Волк оборотень

Деды мои – сибиряк Онаний и донской казак Григорий были заядлыми охотниками. Жаль, не пришлось мне с ними в поле сходить. Война подлая их в неизвестные могилы уложила.


Но - видно по всему, от них мне достались охотничьи гены. И всевозможные стрелякали я мастерил с малолетства. И в охотничьих магазинах толокся часам, пока продавцы не выгоняли. Книг про охоту прочитал в библиотеках – горы.

И вот, когда мне исполнилось восемь лет, наступил и мой первый день охоты. Дядька Женя Телегин сказал заветные слова:


- Завтра поедем на зайцев.


Я не мог сомкнуть глаз до утра, всё боялся, что не прозвонит будильник. Щелкал кнопкой торшера, смотрел на будильник, снова ложился и через пятнадцать минут  ошалело подскакивал и включал свет. Светом, скрипом пружин продавленного дивана будил сестренку Леночку. Ей ещё  годика не было. И она начинала хныкать. Но вот – наконец - шесть утра.  Гулкий вокзал, запах торфа из печек пассажирских вагонов. Стоял конец октября, в вагоне пригородного поезда было холодно, а я даже куртку расстегнул. Меня бросало то в жар, то в холод. Я еду - еду на настоящую охоту. В кармане  лежала рогатка и металлические шарики из шарикоподшипника. Теперь такие рогатки продаются во всех охотничьих магазинах, но мы то уже в 1959 году знали, какое это грозное оружие.


На этой охоте я должен был исполнять роль собаки. В полях вокруг славного города Львова водилось множество русаков. Особенно любили они забиваться в крепи небольших болотец в низинах. Болотца густо утыканы кочками, поросли непролазными кустами шиповника, тёрна, ивы. Компания молодых безсобачных охотников окружала очередное болотце, а я лазил по этим джунглям и лаял. Лаял до хрипоты. До рвоты. Зайцы выскакивали из зарослей пулей. Охотники зачастую мазали и матюкались друг на друга. И за день такой «собачьей» работы получал я награду – дядька давал свою «тулку» и один патрон.


Самое мучительное было выбрать, куда же стрельнуть – в кочку, газетку, привязанную на куст, в пустую консервную банку? Компания  охотников возлежала у горящего костерка, но непременно у кого-то был добыт пучеглазый, усатый русак. Компания попивала душистую «Изабеллу» и подначивала меня. Помню, как в первый раз пальнул из ружья, и шлепнулся тощим задом на подмерзшую уже землю от неожиданно крепкой отдачи. В банку, висящую на кусте, промазал. А на скуле потом недели две красовался синяк. Дядька патроны заряжал сам, и черного пороху заряжал – «чтоб сердитей било».


Его «тулка», несмотря на то, что была самым дешёвым, рядовым конвейерным ружьём, обладало прекрасным боем. Однажды на моих глазах дядька дважды пудельнул по зайцу, выскочившему прямо из-под его ног. Тот успел уже отбежать метров на сто, когда Женя снова выстрелил. Косой подпрыгнул вверх метра на три, и упал замертво. Дядька выстрелил в него картечью, и две из них попали в зайца. Мы потом шагами промерили расстояние. До русака было сто десять метров!


После того, первого выстрела из дядькиной «тулки», набившей боевой фингал, мне налили вина, которое ударило в голову со страшной силой. Я запел. Почему-то «колядки». Стал плясать, задирая ноги в резиновых сапогах. Чем доставил компании этих великовозрастных балбесов несказанное удовольствие.


Еще несколько раз мы ездили за русаками, и я накануне, ночью по-прежнему не мог глаз сомкнуть, боясь, что не услышу звон будильника. Помню, что поезд останавливался на маленькой станции с деревянным, скрипучим перроном. Мы заходили в небольшое, уютное здание вокзала. Топилась высокая печь с коричневыми изразцами, от нее тянуло сухим теплом, охотники располагались на широченных, деревянных диванах, начинали накрывать на плащ – палатке нехитрый охотничий завтрак. С толсто нарезанными шматками розового, в прожилках мяса сала. Каждый солил его сам, и все, конечно же, по своему, особому рецепту. Нам сало присылал брат отца Василий из Сибири. Оно было нашпиговано чесноком, и пахло оглушительно даже сквозь холщевую тряпку, и брезент моего рюкзака. Я тоже, как взрослый, выкладывал сало и сваренные вкрутую яйца, выставлял банку с солёными грибами. А вот этого момента компания ждала с нетерпением, потому что признано было безоговорочно - рыжики у младшого Терёшкина самые вкусные. Действительно, мама их засаливала таким изумительным посолом, что в них и чеснок чувствовался, и укроп с чесноком. Но и запах леса, хвои, нагретой августовским солнцем, оставался. Когда находишь первый рыжик, бережно его очищаешь от иголок и вдыхаешь, тонкий, изысканный, только этому грибу присущий запах. Сколько лет прошло с тех пор, а никогда мне не удавалось засолить рыжики так, как это умела мама.


Под рыжики дядьки – охотники выпивали. Редко у кого была магазинка, всё больше пили свой бимбер, он же – самограй, он же коньяк «Тры гычки». Это значило – из бурака, свёклы. Приторно сладкий запах этого пойла перебивал даже запах берёзового дыма из печки. За окном серело, дядьки начинали собирать ружья. Что тут творилось со мной – словами не описать. Только у моего дядьки была рядовая тулочка, у всех остальных «Зауэры три кольца», «Зимсоны». Мне дядьки давали подержать эти драгоценности. Руки у меня, помню, дрожали.


И снова я лазал по зарослям, лаял как оглашенный. Иной раз даже видел, как вскакивал очумевший косой, который надеялся отлежаться в густом кустарнике. Я никогда не успевал пустить в него шариком из рогатки. Он выносился на пашню, и начиналась канонада. Самое радостное было, когда после выстрела раздавался крик:


- Дошёл!


Уже следующей осенью дядька стал брать меня на охоту, где лаять было не надо. Охоту с гончими. Его отец – Алексей Кондратьич уже год натаскивал своего Карая – высокого на лапах выжлеца русской пегой гончей. Кондратьич, как его называли охотники, держал собаку в вольере на заводе телеграфной аппаратуры, где он работал с моим батяней. Папа у Кондратьича в учениках ходил в свое время. На заводе сложилась компания охотников – гончатников. Они сходили к директору за разрешением построить вольер для собак, и директор, университетов не заканчивавший, и про психологию слыхом не слыхивавший, мужицким нутром понял, что эта псарня привяжет работяг к заводу крепче любой узды.
Помню, как поехали в первый раз, собаки оглашали лаем сонную, утреннюю улицу, в трамвай нас бы с такой сворой – в десять псов не пустили. Благо завод был рядом с вокзалом, идти было недолго. Псы понимали, куда идем, рвались с поводков, задирали друг друга, то и дело в утреннем воздухе звучало сердитое:


- Фу! Отрыжь!


Народ на вокзале почтительно расступался, а я так жалел, что меня не видят девчонки из нашего класса, или пацаны из нашего двора. Тем более, что дядька доверил мне нести свою «тулку». Все собаки в вагоне поезда залегли под лавки, и только наш Карай всё вставал на задние лапы и с любопытством смотрел в окно, временами взбрехивая. Я тоже стоял у окна и на одном вспаханном косогоре углядел русака, лежащего в стерне у телеграфного столба.


А как взвыли, залаяли псы, когда поезд остановился, и мы вышли на платформу, и пахнуло запахом полей и леса. Думаю, охотничьи собаки испытывают в городе немалую муку, вдыхая весь тот смрад и гарь, которые им невыносимы. Охотники собак с поводков не спускали, пока не отошли от станции на добрый километр. Собаки нервничали, тянули  хозяев так, что те сами порой переходили на рысь, и орали псам:


- Место! Не тяни!


На мой вопрос – почему собак не пускают в поле, мне ответили, что в прошлом году один дуже умный русак – профессор лежал в кустах тёрна почти у железнодорожного полотна. И когда собак спустили с поводков рано, он стал ходить на коротких кругах рядом с железной дорогой, то и дело перебегая через рельсы. И двух обазартившихся собак задавил поезд. А профессора добыть так и не смогли.


- Отож така умна подлюка! – закончил свой рассказ хозяин погибших собак и смачно плюнул.


Дядя Лёша с гордостью вёл на поводке своего Карая, говорил ему:


- Ты, Каря, главное – не скалывайся, не позорь Телегиных! Хватай косого за штаны.


Карай рвался быстрее добежать до леса, нервно взлаивал, и так азартно крутил хвостом, что мне было ясно - уж если он зайца поднимёт, то след ни за что не потеряет. Среди этой своры был один выжлец, про которого дядьки в вагоне говорили: зря мы Вовку с его Налётом взяли. Он уже четырех зайцев сожрал, такой проглот. Как бы он нам других собак такому живоглотству не научил. Оказалось, что Налёт очень паратый пёс - буквально висит у зайца на хвосте. Но если хозяин чуть замешкается после выстрела, то нахальный Налёт решает, что подстреленный заяц – его законная добыча. И уволакивает ушастого в кусты. Где и харчит. И потом только ходит за хозяином с наглой, сытой мордой, да воду пьёт.


И пока мы шли по дороге, я всё взглядывал на этого нахала Налёта. И мне даже показалось, что он как - то особенно себя ведёт. Тоже рвётся вперёд, и тянет хозяина. Но и облизывается при этом как-то очень уж гнусно. Налёт мой подозрительный взгляд заметил, и облизываться перестал.


Над крутым подъёмом поля вдали вставало скупое солнце октября. Все озими были в густой росе. И на этой росе видны тёмные следы. Старший гончатник дядя Миша Тюртюбек остановился, удерживая свою собаку Найду, хрипевшую от страсти в ошейнике, подозвал меня:


- Видишь следы по озимям? Гляди и на ус мотай. Это зайцы кормились ночью, пузо набивали. А дрыхнуть в лес подались


Наконец мы дошли до леса, собак спустили с поводков, и они захакали, нюхая землю. Вдыхая весь тот сложный букет из запахов увядшей травы, мышей, птиц, жирных зайцев который не ведом человеку с его слабым носом. Утратившем способность различать тысячи запахов, тончайшие их оттенки. Охотники растянулись цепью, пошли сквозь лес, стали покрикивать, кто во что горазд:


- Ну, вставай! Пошёл – пошёл! Тут был, тут был! Слушай – слушай!


Мне дядя Женя еще в поезде рассказал, что кричать нужно обязательно, чтобы взбудить крепко запавшего, затаившегося косого. Потому что пока он лежит, поджав лапы под пузо, запаха почти не даёт, и собака, особенно мало чутьистая, может пробежать мимо. Потому что весь запах у зайца издают именно лапы! А уж когда длинноухий с лёжки снимется, да помчится, след станет горяч, пахуч, тут и начнётся потеха. Собаки всей стаей по нему полетят с голосом.


- Но ты, Витька, запомни, - наставлял дядька, - это только в детских песенках поют – трусишка зайка серенький. На самом деле, он может дураку - охотнику задними лапами такое харакири сделать, что самурай только «банзай» крикнет! У зайца когти на лапах острее бритвы. Иной охотник подстрелит косого, тот забьётся на месте, вот дуралей и пожалеет патрона, чтобы добить. Или от горячки совсем про ружьё забудет, прыгнет, навалится брюхом на зайца. И – кишки вон! Русак в степи от беркута задними лапами отбивается. А беркут волка берёт!


Поэтому я шёл по лесу и тоже покрикивал, но рогатку держал наготове, заложив в кожанку кусок чугунины с острыми краями. Мы со Славкой из нашей брамы, тем самым, которого я завалил стрелой в висок, такую чугунину пробовали во дворе. Бутылку от шампанского разносило на десяти метрах вдребезги.


- Цыбуля! – уверял меня Славка, - такой залезякой только звякни зайонцу в бошку, завалится!


Недолго мы в тот раз прошли по лесу, вдруг вдалеке завизжала, заголосила собака – ай, ай, ай. И тут же забухал, будто в бочку заколотил какой-то выжлец – гув, гув, гув. Наш Карай, державшийся поблизости от дяди Лёши, рванул на лай. Собаки подняли зайца. И весь осенний лес заполнился таким звоном, таким оркестром, которого я никогда не слышал: выжловки звенели – плакали колокольцами, выжлецы вторили им басовито – бом, бом, бом, бом. Дядька крикнул:


- Витька, за мной, быстро!


И помчался сквозь лес, перепрыгивая через пеньки и валежины, как дикий козёл. Я бросился за ним, запнулся, полетел на землю, ударился грудью так, что дыхание прервалось. Подскочил – спина дядьки мелькала впереди между стволов берёз. Из носа потекло теплое, но я бежал за дядькой, на ходу утирая юшку рукавом. Дядька стоял на краю лесной дороги, оттопырив ухо, слушая гон. Обернулся, присвистнул:


- Ну и вид у тебя! Будто волки драли. На платок, зажми нос, задери голову.


И  в этот момент весь собачий хор, весь этот грохочущий, стонущий оркестр навалился на нас. Мимо длиннющими прыжками пронесся заяц, и круто свернул в лес, только песок из-под лап полетел. Дядька вскинул ружье и послал вслед косому бесполезный дуплет. Пока дядька сотрясал осенний воздух матюками, мимо нас промчалась вся свора, изнемогающая в страсти погони. И мы помчались за ними, пытаясь угадать, куда же пойдет ушлый, стреляный заяц. По нему опять выстрелили, псы взвыли. Но долгожданного крика: «Дошёл» не было. Гон вытек на луг, и стал удаляться. Женя прислушался, быстро смекнул, куда пойдет заяц, и мы снова побежали. Когда выскочили на опушку, то увидели, как пёстрой лентой течет свора к соседнему лесу. И туда же поспешают охотники. Побежали и мы с дядькой, бежали вдоль канавы, поросшей кустарником, а вдали в колке, отдельно стоящем лесочке, яростно гремела, звенела, умоляла, стонала свора. Я задыхался, дышать разбитым носом не мог, горло горело, будто обожженное. Запалено дышал и дядька. Мы остановились на самом бугре, куда змеясь подходил небольшой лог. И только остановились, как вся стая гончих вывалилась из колка и с диким, захлёбывающимся лаем помчалась в тот лес, из которого только что мы с дядькой прибежали. Далеко впереди своры прыгал длиннющими прыжками заяц.


- Марафонец! – восхищенно протянул дядька. – Давай – ка тут его подождём. Он сейчас в том лесочке опять собак обдурит, там, наверное, болотина есть, он по ней бегает, следы путает. Или ельник молодой, густой. Это холера, а не заяц!


Мы спрятались в канаву, и стали ждать. В лесу гулко ударил дуплет, за ним второй. И опять – только лай собак. То удаляющийся, то грозно приближающийся. Дядька стоял, прикрытый кустом, и грозил мне кулаком, чтобы я не высовывался из канавы. Но как же было утерпеть, когда такой гон, такой матёрый заяц? Я высунулся на бровку канавы, и увидел, как бежит от леса на нас зайчина. Он возвращался своим следом. Дядька всё правильно рассчитал! Собаки еще только мелькали на опушке, а косой мчался к нам. Я стал растягивать резину рогатки, дядька поднимать свою «тулку». Матёрый русак приближался с каждым прыжком. В тот момент, когда он поравнялся с нами, на краю лога прямо напротив нас показался силуэт охотника. И он тоже целился в зайца!


Грянул дуплет, с куста полетела посечённая дробью листва. Кубарем покатился заяц. Я уже после дуплета сунулся, ни жив, ни мёртв носом в траву, втянув голову в плечи. Дядька сорвался с места, и побежал, тупая сапогами. И стал бушевать и материться на поле. Провинившийся охотник что-то жалобно вскрикивал.


- Витька! – заорал дядька. – Витька! Подай голос, ты живой?


Я поднялся, чувствуя, что опять течёт кровь из носа, что саднит лоб, что лицо всё в грязи. Видок у меня был, наверняка, жуткий. Потому что молодой охотник Володька Цыганов, увидев меня, струхнул до того, что побледнел, как бумага. Он решил, что это меня так отделало дробью. Тут подоспела свора, дядька поднял окровавленного зайца, собаки прыгали, лизали кровь. Женя отрезал у зайца пазанки, кинул псам, те устроили грызню. Дядька шуганул их, потом разобрал ружье и стал трубить в стволы. Цыганов трясущимися руками вытирал мне лицо платком. Пришли все охотники, устроили разбор полётов, и так ругались на Цыганова, что он, бедняга, расплакался. Меня дядьки – охотники похвалили, что не развёл нюни, как некоторые, а дядя Тюртюбек отвёл в сторонку, и сказал:


- Ты, младшой Терёшкин, держи язык за зубами, батьке и матке не говори, чего тут было. Не то в следующий раз на охоту не пустят.


После этого инструктажа Тюртюбек отдал команду собак привязать, костер разводить, плащ-палатку расстилать. Мне промыли раны самогоном, а чтобы я во время операции не шипел как гусь, дали выпить стопку. И вот когда плащ – палатка покрылась шматками сала, яйцами, резаными луковицами, варёной в мундире картошкой, и мужики наливали чарки, дядя Лёша Телегин, куривший в сторонке, вдруг насторожился. Он скинул с плеча свой «Зимсон» и стал красться к телеграфному столбу, стоявшему метрах в сорока от нас. Вся честная компания с интересом наблюдали за его шпациреном. Кондратьич тщательно прицелился и выстрелил в пашню. Из земли, как чёртик из коробочки взлетел заяц! Сделав великолепный кульбит, перевернувшись через голову, русак промчался посреди нашего стола, сшибив несколько бутылок. Привязанные собаки яростно взвыли, стали рвать поводки. Охотники бросились к разряженным ружьям. Вслед зайцу раздалось штук десять явно запоздавших выстрелов. А уж что сказали дяде Лёше – никакая бумага не стерпит. Особенно свирепствовал Тюртюбек, потрясая своей бутылкой. Почти весь бимбер из нее вылился. Дядя Лёша жалко оправдывался:


- Я в голову выцеливал, в голову!


Держать язык за зубами я смог: про то, что дробь прошла над головой, родителям не рассказал. Как никогда не заикался в кругу посторонних о том, что случилось с дядей Лёшей Телегиным и дядей Мишей Тюртюбеком на одной охоте. Собак у них тогда ещё не было, и они целый день проходили по полям и лесам, но ни одного зайца не взяли. И даже не видели. Поэтому топали к станции уныло, нога за ногу, и повстречали местного вуйку, бодро куда-то шагавшего с мешком за спиной. Старик попросил закурить, разговорились. Слово за слово, охотники пожаловались, что зайцы тут такие хитрые, что ни одного даже издали увидеть не пришлось. Дядька ехидно сплюнул:


- Так, сынки, наши зайцы во всей Галичине самые хитрые. В огородах спят, капусту там едят, а шо не могут зъисть то надкусюют. Яблони зимой даже у егеря грызут, а один раз у моего кума ведро браги выпили. Ей Богу! Он её в пуньке поставил, чтобы милицаи не нашли. И обложил снопами жита. Так зайцы брагу выпили, а житом закусили!


Тюртюбек и Телегин только глаза на вуйку выпучили – врёт, и хоть бы усом дрогнул. Вуйка обиделся:


- Не верите? А у меня в мешке один из тех зайцев, что брагу пил, житом закусывал. Толстый, як порося! Я его в петлю поймал, жито к кусту привязал, он и пришел. Давайте пять рублей и будет вам такой смаженный со сметаной зайонц, що жинки вас зацилують.


Дядька получил свои пять рублей, отдал друзьям мешок, стрельнул на дорогу сигарет, и ушел довольный таким гешефтом. А Телегин с Тюртюбеком на радостях уселись распить бутылку бимбера. Бимбер был едрён, сало с цыбулей ещё лучше. Самогон решили весь не допивать, оставить на долгую дорогу. Настала пора идти на станцию, до поезда оставалось всего ничего. И только тут друзья спохватились, что заяц то в мешке живой, и кто из жён поверит, что они смогли руками поймать зайца? Тюртюбек предложил положить мешок под дерево и стрельнуть по нему из ружья шагов с двадцати. Дядька же мой Алексей Кондратьич был, честно говоря, по -крестьянски  скуповат, и портить добротный мешок не захотел. Но, чтобы не выглядеть в глазах закадычного друга скупердяем, выдвинул железный аргумент:


- Если мы стрельнём через мешок, дробины в мясо нитки от мешка затолкают. Стыда потом не оберешься - зайца в мешке убили! Прям как каратели на «Потёмкине» - матросов через брезент…


Порешили зайца из мешка вынуть, привязать к берёзе и уж потом стрельнуть. Сказано – сделано. Бедолага заяц, увидев расстрельную команду, стал рваться на верёвке к свободе, к свету. И орать на всё поле. Стрелять вызвался Тюртюбек, потому что про дядю Лёшу было известно, что он снайперски стреляет по уткам, а вот по зайцам мажет фантастически. Как он сам объяснял – волнуюсь очень. Крупная дичь!


Прицелился дядька Тюртюбек, а заяц возьми и сядь на задние лапы, а передние свесил, уши опустил. Дрогнуло у Тюртюбека сердце, и он попросил:


- Лёха, налей мне стакан, не могу я трезвым стрелять.


Лёха налил, Миша выпил. Снова прицелился, а заяц изменил тактику - стал носиться вокруг берёзы кругами. И продолжал верещать, что было сил. Грянул выстрел. Заяц стеганул из-за берёзы метра на три в высоту и понесся в поле. За ним трепыхалась перебитая верёвка. Ружье Тюртюбека «Зауэр три кольца» било исключительно кучно.


Друзья долго сотрясали воздух матюками по адресу дядьки – хитрована. Небось, заяц у него дрессированный клоун, догадались они. А потом друзяки поклялись: никогда, никому, ни при каких обстоятельствах про случай этот не рассказывать.
Но однажды на каком-то празднике Тюртюбек чем-то насмерть обидел друга, и тот, рассвирепев, закричал:


- Так я всем расскажу, как ты зайца на верёвке расстреливал!


На следующий год осенью довелось мне не только перевидать зайца, но и стрелять по нему. Стоял серенький декабрьский день. Дядька дал мне своё ружье, а сам шел с палкой, и постукивал ею по деревьям, покрикивал, чтобы поднять плотно лежащих зайцев. Шел мелкий снежок, и тут же таял. Мы шли по редкому ольховому лесочку, под ногами хрупали ветки. Вот тут то он и выскочил. Огромный. Рыжий.  С длинными ушами. Затопав, как лошадь. Помчался метрах в десяти от меня огромными прыжками.


- Стреляй! – заорал Женя.


Я смотрел, как несётся он мимо меня. Этот первый мой заяц. Какими отчаянными прыжками, как косится на меня огромным глазом. И нажал сначала на один спусковой крючок, потом на второй. Обдало жидкой грязью, залепило глаза.


- Разиня! Мазила! – надрывался дядька. – Весь в батю!


Оказалось, что на зайца то я смотрел, но ружье к плечу не вскинул, и стрелял в землю, в метре перед собой.   


- Ну, тебя к Аллаху, Витька, - сказал мне Женя, когда я обмыл в бочажке лицо, и отчистил куртку от грязи. – Теперь ты иди с палкой и гавкай, это у тебя лучше получается.
В одной старинной книге я наткнулся на описание охоты на зайцев из засидки. Автор особенно упирал на то, что нужно непременно за несколько дней до охоты воткнуть в снег несколько снопов не обмолоченного овса, и хорошенько утоптать снег возле них, чтобы не свалило позёмкой, не замело. Сделать это надобно невдалеке от скирды сена, да чтобы скирда была уже начатой, да чтобы луна была полной, и светила сзади. Ещё советовал писатель – как завидите, что к снопу подошел русак, дайте ему полакомиться зерном. А потом слегка свистните, чтобы он встал на задние лапы. Тогда и выстрел будет верным. И картинка сопровождала этот текст. Толстенный сноп, рядом с ним два толстозадых, усатых русака, освещенные яркой луной. И снопы огня из ружей охотников, сидящих в засидке. Дядька слушал мои пересказы и хохотал:


- Витька, Витька, где же ты сноп овса возьмешь? Разве только в сельскохозяйственном институте достанешь.


В январе, когда случились две сильнейшие оттепели, и образовался наст, мы с дядькой поехали караулить зайцев. Дядька даже выпросил у своего друга для меня древнюю двустволку бескурковку двадцатого калибра. Она была такой изящной, шейка приклада настолько тонкой, что меня даже сомнения взяли – выдержит ли приклад отдачу? Но дядька Женя меня успокоил: ружье надежное, бой сильный, приятель из нее даже цапов валил. Мне особенно понравились латунные гильзы, уже подёрнутые зеленой патиной. Две картонных были заряжены крупной картечью. Снопов я не достал, хотя и ходил несколько раз на Краковский и Привокзальный рынки. Но вуйки только плечами пожимали:


- Снопив нема. Визьмить чистый овес.


А когда узнавали, что просто овес для зайцев не годится, пучили глаза от удивления не хуже русаков. Овсу я купил килограмм в бакалейном магазине, но вся живописная картина снопов, усатых русаков возле них уже не выписывалась. Не будут простые сельские зайцы есть овес со снега, что они – лошади?


На станцию мы с дядькой приехали последним поездом, посидели в зале у печки, поговорили со стариком – сторожем: он, выпив бимбера моего бати, трудно задышал крупным, пористым носом, и утёр слезу. После этого он проникся к нам таким уважением, что рассказал, куда надо идти, и где стоят самые крупные скирды, возле которых «тех зайцев, мов дивок на танцях».


- Я ж, хлопцы, сам був мыслывцем, - рассказывал он, затягиваясь самокруткой так, что ее огонь освещал его косматые ноздри. – И один раз о так ось сидив у скирды, на зайцив чекал. А дубельтивка дробом заряжена, эгеж. А мисяць на неби сяе, хлопци, мов прожектор пид Перемышлем, це колы я в жолнежах був у Першу вийну. А мороз скаженный. И я, хлопци, бимбера выпив трошки. Прям с пляшки. Та й поснув, бо кожух в мени був дуже теплый. Аж чую скрегоче хтось поруч: очи видкрыв, а метрив пьять вид мене – вовк величезный сидыть. На мене дивиться и зубами страшенно скрегоче. Я перехрестився, тай в ньёго зразу з двух стволив – геп - геп! А вин закрутився, як та юла. И пропав зовсим, як и не було! Писля того я на полювання бильш не ходжу. То не вовк був, а песэголовець! Бо слиду не дав…


Переглянулись мы с дядькой – брешет, вуйка, вечера на хуторе близ Диканьки отливает, а мы уши развесили. Да и пошли скирды искать. Ледок хрупал под ногами на дороге, яблоки конского навоза чернели в ледяных колеях. Полная луна вставала над белыми холмами. От каждого придорожного куста падали на снег чернильно – чёрные тени. Я оглянулся: из трубы вокзала вылетали искры, дымок поднимался столбом в звездное небо. Видать сторож шуровал кочергой в печке, разбивая угли, собираясь закрыть вьюшку. Хорошо ему, сейчас закроет вокзал, и завалится спать у себя в сторожке. Я поёжился, до меня только в этот момент дошло: одно дело сидеть в тёплом зале городской библиотеки и почитывать про то, как хорошо, уютно посиживать  в засидке, укрывшись душистой соломой. И совсем другое - провести ночь вот под этим звездным небом, посреди которого сияет зловещая луна. Вдалеке завиднелись скирды. Мы с дядькой свернули с дороги, и пошли, проламывая наст, к ближайшей от дороги скирде. Свой кожушок я нёс притороченным к рюкзаку, чтобы не взмокнуть по пути. Дядька после того, как протопал пятьдесят метров по целине, снял свой тулуп, и нёс его в руках, шумно дыша. Метрах в двадцати от стога рос куст чернобыльника. Под ним то я и рассыпал овёс, пусть хоть сытный запах его зерён поплывет в морозном воздухе, вдруг зачует его какой-нибудь русачина и придёт полакомиться. К овсу я добавил морковку, чем изрядно развеселил дядьку.


Никаких следов зайцев, которые должны были, если верить сторожу, натоптать тут, как девки на танцах, мы не увидели. Да и как они могли натоптать: наст укрепился такой, что в иных местах держал даже меня. А свежего снега на нем не было. Мы ногами, как северные олени, стали копытить сыпучий снег, выбивая в нём яму. Показалась жухлая трава, земля была такой стылой, что даже не верилось, что будет весна. Дядька надергал из скирды охапки холодной, пахучей соломы, набил её в яму, и мы завалились в это лежбище, привалившись спинами к соломенной стенке. На мне были валенки с шерстяными носками, стёганые солдатские штаны, свитер, телогрейка, сверху натянут кожушок. Тесёмки зимней шапки я завязал под подбородком.


Мама Клава сама проверила мою экипировку перед этой охотой, и уже в последний момент перед тем, как я уже закрывал дверь, забраковала мои тонкие шерстяные перчатки, и вытащила из заветного чемодана толстые, вязаные варежки, поверх которых велела в поле натянуть брезентовые рукавицы. Чувствовалось, что красноармеец Гладченко на всю жизнь запомнила каково стоять на посту в морозной степи.


- Ты ему подгузников, подгузников не забудь дать, - подначивал её батя из комнаты, лежа на диване. – Я в его возрасте без фуфайки к девкам на свиданки при сорока градусах мороза бегал! С барсиком наперевес! И если соседский Полкан на меня наскакивал, я его барсиком по лбу ошеломудивал! Что ты с ним нянькаешься, пусть поедет, померзнет, на девку Синильгу посмотрит. Она ему титьку даст.


Поначалу даже жарко показалось мне во всей этой сбруе в засидке. Я жадно всматривался в мерцающее пространство заснеженного поля, откуда должны были вот – вот прискакать усатые русаки.  А дядька уже шумно возился, расстилая на коленях рушничок, выкладывая на него сало, ржаной хлеб, соль в спичечном коробке. Из-за пазухи достал крупную головку чеснока. Он всегда зимой носил чеснок за пазухой, чтоб не промерз в рюкзаке. Дядька набулькал себе чуть не полную кружку бимбера, мне налил немного, не забыв напомнить, чтоб дома об этом – ни гу – гу. Мы выпили, стали закусывать, чеснок был настолько злой, что перехватывало дыхание, казалось, что еще немного, и язык отвалится. Потом долго, с наслаждением, обжигаясь, пили чай из китайского термоса, в который Женя опять же добавил самогона, приговаривая, что все английские моряки так делают, и без грога они бы ни одного сражения не выиграли. Потом дядька взялся курить свою фасонистую трубку из вереска. На ее головке был вырезан ехидный, похожий на козла Мефистофель. Набивал её дядька длинными волокнами «Золотого руна». От табака пахло пряно, медово. Еще острее пах дым, стелившийся по снегу. Дядьку тянуло на разговоры, я сердито на него шипел, он обиженно хрустел соломой, возился, и, наконец, затих, засопел ровно. Я покосился – дядька спал, подняв высокий воротник тулупа, уткнувшись носом в курчавую овчину. Тоже мне – охотник.


Луна ещё выше поднялась в небо, на ней обозначились недобрые, зловещие кратеры, холодный свет затопил поля, перелески вдали чернели зловещими горбами. За спиной у меня возились в соломе, тихонько попискивали мыши. Мороз потихоньку заползал за шиворот, начинали подмерзать пальцы на ногах. Но что хуже всего, замерз и стал нечувствительным указательный палец на правой руке. И как таким  нажимать на спусковой крючок? А в поле меж тем что-то изменилось, как будто подобрался кто-то невидимый, грозный, задышал, стал давить морозным воздухом. Зазмеилась легкими, почти невидимыми языками поземка, лицо стало покалывать. В лунном свете летящий, мелкий снег был  почти невидимым. Всё так же сияла в небе мертвым оскалом луна, льдисто помаргивали звёзды, а в поле двигались, переливались снежные ручейки.  И в этих ручейках чудились мне зайцы, вставшие на задние лапы, бегущие вдали, мелькали в этих снежных языках уши, лапы и хвосты. Мелькали, и пропадали. Порой скакали совсем рядом зайчата - малюсенькие, с пушистыми помопонами хвостов,  точь в точь такие, как на новогодних открытках. Я понимал, что тоже засыпаю, что делать этого нельзя, что прозеваю, как прискачут русаки. Голова клонилась, наливалась свинцом, неумолимо слипались глаза. И вот уже рядом, совсем рядом со мной хрустит овсом, здоровенный русак, пугливо оглядывается на наш храп, и снова хрустит. Я прицеливаюсь в его толстый зад, вожу по нему мушкой, а заяц еще торопливей начинает жевать овес, да еще и лапами норовит его запихивать в защечные мешки, да что он – хомяк что ли? Вскидываю голову – нет никакого русака, а есть только снег, языки поземки, и куст чернобыльника, гнущийся на ветру. И тихо – тихо так, что слышно, как шуршит поземка по насту – шу, шу, шу. И опять голова – ниже, ниже, а куст все шатается, шатается, а заяц – вот он, толстый, пришел опять, и хрустит, хрустит, торопится. Вдруг насторожился, поднял голову, прислушивается, поднял уши. И услышав нечто – страшное, грозное прыгает гигантским прыжком в сторону, и несется, заложив уши, в сторону, царапая острыми, как бритва когтями наст. Где –то в снежной дали, за щетинистой полосой леса, в угольно – черной темноте оврагов, которые даже полная луна не может осветить, рождается тонкий, щемящий тоскливый звук. Он поднимается выше, к самой луне, начинает крепчать, свирепеть, угрожать. Волки, это волки! Вот кого зачуял заяц, вот почему так шуршит поземка, и бьется на ветру куст чернобыльника. Пытаюсь растолкать дядьку, но он спит, и мне даже не дотянуться до него, как будто между нами пропасть. Пытаюсь сдвинуть на ружье предохранитель, но не двигается палец, замерз. Пытаюсь, крикнуть, но замерз, застыл от ужаса язык! И вот вижу как длинным скоком, сверкая заиндевевшей шерстью, летит над сугробами, над оврагами, над перелеском огромный волк. Скггр, скггр, хрр, хрр - раздается рядом зубовный скрежет.


- Ааа, - кричу я, и нажимаю на спусковой крючок.


Бабах, - рвется у меня из рук ружье, приклад больно колотит в ребра.


- Что, что, - вскидываясь, орет дядька, - кого стрелял?


- Волк, волк, - показываю я на куст чернобыльника.


- Какой волк, откуда волк, - ворчит дядька, - да ты заснул, заснул, племянник, признайся, ведь уснул? Наслушался деда на станции, вот тебе и чудится волк оборотен. Смотри в оба!


И переворачивается в нашем логове на бок, набрасывает на себя еще ворох соломы, и снова начинает посапывать. А мне страшно, летящий волк, конечно, приснился, а вот вой то я слышал точно.

И я ощупью разыскиваю в кармане два картонных патрона, в которые заряжены картечь. Заряжаю ружье ими, потому что не завалить волка заячьей дробью, не завалить. А уж того волка, про которого сторож со станции рассказывал, только серебряной пулей стрелять надо. До самого рассвета я не сомкнул глаз, вздрагивая, и дико хватаясь за ружье при каждом порыве ветра, мышином писке в соломе за спиной.
И вот сколько лет прошло с той ночи, сколько патронов сожжено, зорек встречено, а та заячья, волчья – не забывается…
обавить в корзину


Рецензии