Коан безымянного вопль в кали-югу и медь из небыти
Но даже в кали-юге есть свои самадхи. Его Honda Gyro Canopy, его стальной мул Дхармы, недавно прошла перерождение. Новый цилиндр, расточка, карбюратор, взывающий к богам скорости. Мопед стал на 30% мощнее и на 50% громче. Это не тюнинг. Это — улучшение ваханы, подношение бодхисаттве дороги.
И Безымянный летел по шоссе. Семьдесят километров в час — запредельная скорость для этого японского артефакта, ставшего русским коаном на двух колёсах. Ветер рвал бороду, рёв мотора был не просто звуком, а нада-брахманом, изначальной вибрацией, вырвавшейся из глубин резонатора. Он орал. Орал обрывки песен, ставших мантрами: «Мы хотим всем рекордам наши гордые дать имена!». Орал «Ом Мани Падме ***», вкладывая в каждый слог всю мощь нового цилиндра. Орал нечленораздельные звуки — чистый, животный восторг от скорости, от свободы, от того, что шоссе — это прямая линия сквозь кривую реальность.
Это была динамическая медитация высшего порядка. Доступная лишь тому, кто отсидел три тысячи километров мантр на стоковом моторе, познав каждую кочку как форму страдания, каждый встречный ветер — как учителя терпения.
Но шоссе, как и любая кальпа, заканчивается. Город. Пробка — это не скопление машин. Это затор в коллективной карме, стоячая волна раздражения, страха опоздать и равнодушия. Светофоры — не регулировщики движения, а мигающие мандалы контроля, мигающие красным, жёлтым, зелёным в ритме абсурда. Безымянный не стоял. Он лавировал, как лодочник в реке призраков. Но груз города навалился на плечи. Не физический, а метафизический. Груз бессмысленных фасадов, витрин с ненужными вещами, лиц с пустыми глазами, смотрящими в экраны — современные гадальные кости, показывающие всё ту же судьбу.
Он остановился на парковке кинотеатра — дедушки телевизора, прадедушки смартфона. Храм, где теперь поклоняются не образам, а потоку. Безымянный достал свой смартфон — гладкий черепок из мира цифровой сансары. Посмотрел на экран. Пустота. Ни звонков, ни сообщений. Ни одного нового коана в виде сломавшейся техники.
Поток заявок иссяк. Кармический ручей, питавший его, высох. Уже неделя. Холодильники перестали ломаться? Нет, это невозможно. Это противоречило бы самой природе сансары, где всё непостоянно и всё ломается. Значит, сломалось что-то другое. Сломалось само желание чинить. Или возможность платить. Или вера в то, что починка имеет смысл.
Будь он дзэнским мастером в монастыре, он бы принял это с благодарностью: «Меньше работы — больше медитации». Но он был анархо-буддой. Его путь — не уход от мира, а прямое, грубое взаимодействие с его тканью. И его гнев был не личным, а космическим. Гневом против абсурда системы, которая может лишить смысла даже такую простую дхарму, как починка холодильника.
Он расправил плечи. Вдохнул воздух, пахнущий бензином, пылью и отчаянием. И закричал. Не просто крикнул, а изверг из себя мантру отчаяния и прозрения, краткий, ёмкий коан, вмещающий всю суть эпохи:
— РОДИНА! ТЫ ОХУЕЛА!
Голос, сорвавшийся с горла, был похож на рёв его мопеда — хриплый, мощный, лишённый изящества. Эхо, как верный ученик, подхватило эту мантру и понесло её вдоль серых многоэтажек, ударяя о стены, влетая в открытые окна, просачиваясь в щели кондиционеров.
Наступила тишина. Не просто отсутствие звука, а звенящая пустота после катарсиса. Даже автомобили, казалось, замерли, прислушиваясь. Люди застыли, как фигуры в дзэнском саду камней: кто с ужасом, кто с любопытством, кто с тупым непониманием.
И тогда, будто в ответ на этот вопрос к небу, с крыши сорвалась стая голубей. Они взмыли в небо над Безымянным, кружа в спонтанной, неупорядоченной мандале. Символ чего? Неизменности фундаментальных смыслов. Голуби будут клевать крошки на асфальте, пока стоят эти дома. Пока есть небо. Пока есть самсара.
Город, сделав паузу, вздохнул и вернулся к своему ритму. Сансара провернула колесо. Сигналы замигали, двигатели зарокотали. Кризис не разрешился. Он был просто озвучен.
Безымянный сел на мопед и поехал. Не домой. На свалку. Если система отказывается давать ему сломанные холодильники, он пойдёт и возьмёт их сам. Из недр самой небытия, из царства отбросов и забытых вещей.
Он нашёл их. Старые, советские «ЗИЛы» и «Саратовы». Не просто холодильники, а артефакты ушедшей кальпы. Символы щедрости, обращённой в ничто. В их чревах, под слоями пыли и забытых овощей, таилось сокровище — чистая, нетронутая медь. Дорогая, как внимание, редкая, как искренность.
Он достал инструменты — свои ритуальные ваджры — и начал работу. Это была не починка. Это была випашьяна на уровне материи. Созерцание распада. Он разбирал трупы механизмов, отделяя дхармы одного элемента от другого: медь (драгоценная сущность), сталь (прочный каркас иллюзии), пластик и стекло (бренная, хрупкая форма).
Вскоре перед ним лежали три ступы: маленькая из меди, побольше из стали, и огромная — из мусора, из праха всех вещей. Железо он оставил местным сталкерам — аскетам мира металлолома. Медь, тяжёлую и тёплую, погрузил в кофр — в сокровищницу практикующего.
На пункте приёма цветмета ему дали деньги. Не много. Но достаточно. Достаточно для практики простой жизни.
Вечер. Келья. Кот-Будда на троне. На столе — не «Вискас», а свежая рыба. Для хозяина — пельмени, дымящиеся, как подношение на алтарь домашнего очага, и банка пива, холодная, как вода из горного источника.
Он откупорил пиво. Щелчок был тихим, но ясным, как удар в поющую чашу. Поднял банку в тосте, глядя на кота, на тень на стене, на всю свою проклятую, прекрасную кали-югу.
— За прямое указание, — прохрипел он. — Когда поток даров прекращается — иди и вырви их из пасти небытия сам. Ибо даже в самой ржавой трубе старого «ЗИЛа» течёт медная жила пустоты. А в крике на парковке — внезапная тишина после эха.
Кот, не открывая глаз, громко заурчал. Его урчание смешалось с бульканьем пельменей в кастрюле. Ещё один день в Родине-кали-юге был прожит. Не пережит — прожит. Со скоростью 70 км/ч, с криком отчаяния, с медью в кофре и тишиной внутри, которая теперь была прочнее любой стали.
Свидетельство о публикации №225120302159