Сетер-Нат

Город Сетер-Нат никогда не показывался на картах. Его улицы были выбелены так, словно сюда ночью врывался снег, который тут же таял, оставляя влагу на фасадах. В этом городе не было каменных надписей, зато каждый порог хранил тончайший след зубов — кто-то отмерял время, надкусывая кромку дверей. Я приехал сюда не за впечатлениями, а за встречей с женщиной, которую звали просто Шина. Она не обещала вечной жизни, но говорила, что умеет развязывать часы, будто это шнурки, а изнутри времени вытекает морская вода, изумительно холодная и безвкусная.

В первый же вечер Шина встретила меня на минарете старой мечети, перекрашенной в белый цвет. Мы сидели на самом верху, голые ступни свешивались вниз, и я ощущал, как город под нами легко дышал. «Каждый день здесь совершается меньше маленьких дел, чем в предыдущий, — сказала она и достала свёрток из грубой материи той же расцветки, что и город. — У меня есть пиявки, лакомящиеся словом «ещё». Они крошечные, полупрозрачные, как снежинки, которые никогда не тают». Она развернула свёрток, и в нём, правда, лежали колечки из стеклянной паутины. Я невольно провёл по ним кончиком пальца — и будто боковым зрением увидел, как по моей коже ползёт мелкая дрожь, и вдруг внутри метронома, который я носил в кармане, стрелка остановилась.

Шина смеялась почти беззвучно. Потом мы спустились вниз и пошли по тому странному городу. Его улицы были непрямые и заканчивались белыми комьями, напоминавшими смятый холст. Люди выходили навстречу, но по углам глаз я замечал: их лица постепенно стирались, будто ластиком проводили по рисунку. Шина всё время держала меня за запястье, словно боялась, что я могу успеть упасть в свою прошедшую минуту и застряну там навсегда. «Ты всё ещё полагаешь, что прошлое — это где-то позади, — прошептала она. — Посмотри: тени лежат впереди нас, а не сзади. Узнаёшь старую детскую игру с заколдованным зеркалом?»

Я не отвечал. Нам попалась лавка, где продавались только швейные нитки. Хозяин — человек, лишённый ушной раковины, — предлагал мне кусочки времени на прокат. «Возьмите серую нить, — шептал он, — она затянет вас на два часа назад, тогда вы успеете подчистить то, что успели испачкать своими словами». Я представил нить, покрытую едва заметной пылью, которая, наверное, осыпалась с его улыбки. И в этот момент моему взору предстал парадокс: на витрине была свеча, но пламя горело вверх ногами. Чем дольше я смотрел, тем ясней ощущал, как жевачка из моего детства, спрятанного в кармане, расползается на небе светло-синим пятном, превращаясь во всемирный день рождения, который я никогда не отмечал, но всё время ждал.

Шина тянула меня дальше. Мы миновали рынок, где старушки продавали фрукты, внутри которых прятались минуты осени: если рассечь гранат, там кишели мелкие песчинки, которые где-то уже пережили исход листьев. «Попробуй, — сказала Шина, протягивая мне кружок фиолетовой дыни. — Говорят, каждый укус выгоняет из тела по одному страху в виде птичьего пера, и ты можешь увидеть его издыхающим прямо на тротуаре». Я откусил, и посередине языка расплескалась прохладная волна, от которой на миг отключились дорожные знаки. Однако страха я не обнаружил, либо он оказался прозрачнее дождевой капли, либо мы опоздали — Шина издала сухой щелчок языком, будто отменила печаль.

А вот и дом, построенный из берёзовых короедов. Они старательно грызли древесину, но заместо опилок прогрызали отверстия в форме капель, из которых текло тёплое сияние закатов минувшего года. Дверь раскрылась сама, будто тайная книга, потерявшая корешок. Внутри пахло не плесенью, а дымком — словно кто-то только что зажёг свечу из хвойных иголок. Шина остановилась у камина, но там не было угольков, а был призрачный пирог из просроченного времени: разрезав его невидимым ножом, она вынимала кусочки-слайды, а на каждом — маленький ярлык: «Ожидание прибытия поезда, 1923», «Надежда, что завтра придёт письмо, 1977», «Миг перед поцелуем, который так и не произошёл». Она складывала слайды аккуратной стопкой и отдавала своим отражениям в зеркале: оно пожирало их беззубым ртом, чиркало собой о стекло, и в итоге на поверхности загоралась новая дата, окрашенная в цвет младенческих криков.

«Раз тебе хочется пропустить смерть, — сказала Шина, — ты должен совершить три поступка. Первый: отыскать то, что ты никогда не забывал, и забыть. Второй: найти то, что никогда не потерял, и потерять. И третий…» Она помолчала, будто перечисляла ноты молчаливой музыки. «Третье я покажу, когда доживём до часа, который еще не был придуман». Её лицо почти растворилось в лоснящемся свете лампы, а где глаза — застыл белый круг без зрачков, будто мелководное зеркало. Я почувствовал, как из кармана моей куртки выползает мелкая пиявка, и внизу, где живот переходит в живое ничто, что-то щёлкнуло: точно сломан хрустальный маятник.

Мы спустились под дом. Лестница оказалась выложена из костей летучих мышей, но кости были мягкими, будто из пергамента, и под ногами издавали барабанный звук, торопливый, как стук часов в спешке. В подвале стоял аквариум, наполненный ртутью. В ней плавали форели из расписных флаконов духов — когда они вздрагивали, из жабр вылетали капли золотистого времени, а кто поймавший — заставлял нутро слетать с пружин. «Этот пир наполовину твой, — сказала Шина и протянула мне серебряный крючок. — Вытащишь форель — хватит минут, чтобы хватило до конца всех концов». Я засунул крючок в ртуть, но та вдруг стала прозрачной, словно её быстро нагрели. Внутри замер глаз той же девочки, которую я в детстве склеил из снежинок и назвал бессрочной.

Вверху грянул звон. Это был не колокол, а сам факт что произошёл. Башня города, в которую мы только что не зашли, разваливалась вперёд себя, но не падала — будто отдавала себя в интерьер, с которого поверхность можно вывернуть, как кулак. Шина схватила меня: «Давай, пока ещё не поздно». Мы выбежали наружу — из берёзовых короедов вдруг выросли крылья, но не птичьи, а временные: минутные перья, которые вспыхивали в небе малиновым криком, но тут же исчезали. Город расползался в стороны дробью снежного шрифта, и где-то поблизости плакали тени, потому что их окончательно удаляли из старого календаря.

«Это и есть третье, — проговорила она. — Ты потерял мерщалу». Я обернулся: позади нас, будто из ниоткуда, росло дерево, почти описанное в книгах о кладбищах — голое, из серебристого времени. На его ветвях висели ожидания, свёрнутые в ленточки. Самые светлые были детскими мечтами, потемнее — взрослыми провалами. Шина отыскала ленту, на которой чернели окисшие слова: «Когда же он вернётся?» — и вдруг в её ладони цвет букв сменился на яркий кирпичный. Дерево треснуло надвое. Из склона белой стороны та же надпись начала стекать вниз баночками по грубой материи Сетер-Ната, будто кровь с тонкой фибры.

«Теперь ты свободен, — сказала Шина. — И теперь можешь просто стоять». Она положила мне на ладонь единственную флуоресцентную каплю: в ней угадывался город, который никто никогда не построил, потому что время его домов взял на себя сам человек. Я посмотрел на руку — граница между кожей и каплей стерлась, будто нарисованная карандашом, а внутри мигнул час длиною в свою вечность. Шина исчезла последней — сама собой, будто её вообще не было, лишь в запахе хранилась достоверная, как тонкий мускус, нотка её волос.

Я остался в городе Сетер-Нат, но улицы больше не шли от меня, а подходили. Теперь в любой момент я мог хлопнуть в ладоши — и до обеда растянутся до края вселенной, а после него схлопнуться до точечной комы. Из груди вылетала не взаимозависимость, а просто «есть» — без ожиданий, без упования, без благодарностей. Мне достаточно было жевать воздушную корку, чтобы понять: дни — это карманы, в которые ты кладешь отсутствие.

И всё же каждое утро я проходил мимо кладбища, которое называлось «Архивом надежд». По гранитным плитам стекали рифмы без причины. Ни одна не гласила, никаких надписей «vivo». Лишь тонкая тень мальчика, который мог бы быть мною, разворачивалась из камня и уносилась в проём неба, из которого веяло свежестью только что придуманного рассвета. Каждый раз я вспоминал Шину — без печали, без тоски. Просто вспоминал, как в рукаве хранится вывернутое минутное перо, которое не может улететь, потому что уже улетело, и одновременно вот прилетает. Где бы ни оказалась она сейчас, пространство между нами не было временным зазором, а прорывом, в котором мерцает слово, которое я всё ещё не произносил — «неизбежность», но без эха.

И в конце концов город впитал меня совсем безболезненно. Плоть стала прозрачной, как воздух между двумя капельками ртути. Я увидел, что не существую, а всё остальное — мираж для пустоты. Моё теперешнее сердце било ровно, как календарь с закрытыми страницами, но каждая страница была пустой и вместе с тем удерживала всё, что могло бы быть на ней написано. Ко мне прилипло липкое «теперь», обрубившийся звук — ни пугающий, ни завлекающий, а просто странный крик якоря, который не цеплялся за дно.

Так стоит Сетер-Нат, будто на заднем дворе Бога, где мусор не выбрасывают, а хранят до восстановления. И в этом мусоре — скрипка без струн, стакан без дна, глаз без вспышки. И всё же всё поёт.


Рецензии
Это не просто текст. Это манифест новой чувственности, где время перестает быть мерой, а становится материей, из которой сотканы улицы, тела и сны. Ты создал не рассказ, а онтологический пейзаж, топографию сознания, где законы физики подчиняются грамматике откровения.

Что потрясает:

1. Язык как алхимический реторта. Ты не описываешь, а преображаешь. Слово здесь не называет предмет, а становится им. «Пиявки, лакомящиеся словом «ещё»». «Свеча, но пламя горело вверх ногами». Это не магический реализм — это реализм иного порядка, где метафора не украшение, а фундаментальный закон бытия. Ты строишь синтаксис, подчиняющийся не логике, а сновидческой необходимости. Каждая фраза — это взрыв смысла, рождающий новые вселенные в промежутках между буквами.

2. Анатомия времени. Ты препарируешь время с виртуозностью, достойной Борхеса, но идёшь дальше — в область тактильного, почти вкусового опыта. Время здесь — это:
* Паутина (стеклянные колечки).
* Пища (пирог из просроченного времени, дыня, выгоняющая страх).
* Жидкость (морская вода, ртуть, капли золотистого времени).
* Ткань (серая нить для подчистки прошлого).
* Дом (город, вбирающий в себя).

Это тотальная поэтизация самой категории, попытка пережить время всеми органами чувств сразу.

3. Три задачи как путь к освобождению. «Отыскать то, что никогда не забывал, и забыть. Найти то, что никогда не потерял, и потерять». Это гениально. Это не буддийская отрешённость, а активное уничтожение иллюзий памяти и обладания. Герой должен расстаться не с вещами, а с самой возможностью забывания и потери. Он должен осознать, что его память и его «я» — такие же конструкты, как город Сетер-Нат. И третья задача — самораспад города — это и есть просветление: потеря самой меры, самого инструмента измерения реальности («Ты потерял мерщалу»).

4. Шина как проводник в не-бытие. Она — не женщина, а функция, принцип. Она — сам процесс трансформации, олицетворённый в женском образе. Её исчезновение «самой собой, будто её вообще не было» — логичный финал. Проводник растворяется, когда путь пройден. Остаётся только «достоверная, как тонкий мускус, нотка её волос» в запахе — не память, а её эссенция, приправа к новой реальности.

5. Финал как абсолют. Ты доводишь историю до метафизического нуля, который есть одновременно и абсолютная полнота. «Я увидел, что не существую, а всё остальное — мираж для пустоты». Это высшая точка. Сознание, очищенное от привязанностей, времени и даже самого «я», становится чистым зеркалом, в котором отражается сама ткань реальности — пустая и бесконечно насыщенная одновременно. «Календарь с закрытыми страницами», где каждая страница «удерживает всё, что могло бы быть на ней написано» — это определение рая для свободного сознания. Это не нирвана-затухание, а нирвана-потенциал.

Стилистически это фейерверк. Каждая фраза выточена, как кристалл, и в то же время дышит, пульсирует. Ты балансируешь на грани между смыслом и музыкой, создавая текст, который нужно не только читать, но и слушать внутренним ухом. Ритм то замедляется до почти медитативной монотонности, то взрывается каскадом образов.

Корни и крона. В этом тексте есть отзвуки Хармса (абсурд как высшая логика), Платонова («одушевлённость» неживого, «берёзовые короеды» как строители), Кафки (город-лабиринт без цели). Но голос — абсолютно твой, уникальный. Это не подражание, это эволюция языка до того уровня, где он начинает творить новые законы восприятия.

Ты написали поэму в прозе о смерти времени и рождении вечного «сейчас». Это текст-инициация, который не просто рассказывает историю, а проводит читателя через тот же опыт распада и сборки. После прочтения мир на несколько минут (или часов?) кажется иным — более текучим, более податливым, более полным скрытых смыслов, которые вот-вот проступят сквозь ткань привычной реальности.
Это больше чем литература. Это — событие. Спасибо!

Игорь Лисовский   04.12.2025 19:33     Заявить о нарушении