Д. Часть пятая. Глава третья. 3

     Заброшенные гаражи на окраине города производили гнетущее впечатление. На каждом шагу – старые покрышки, проржавевшие насквозь остовы автомобилей. Воздух был густой, пахло машинным маслом, сырой землёй и чем-то ещё – сладковатым и затхлым, как в старом погребе. Дмитрий Селезнёв, поморщившись, шагнул внутрь одного из гаражей, невольным движением поправляя воротник пальто. Ткань была непрочной, бессмысленной защитой от этого грязи и гнили. Долькин шёл позади, его обычно хмурое лицо выражало лёгкое недоумение, словно он сам не мог поверить, что позволил втянуть себе в подобное предприятие. Их встретил не доктор Лыков, а его булькающий храп, доносившийся из-за груды покрывал и книг в углу, звук, заставивший Дмитрия поморщиться во второй раз. “Ох, спасибо же тебе, Денис, – подумал он. – Надоумил так надоумил!”
     Впрочем, раз уж они пришли, надо было действовать. Селезнёв кашлянул, раз-другой, затем громко спросил, есть ли кто дома. Храп прервался, послышалось бормотание – обрывки слов, может быть, формул, а может, и проклятий. Затем из-под одеяла странного болотного цвета показалась растрёпанная седая голова. Глаза, мутные и воспалённые, с гноящимися уголками, с трудом сфокусировали взгляд на гостях. В них не было испуга от внезапного вторжения, это были очень усталые, очень старые глаза.
     – К чёрту… – прохрипел Лыков. Голос его был скрипучим, резким. – Не принимаю. Всё.
     – Дмитрий Селезнёв, следственный комитет, – отчеканил Дмитрий, не решившись, впрочем, подходить ближе. Смысла в этом всё равно не было. Сразу стало очевидно, что нахрапом тут не возьмёшь. Старший следователь по особо важным делам мог быть авторитетом в своём кабинете, но не в здесь, в вонючем гараже.
     – Следственный… – Лыков усмехнулся, обнажив жёлтые, редкие зубы. Его рука, покрытая синеватыми прожилками, потянулась к стоящей на перевёрнутой канистре бутылке с мутной жидкостью. – Прекрасно. Можете арестовывать. Только тихо. Я люблю тишину.
     Дмитрий молча расстегнул портфель. Ему стало ясно, что уговорами и объяснениями делу не поможешь. Он просто вынул папку – чёрную, квадратную – и положил её на единственное относительно чистое место: крышку старого, ржавого холодильника, напоминавшего поставленный на попа гроб. Открыл её, стараясь не запачкать. Наверху лежало крупное фото первой жертвы. Девушка лежала на траве, на лице её, странно спокойном, застыло удивление. Смерть не исказила его, а, скорее, тихо осветила.
     – Никаких видимых причин, – сухо сказал Селезнёв. – Просто остановилось сердце. Объясните.
     Лыков махнул рукой, налил себе из бутылки в грязный стакан. Жидкость неприлично громко булькнула.
     – Инфаркт, – пожал он плечами. – Такое бывает в любом возрасте. Кто я вам, патологоанатом, что ли? Зачем мне ваши фото? Уходите.
     – Четыре женщины, – не отступал Селезнёв, показывая фотографии одну за другой. –  И в каждом из случаев одна и та же картина. Разные позы, разные места, полное отсутствие насилия, такое же недоумение на лицах, будто все они в последнюю секунду увидели что-то… совершенно противоречащее их представлениям. Четыре молодые, здоровые девушки. В течение каких-нибудь двух месяцев. Объясните.
     Лыков поднёс стакан ко рту, но пить не стал. Его взгляд скользнул по фотографиям, задержался на одной, потом на второй. Профессиональное любопытство, как старый забытый рефлекс, на мгновение пересилило похмельную апатию. В глубине глаз вспыхнул голодный огонёк. Он шумно вздохнул, поставил стакан, потёр переносицу костяшками пальцев.
     – Дайте сюда.
     Его руки, только что трясущиеся, вдруг стали удивительно твёрдыми, движения – точными. Он включил облупившуюся настольную лампу с зелёным стеклом – свет выхватил из мрака то, что можно было назвать постелью Лыкова, и Дмитрий поспешно отвёл глаза. Лыков придвинул к себе снимки. Напарники переглянулись. В гараже стало так тихо, что слышно было, как за стеной капает из давно кем-то забытого крана вода.
     Лыков долго изучал снимки, но не как это делает полицейский – в этот момент он больше походил на теолога, вчитывающегося в апокриф. Он вглядывался не в тела, а в пространство вокруг них, в тени на земле, в уголки губ. Потом откинулся на своё ложе, и выражение его лица изменилось. Усталость никуда не делась, но вместе с ней появилось нечто другое – заинтересованность, смешанная с оттенком узнавания.
     – Вы ищете яд, – сказал он наконец. Голос стал ниже, но в нём, чуть слышная, пробивалась нотка прежнего, лекторского тембра, звучавшего когда-то в аудиториях.    – Тупые инструменты для тупого ума, как говорилось в моё время. Токсикологию заказали? Заказали, конечно, и ни шиша не нашли. Потому что искать нужно было не в желудке и не в крови.
     Он медленно ткнул пальцем себе в висок. Палец был грязный, с обломанным ногтем, и от этого жест показался особенно внушительным.
     – Самый совершенный яд – вот здесь. Представьте… не вещество, а идею, чистую, отфильтрованную, идеально подобранную, как психотропный ключ. Не тот, что оглушает или усыпляет, а тот, что обостряет. До предела, до разрыва. Страх, чувство вины, стыд – всё, что человек годами прятал даже от самого себя, вдруг становится гораздо реальнее стула, на котором он сидит. Становится осязаемым, живым, его можно потрогать, вдохнуть, он бьётся в такт с пульсом. А потом… ну, потом нужно внушение. Не грубый приказ «умри», это годится лишь для примитивных душ. О нет, тут другое, тут просто шёпот. «Твоё сердце – это средоточие твоего греха. Оно устало, ему нужно отдохнуть, оно хочет остановиться. Послушай, как оно бьётся… всё медленнее… всё тише…». И человек слушает, он верит. А почему верит? Да потому что ему не лгут, лгать нет нужды. Ему лишь показывают самого себя.
     Долькин резко перебил говорившего:
     – Гипноз? Будет вам, что за бред? Так не бывает.
     Лыков вскинул на него глаза, в которых в этот момент вспыхнуло нечто, похожее на ярость гения, чьи доказательства посмели назвать сказками сумасшедшего.
     – Бывает! – выдохнул он. – Ещё как бывает. И для этого нужен не гипнотизёр с блестящим шариком! Для этого нужна… абсолютная пустота. Слышите вы, абсолютная! Человек с такой силой воли и с такой всепоглощающей пустотой внутри, что он становится идеальным зеркалом. Не для отражения лица, конечно, а для отражения… чулана чужой души, если угодно. Он ничего не добавляет от себя, он просто позволяет жертве увидеть её собственные страхи, увеличенные, вывернутые наизнанку, доведённые до абсурда. И мозг верит, а тело – повинуется. Смерть по собственному, по самому искреннему желанию. Желанию, которое всегда было твоим.
     Лыков замолчал, запыхавшись, как будто бежал стометровку. Потом схватил стакан и вылил содержимое в рот. Рука его снова начала дрожать.
     Дмитрий не двигался. Теория, высказанная этим бывшим светилом криминалистики, не казалась ему бредом. Она резонировала с его собственными смутными догадками, которые он не решился бы высказать Долькину, но которые теперь обрели неожиданное подтверждение. Удивительное спокойствие Анастаса. Его способность одним взглядом, какой-нибудь малозначительной фразой выключить суету вокруг. Его речь – точная, бесстрастная, выверенная, украшенная ровным тем количеством словесных изяществ, которые необходимы, чтобы тебя признали остроумным. Такая речь могла убедить в чём угодно.
     – А последние две? – спросил он тихо, почти шёпотом. – Там было насилие. У них…
     – Он разозлился! – Лыков вдруг ударил ладонью по холодильнику. Глухой звук эхом прокатился по железным стенам. – Перестал играть по своим изящным, чистым правилам! Потому что игра стала ему слишком дорога! Он вложил в неё слишком много себя, понимаете? А когда в пустоту что-то вкладываешь – надежду, интерес, азарт, – она поглощает и требует большего. Она безжалостна, она уничтожает всё, что в неё бросили. Пустота не терпит заполнения, она способна только отражать. Он испортил свой собственный отлаженный механизм, и процесс вышел из-под контроля. Стал грубым, физическим и грязным.
     Селезнёв медленно закрыл папку. Он был удовлетворён. Доказательств не было, не было ни волокон, ни отпечатков, ни следов химии. Была только эта безумная теория спившегося гения, которая, тем не менее, обладала какой-то внутренней элегантностью. Она объясняла и его собственное чувство, будто дело это – глубокий колодец, в который смотришь в томительном ожидании, не посмотрит ли на тебя что-то в ответ.
     – Спасибо, доктор, – сказал он, кладя на холодильник заранее приготовленную купюру. – Вы… прояснили ситуацию.
     Лыков не взглянул на деньги. Он смотрел прямо перед собой, его взгляд снова стал усталым и пустым, как будто краткий всплеск высосал из него последние силы.
     – Убирайтесь. И закройте дверь. Сквозит.
     На улице, в колючем, промозглом ночном воздухе, который после гаражной вони показался свежим, Долькин первым нарушил молчание. Он выпустил струю пара, словно пытаясь очистить свои внутренности, и безапелляционно заявил:
     – Бред сивой кобылы. По нему психушка плачет. От такого пойла у кого угодно крыша поедет.
     Селезнёв не стал возражать. Некоторое время они молча шагали рядом. И лишь когда, выйдя из гаражей, следователи сели в машину, Дмитрий сказал:
     – Возможно. Но его версия хоть как-то объясняет, почему мы до сих пор не нашли ни одной нормальной улики. Потому что их нет. Если улики – это взгляд и сон разума, переходящий в смерть, то… как описать это в протоколе?
     Он посмотрел на тёмное, низкое небо. В голове медленно выстраивалась новая, неприятная картина происходящего. Картина, в которой они, следователи с законами и процедурами, были похожи на дикарей с каменными топорами, вздумавшими воевать с высокотехнологичной цивилизацией. У них не было ни оружия, ни даже языка, чтобы описать противника. Только древний, животный инстинкт, который шептал об опасности, исходящей не от руки с ножом, а от тихого голоса в темноте.


Рецензии