Снег в Венеции
Я приехал туда на Рождество двадцать седьмого года — по приглашению Алексея, с которым не виделся лет десять. Мы учились вместе в Москве, до всего, что случилось потом. Он был из тех, кто знал наизусть Данте по-итальянски и мог часами рассуждать о цветовой гамме у Тициана. Я был проще — инженер, практик, человек, который верил в чертежи больше, чем в метафоры.
Война нас разбросала. Я оказался в Берлине, работал на заводе, женился, зажил обычной жизнью обычного человека, который просто пытается выжить в ненормальном времени. Алексей уехал в Италию ещё в девятнадцатом — по каким-то тёмным каналам, с поддельными документами, — и осел в Венеции. Писал мне редко, скупо, всегда с каким-то подтекстом, который я не улавливал.
А в декабре пришла открытка: «Приезжай на Рождество. Мне нужно с тобой поговорить. Важно».
Он встретил меня на вокзале — постаревший, ссутулившийся, в старом пальто, из которого торчали нитки. Обнял быстро, неловко, как обнимают люди, отвыкшие от прикосновений.
— Рад, что приехал, — сказал он. — Пойдём. Я снял для тебя номер — не роскошный, но чистый.
Мы шли по узким улочкам, где снег уже начинал таять, превращаясь в грязную кашу. Алексей молчал. Я пытался завести разговор — о погоде, о войне, о чём угодно, — но он отвечал односложно, рассеянно, словно думал о другом.
Номер и правда был скромным — маленькая комната в пансионе у канала Каннареджо, кровать, стол, окно с видом на облупленную стену напротив. Но было чисто, и пахло свежим бельём, и хозяйка улыбалась, подавая кофе.
— Отдохни, — сказал Алексей. — Вечером я зайду. Сходим куда-нибудь. Мне надо тебе кое-что показать.
Он пришёл в восемь. Мы вышли в город, который уже засыпал под снегом. Фонари горели тускло, отражаясь в чёрной воде каналов. Туристов почти не было — канун Рождества, все разъехались по домам.
Алексей вёл меня куда-то в сторону Арсенала, через кварталы, которых не знают приезжие. Здесь Венеция была не открыткой, а городом — обшарпанным, сырым, населённым теми, кто не мог уехать. Бельё на верёвках между домами. Кошки на порогах. Запах жареной рыбы из открытых окон.
Мы остановились у ничем не примечательной двери. Алексей постучал особым образом — три раза, пауза, ещё два. Дверь открыла женщина лет сорока, с лицом, которое когда-то было красивым.
— Это он? — спросила она по-русски.
— Да, — ответил Алексей. — Можно войти?
Она кивнула и отступила.
Внутри было тепло, душно, пахло табаком и чем-то сладким — опиумом? Я не был уверен. Несколько комнат, слабо освещённых керосиновыми лампами. В одной сидели люди — мужчины и женщины, говорили вполголоса на разных языках. Русский, французский, какой-то балканский.
Алексей провёл меня в дальнюю комнату. Там, у окна, сидела девушка. Молодая — не больше двадцати пяти. Худая, с огромными глазами, в которых было что-то испуганное и одновременно отчаянное. Она курила, глядя на снег за окном.
— Это Люба, — сказал Алексей. — Моя жена.
Я не знал, что он женат.
Мы сидели втроём в той комнате всю ночь — Алексей, Люба и я. Они говорили — по очереди, перебивая друг друга, дополняя, поправляя, — а я слушал. И слушая, чувствовал, как мой мир — тот спокойный, понятный, инженерный мир, в котором всё имело причину и следствие, — медленно рассыпается, как рассыпается карточный домик под дыханием.
Люба была из Харькова. Её семья бежала в двадцатом, через Константинополь, потом Париж, потом Венеция. Она встретила человека — не буду называть его имени, это неважно, — который обещал ей любовь, защиту, будущее. Он оказался торговцем людьми. Он продал её в дом, где женщины торговали собой за еду и крышу над головой. Она пробыла там два года, пока Алексей не выкупил её — отдав всё, что имел.
Они поженились. Не по любви — Алексей был честен: это была сделка. Он давал ей имя, документы, возможность уйти из того дома. Она давала ему... что? Общение? Иллюзию семьи? Он не объяснил.
Но она не ушла из прошлого. Она продолжала любить того человека — торговца, мерзавца, который продал её. Любила страстно, безумно, вопреки всякой логике. Знала, что он негодяй — и любила. Знала, что он никогда не придёт за ней — и ждала.
— Ты понимаешь это? — спросил меня Алексей. — Я пытался понять три года. Не могу. Я спасаю её — она любит того, кто её погубил. Я даю ей свободу — она выбирает тюрьму. Почему? Почему люди любят тех, кто их убивает?
Я не знал, что ответить. В моём мире — в мире чертежей и расчётов — такого не бывало. Там всё было разумно: если конструкция плоха, её не любят; если материал некачественный, его отбраковывают. Всё просто. Всё логично.
Но она сидела передо мной — живая, дышащая, с этой безумной любовью в глазах, — и логика здесь не работала.
— Он говорил мне, что я нужна ему, — сказала Люба тихо. — Никто никогда не говорил мне этого. Родители мертвы. Брат пропал. Я была никем. А он сказал: ты нужна мне. И это правда. Я ему нужна была — чтобы продать. Но он не солгал. Я действительно была ему нужна. Понимаешь? Первый раз в жизни я была кому-то нужна.
Мы вышли на рассвете. Снег перестал. Небо светлело — серое, без просвета. Алексей проводил меня до пансиона.
— Зачем ты показал мне это? — спросил я у порога.
Он долго молчал. Потом сказал:
— Потому что ты всегда был уверен. В себе, в своих решениях, в том, как устроен мир. Ты инженер. Ты строишь мосты. Ты знаешь, что если расчёт верен, мост выдержит. Я хотел, чтобы ты увидел... что есть вещи, которые не рассчитываются. Что человек — это не мост. Что любовь — не конструкция. Что всё, что мы знаем о жизни, может оказаться ложью в одно мгновение.
Он ушёл. Я поднялся в номер, лёг на кровать и лежал с открытыми глазами, глядя в потолок.
Я уехал из Венеции через два дня — раньше, чем планировал. Не мог оставаться. Не мог смотреть на Алексея, на Любу, на их странный, искалеченный союз, который одновременно был спасением и проклятием.
Вернулся в Берлин, к жене, к работе, к своим чертежам.
Алексей написал мне через полгода. Люба ушла. Вернулась к тому человеку. Он принял её, а потом избил и выгнал. Она умерла в больнице от пневмонии.
Свидетельство о публикации №225120401265