Леты?
– Слабее. Память не исчезает, просто не остается сил плакать.
– Разве ты плачешь?
– Самыми горькими слезами, Евдокимка, невыплаканными. Их во мне уже целый Мировой океан.
Мы услышали, как за стеной звонит телефон. Мой. Майин, по которому она общалась с подругами, лежал возле нее, под фото Егорки. На столе у Майи был целый иконостас фотографий: паренек с медалями – дедушка; отец, но не в строгом костюме – в майке, еще и с трубкой в зубах; мои родители на фоне храма искусства – Вандочка с букетом, Сашенька, сама элегантность; наш Егор, каким он вернулся со срочной службы – «в пятнашке», с улыбкой во все лицо. На нас с Майей смотрел он с любовью, радостно, этот взгляд послал он мне в объектив. Не со святыми общалась Майя – с родными, их выкликала, просила их за меня. Наши близкие становятся ангелами. Я оставил телефон между небом и креслом, чтоб подключиться к Майе, с ней настроиться на хранителей. Им, небесным абонентам, ничего объяснять не надо.
Телефон продолжал звонить.
– Вадик, наверное, – предположила Майя. – Он ушел такой расстроенный…
– Я его озадачил. Сказал, что оформлю на него дарственную. А ведь так я и сделаю, потому что мне не надо другой Мадонны. – Я в упор посмотрел на Майю. Я уже подчинился своему малодушию, сиречь инстинкту выживания, но еще балансировал на краю. Мне нужна была помощь Майи, ее согласие остаться со мной. – Мы так сделаем. Завтра. Если ты не против.
– Это будет справедливо, если дом после нас перейдет к Шарипу, а не к моей сестренке. И Егорушка будет рад. – проговорила Майя растроганно. – Егорушка встречался с Алиной, старшенькой Вадика. Когда уходил, сказал: «Пока я служу, она школу закончит». Они бы поженились тогда... – Майя потянулась было к бутылке, не дотянулась и погладила Егора по улыбающемуся фотолицу. – Ким, ты не ответишь Шарипу?
– Перезвоню. Попозже.
– Ночью?
– Утром. Мы с тобой вырубились, уснули. А про Алину я не знал. У Егора была другая девушка.
– То была не та девушка. То была девушка вроде твоей Вау... Не твоей! А о том, что Егорка встречается с Алиной... Вы с Шарипом друзья, и ребята не знали, как вы отнесетесь к их отношениям.
– Они нам не доверяли? – спросил я утвердительно.
– Опасались, что вы вмешаетесь, из лучших побуждений. Отцы! Алина-то еще школьница, ей шестнадцать. Это при Украине девушки могли в шестнадцать выходить замуж, а как теперь, я не знаю. Со скольки теперь люди считаются совершеннолетними?
– Со ста! – буркнул я. И добавил из Лермонтова: «Любовь для неба и земли святыня, и только для людей порок она».
– У них были чистые отношения, – сообщила поспешно Майя. – Беспорочные. Хотя я теперь думаю….
Она осеклась, но я понял, о чем она думает и о чем запоздало сожалеет теперь. Сожалеет ли Алина? Едва ли. Она еще маленькая, у нее все главное впереди. У всех Шариповых все лучшее впереди. Правда, новоселье они справят не скоро, если только мы с Майей не махнемся с ними квартирами. Нам с Майей и в однушке тесно не будет, но сейчас я не готов к перемещениям: не смогу покинуть дом, где остались мои родные. Незримые, но осязаемые, как воздух, они ходят вокруг, и я слышу их шаги, ощущаю их присутствие в каждом предмете, к которому они прикасались. Чужие люди их выживут, уничтожат, а этого я допустить не могу. Придется Шарипу потерпеть. До моего воскрешения? Исцеления? Или, все же, до двойных похорон?..
Шарип зашел к нам, чтобы восстановить равновесие – суета в однушке стала для него нестерпимой. Три женщины на маленьком кусочке пространства – это что-то с чем-то! Не всякий выдержит, когда они пускаются в крик, да еще и мужчину, отца и мужа, втягивают в разборки. Каждая – на своей стороне. Шарип пришел к нам расслабиться. Я оказался на трудовом посту, но Майя приняла Вадима радушно, усадила за стол и пообещала, что я уже вот-вот появлюсь. Ждали они меня больше часа, но скучно им не было, они говорили и о мировой культуре и об истории. Со своей женой Вадик общался чисто на бытовые темы. Жена очень бы удивилась, заикнись он за ужином о переходе Суворова через Альпы, решила бы, что он заболел. Жена у Шарипа была хорошая – заботливая, хозяйственная, не вредная, но суровая злободневность заблокировала ее ум от мыслей о постороннем. Какой может быть Суворов, когда требуются деньги на нужды класса?!
С моим возвращением домой наша вечеря стала еще оживленней, но под конец ее Вадим впал в задумчивость. Спросил, указав на Майю: «Ким, а ты не боишься жить с такой умной женщиной?».
Помню, я засмеялся и ответил словами из старой песни: «А я давно искал такую, и не больше, и не меньше».
– Наливай! – попросил я Майю. – Чего уж!..
– Возьми себе стаканчик. В серванте. Или ты сходишь за своим и за телефоном?
– Не схожу.
– Нас нет. Ни для кого, кроме Егора.
– Он вышел на связь? – съязвил я болезненно. Мне горько сделалось от того, что со мной Егор о своем сокровенном не говорил. Как будто теперь это имело значение! Девочка, плакавшая на кладбище, уже отрыдалась, а связь между небом и землей эфемерна. Это Егорка существует для нас, но не мы для него.
– Он вышел на связь, – объявила Майя уверенно, и по лицу ее скользнула судорога улыбки. – Не словами, Евдокиша. Он дал понять... Он нас там, у себя, пока что не ждет. Кимка, там нас не принимают, а отсюда не отпускают, вот поэтому у нас ничего не получается.
– Плохо стараемся! – не поверил я в мистику.
– Я стараюсь хорошо, я же ответственная… У меня бы получилось, если б ты согласился начать другую жизнь, без меня. У меня бы появился дополнительный стимул…
– Я не соглашусь. Без тебя. Неужели не ясно?
– Евдокиша, я старая! Я отработанный пар!
– Тебе сорок четыре года.
– Я как женщина уже старая, а ты…
– Дай объявление в газету: отдам в хорошие руки бестолкового сорокасемилетнего мужчину с вредными привычками и низким доходом!
– Ты всегда был нарасхват, Евдоким! – почти выкрикнула Майя. Она мне набивала цену в моих же глазах. – А в твоем театре…
– Я там главный герой-любовник! – перебил я, из последних сил сдерживаясь. – Дон Жуан и Казанова в одном флаконе! Хорош! Не сходи с ума!
– Я постараюсь, – пообещала она смиренно. – Если ты согласишься выполнять свое предназначение.
– Что?! Для кого?! Объясни, кому это надо! Кроме мертвых, о которых мы ничего не знаем! Ни о них, ни о Боге, для которого мы, возможно, собачонки Белка и Стрелка, или птицы додо, или планктон! – Меня понесло. Меня сразило отчаяние. Острое, нуждающееся в немедленном утешении. Отчаяние как явление жизни может стать последним проявлением ее, если кто-то не подаст руку, крыло, надежду… – Мы себе придаем излишне много значения! Мы от имени мертвых рассуждаем, как от собственного лица!
– Не совсем так, Евдоким, – возразила Майя кротко и коснулась лица моего крылом. – Мне мой дедушка вспомнился. На Девятое мая. Как он поминал погибших товарищей. Сначала на всех нас посмотрел, а потом куда-то вверх, а потом сказал наверх: «Мы вас держим, ребята! Пока мы есть, пока помним вас, вы живёте!».
А потом сказал нам: «Вы не только ради себя живете, не только своими жизнями!».
Майя замолчала, предоставив мне возможность проникнуться заветом ее дедушки, улыбнулась его фото и воззрилась на меня, как в день нашего настоящего знакомства, взглядом Кассандры.
– Я и мыслила и чувствовала, как ты, Евдоким, я уже почти ушла, но сегодня… Я их увидела, и дедушку, и отца, и родителей твоих, и нашего сына. Они стояли там, за небом, и смотрели на нас. С осуждением смотрели. Они не просто жили-были – они защищали Жизнь, они нам доверили ее защищать, и если мы не справимся, они от нас отвернутся. Нашим умершим важно, чтобы мы жили как можно дольше, и за детей, и за дедушек, и за ровесников. За всех, кого мы не знаем, но обязаны поминать общим именем Люди Добрые!
– Мы их могилы, усыпанные цветами, – пробормотал я невнятно.
– Мы их Ренессанс, – очень тихо объявила Кассандра. – Мы должны стать их Творчеством.
– Это как? – усмехнулся я через силу.
– Я не объясню, ты сам должен почувствовать. Творчество и Вечность – синонимы, а каждое завтра – кусочек Вечности…
– Что конкретно я должен делать? – прервал я недоступный моему сознанию монолог.
– Ты знаешь, – почти шепотом ответила Майя.
– Я?! – меня прорвало на хохот.– Я знаю, что такое бутылка, чарка, гармошка!
Майя поняла, что мое отчаяние принимает форму истерики и вложила чарку мне в руку: «Ты не веришь в то, что ты знаешь, потому что все еще боишься летать».
– Прыгать с колокольни?! – уточнил я, прокашлявшись. Я не смог унять хохот, и водка пошла не в то горло.
– Летать, – повторила Майя. – Делать то, для чего тебя породили.
– Птицы додо не летают, Майя, а крокодилы летают так нызэнько, что их видят только замполиты!
Я допил водку и засмеялся. Издевательски, над самим собой.
– Тебя видит наш Егорка, – объявила Майя. – И тебя, и твои крылья.
– Самодельные?!
– Природные, Кимка. Те, что для неба. В нем вы будете пересекаться с Егорушкой. Мы все часто будем видеться в завтра.
Майя словно гладила меня голосом, и я затих, у меня не осталось сил себя ненавидеть. За что? Да за то, что я – это я!
– Мы счастливые люди, Кимка, – проговорила Майя прочувствованно. – Нам есть, куда приносить цветы, водку с хлебушком. У других и этого нет. Мы не должны гневить Небо, нам надо – благодарить.
Помолчала и добавила нараспев:
«Светлые силы синего свода,
Спасибо, что есть вы,
Что нас храните,
Невзирая на наше несовершенство!»
Я глянул в небо. Оно было темным, но оно было – Небом.
Июнь-июль 2025 г.
Свидетельство о публикации №225120302066