Ловец снов

Пролог.
 
Я — Та, Кто Слушает Тишину

Прежде чем родился страх, родился сон. Он был первым языком, на котором душа заговорила с самой собой, пока тело училось дышать.

Люди думают, что сны — это черновики реальности, случайные всплески электричества в спящем мозге. Они не видят, что реальность — это лишь один из снов, самый плотный и устойчивый. А те миры, что являются им за порогом яви, — это иные сны, более древние и правдивые. Там нет законов физики, там есть только законы души. И потому в том мире можно летать, можно быть кем угодно, а можно годами бежать по одному и тому же коридору, потому что душа не может простить себе какой-то давний поворот.

Я — Ловец Снов. Но я не ловлю сны в силки из паутины и перьев. Я ловлю значения. Смыслы. Я — та, кто стоит на берегу этого общего океана бессознательного и слушает. Слушаю, как волны-сны накатывают на песок чужой психики, принося ракушки-символы, водоросли-страхи, обломки кораблей-воспоминаний.

Ко мне приходят те, кто запутался в собственных сновидениях. Они приносят своих монстров, своих призраков, своих незнакомых любовников. Они думают, что хотят избавиться от них. Но на самом деле они хотят одного: быть понятыми. Чтобы кто-то помог им перевести язык ночи на язык дня.

Я учу их не бояться. Объясняю, что сны — это просто сигналы подсознания. И я учу клиентов слышать и понимать их.

И я даю им самое простое и самое сложное: я возвращаю им их же голос. Тот, что заглушили чужие страхи, стыд и правила.

Я и сама прошла через это. В детстве я страшно мучилась от кошмаров — моя прабабушка умерла во сне, и с тех пор сон стал для меня местом, откуда можно не вернуться. Я дико боялась умереть, и эта боязнь рождала все новых и новых монстров. Мне понадобилось много лет, чтобы приручить их всех и назвать по имени.

И теперь моя миссия, мое служение, долг, который я отдаю этому миру, — это помощь другим.

Моя работа — не лечение. Это — возвращение домой. К себе.

Я люблю свою работу. Хотя у нас в «Мнемозине» все любят свою работу. Так что я не исключение.

История первая. Лара и машина

В тот день ко мне пришла она. Муж вроде есть, но прилёг на диван. Двое детей-подростков-погодков. Она из тех, кто всё везёт на себе. Та, на кого можно положиться. Та, кому не на кого положиться самой.

Такие не плачут. Они стискивают зубы.

Она садится. Очень аккуратно, на стул за столом. В моём кабинете много сидячих мест — да хоть на полу, на ковре. Но она выбирает стул, и я сажусь напротив.

Она изучает мое лицо.
Я привыкла к этому. Они все не доверяют поначалу.

— Лара, — представляется она. — Можно на «ты».

— Расскажи мне, прошу, — говорю я.

— Отец учил меня водить с пятнадцати лет. Он у меня военный. Мама умерла, воспитывал меня как солдата, муштровал. И учил водить. За ошибки бил по коленке железной линейкой.
В восемнадцать я сдала на права с первой попытки. Я идеально вожу машину. Могу поменять колесо. Могу уйти от погони. Могу разобраться, что сломалось. Я все выходные проводила с отцом в гараже.
Муж, дети, работа... Я всегда твёрдо стояла на ногах.
Но этот сон... Один и тот же. Часто. Уже двадцать лет.

Она замолкает, её пальцы сжимаются в замок.

— Я открываю глаза в машине посреди трассы и не могу вспомнить, как ехать. Не понимаю... Смотрю с ужасом на педали, на руль. А вокруг все гудят, орут... И я мучительно стараюсь вспомнить — и не могу...

— Лара, — спрашиваю я мягко. — Как думаешь, с чем это связано? Он же начался до мужа и детей, верно? Когда первый раз? Ну, или один из первых?

— Перед экзаменом по сопромату в универе. Я зубрила, но плавала...

Она умолкает, и в тишине кабинета будто повисает невысказанное. Я жду. Иногда самое важное рождается в паузах. Решаю создать пространство для доверия.
— Подожди минутку, — говорю я и выхожу, чтобы заварить чай. Возвращаюсь с подносом, на котором дымятся две чашки чая с ароматом бергамота. Ставлю его на стол между нами. — Пей, не спеши.

— Ты была одна в той машине во сне? — наконец спрашиваю я.

Лара медленно качает головой, её взгляд устремлён вглубь себя.
— Нет... Сначала — нет. В самых первых снах... на пассажирском сиденье был отец. Он смотрел на меня. Молча. Так, как смотрел тогда, на учебной площадке. Ждал, когда я ошибусь. А я не могла тронуться с места. Совсем. Двигатель глох.

— А когда он исчез? Когда отец ушёл из твоего сна?

Она поднимает на меня глаза, и в них мелькает удивление, будто она впервые задаётся этим вопросом.
— Лет десять назад... После того как папа перенёс инсульт. Он теперь... слабый. Лежит у своей младшей сестры. Я его навещаю, но мы почти не разговариваем.

— Понимаешь, — говорю я, — твой сон — это не про машину. И не про дорогу. Это про позволение. Позволение быть слабой. Ошибаться. Не знать, что делать. Твой отец, его муштра... они создали жёсткий каркас, в котором ты должна была быть идеальной. А потом муж, дети... они стали продолжением этого каркаса. Но внутри тебя всегда жила девочка, которая «плавала» в сопромате. Которая боялась линейки. Которая не хотела быть солдатом. И твой сон — это её крик. Она говорит: «Я не хочу всё контролировать! Я устала быть сильной! Я не знаю, куда ехать!»

Лара смотрит на меня, не мигая. В её глазах — щемящее понимание.
— И что... что мне делать? Он же реальный! Этот ужас, эти гудки... я просыпаюсь в холодном поту.

— В следующий раз, когда окажешься там, — говорю я, — попробуй сделать то, что никогда не делала. Выйди из машины.

— Выйти? — она повторяет это слово, как будто оно на неизвестном языке. Её пальцы разжимаются, и она смотрит на свои ладони, как бы впервые видя их не сжатыми в кулаки. — Но... это же неправильно. Бросить машину? Создать затор? Подвести всех этих людей...

— Каких людей, Лара? — мягко прерываю я. — Это твой сон. Эти орущие, гудящие голоса — они твои. Это твои собственные требования к себе, твои «надо» и «должна», которые превратились в толпу недовольных водителей. Ты боишься подвести не их. Ты боишься подвести саму себя. Свой собственный, выстраданный идеал.

Она закрывает глаза, и по её лицу я вижу, как она вновь оказывается там, в той металлической ловушке на колесах. Её дыхание сбивается.

— Они смотрят на меня... Их лица... такие злые.
— А ты посмотри на них по-другому. Представь, что это не злые люди, а... просто уставшие. Таксист, который хочет домой к семье. Девушка в машине сзади, которая опаздывает на свидание. У каждого из них своя жизнь, свои тревоги. Их гудки — не обвинение тебе лично. Это просто шум жизни. Фон. Ты можешь просто... не брать его на себя.

Она медленно открывает глаза. В них уже не паника, а глубокая, сосредоточенная работа.

— Выйти из машины, — произносит она уже не как вопрос, а как решение. — Просто открыть дверь и выйти.

— Именно. Это твоя главная задача в том мире. Не вспомнить, как вести. А разрешить себе не вести. Сдать права. Стать пешеходом.

Мы договариваемся о новой встрече. Лара уходит, унося с собой это семя — идею о том, что можно выйти из машины. Я остаюсь в кабинете, в тишине, которую нарушает лишь мерное тиканье часов. Часы — тоже своего рода машина, но я научилась не подчиняться их тирании.

Она приходит через неделю. Я вижу её на пороге и понимаю — что-то изменилось. В её осанке нет былой стальной пружины. Она движется чуть свободнее, чуть пластичнее.

— Я... вышла, — говорит она, ещё не сев на свой стул. В её голосе — изумление первооткрывателя.

— Расскажи.

— Это было страшно. Очень. Гудки стали просто оглушительными, визг шин... Один мужчина высунулся из окна и что-то кричал, я даже слов не разобрала, только видела его багровое лицо. И я подумала о том, что ты сказала... о его жизни. И представила, что у него, может, давление подскочило, и ему просто плохо. И... Мне стало его жаль. Себя и его. И тогда я потянула за ручку. Дверь открылась. Я выставила ногу на асфальт. И...

Она замолкает, подбирая слова для невероятного.

— И что?
— И тишина. Мгновенная, абсолютная. Как будто кто-то выключил звук у всего мира. Машины, люди, гудки — всё исчезло. Я стояла на обочине. Смотрела на свою машину, брошенную посреди дороги. И ждала... чего? Полиции? Взрыва? Абсолютного позора? Но ничего не произошло. Просто... было тихо. И я пошла. Просто пошла по обочине, куда-то вперёд. Не зная куда. И проснулась. Не в холодном поту. Впервые.

По её щекам текут слезы. Медленно. Я всегда радуюсь таким слезам — это слезы облегчения.

— Я горжусь тобой, — говорю я, и это чистая правда. — Ты совершила настоящий подвиг. Не героический, а человеческий. Ты выбрала себя.

— А что было дальше? По сюжету сна? — спрашиваю я.

— Дорога шла через поле. Просто бескрайнее поле, с высокой травой и ветром. Я шла и... плакала. Просто потому что могла. И мне не было стыдно.

Мы молчим. Эта тишина — лучшая награда за мою работу.

— Лара, твой сон не закончился. Он только начался. Настоящий сон. Без страха. В следующий раз... исследуй то поле. Прислушайся к ветру. Ляг в траву и посмотри в небо. Ты заслужила этот отдых.

Она кивает. И впервые за все наши встречи на её лице появляется не натянутая, социальная улыбка, а лёгкий, почти неуловимый намёк на умиротворение.

Лара уходит, унося с собой не семя идеи, а тяжёлый, неотполированный самородок решения — выйти из машины.

Я остаюсь в кабинете. Тишина после её ухода другая — не наполненная удовлетворением, а чуть звонкая, как после удара по стеклу. Я горжусь ею, да. Но я также чувствую знакомую, тонкую трещину в собственной броне.

Я подхожу к окну. Внизу, в вечерних сумерках, машины ползут, слепые и настойчивые, словно жуки в стеклянном муравейнике. Каждая — чья-то ловушка, чья-то роль, чей-то долг.

«Всегда можно открыть дверь и выйти», — думаю я, и мысль эта сегодня не кажется лёгкой и освобождающей. Она кажется огромной. Почти неподъёмной. Ведь чтобы открыть ту дверь, Ларе пришлось двадцать лет прожить в ужасе. Двадцать лет слушать эти гудки. И мне, чтобы подсказать ей это, пришлось принять в себя всю тяжесть её пути, весь гул её паники, и не дрогнуть.

Я устала. Не от неё. От осознания масштаба. Я даю ключи, но не могу открыть дверь за них. Я предлагаю путь, но не могу пройти по нему вместо них. Иногда — как сегодня — эта мысль не даёт силы, а отнимает её.

Я гашу свет в кабинете. Тень от оконной рамы ложится на пол, как след от решётки. Я сама иногда чувствую себя в машине. В машине своей роли, своей ответственности. И демоны, которых я кормлю по ночам, — это мои гудящие голоса. Голос, который шепчет: «А что, если твоя метафора — ложь? Что если выйти из машины — значит не обрести свободу, а оказаться беззащитной на обочине чужого сна?»

Эти мысли - цена проезда. Плата за то, чтобы стоять на этом берегу и слушать. Я принимаю её.


История вторая. Елена и запретные сны

В «Мнемозину» она записалась как «Елена, 29 лет». Проблема — «кошмары».

Она сидит на пуфе, подобрав ноги, и кажется, что хочет стать совсем маленькой, провалиться сквозь него. Говорит тихо, почти шёпотом, постоянно поправляя складки на юбке.

— Мне снится... такое. Стыдное.

— Здесь ничего стыдного нет, — говорю я так же тихо. — Это безопасное место.

Она поднимает на меня глаза — испуганные, виноватые.
— Я замужем. Я вышла замуж рано... он мой первый и единственный. Мы с детства вместе. И всё хорошо. Но сны... они ужасны.

Она замолкает, давясь словами.
— Там... другие мужчины. Много разных. Незнакомцы. Иногда... несколько сразу. И мне... — она краснеет до корней волос, — ...мне это нравится. Я просыпаюсь вся мокрая, сердце колотится. И мне так стыдно, будто я и правда ему изменила. Я отворачиваюсь от него, не могу смотреть в глаза. Целый день потом хожу и чувствую себя грязной.

— Елена, измена — это осознанный поступок в реальности, — напоминаю я. — Сон — это территория твоей психики. Там нет мужа, нет клятв. Там есть только ты и твои желания.

— Но почему они такие... распутные? — выдыхает она. — Я же не такая! Я не хочу этого наяву! Никаких троих! Это же ненормально!

— Давай разберёмся не с тем, «нормально» это или нет, — предлагаю я. — А с тем, что эти образы могут значить именно для тебя. Опиши одного из них. Того, кто появляется чаще всего.

Она зажмуривается, стараясь вспомнить.
— Высокий... В пиджаке. Деловой. У него... сильные руки. И он смотрит на меня так... будто знает, что я хочу, ещё до того, как я сама это понимаю.

— А что он делает?
— Он... не спрашивает. Он просто... берёт. Руководит. А я... подчиняюсь.

В кабинете повисает тишина. Ключ уже найден.
— Елена, а в твоей жизни есть место, где ты не подчиняешься? Где ты берёшь то, что хочешь, не спрашивая разрешения?

Она смотрит на меня с искренним недоумением.
— Нет... А зачем? У нас же всё хорошо. Мы всё решаем вместе.

— Всё? Даже то, что происходит у вас в постели?

Она опускает глаза, и её молчание — красноречивее любого ответа.

— Ты сказала, он твой первый и единственный. Вы вместе с детства. Это прекрасно. Но наша сексуальность — как язык. Если ты с детства говорила на одном языке, как ты узнаешь, что существуют другие? Что у тебя, возможно, есть талант к итальянскому или тяга к грубоватой поэзии немецкого? Твои сны — это не измена. Это твой внутренний лингвист, который пытается выучить новые слова. Ощущения, которых тебе не хватает.

— Каких? — шепчет она.

— Например, — говорю осторожно, — ощущения, что тебя желают так сильно, что не спрашивают. Или что ты можешь быть не «хорошей девочкой», а страстной, дикой женщиной. Или что ты исследуешь своё тело с кем-то, кто для тебя — загадка. Муж — это родной дом. А сны... это не измена дому. Это туристические поездки. Ты всегда возвращаешься назад. Но из поездок мы привозим сувениры, новые рецепты, впечатления. Они обогащают дом, а не разрушают его.

Она слушает меня очень внимательно. Кажется, она впервые смотрит на свои «кошмары» не как на порок, а как на возможность.

— То есть... мне не должно быть стыдно?
— Стыд — это знак, что мы переступили какую-то внутреннюю черту. Я предлагаю тебе не переступать её, а... передвинуть. Пересмотреть. Разрешить себе наслаждаться этими снами. Это твоя частная территория, твой личный кинотеатр, где ты — и режиссёр, и главная звезда. Ты никому ничего не должна внутри своего сна.

— А если... если мне там нравится быть... разной? С одним — нежной, с другим — грубой?
— Это значит, ты многогранна. Поздравляю, ты сложнее, чем думала. Это повод для радости, а не для стыда.

Мы договариваемся о простом «домашнем задании». Перед сном она будет говорить себе: «Сегодня я разрешаю себе любое кино. И я имею право наслаждаться фильмом». А после пробуждения — не корить себя, а просто спрашивать: «Что новое я узнала о себе в этом сне? Какое ощущение, какая эмоция была самой яркой?»

Она приходит через две недели. В её движениях появилась плавность, а в глазах — не испуг, а заинтересованность.

— Я... попробовала, — говорит она. И улыбается. Смущённо, но это настоящая улыбка. — Это было странно. Вначале всё так же: незнакомец, постель... и я почувствовала, как накатывает старый стыд. Но я вспомнила про «кино». И сказала себе: «Я имею право». И... стыд ушёл. Его как будто сдуло. Осталось только... любопытство. И наслаждение. Я проснулась и не отворачивалась. А просто лежала и прислушивалась к ощущениям в теле. Они были... приятные.

— Это огромная победа, Елена.

— А потом... — она краснеет, но уже не от стыда, а от волнения, — ...я заметила кое-что. Во сне... я была активной. Я что-то просила. Показывала, что я хочу. А в жизни... я всегда жду, что он всё угадает. Мне стыдно что-то говорить, просить, показывать. Я думала, «приличные девушки» так не делают.

— И что ты поняла?
— Что я... хочу попробовать говорить. С мужем. Не сразу, не всё. Но... хотя бы что-то маленькое. Мне страшно.

— Конечно, страшно. Рискнуть быть настоящей — это самый большой риск. Но, судя по твоим снам, внутри тебя живёт очень смелая женщина. Она уже готова к диалогу.

Она уходит, унося с собой не груз стыда, а семя смелости. Семя, которое проросло в плодородной почве её снов.

Я смотрю ей вслед и думаю, что мы, «ловцы снов», на самом деле не ловим ничего. Мы просто учим людей не бояться смотреть в собственное зеркало. И видеть там не уродца, а диковинное, прекрасное и бесконечно интересное существо по имени «Я».

Елена возвращается через неделю. Она входит в кабинет с новым выражением лица — не испуганным и не смущённым, а озарённым внутренним светом сдержанного торжества. Это уже не Елена, пришедшая с жалобой на «кошмары». Это женщина, вернувшаяся с фронта собственных страхов с победой.

— Я... пробовала, — говорит она, и в её голосе звучит смесь гордости и всё ещё не до конца ушедшей робости. Она садится на свой пуф, но теперь не съёживается, а устраивается на нём уверенно.

— Расскажи, — прошу я, и сама чувствую, как заражаюсь её ожиданием.

— Сначала было страшно до тошноты. Я продумывала всё как операцию. Выбрала вечер, когда дети у бабушки. Накрыла стол, надела... ту самую ночнушку, что фигурировала в одном из снов. Он ничего не заподозрил, был мил и привычен. А у меня сердце колотилось, как будто я собиралась ограбить банк.

Она замолкает, вспоминая, и на её губах играет улыбка.
— А потом... я просто сказала. Сказала, что у меня болит спина. И попросила его... «осмотреть» меня. Как врач. Как будто бы я пациентка.

— И что же?
— Он удивился, конечно. Сказал: «Ты же не жаловалась с утра». Но... согласился. Включился в игру. И вот он «осматривает» меня, а я... а я позволяю себе быть не Еленой, его женой. А пациенткой. Которая стонет не от боли. А от возбуждения. И которая может позволить себе говорить... такие слова. Просить... такого. От которого мне всегда было стыдно. И он... он увидел меня другую. И ему понравилось. Очень.

В её глазах — настоящее изумление.
— Это был прорыв. Как будто не мы занимались любовью, а два других человека, которые живут внутри нас. Было неловко, мы оба краснели и смеялись. Но это была лучшая неловкость в моей жизни.

— Это прекрасно, Елена. Вы не просто разнообразили интимную жизнь. Вы открыли дверь в общую игровую комнату, где можно быть кем угодно.

— Это ещё не всё, — она опускает глаза, снова становясь немного той скромной девушкой. — На следующий день я попробовала другую роль. Из другого сна. Где я... совсем неопытная ученица, студентка. А он — мой терпеливый наставник. Мой профессор в университете, в которого я тайно влюблена с первого курса.

Её голос становится тише, но в нём нет и тени стыда, только сконцентрированная нежность.
— Я делала вид, что ничего не знаю. Не умею. Что мне нужно, чтобы он всё показал, научил, направлял мои руки. И вы знаете... он расцвёл. В этой роли он почувствовал себя не просто мужем, а... гуру. Хранителем тайного знания. Он был так нежен и внимателен... Это был совершенно другой уровень близости. Не страсть, а... какая-то священная интимность.

Она выдыхает и смотрит на меня, и в её взгляде — окончательно сформировавшаяся уверенность.
— Я поняла самую главную вещь. Мои сны... это не про «других мужчин». Это про нас с мужем. Про те роли, которые мы могли бы примерить, но боялись. Это готовые сценарии для нашего театра двоих. И измена здесь ни при чём. Это... обогащение. Мы не изменяем друг другу, мы... открываем новые территории внутри наших отношений.

Я молча киваю. Это и есть тот самый идеальный результат, ради которого стоит работать. Она не просто приняла свои сны — она превратила их в ресурс, в новый язык для диалога с любимым человеком.

— Значит, твои «кошмары» окончательно превратились в «пособие по обогащению брака»? — улыбаюсь я.

— Да, — она смеётся. — Я теперь жду не дождусь, когда же усну. Как будто я получаю письмо от самой себя с новым увлекательным квестом. А утром думаю: «Интересно, удастся ли нам это повторить?» И самое удивительное... он теперь тоже ждёт. Спрашивает иногда с хитрой улыбкой: «Ну что, какие сны сегодня? Может, я сегодня буду пиратом?»

Она встаёт, чтобы уйти, и на прощание говорит:
— Спасибо. Вы не научили меня не видеть сны. Вы научили меня... читать инструкции к самой себе. Оказывается, я — гораздо более сложный и интересный прибор, чем думала. И в моей инструкции... целый раздел сценариев для ролевых игр.

Дверь закрывается. Я остаюсь одна в кабинете, и тишина после неё звенит по-особенному — не пустотой, а насыщенным, тёплым гулом, будто где-то в стенах отзывается её смущённый смех.

И я ловлю себя на мысли, что лучшая часть моей работы — это не когда человек изгоняет кошмар. А когда он признаёт в нём посла.

В случае Елены — это был посол от запретного архипелага её же собственной души. Континента, который в её внутренней картографии носил гриф «Территория Шлюхи». Где обитали не приручённые эмоции, а дикие, пестрые, голодные твари по имени Хочу, Возьми, Позволь, Попробуй. Она годами содержала их за высоким забором стыда, кормя скудными пайками «приличного» поведения, пока они не начали выть по ночам, пробираясь в сны в обличье незнакомцев.

Я знаю этих тварей. Знаю их морды. Имя им — Легион.

Я была одной из тех «хороших девочек». Та, что строила плотины из «надо» и «должна», чтобы сдержать бурные реки своих «хочу». Я тоже думала, что они — враги. Что целостность — это когда внутри тихо, светло и прибрано.

Я ошиблась.

Целостность — это когда ты впускаешь этот Легион в дом. Не как хозяев. Как гостей. Как диких, чумазых, не знающих правил приличия родственников с дальних окраин твоей же империи. Ты не становишься ими. Ты узнаёшь, что они — часть твоего народа. Со своим языком, своими обычаями. Их можно научить мыть руки перед ужином. Им можно показать, что любовь — не клетка, а просторные владения, где есть место и для нежности, и для дикости. И что дикость, облагороженная принятием, называется страстью. А незнакомец во сне — это всего лишь гонец, которого послали твои же забытые провинции с вопросом: «Можно нам тоже?»

Елена открыла ворота. Не нараспашку, с испуганным: «Делайте что хотите!» — а как хорошая хозяйка: «Входите. Но тут у нас правила. Давайте договоримся».

И Легион, получив наконец признание, перестал быть ордой кошмаров. Он превратился в... свиту. В дворцовую гвардию. В источник силы.

Мне не нужно было давать ей карту сокровищ. Карта была у неё. Мне нужно было помочь ей перевести легенду. С языка «стыдно и ненормально» — на язык «интересно и возможно». Расшифровать иероглифы подавленных желаний в конкретные, живые слова для диалога с любимым.

И теперь они вместе — она и её муж — изучают эти карты. Играют в игры, правила для которых написала её же душа, а не общество. И это — самая честная игра на свете.

Я выключаю свет и касаюсь ладонью двери, которую только что закрыла. Там, за ней, уходит домой женщина, которая только что подписала мирный договор с собой. Договор, в котором есть пункт о праве на сложность. На многоголосие. На то, чтобы в её внутреннем королевстве жили не только «приличные девочки», но и «пылкие женщины». И чтобы все они, наконец, узнали друг друга в лицо и выучили общий язык.

А язык этот, как выяснилось, состоит не только из слов. Он состоит из взглядов. Из прикосновений. Из смеха в шесть утра над нелепой и прекрасной игрой, сценарий для которой ты сама же и прислала себе во сне.


История третья. Анна и монстр

В «Мнемозину» она пришла по рекомендации. Анна. Её проблема формулировалась просто и страшно: «Монстр. Один и тот же. Всю жизнь».

Она не сидела, а буквально вила гнездо в углу моего дивана, поджав ноги, как будто готовясь в любой момент сорваться с места.

— Я бегу, — выдохнула она, не глядя на меня. — Бегу по длинному тёмному коридору. Он всегда один и тот же. Я знаю каждый выступ на стенах. Я знаю, что в конце тупик. И я знаю, что Он идёт за мной. Я слышу Его шаги. Тяжёлые, гулкие... и всё ближе. Я добегаю до тупика, прижимаюсь спиной к холодной стене... и не могу пошевелиться. Не могу даже крикнуть. Я просто жду, пока Его тень накроет меня... и тогда просыпаюсь.

Она обхватила себя руками, и я видела, как напряжены её плечи.

— Ты видела Его? — спросила я.
— Нет! Никогда! Я только чувствую. Он огромный. Страшный. Он хочет меня уничтожить.

Мы работали несколько сессий. Искали корень в детстве, в травмах, в тревогах. Анна научилась осознавать себя во сне, понимать, что это сон. Но монстр не уходил. Она так же бежала. Так же замирала в ужасе.

И вот сегодня она пришла с новым отчётом. Но не о поражении.

— Я... не убежала, — сказала она, и в её голосе дрожала не паника, а невероятное напряжение воли. — Я помнила, что это сон. Я дошла до тупика, обернулась... и Он был там. Его тень падала на меня. И я... я сказала себе то, что вы говорили в прошлый раз. Я сказала: «Любой монстр в моей голове — это часть меня».

— И что же произошло?
— Я сказала Ему: «Покажись».

Казалось, воздух в кабинете застыл.
— И Он показался? — тихо спросила я.

Анна кивнула, её глаза были широко раскрыты, будто она до сих пор видела эту картину.
— Это была не форма. Это была... масса. Такой тёмной, колючей, слизкой... сотканной из всего, чего я боюсь. Неудачи. Осуждения. Одиночества. Он был похож на огромного, лохматого... ёжика. Из сплошной черноты и иголок.

Она замолкает, переваривая воспоминание.
— И тогда... я вспомнила вашу самую безумную идею. И я... я шагнула к Нему. Подняла руку... и пощекотала Его. В бок. Там, где иголки были чуть короче.

Я не дышала, слушая её.

— Сначала ничего. Он стоял, как скала. А потом... О, Боже... — она издаёт звук, среднее между смехом и рыданием, — ...Он затрясся. Это было не землетрясение, нет. Это была мелкая, вибрирующая дрожь. И из этой чёрной массы послышался... звук. Сначала тихий, как скрип несмазанной двери. А потом... он стал громче. Он... он хихикал.

— Монстр... хихикал? — уточнила я, чувствуя, как у меня самой растёт улыбка.

— Да! Этот ужасный, колючий монстр хихикал от щекотки! А потом... он стал меняться. Иголки смягчились, почернели, стали похожи на взъерошенный мех. А из этой массы проступили две огромные, совсем не страшные, а скорее... недоумённые и добрые, жёлтые глаза. Как у большой собаки, которую застали за чем-то нелепым.

Она выдыхает, и всё её тело наконец-то расслабляется, она откидывается на спинку дивана.
— И я поняла. Это же моя Тревога. Не монстр. А просто... огромный, неуклюжий, гипертрофированный пёс, который всегда бежал за мной, потому что я от него бежала. А ему просто... нужно было внимание. Чтобы его почесали за ухом. Чтобы с ним поиграли.

— И что было дальше? — спрашиваю я, уже зная ответ.
— Я проснулась. И не от ужаса. А от смеха. Я лежала и хохотала в подушку. Потому что вся моя жизнь, весь этот кошмар... оказался просто нелепым недоразумением.

Анна уходит из кабинета другим человеком. Она не просто поборола страх. Она подружилась с ним. Она превратила своего монстра в нелепого, немного надоедливого, но своего пса по имени Тревога.

Я смотрю ей вслед, и на губах у меня играет улыбка — не только от её победы, но и от отголоска того древнего, личного открытия, которое теперь стало моим главным инструментом.

Мы, «ловцы снов», на самом деле не экзорцисты и даже не дрессировщики.
Мы — инструкторы по партизанской тактике в войне с кошмарами. Мы учим не обороняться, а переходить в наступление самым неожиданным образом. А мое главное оружие родилось из детского отчаяния.

Мой первый монстр был тёмным пятном, плывущим по стене, чтобы меня поглотить. Я прижималась к подушке, зажмуривалась, но однажды — от усталости, от злости, от того, что сил бояться больше не было — я не закричала «уходи!». Я прошипела сквозь стиснутые зубы, бросив вызов в саму пустоту: «Стой. Сейчас я тебя ПОЩЕКОЧУ».

Это была не мольба. Это был ультиматум. Безумный, иррациональный акт агрессии, направленный не на уничтожение, а на… интимность. На нарушение священной дистанции между жертвой и чудовищем.

И случилось невозможное. Пятно замерло. Оно не знало, что делать с такой угрозой. Оно было создано для того, чтобы его боялись. Чтобы перед ним бежали. А тут — ему обещали щекотку. Его архитектура, выстроенная из чистого ужаса, дала сбой. В ней не было модуля для обработки такой нелепости.

С тех пор я поняла главное: монстры абсолютно серьезны. Их козырь — наша серьёзность. Наша святая вера в их всемогущество. Щекотка — это диверсия. Это не физическое действие, а психологический дивертисмент. Это вторжение в их царство со смешным белым флагом. Это решение атаковать чудовище не мечом, а пёрышком.

Я научилась «щекотать» свои страхи. Не просить их быть милее. А заявлять им о своём праве найти их смешное, уязвимое, нелепое место. И теперь я учу других.

Анна не просто пощекотала монстра. Она совершила акт высшего неповиновения. Она посмотрела в лицо тому, что много лет заставляло её замирать, и решила не замирать, а сделать ему смешно. Она перехватила сценарий. Она не ждала милости. Она сама стала источником абсурдного, разоружающего воздействия. Она переименовала его из «Неизбежной Погибели» в «Тревожного Пса», которого можно смутить неожиданной лаской.

Так что да, иногда, чтобы обезвредить чудовище, нужна не пушка, а смелость протянуть руку и дотронуться до него там, где оно меньше всего ожидает — не для удара, а для щекотки. Не для того, чтобы убить, а чтобы рассмешить. Или хотя бы озадачить до полной потери монструозного вида.

И когда это происходит, монстр перестаёт быть монстром. Он становится частью истории. Смешной, нелепой и по-своему трогательной. Истории под названием «Как я перестала убегать и заставила свой страх хихикать».

А на полке моего опыта прибавляется ещё одна победа — не над зверем, а над самой идеей его непобедимости. Потому что Анна выучила главный пароль. Не «пощади». А «сейчас как пощекочу!». И этот пароль открывает любую дверь в самом тёмном коридоре.


История четвёртая. Вика и бабушка

Её зовут Вика. Ей 30, но когда она рассказывает про свой сон, она снова становится тем испуганным восьмилетним ребёнком. Она сидит, плотно обняв подушку, и её взгляд блуждает по комнате, как будто она ищет тень в углу.

— Бабушка. Она приходит ко мне. Не страшная, нет. Такая же, как при жизни. В своём синем халате. Она просто стоит в дверях моей комнаты и смотрит. Молча. А я... я не могу пошевелиться. Не могу дышать. Знаете, какой ужас самый страшный? Не когда за тобой гонятся. А когда ты просто ждёшь. Ждёшь, что вот-вот случится самое ужасное.

— Что самое ужасное должно случиться? — спрашиваю я.

— Она... заберёт меня с собой, — Вика почти шепчет, съёживаясь. — Мне двоюродный брат в детстве сказал, когда мы на похоронах были. Что покойники иногда приходят за теми, кого сильно любят. Чтобы не скучать. И я так сильно её любила. И она меня... Значит, я первая в списке.

В её голосе — детская, нерациональная, но от того не менее настоящая уверенность.

— Мы пробовали и технику осознанности, и смену сценария, — напоминаю я. — Ты пыталась убежать, закрыть дверь, крикнуть. Ничего не помогло.

— Потому что она всё равно там стоит! — с отчаянием говорит Вика. — Она просто ждёт.

— А что, если... не пытаться от неё убежать? — предлагаю я. Мы подходим к самому краю. К тому, чего она боится больше всего. — Что, если в следующий раз... ты останешься? Не просто останешься, а подойдёшь к ней?

Вика смотрит на меня с ужасом.
— Но она же...
— Она — твоя бабушка. Та, которая пела тебе колыбельные, пекла блины, защищала от маминого гнева. Твоя бабушка, которая никогда в жизни не сделала бы тебе больно. Даже став... призраком.

Она молчит, переваривая. Страшная детская сказка сталкивается с памятью о реальной любви.

— Я не знаю, смогу ли...
— Тебе не нужно ничего делать. Просто подойди. И скажи. Скажи ей то, что не успела. Поблагодари её. Расскажи, какой стала твоя жизнь. Дай ей то, за чем она, возможно, и приходит — не чтобы забрать тебя, а чтобы услышать тебя. Убедиться, что ты счастлива.

Мы репетируем. Сначала Вика говорит это сквозь слёзы, запинаясь. Потом — чуть увереннее. Она вспоминает тёплые моменты, и на мгновение её лицо освещается улыбкой.

Она приходит через неделю. Похожая на человека, вернувшегося из долгого и трудного путешествия. Глаза усталые, но спокойные.

— Я сделала это, — говорит она без предисловий. — Она стояла, как всегда. В синем халате. И смотрела. А я... я встала с кровати. И пошла к ней. Сердце колотилось, ноги были ватными. Я боялась, что как только я подойду близко, она протянет руку... и всё исчезнет.

— Но ты подошла.
— Я подошла. Остановилась прямо перед ней. И сказала: «Бабуля, я помню твои блины. Помню, как мы с тобой смотрели старые фильмы. Спасибо тебе за всё». И потом... я стала рассказывать. О том, что окончила университет. Что вышла замуж за хорошего человека. Показала ей... мысленно... свою квартиру, своего кота. Рассказала, что всё хорошо. Что я счастлива.

Она замолкает, и по её щеке катится слеза, но это не слеза страха.
— И знаешь, что было дальше? Она... улыбнулась. Такой тёплой, лучистой улыбкой. И кивнула. А потом... она не исчезла. Она просто... стала прозрачной. И растворилась в солнечном свете, который вдруг повалил из окна в моей спальне. Её не стало. А на душе... так спокойно. Как будто я наконец-то положила тяжёлый чемодан, который тащила за собой двадцать лет.

Вика вытирает слезу и смотрит на меня.
— Я поняла. Она приходила не для того, чтобы забрать меня. Она приходила, чтобы попрощаться. Чтобы убедиться, что я могу жить дальше. И чтобы получить мои проводы. Ей тоже нужно было услышать «спасибо» и «до свидания».

Она уходит, оставив в кабинете ощущение завершённости. Не победы над монстром, а мира с тенью.

Я остаюсь одна. Ловец снов. И этот случай — с бабушкой-призраком — всегда отзывается во мне особой, сокровенной дрожью. Потому что мои первые кошмары были самыми сумасшедшими в моей жизни.
Комары. Так в детстве я называла тех призраков, что слетались к моей кровати после смерти прабабушки. Они жужжали в темноте одним словом: «уснёшь-не-проснёшься, уснёшь-не-проснёшься». А самый главный, самый чёрный кошмар был она. Прабабушка. Не злая, нет. Просто живая. Но там, во сне я знала, что она умерла. И от этого — в тысячу раз страшнее.
Мне снилось, что она стоит в дверях. И молчит. И я знала — она пришла за мной.
 Взять с собой. Чтобы не скучать. И я просыпалась с криком, в холодном поту, и бежала к родителям, и мне было семь, и тринадцать, и двадцать лет — этот страх не отпускал. Я была профессиональной бегуньей от этого призрака.
А потом, уже будучи студенткой психфака, я дошла до ручки. Устала бояться. И в один из тех кошмаров, когда она снова стояла в дверях, я не побежала. Я обернулась. Сердце колотилось так, что я думала, оно разорвёт грудную клетку. И я сказала. Не «уйди». Не «прости». Я сказала то, что говорят живые живым, когда встречают их на улице. Я выдохнула: «Привет».
Всё. Больше ничего. Ни благодарности, ни прощания. Просто — «привет». Признание факта. Ты здесь. Я здесь. Мы видим друг друга.
И она... кивнула. Медленно. И развернулась, и ушла. Не растаяла. Не исчезла. Ушла. Как уходят гости, которых поприветствовали, но не звали за стол. С тех пор она больше не приходила. Комары разлетелись.
Я поняла тогда то, что теперь говорю другим: самый сильный ритуал на мосту между мирами — не экзорцизм. Это признание присутствия. «Привет». «Спасибо». «Прощай». Это не заклинания. Это знаки вежливости, которые мы оказываем самым странным гостям нашего внутреннего мира. Даже если этот гость — наша собственная, не прожитая до конца, смерть близкого.
Мы, Ловцы, на самом деле не ловим и не прогоняем. Мы помогаем навести мосты. Между сознанием и подсознанием. Между жизнью и смертью. Между взрослой женщиной, которой я стала, и той семилетней девочкой, которая кричала во сне. И иногда призрак, которого ты боялся всю жизнь, оказывается всего лишь любовью. Любовью, которая не знала, как ещё сказать «я была здесь». И «я помню тебя». И «до свидания».

И чтобы услышать это «до свидания», иногда нужно всего лишь найти в себе силы перестать кричать и просто сказать, глядя в пустые глаза призрака: «Привет. Я вижу тебя».
А потом — отпустить. Как отпустила Вика. Как когда-то отпустила я.

История пятая. Ирина и прошлое

Её зовут Ирина. Она пришла в «Мнемозину» с формулировкой «навязчивые сны, чувство вины». Сидит она с идеальной осанкой, но пальцы безостановочно теребят ручку сумки. Во всём её виде — дорогая стрижка, безупречный маникюр — читается желание держать всё под контролем. Все, кроме собственных снов.

— Мне снится Сергей, — выпаливает она, словно признаётся в тяжком преступлении. — Мой бывший муж. И мы... счастливы. Гуляем по набережной, смеёмся, едим мороженое, как два идиота. Или просто валяемся на диване в той старой однушке, смотрим телевизор. И я просыпаюсь... и ненавижу себя. У меня прекрасный муж. Второй брак. Его зовут Андрей. Я его люблю. У нас всё хорошо. А я... я просыпаюсь с улыбкой от мысли о Сергее. Это же измена. Пусть и во сне. Мозговая. Душевная.

— Измена — это осознанный выбор в реальности, — напоминаю я. — Твой сон — не выбор. Это всплывающие обломки прошлого.

— Но почему они всплывают? — в её голосе отчаяние. — Мы с Сергеем развелись ужасно. Он изменил мне, мы делили квартиру с ненавистью. Я его презираю! А во сне... он снова как в самом начале. Тот, кого я безумно любила. И я снова та, молодая, влюблённая дура. И мне там хорошо. А здесь, проснувшись, я чувствую себя грязной и неблагодарной по отношению к Андрею.

Она замолкает, дрожащей рукой поправляя волосы.
— Я пытаюсь их блокировать, эти сны. Ложусь с мыслью «только не он». А он всё равно приходит. Как наваждение.

— Ирина, а что, если попробовать не блокировать, а... принять? — предлагаю я.

Она смотрит на меня с недоверием, почти с возмущением.
— Принять? Измену?

— Нет. Принять тот факт, что в твоей жизни с Сергеем были счастливые моменты. Ты отрицаешь их, потому что финал был плохим. Но они были. Ты была счастлива. Ты смеялась, ела то мороженое, чувствовала себя любимой. Ты пытаешься вычеркнуть целый кусок своей жизни, объявить его «ошибкой». А психика не может этого допустить. Она посылает тебе сны не как напоминание о Сергее. Она посылает тебе напоминание о... счастье. О той девушке, которая умела радоваться простым вещам.

Ирина замирает, мои слова явно находят в ней отклик, сталкиваясь с внутренним запретом.

— Но... это предательство по отношению к Андрею. Радоваться воспоминаниям о другом.
— Нет, — говорю я твёрдо. — Это благодарность по отношению к самой себе. Ты имеешь право хранить в памяти хорошее. Это не умаляет твоей любви к Андрею. Наоборот. Признавая, что ты умела быть счастлива и до него, ты признаёшь, что твоё счастье — не исключительная заслуга одного человека. Оно в тебе самой. Ты носишь его в себе. Андрей не заменяет Сергея. Он продолжает историю твоего счастья. Новую главу. Но старые главы от этого не становятся плохими. Они просто... были.

Мы договариваемся о простом, но сложном для неё упражнении. В следующий раз, когда приснится такой сон, не корить себя, а сказать: «Спасибо за это воспоминание. Спасибо за то, что я была счастлива. Это часть моей истории, и я принимаю её».

Она приходит через две недели. Выглядит... спокойнее. В её глазах нет прежней паники.

— Приснилось вчера, — говорит она. — Снова та однушка, мы валяемся на диване. И впервые... я не стала бороться. Я позволила себе побыть там. Послушать, о чём мы смеёмся. И... это сработало. Проснувшись, я не чувствовала вины. Я чувствовала... лёгкую грусть. Но светлую. Как когда пересматриваешь старые фотографии. Я подошла к окну, посмотрела на спящего Андрея и подумала: «Спасибо тебе за наше сегодняшнее счастье. И спасибо прошлому — за те уроки и за те радости, что привели меня к тебе».

Она улыбается, и это улыбка освобождения.
— Я поняла. Эти сны — не измена. Они — мой личный фотоальбом. И я имею право иногда его листать. Без стыда. Потому что всё, что было со мной — и хорошее, и плохое — сделало меня той, кого полюбил Андрей.

Ирина уходит, и я понимаю, что мы закрыли ещё один цикл. Мы не боролись со снами. Мы помирили её с её же прошлым. Помогли понять, что настоящее счастье не требует уничтожения следов прошлого. Оно просто занимает своё, главное место в душе, позволяя старому тихо жить на полках памяти — не как угрозе, а как доказательству того, что ты всегда умела и заслуживала быть счастливой.

Дверь закрывается. И в её лёгком, освобождённом шаге я ловлю отзвук собственного — давнего, зажившего, но всё ещё отдающего тихой музыкой в костях — шрама.

Потому что мне тоже снится он. Первая любовь. Не муж. Не серьёзные отношения моей взрослой жизни. Мальчик. Максим. С которым мы в шестнадцать целовались на задней парте, боясь расцепить руки, и строили планы уехать вместе в Москву. А потом его родители сорвались в другую страну за три недели, я махала ему в окошко такси, а он кричал что-то, что заглушил звук мотора. Мы пытались переписываться, но письма становились реже, а жизнь — гуще. Разошлись, как сходятся и расходятся континентальные плиты — медленно, неотвратимо, создавая новые ландшафты, в которых уже не было места друг для друга.

Но иногда — раз в два года, а то и реже — он приходит. Не призраком. Не упрёком. Просто самим собой, шестнадцатилетним. Мы снова в той старой квартире его бабушки, на кухне, пахнет чаем и пирогами с капустой. Или гуляем по нашему промозглому двору, и он смеётся, и я знаю, что это сон, но позволяю себе не знать. Позволяю чувствовать ту самую лёгкость, когда будущее — не тяжкий груз выбора, а просто сияющий, туманный горизонт, на который мы смотрим, держась за руки.

И там, в том сне, мне хорошо. Без стыда. Без сравнений. Без мысли «а как же мой нынешний муж?». Потому что это — не реальность. Это резервная копия чувства. Самого первого, самого чистого доказательства, что моё сердце способно биться вот так — без оглядки, без условий, просто потому что он есть.

Я не борюсь с этим сном. Я научилась благодарить его. Он приходит не для того, чтобы увести меня. Он приходит, чтобы напомнить. О той девушке, которая во мне. Которая ещё не знала разочарований, но уже умела любить так сильно, что казалось, хватит на всю жизнь. Эта девушка — не ошибка. Она — фундамент. И время от времени нужно проверять, цел ли фундамент, не потрескался ли. Этот сон — такая проверка. Щемящая, сладкая, абсолютно безопасная.

Поэтому я поняла Ирину. Не умом. Всем нутром. Я поняла этот светлый укол ностальгии, который не имеет ничего общего с неверностью. Это — верность себе. Верность тем дорогам, по которым ты шла, даже если они заросли травой и привели не туда. Они — часть карты. Стереть их — значит сделать карту лживой, обеднённой.

Моя работа — не в том, чтобы заставить людей вычеркнуть прошлые главы. А в том, чтобы научить их переплетать книгу жизни так, чтобы все главы — и радостные, и горькие — складывались в единый, осмысленный том под названием «Я». Чтобы сон о первой любви не был ядовитым уколом в настоящее, а стал золотой закладкой между страницами юности. Чтобы, встретив его во сне, можно было не содрогнуться от вины, а тихо улыбнуться и подумать: «Спасибо. Что побыл. Что научил. Что был. И что теперь я — здесь, и мне тоже хорошо».

Мы закрываем не циклы. Мы закольцовываем историю. Чтобы в конце, оглянувшись, человек видел не обрывки и обломки, а цельный, сложный, прекрасный узор. Где и первая любовь, и последняя — это просто разные оттенки одного цвета. Название которому — жизнь.


История шестая. София и подавленный гнев

Её зовут София. Она — ходячий идеал. Ни одного лишнего жеста, ни одного повышения тона. Её улыбка откалибрована, её обед сбалансирован, а её брак... должен быть безупречным. Но по ночам с ней происходит нечто.

Она рассказывает об этом шёпотом, как о самом постыдном своём грехе.
— Я бью своего мужа, — глаза её полны ужаса. — Во сне. Я бью кулаками, чем попало. Он не сопротивляется. Он просто стоит и смотрит на меня с таким... удивлением. А я не могу остановиться, пока... пока не вижу кровь. Просыпаюсь в слезах, в панике, долго не могу прикоснуться к нему. Мне кажется, он всё видит, всё знает. Я чудовище.

— Ты не чудовище, София, — говорю я. — Ты — герметичный чайник, в котором закипает вода. Клапан заржавел, и пар ищет выход. В твоём случае — через сны.

— Но я же не злюсь на него! — восклицает она. — Он замечательный! Он...
И она начинает перечислять: внимательный, заботливый, хороший отец. Список достоинств, как у резюме на вакансию «Идеальный муж».

— А что он делает не так? — спрашиваю я.
— Ничего! — она искренне в этом уверена.
— Что тебя раздражает? Хоть что-то. Мелочь.

Она задумывается. Впервые за долгое время её идеальное лицо искажает лёгкая судорога неопределённости.
— Он... зубную пасту оставляет открытой. Иногда. Но это же ерунда!
— Для сознания — да, — киваю я. — Для твоего внутреннего цензора, который требует безупречности, это преступление. А для твоей тени, той, что бьёт его во сне, это — ещё одна капля в море подавленного гнева.

Мы заключаем сделку. Она будет вести «Дневник ярости». Не красивый дневник благодарности, а стопку дешёвой бумаги, на которой будет выплёскивать всё, что её бесит. Каждый вечер.

Она возвращается через неделю. Смущённая.
— В первый день я сидела над пустым листом час. Не могла написать ни слова. Было чувство, что я совершаю предательство. Потом... вышло полстраницы. Про зубную пасту. Про то, что он перебивает меня, когда я рассказываю о книге. Про то, как он хлюпает кофе... Я плакала, пока писала. Такого стыда я не испытывала никогда.

— А сны?
— Всё так же. Я всё так же бью его. Но... в последний раз я уже не била, а кричала. Кричала все те слова, что писала в дневнике.

Это прогресс. Агрессия начала находить вербальный выход.

— Теперь следующий шаг, — говорю я. — Ты будешь сжигать эти листы. Ритуал очищения. Ты признаёшь свой гнев, даёшь ему право на существование на бумаге, а затем освобождаешься от него. И после этого... ты начнёшь говорить ему. С мелочей.

— Я не могу! — у неё панический взгляд. — Он подумает, что я истеричка! Что я его не люблю!
— Скажи так: «Дорогой, я знаю, это звучит смешно, но меня безумно раздражает, когда ты оставляешь зубную пасту открытой. Не мог бы ты так не делать?»

Она приходит через месяц. Это другая женщина. Плечи расслаблены, в глазах нет прежнего панического блеска.
— Я начала с зубной пасты, — говорит она. — Он удивился, посмеялся, но с тех пор — следит за этим. Потом я сказала про кофе... И про то, что не люблю, когда меня перебивают. Он... извинился. Сказал, что не замечал за собой. И знаешь, что самое невероятное?

Я молча жду.
— Вчера мне приснилось, что мы с ним спорим. Я кричу, он кричит. А потом мы оба смеёмся. И я... не бью его. Мы просто спорим. Как два взрослых человека.

Она выдыхает и смотрит на меня с изумлением.
— Я думала, если я покажу хоть каплю недовольства, всё рухнет. Оказалось, наоборот. Когда я перестала быть идеальной, я стала... настоящей. И нашему браку это пошло на пользу. Он говорит, что я стала мягче. А я наконец-то поняла: можно злиться на того, кого любишь. Это не отменяет любви. Это делает её человеческой.

София уходит, и я думаю о том, что самая страшная тирания — это тирания собственного перфекционизма. А самый исцеляющий ритуал — это не сжечь врага, а сжечь листок бумаги, на котором ты наконец-то призналась себе в том, что ты — живой человек, а не бездушный идеал. И что брак выживает не тогда, когда в нём нет конфликтов, а когда в нём есть достаточно безопасности, чтобы эти конфликты... проживать. Даже если для этого придётся сначала избить мужа до крови в собственном сне, чтобы понять простую вещь: лучше кричать в реальности, чем убивать во сне.

Тишина после её слов — густая, как смола. Я понимаю её слишком хорошо. Потому что я тоже прошла через это. Через сны, где убивала.

Не мужа. С ним у нас свои демоны, но не эти. А первого серьёзного парня. Того, с кем мы жили вместе три года. И всё было... нормально. Пока однажды я не взяла его планшет, чтобы найти рецепт, и не увидела переписку. Не измену. Нет. Но — привольную. Смешливые намёки, сердечки, стикеры. С коллегой. Та самая лёгкость, которой, как мне казалось, между нами уже нет. Ту самую лёгкость, которую я, погружённая в быт и работу, возможно, перестала давать.

Днём я сделала вид, что всё в порядке. Мы же интеллигентные люди. Мы не скандалим из-за стикеров. Я улыбалась, готовила ужин, спрашивала, как день. А ночью мне начало сниться, что я его убиваю. Не избивала, как София. Душила. Молча, с ледяной яростью, глядя в его широко открытые, удивлённые глаза. Просыпалась с одышкой, с пальцами, впившимися в подушку.

Это длилось неделями. Я, будущий Ловец, увязла в собственном кошмаре и ничего не могла с ним поделать. Все мои техники разбивались о каменную плиту моего же молчания. Я ненавидела себя за эти сны сильнее, чем за потенциальную измену. Я была чудовищем. Идеальная, тихая девушка днём — и холодная убийца ночью.

А потом случился перелом. Не во сне. Наяву. Я разбила его любимую кружку. Нечаянно. Просто рука дрогнула. Он сказал: «Ничего страшного», но его лицо на секунду исказила неподдельная досада. И во мне что-то щёлкнуло. Разрешение.

«Ага, — подумала я. — Вот он. Конфликт. Настоящий, крошечный. Он существует. Его можно увидеть. На него можно отреагировать».

В ту же ночь сон изменился. Я снова душила его. Но в этот раз, чувствуя, как его дыхание перехватывает, я заговорила. Не кричала. Просто спросила, глядя ему в лицо: «Почему ты шлёшь ей сердечки?»

Во сне он, конечно, не ответил. Но акт произнесения вопроса вслух, даже в кошмаре, был магическим. Убийца во мне отступила. Осталась просто я — испуганная, ревнующая, раненая.

Наутро я не сделала вид, что всё в порядке. Я сказала, смотря в окно: «Мне не понравились твои сердечки в переписке с Машей. Мне обидно и страшно». Голос дрожал. Мир не рухнул. Он опешил, начал оправдываться, потом замолчал. Мы проговорили три часа. Было больно, неловко, стыдно. Мы не решили всё за один раз.

Но сны об убийстве прекратились. Той же ночью.

Теперь я знаю: удушала я во сне не его. Я душила свою собственную правду. Свой гнев, свою боль, свой страх оказаться недостаточно лёгкой, интересной, желанной. Агрессия, не нашедшая выхода в словах, материализовалась в действии — в самом примитивном, животном: устранить источник боли.

София избивала мужа во сне, потому что не могла сказать ему, что её бесит открытая паста. Я душила своего парня, потому что не могла сказать, что мне больно от его сердечек. Механизм один и тот же.

Поэтому, когда я говорю клиентам: «Дайте голос тому, что происходит во сне», — я говорю это из самой гущи собственного ада. Из той ночи, когда я впервые заговорила со своим кошмаром. И он отступил. Не потому что я его победила. Потому что я перестала воевать с собой и начала — говорить. Сначала во сне. Потом — наяву.

Самый страшный кошмар — не тот, где ты убиваешь. А тот, где ты молчишь. Где твоя ярость, не найдя слов, находит только руки. И самый исцеляющий ритуал — это разбить кружку. Устроить сцену из-за пасты. Спросить про сердечки. Выпустить пар в мелочах, чтобы не взорваться во сне.

Потому что невысказанное — не исчезает. Оно уходит в подполье. И возвращается по ночам с окровавленными руками и тихими, беззвучными пальцами на твоей гортани.

История седьмая. Катя и её правда

Её зовут Катя. Она пришла в «Мнемозину» с чувством глубокого, почти физиологического отвращения к себе. Её история выливалась обрывисто, с долгими паузами, будто она давилась каждым словом.

— Мне снится, что я сплю с начальником моего мужа. С Артёмом Владимировичем. Я видела его всего два раза на корпоративах. Он пожал мне руку, сказал что-то вежливое. А во сне... — она сжимает пальцы в белые комки, — ...во сне это отвратительно и... я не могу проснуться. Я там, в этом сне, и мне стыдно, но я не останавливаюсь. Я просыпаюсь и бегу в душ. Я не могу смотреть на мужа. Мне кажется, он всё видит. Что я — шлюха.

— Катя, давай отложим в сторону моральные оценки, — предлагаю я. — Давай посмотрим на этого человека как на символ. Что для тебя Артём Владимирович?

— Начальник, — пожимает она плечами. — Власть. Деньги. Человек, от которого зависит карьера моего мужа. Его уважают. Его боятся.

— А твой муж его боится?
— Конечно! Он задерживается на работе, если Артём Владимирович попросит. Отменяет наши планы. Этот человек управляет нашей жизнью. Я его ненавижу.

Она произносит это с такой неожиданной силой, что сама вздрагивает.
— Ты сказала — «управляет нашей жизнью». Твоей жизнью тоже?
— Косвенно... да. Из-за него мы не поехали в отпуск.

— Понимаешь, Катя, — говорю я мягко, — твой сон — это не про секс. Это про власть. Ты чувствуешь себя бесправной. Твой муж подчиняется этому человеку, а ты вынуждена подчиняться обстоятельствам. И твоё подсознание нашло самый примитивный, но мощный способ символически «отомстить», «взять верх». В патриархальном коде секс с «альфой» — это акт доминирования. Ты не хочешь его. Ты хочешь той власти, которую он олицетворяет.

Я вижу, как её лицо меняется. Но это не просветление. Это что-то другое. Сначала недоумение, потом — нарастающее раздражение.

— То есть я... не хочу его? — переспрашивает она, и в голосе слышится сталь.
— Думаю, да. Ты хочешь контролировать ситуацию. Вернуть себе...

— Хватит! — она вдруг вскакивает. Её стул с грохотом отъезжает назад. — Хватит про эту вашу «власть»! Вы все здесь одно и то же говорите! «Это символ, это метафора, это не про это!» А если это ПРО ЭТО?!

Она стоит, трясясь от ярости, и я вижу, что её злит не стыд, а моё неправильное, по её мнению, понимание.

— Катя...
— Нет, вы слушайте! — её голос срывается. — Я его хочу. Понимаете? Конкретно его. Не «власть», не «контроль». Его. Его скулы. Его руки. То, как он смотрит поверх голов, когда говорит. Этот его покой, эта уверенность, которой у моего мужа нет и никогда не будет! Я хочу, чтобы он хотел меня. Чтобы он, который всем управляет, захотел именно меня. И мне от этого противно. Потому что я люблю своего мужа. Но во сне... во сне я не люблю. Во сне я просто хочу.

Она почти кричит последние слова, и потом наступает тишина, звонкая от её признания. Она смотрит на меня выжидающе, с вызовом — ну, говорите теперь, умная вы наша, что это всё «символ»?

Я откладываю блокнот. Всю эту время я давала ей лёгкий выход — перевод на язык символов. А она пришла за чем-то другим. За правдой, какой бы уродливой она ни была.

— Хорошо, — говорю я тихо. — Допустим, ты права. Допустим, это про него. Конкретно. Что это меняет?

Она замирает, не ожидая такого вопроса.
— Как... что меняет? Это же ужасно! Это значит, я...
— ...живой человек, — заканчиваю я за нее. — Со сложной, непослушной психикой. С желаниями, которые не вписываются в твою картину «хорошей жены». Катя, сон — не тюрьма. Это полигон. Место, где можно хотеть того, чего нельзя хотеть наяву. Где можно быть той, кем ты не позволяешь себе быть.

— Но я же не хочу этого хотеть! — в её голосе снова прорывается отчаяние.
— А кто-то спрашивал? Желания не спрашивают разрешения. Они просто есть. Ты можешь осуждать их, ненавидеть, подавлять — что ты и делаешь. И от этого они становятся только сильнее и отвратительнее для тебя. А можешь... просто признать их существование.

— И что, развестись с мужем и бежать к этому... Артёму Владимировичу? — язвит она.
— Нет, — качаю я головой. — Это было бы бегством от одной несвободы к другой. Ты не хочешь его. Ты хочешь того, что он в тебе пробуждает. Чувство собственной силы? Привлекательности? Права хотеть запретного? Внимания от того, на кого все смотрят? Разберись не с ним. Разберись с этим чувством.

Она медленно опускается на стул. Гнев сходит, обнажая усталость и растерянность.
— И как?
— Для начала — перестань называть себя шлюхой. Ты не шлюха. Ты — женщина, которой снится эротический сон о привлекательном мужчине. В этом нет криминала. Во-вторых, в следующий раз, когда это приснится, не убегай в ужасе. Останься. И спроси себя: «Что я сейчас чувствую? Какая часть меня оживает?» Не «что я делаю», а «что я ЧУВСТВУЮ». Силу? Власть над ним? Наслаждение тем, что тебя желают? Просто физическое удовольствие? Запомни это чувство. Это — твоё. Независимо от того, в чьём теле оно воплощается во сне.

— А потом?
— А потом посмотри, где в твоей реальной жизни не хватает этого чувства. Где ты не чувствуешь себя желанной? Сильной? Заметной? Может, не в браке дело. Может, в работе. В хобби. В отношении к самой себе. Ищи дыру, которую пытается заткнуть этот навязчивый образ.

Катя приходит через месяц. Она выглядит задумчивой.
— Я сделала, как вы сказали. Осталась в том сне. И... я почувствовала не власть. Я почувствовала... равенство. Вот что самое странное. Во сне он не был моим начальником или боссом моего мужа. Он был просто мужчиной. А я — просто женщиной. Без этой всей иерархии, долгов, обязательств. И это чувство... оно было таким лёгким.

Она смотрит на меня, и в её глазах — новое понимание.
— Мой муж меня любит. Но он меня... опекает. Как хрупкую вазу. А я не хрупкая. И я устала быть для него «хорошей девочкой», которой всё должно быть достаточно. Во сне с Артёмом Владимировичем... я была взрослой. Грешной, сложной, но взрослой.

— И что ты будешь с этим делать?
— Не знаю. Но я перестала бояться этого сна. Он больше не кошмар. Он... напоминание. О том, что я — сложнее, чем моя роль жены. Что у меня есть части, которым тесно в рамках «должной» любви.

Катя уходит. И я думаю, что иногда самое страшное — не кошмар, а правда, которую мы в себе обнаруживаем. И работа «Ловца» — не всегда утешить и дать красивую теорию. Иногда — просто выдержать этот взрыв отчаяния и гнева, когда клиент понимает, что его сон — не шифр, а прямое, неудобное, пугающее послание от той части себя, которую он давно запер в подвале и назвал чудовищем.

А потом помочь ему посмотреть этому чудовищу в глаза и обнаружить там своё же, искажённое голодом, но всё ещё человеческое лицо.

Я гашу свет в кабинете. Образ Кати, её крик — «А если это ПРО ЭТО?!» — висит в воздухе, как дым после выстрела. Он ранит меня точнее, чем она думает. Потому что я знаю этот крик. Я слышала его из собственной глотки. Не вслух. Внутри.

Мне тоже снился «просто он».

Не начальник. Профессор. Тот, что вёл у нас на третьем курсе курс по аналитической психологии. Сухой, бритоголовый, с пронзительными глазами, которые видели все твои защиты насквозь. Он был для меня не символом. Он был — совершенством. Воплощением того ума, холодной ясности и абсолютного авторитета, к которым я безнадёжно стремилась. Я ловила каждое его слово, писала конспекты каллиграфическим почерком и ненавидела себя за то, что на семинарах мой голос становился тонким и глупым.

А ночью мне снилось, что я прихожу к нему в кабинет. Не за оценкой. И он смотрит на меня не как на студентку. И в этих снах не было «власти». Не было «преодоления». Был просто восторг. Восторг от того, что этот недосягаемый ум, этот эталон, хочет меня. Просто как женщину. И мне было стыдно, мерзко, унизительно. Я просыпалась и мыла руки с мылом, словно прикоснулась к чему-то грязному. Я, будущий психолог, коря себя: «Это же банальный перенос! Проекция! Ищешь отца!» И от этих умных слов становилось только хуже. Потому что они не отменяли жара внизу живота и липкого стыда.

Я боролась с этими снами, как Катя. Пыталась перевести их на язык символов. «Он — тень Самости. Ты хочешь целостности, а не его». Но сны упрямо твердили: «Нет. Это он. Конкретно он. Его руки. Его тихий голос».

Прорыв случился, когда я устала. Устала от двойной жизни: безупречной аспирантки днём и похотливой, униженной студентки ночью. И в одном из тех снов я, вместо того чтобы сгорать от стыда, остановилась. Я посмотрела на него и спросила — не его, а само пространство сна: «Что ТАКОЕ во мне хочет ЭТОГО?»

И пришёл ответ. Не голосом. Ощущением признания. Я хотела, чтобы этот строгий, всевидящий судья признал меня равной. Не умной студенткой. Не перспективной исследовательницей. А — силой. Женской силой, перед которой пасует даже его стальной интеллект. Я хотела не его тело. Я хотела власти над его оценкой. Хотела превратиться из объекта его взгляда в субъект, который и его самого может сделать объектом желания.

Это было про власть. Но не про социальную. Про экзистенциальную. Про право моей «низменной», телесной, сексуальной части — той, что я в себе подавляла, стараясь быть «чистым умом» — на то, чтобы покорить собой самый неприступный бастион «высокого» и «интеллектуального» в моей же картине мира.

Поняв это, я перестала бояться этих снов. Я поняла, что профессор был всего лишь идеальным экраном для моей внутренней гражданской войны. Войны между «учёной дамой» и «женщиной». Между тем, кем я хотела казаться, и тем, кем я была на самом деле — существом из плоти, крови и амбиций.

Поэтому, когда Катя кричала: «Это про него!», я услышала в этом свой собственный, давний вопль. И когда она сказала про «равенство» во сне, я кивнула про себя. Да. Именно. Равенство частей внутри себя. Той, что любит мужа, и той, что хочет другого. Той, что следует правилам, и той, что их нарушает. Они не враги. Они — две армии одного государства, которые наконец-то заключают перемирие во внутренней пустоте сна, где нет свидетелей.

И теперь её сон — не предательство. Он — парламентская площадка. Место, где запретная часть получает голос и признание, чтобы не взрывать её реальную жизнь изнутри.

Я смотрю на дверь, которую она только что закрыла. Она унесла с собой своё чудовище. Не изгнанное, а приручённое признанием. И я надеюсь, что однажды она сможет, как я когда-то, не просто перестать бояться сна, а поблагодарить того навязчивого Артёма Владимировича за его службу. За то, что он, как верный, безжалостный курьер, раз за разом приносил ей одно и то же послание от неё же самой: «Посмотри на меня. Я тоже здесь. И мне тоже есть что сказать. И я — тоже ты».


История восьмая. Арина и внутренняя свобода

Она пришла в «Мнемозину» с лицом, на котором вина была написана ярче, чем любая эмоция. Представилась Ариной. Ей было около сорока, одета она была в удобную, практичную одежду — мама двоих детей, жена. И она ненавидела себя за свои сны.

— Мне снится, что я одна, — выпалила она, не глядя на меня. — Я бросаю всё. Сажусь в поезд или самолёт и уезжаю. Одна. Без мужа, без детей. Я путешествую по незнакомым городам. И... — она сглотнула, её пальцы впились в колени, — ...и там, в этих городах, я знакомлюсь с мужчинами. Разными. С одним — в хостеле, с другим — в баре. И мы занимаемся сексом. Легко, без обязательств. И мне... мне там хорошо. Я просыпаюсь от своего смеха или от чувства полной, абсолютной свободы. А потом... приходит осознание.

Она подняла на меня глаза, полые от стыда.
— Я вспоминаю, что у меня есть муж. Двое сыновей. Дом, ипотека, родительские чаты. И мне кажется, что я — чудовище. Что где-то внутри меня живёт эгоистичная, жестокая стерва, которая готова всё бросить и сбежать. Я целую детей утром и не могу смотреть им в глаза. Я отстраняюсь от мужа. Мне кажется, он всё видит, всё знает.

— Арина, — сказала я мягко, — давай отложим в сторону моральные оценки. Давай посмотрим на этот сон как на симптом. Что это за «свобода», которую ты так яростно отрицаешь наяву?

— Это эгоизм! — выдохнула она. — Чистейшей воды эгоизм!
— Возможно. А что, если это не «эгоизм», а... «я-изм»? — предложила я. — Твой внутренний голос, который кричит, что тебе не хватает пространства. Не хватает Арины. Не мамы, не жены. А просто — женщины по имени Арина.

Она смотрела на меня, не понимая.
— Опиши одно из своих путешествий. Где ты? Что ты делаешь, кроме секса?

Она закрыла глаза, уносясь в воспоминание о сне.
— Я в маленьком прибрежном городке. Утро. Я сижу одна в кафе на набережной. Пью кофе. Никто не тянет меня за рукав, не спрашивает, что на завтрак. Никто не требует моего внимания. Я просто смотрю на море и чувствую... тишину. А потом я иду бродить по узким улочкам. Никто не знает, кто я. Я могу быть кем угодно.

— И что ты чувствуешь в этот момент?
— Себя, — прошептала она, и это слово прозвучало как откровение. — Я чувствую себя. Не функциональную, не обязательную. А просто... себя.

Вот он, ключ. Секс с незнакомцами в её сне был не главным. Это был просто самый яркий, самый запретный символ свободы, самости, права принадлежать только себе. Это был крик её подавленной идентичности.

— Арина, твой сон — это не план побега. Это — компенсация. Твоя психика создаёт параллельную вселенную, где ты можешь дышать полной грудью, потому что в реальной жизни ты, судя по всему, отдала весь кислород другим.

— Но я же их люблю! — в её голосе прозвучала боль. — Я люблю мужа! Я обожаю своих детей!
— Любовь и растворение в других — это не одно и то же. Ты можешь быть прекрасной матерью и женой, не переставая быть Ариной. Но для этого Арине нужно немного места. Воздуха.

Мы договорились, что в следующий раз, когда ей приснится этот сон, она не будет корить себя. Вместо этого, внутри сна, она скажет: «Спасибо. Спасибо за это напоминание». А наяву мы начнём искать для неё это «место под солнцем» в её же жизни.

Она вернулась через месяц. Выглядела уставшей, но более цельной.
— Я сделала, как вы сказали, — поделилась она. — Мне снова приснилось, что я уезжаю. И в этот раз, когда ко мне подошёл тот мужчина в баре, я посмотрела на него и мысленно сказала: «Спасибо за напоминание». И... сон изменился. Он просто улыбнулся и отошёл. А я продолжила сидеть и смотреть на закат. Одна. И это было... достаточно.

Она выдохнула.
— А в реальности... я стала кое-что делать. Я записалась на курсы итальянского. Всего два раза в неделю по вечерам. Это моё время. Ничьё больше. Муж сначала ворчал, но потом привык. А я... я будто вернула себе кусочек той девушки из сна. И знаете, что самое удивительное?

Я молча ждала.
— Они не прекратились, — продолжила она. — Эти сны. И я не хочу, чтобы они прекращались.

В её голосе прозвучало нечто новое — не вызов, а твёрдое, осознанное принятие.
— Я поняла, что была неправа. Я пыталась либо подавить их, как нечто постыдное, либо «извлечь из них урок», как вы говорили, найдя им замену в реальности. Но это не замена. Это — разные вещи. Мои сны — это не суррогат жизни. Это — её черновик. Или, точнее, моя личная лаборатория.

Она вынула телефон и открыла заметки.
— В прошлый раз мне снился Париж. Не тот пафосный, с Эйфелевой башней, а тот, что я видела в том сне — с узкими улочками, запахом свежего багета и жареного каштана. Я проснулась и не стала себя ругать. Я поехала в ту самую французскую круглосуточную пекарню на Ленинском, купила тот самый багет. Принесла домой, отломила кусок. И ела его одна, стоя у окна на кухне, в шесть утра, пока все спали. И это было... моё. Не украденное, не запретное. А моё.

Я молча слушала, понимая, что становлюсь свидетелем настоящего прорыва.
— На прошлой неделе мне приснилась Неаполь. Я ела пиццу «Маргериту» в какой-то забегаловке, и она была идеальной. Вчера, вместо того чтобы готовить ужин на всю семью, я заказала на всех такую пиццу. Да, брокколи с куриными котлетами были бы полезнее. Но мне так захотелось. Это моё желание.

Она улыбнулась, и в этой улыбке была не дерзость, а спокойствие.
— А ещё мне снилась кофейня в Тбилиси. Я сидела на высоком барном стуле у окна, пила кофе по-восточному и смотрела, как течёт жизнь за стеклом. В субботу я оставила детей с мужем, надела тот самый шарф, что фигурировал во сне, и пошла в ту самую грузинскую кофейню через дорогу от моего дома. Я просидела там час. Одна. Ни с кем не разговаривая. Просто пила кофе и смотрела в окно.

— И что ты чувствовала? — спросила я.
— Себя, — ответила она просто. — Не маму, которая заслужила перерыв. Не жену, которая «устраивает себе выходной». А просто женщину, которая пьёт кофе. Которая имеет на это право. Без чувства вины. Сны... они перестали быть побегом. Они стали... навигатором. Они показывают мне, чего хочет моя душа. Не для того, чтобы я сбежала навсегда, а для того, чтобы я принесла эти кусочки свободы в свою настоящую жизнь. Чтобы я не забыла, что я — не только обслуживающий персонал для своей семьи. Я — ещё и тот человек, который может одна съесть целую пиццу, просто потому что ей так хочется.

Арина посмотрела на меня, и её взгляд был чист и ясен.
— Я больше не боюсь этих снов. Я благодарна им. Они — моя внутренняя карта сокровищ. И я научусь читать её всё лучше и лучше. И привозить из этих воображаемых путешествий не чувство вины, а самые простые и ценные сувениры. Багет. Пиццу. Чашку кофе. И ощущение, что я — живой человек, у которого есть своё, отдельное «я». И это «я» имеет право на маленькие, личные радости.

Она встала, чтобы уйти, и на прощание сказала:
— Вы знаете, я теперь жду эти сны. Как будто я получаю письма от самой себя из параллельной жизни. И теперь я умею не завидовать той версии себя, а... брать у неё рецепты счастья. И готовить их здесь, на своей кухне. Для одной персоны. Под названием «Я».

Дверь закрылась. Я осталась одна, и в тишине кабинета висит её последняя фраза, как чистый, прохладный воздух после грозы: «Для одной персоны. Под названием «Я».
И я думаю, что мы, «ловцы снов», можем быть не только переводчиками. Мы — ещё и те, кто знает цену билета в один конец. Кратчайшего. До самого себя.
Потому что я знаю, о чём говорит Арина. Знаю вкус этого побега. Однажды я сбежала. Улетела.

Однажды я дошла до ручки. Не до усталости — до точки кипения. До момента, когда все инстинкты — «надо быть хорошей женой», «надо быть ответственной матерью», «надо быть компетентным специалистом» — были перечёркнуты одним, древним и животным: «БЕГИ, ИНАЧЕ СГОРИШЬ ДО ТЛА».

Я стала опасной. Для всех. Я смотрела на мужа и видела не любимого человека, а ещё одного, кто чего-то от меня хочет. Я смотрела на детей и видела не своих детей, а живое, вечно голодное воплощение своих обязательств. Я смотрела на телефон с сообщениями клиентов и чувствовала не интерес, а тошнотворную тяжесть чужой боли, которую мне нечем было принять, потому что внутри была выжженная пустыня.

Я не просто растворялась в ролях. Я испарялась. От меня оставался только пар социальных функций — «жена», «мать», «специалист» — а под ними зияла чёрная дыра, где раньше была я. И эта дыра начинала засасывать всё. Любовь превращалась в раздражение. Забота — в автоматизм. Эмпатия — в холодное профессиональное любопытство. Я превращалась в идеально работающий, абсолютно пустой механизм. И этот механизм скоро должен был дать сбой и разнести всё вокруг — семью, карьеру, себя.

И однажды утром, готовя завтрак, который все равно никто не оценит, и просматривая рабочие письма, на которые не было сил ответить, я посмотрела в окно. Шёл дождь. И я подумала: «А на море, наверное, тихо».

Это была не мечта. Это был диагноз и рецепт в одном флаконе.
Тишина. Отсутствие запросов. Отсутствие необходимости быть кем-то для кого-то.

Через три часа я сидела в самолёте. Билет в один конец. СМС мужу: «Исчезаю, чтобы не исчезнуть навсегда. Неделю. Не ищи».

Я не спрашивала разрешения ни у жены, ни у матери, ни у специалиста в себе. Я объявила им всем молчаливое чрезвычайное положение. Я — та, что находится под всеми этими слоями, — взяла власть и приказала: «Эвакуация. Немедленно. Все связи — разорвать. Все роли — сдать на хранение».

Это был не отдых. Это был акт выживания личности. Я сбегала не от них. Я сбегала от собственного призрака — от той версии себя, которая вот-вот должна была окончательно заместить живого человека набором функций и в конечном итоге разрушить всё, что было ей дорого, просто потому что рухнула бы под собственной пустотой.

Тот отель у моря помню плохо. Помню балкон. И море. И абсолютную, животную тишину внутри. Первые два дня я просто лежала и смотрела в потолок. Не думала. Не планировала. Не рефлексировала. Я приходила в себя, как после долгой болезни. По капле собирала свои чувства.

Потом я начала выходить. Не «осматривать достопримечательности». Я шла по набережной одна. Ела в кафе одна. Читала книгу одна. Купила самое аляповатое платье, какое нашла, просто потому что оно было ярким и ни к чему не обязывающим.

Я не была «женой в отгуле» или «мамой в отпуске». Я была никем. И в этом «никем» я наконец-то нашла себя.

Там, у моря, была и только я. Помню пиццу. Заказала целую, на ужин, с собой в номер. Ела её, сидя на балконе, босиком, запивая дешёвым вином. И смотрела, как гаснет солнце. И не думала, спят ли дети. Не гадала, обиделся ли муж. Я была просто женщина, которая ест пиццу и смотрит на закат. И этого было достаточно. Это было всё.

Этот побег не спас мой брак. Он спас меня в моём браке. Он не сделал меня лучшей матерью. Он сделал меня живым человеком, который потом возвращается к детям. Он показал мне чудовищную, простую истину: чтобы быть кем-то для других, нужно сначала быть кем-то для себя. И иногда для этого нужно не «выделить час в расписании», а сорваться с цепи. Уехать. Улететь. Остаться в пустой комнате с собой и своими желаниями, какими бы ничтожными они ни казались.

Я вернулась через неделю. С извинениями, с виной, с готовностью к скандалу. Но я вернулась полной. Потому что за той дверью отельного номера я собрала по кусочкам ту самую «персону», которой позволяла теперь занимать место в своей жизни.

Поэтому, когда Арина говорит о своих снах, я киваю. Я знаю, что такие сны — это метафора. А иногда — это буквальный билет. Последний спасательный круг, который ты кидаешь себе самой, когда понимаешь, что тонешь в море чужих ожиданий.

Мы, Ловцы, помогаем людям не сбежать от себя. Мы помогаем им осознать, что побег к себе — это не предательство. Это необходимость. Самая первая и самая главная. Чтобы потом, вернувшись, они могли не раствориться в других, а принести в свой дом самого важного жильца — того, кто знает вкус пиццы на балконе над морем и больше никогда не позволит себе умереть от духовной жажды, имея доступ ко всем источникам, кроме одного. Единственного. Своего собственного.


История девятая. Алиса и стыд
Дверь в мой кабинет открылась, впуская новую клиентку. Она представилась Алисой, и с первого взгляда было видно — она носит свой дискомфорт как тесное пальто. Движения скованные, взгляд немного затравленный.

«Мне снится один и тот же сон», — сказала она, садясь на край кресла. — «Я в бане. В женской бане. Вокруг много незнакомых женщин... голых. И я тоже должна раздеться, но не могу. Просто не могу. Стою как вкопанная, а они все смотрят».

Она замолкла, ожидая, видимо, что я начну говорить о символизме общественных мест или страхе осуждения. Но я решила копнуть глубже.

«А что происходит в теле, в этот момент, во сне?» — спросила я.

Алиса нахмурилась, погружаясь в воспоминание. «Сжимается всё. Дыхание перехватывает. И... жарко. Очень жарко. Как будто я сейчас расплавлюсь от стыда».

«Стыда? А за что именно тебе стыдно?»

Она пожала плечами, отводя взгляд. «Не знаю. Просто... стыдно. Будто я что-то неправильное делаю. Будто моё тело... неприличное».

Её слова повисли в воздухе. Слишком общие, слишком привычные.

«Алиса, а ты помнишь, когда впервые в реальной жизни почувствовала этот самый стыд? Не обязательно в бане. Просто... стыд за своё тело?»

Она замерла. Пальцы бессознательно сжали край подушки. Я видела, как в её глазах что-то всплыло — давнее, болезненное.

«Мама...» — она произнесла это слово почти беззвучно. — «Она водила меня в баню. Мне было лет тринадцать».

«И что там случилось?» — мой вопрос был тихим, но настойчивым.

«Она... она показывала на других женщин. Говорила: «Смотри, вот так и у тебя будет. Грудь обвиснет, растяжки появятся, кожа испортится». Она говорила это с таким... отвращением в голосе. Будто показывала мне наказание за то, что я стану женщиной».

Голос Алисы дрогнул. Прорвалась плотина.

«И теперь я не могу... Я ненавижу раздеваться при муже. Мне кажется, он видит не меня, а это будущее — обвисшую кожу, растяжки. Мне кажется, моё тело либо ещё не готово, либо уже испорчено. И этот сон... он просто возвращает меня в тот момент. В тот ужас».

Вот он. Корень. Не абстрактный страх осуждения, а конкретная, жестокая «инициация» в стыд, проведённая самым близким человеком. Сон был не причиной, а точным симптомом.

«Ты сейчас описала не свой страх, Алиса, — сказала я мягко. — Ты описала страх своей матери. Его вкус, его звук. Она, сама того не желая, подарила тебе его. Но теперь ты — взрослая женщина. И ты можешь решить, хочешь ли ты продолжать носить этот подарок».

Она смотрела на меня, и в её глазах читалась жестокая борьба между привычным стыдом и зарождающимся пониманием.

«Значит... это не моё?» — прошептала она.

«Твоё — это та боль, которую ты сейчас чувствуешь. А стыд... стыд ты просто унаследовала, как фамильную вазу. И знаешь, что? От фамильных ваз иногда стоит избавляться, особенно если они ядовитые».

Мы договорились, что в следующий раз, когда ей приснится баня, она не будет пытаться убежать. Вместо этого она посмотрит на одну из тех женщин и спросит её во сне: «А тебе не стыдно?» Ответ, я знала, придет из самых глубин её психики. И он наверняка будет исцеляющим.

«В следующий раз, в этом сне, — сказала я, — твоя задача — не бороться. Не пытаться сжаться или убежать. Твоя задача — наблюдать. Ты — антрополог, изучающая чужое племя. Рассмотри этих женщин. Не их тела, а их лица. Улыбки. Ухмылки. Усталость в глазах. Уверенность в позах. И найди одну, всего одну, на которую тебе будет проще всего смотреть. И мысленно задай ей вопрос: «А тебе не стыдно?»

Алиса смотрела на меня с сомнением, но в её глазах уже не было прежнего отчаяния. Теперь там горел огонёк вызова.

— Я попробую.

Она ушла, унося с собой крошечную возможность другого сценария.

Она вернулась через две недели. В её движениях была новая, осторожная плавность. Она даже сняла своё «защитное» пальто и аккуратно повесила его на спинку стула.

— У меня получилось, — начала она без предисловий. — Я вошла в парилку. И в этот раз... я смотрела. Я искала её. И нашла. Это была пожилая женщина с седыми волосами, собранными в пучок, и с татуировкой — маленькой розой на плече. Она сидела, распаренная, с закрытыми глазами, и на её лице было выражение такого... безмятежного покоя. Я смотрела на неё и думала: «А тебе не стыдно?»

Алиса сделала паузу, собираясь с мыслями.
— И знаете, что произошло? Она открыла глаза. Не на меня, а просто... в пространство. И улыбнулась. Не мне, а просто так. И я... я вдруг услышала ответ. Не её голосом, а внутри себя. Ясный и чёткий. «Стыдно? — прозвучало у меня в голове. — За что? За то, что я живу? За то, что это тело родило двоих детей? За то, что оно работало, любило, старело? Это не повод для стыда. Это повод для благодарности».

Алиса выдохнула, и по её лицу разлилось облегчение.
— И в этот момент я посмотрела вокруг. И я увидела не «коллекцию недостатков», а... истории. У одной на животе был шрам после аппендицита. У другой — след от ожога на руке. Третья смеялась, и всё её тело тряслось от смеха, и это было так... жизнеутверждающе. Они не были идеальными. Они были настоящими. И в этом не было ничего постыдного.

— Ты слышала это своими словами? — уточнила я.
— Своими, — твёрдо сказала она. — Это был мой голос. Тот, что всегда был во мне, но его заглушал голос матери. Теперь он зазвучал.

Мы договорились о новом задании. На этот раз — в реальности. Не прыжок в омут, а маленькие, бережные шаги.
— Купи себе красивое нижнее бельё, — предложила я. — Не для кого-то. Для себя. Примерь его перед зеркалом. И посмотри на своё отражение не как на список недостатков, а как на ту женщину из сна. На хозяйку своего «дома».

Она пришла на следующую сессию с едва заметным, новым огоньком в глазах. Она казалась... мягче.
— Я купила шелковый комплект. Цвета спелой сливы, — сказала она, и в её голосе слышалась лёгкая улыбка. — И когда я надела его... я не стала втягивать живот или критиковать бёдра. Я просто посмотрела. И представила, что смотрю на себя глазами той седой женщины с татуировкой-розой. И знаете, что я подумала? «Какая красивая кожа. Какие сильные плечи. Какие нежные изгибы». Я впервые увидела в себе... не объект, а историю. Которая только начинается.

Она умолкает, и по её щеке скатывается слеза. Но это не слеза стыда. Это слеза облегчения.
— Я поняла. Мама боялась. Боялась своего тела, своего старения, своей женственности. И она научила бояться меня. Но это её страх. Её наследие. А я могу оставить его там, в той бане из прошлого. Я могу принять новое наследие. От тех женщин из сна. Я могу принять себя. Со всеми будущими морщинами и всеми нынешними родинками. Потому что это — жизнь. А жизнь — это не идеальная картинка. Это — правда. И она может быть очень, очень красивой.

Алиса уходит, и я ещё долго сижу в тишине кабинета. Иногда самая сложная работа — это не изгнать демона, а тихо закрыть дверь в ту комнату, где он жил, и дать себе разрешение войти в новую. В комнату под названием «Я». Без стыда. С лёгким, почти неуловимым запахом шелка и пара от камней.

Я вдыхаю этот воздух, этот образ, и он щемяще знаком. Потому что ключ от своей комнаты «Я» мне тоже пришлось выковыривать из замка, залитого стыдом. Не материнским, как у Алисы. Своим собственным, послеродовым.

После вторых родов мое тело стало для меня чужим. Это был не просто лишний вес и растяжки. Это был крах проекта. Проекта «Я — человек, контролирующий свою форму, свою территорию». Вместо этого я получила мягкое, податливое, функционирующее чужое тело.

Оно кормило, укачивало, заживало. Но для меня — для той, кто смотрела в зеркало, — оно было местом катастрофы. Я стыдилась его дряблости. Стыдилась шрамов. Стыдилась того, что оно больше не было девичьим, острым, «лёгким». Я думала, что любовь мужа — это снисхождение. Милость к инвалиду красоты.

И я тоже пряталась. В банях, в душе, в тёмной спальне. Моим демоном было не чужое слово, а мой собственный взгляд. Пристальный, холодный, оценивающий. Он разглядывал каждую новую складку, каждый сантиметр, утративший тонус, и шептал: «Испорчено. Сломано. Ты — не ты».

Мне снились сны, где я была прозрачной. Не невидимой — именно прозрачной, как стекло, чтобы все видели мои кости, мышцы, идеальную анатомию, лишённую этой позорной, живой, изменчивой плоти. Я хотела быть схемой, а не телом.

Перелом наступил в бане. Не во сне. Наяву. Я пошла туда, загнав себя туда же, где мучилась Алиса — в пространство голых женских тел. И я не просто смотрела на других. Я заставила себя смотреть на себя. В большое, запотевшее зеркало. И увидела не «совокупность недостатков». Я увидела карту. Карту двух выношенных и рождённых жизней. Карту бессонных ночей, укачиваний, кормлений. Карту падений, болезней, выздоровлений. Каждый шрам, каждое изменение рельефа было не ошибкой природы, а иероглифом истории. Моей истории. Не истории красоты, а истории жизни. Суровой, настоящей, стоившей крови, пота и плоти.

И я поняла то, что потом сказала Алисе: стыд — это когда ты смотришь на тело не как на свидетельство жизни, а как на товар, потерявший товарный вид. Когда ты требуешь от него быть идеальным экспонатом, а оно — просто живой архив. Хранилище опыта.

Я не полюбила своё тело в тот же миг. Но я начала уважать его. Как уважают старого солдата, израненного, но выстоявшего.

Я перестала требовать от него быть другим. Я начала благодарить его за службу. За то, что оно держалось, когда я падала. За то, что оно кормило, когда я была пуста. За то, что оно всё ещё дышало и позволяло мне чувствовать ветер на коже, воду, тепло.

И тогда демон моего взгляда изменился. Он перестал быть надсмотрщиком. Он стал архивариусом. Теперь, глядя в зеркало, я не искала изъяны. Я читала летопись. «А, вот это — след от скамейки, когда ты носила первенца и упала. Помнишь, как испугалась? Но всё было хорошо». «А это растяжка — тут он так пинался, наш забияка. Он и сейчас такой же».

Я вошла в свою комнату. Не в комнату «идеального тела». В комнату «тела-свидетеля». И разрешила себе жить в нём. Без восторга, но с благодарностью. Без стыда.

Поэтому, слушая Алису, я знала её стыд на вкус. Он горчит одинаково. И я знала, что выход — не в том, чтобы «полюбить себя». Выход — в том, чтобы перестать вести войну на своей территории. Сменить статус с оккупанта на хранителя. На того, кто не выжигает землю, а изучает её историю и наконец разрешает ей просто быть. Со всеми шрамами, оврагами и дикими, не облагороженными лугами.

И тогда в комнату под названием «Я» войдёт не запах стыда, а тот самый, лёгкий, неуловимый запах. Запах чистой кожи. Живой. Настоящей. Единственной, что у тебя есть. И это — более чем достаточно.

История десятая. Артём и материнский голос
Он пришёл в «Мнемозину» с просьбой, которую вымучил из себя, глядя в пол. «Проблемы с потенцией. Но не медицинские». Его звали Артём. Ему было под тридцать, он был в хорошей форме, но плечи его были ссутулены, будто под невидимым грузом.

Сны начались после череды неудач в личной жизни. «Мне снится, что я с женщиной. Всё начинается хорошо. А в самый ответственный момент... я слышу её голос. Мамы. Она не кричит, нет. Она говорит спокойно, с ледяной уверенностью: «Ну я же говорила. У тебя ничего не получится. Ты не сможешь».

И он действительно не мог. Во сне его тело предавало его, становилось чужим, одеревеневшим. Женщина отдалялась, её лицо искажалось разочарованием, а иногда и насмешкой. Он просыпался в липком холодном поту, с чувством унижения и стыда, которое отравляло его весь последующий день, заставляя избегать сближения с женщинами в реальности.

«Она всегда так говорила, — признался Артём, наливая себе стакан воды дрожащей рукой. — В подростковом возрасте, если я говорил, что нравится какая-то одноклассница. «Не трать время, она на тебя не посмотрит». Когда я впервые собрался на свидание, она сказала: «Ты же знаешь, что у тебя ничего не выйдет? Ты не умеешь говорить с девушками». Это было не злонамеренно. Это звучало как констатация факта. Как прогноз погоды. И этот прогноз всегда сбывался».

Мы сидели в тишине, и я понимала, что имею дело не с обычной тревогой, а с интроектом — чужим, враждебным убеждением, которое он впитал в себя так глубоко, что оно стало его собственным голосом. Его подсознание, желая защитить его от «неизбежного» провала, самоорганизовывалось вокруг этого провала, саботируя его в самый ключевой момент.

«Артём, — сказала я. — Ваша мать, сама того не ведая, дала вам не факт, а яд. Яд сомнения в вашей мужской состоятельности. И теперь ваша психика, чтобы избежать гипотетической боли отвержения, создаёт реальную боль провала. Это система самозащиты, которая убивает то, что должна защищать».

Мы договорились о тактике «перехвата управления». В следующем подобном сне, как только он услышит материнский голос, ему нужно было сделать три вещи:

Идентифицировать источник. Мысленно сказать: «Это не мой голос. Это голос страха моей матери».

Сместить фокус. Не смотреть на женщину, не ждать провала. А посмотреть на свои руки. Почувствовать опору под ногами. Вернуться в тело.

Дать ответ. Не мальчишеский, не агрессивный. Взрослый и спокойный. Просто сказать в пространство сна: «Справлюсь. Сам».

Он вернулся через неделю. Выглядел измотанным, но с новым огоньком в глубине глаз.

«Было тяжело, — сказал он. — Всё повторилось. Её голос. И тут же... одеревенение. Паника. Но я вспомнил. Я сказал: «Это не моё. Это её страх». Потом посмотрел на свои руки. Сжал их в кулаки. Почувствовал, как они могут быть сильными. И просто... выдохнул эту фразу: «Справлюсь. Сам».

Он сделал паузу, и по его лицу расплылась слабая, изумлённая улыбка.
«И знаете, что произошло? Голос... не умолк. Но он стал тише. Как помеха по радио. А потом... женщина во сне, та, что уже начала отдаляться, вдруг обернулась. И улыбнулась. Не насмешливо, а... ободряюще. И всё... получилось. Не идеально, не как в порно, а... просто по-человечески. Я проснулся и не чувствовал того привычного стыда. Было ощущение, что я отвоевал крошечный клочок собственной территории».

Это был перелом. Артём продолжил практику. Он не стал сразу же Казановой, но сны теряли свою садистическую силу. А главное — он начал переносить этот новый паттерн в реальность. Перед свиданиями он не убеждал себя, что «всё будет хорошо». Он просто напоминал себе: «Твой страх — не твой. Твоё тело — твоё. Справлюсь. Сам».

Он ушёл от меня через несколько месяцев, не с идеальной, но с обретённой сексуальностью. Свободной от призрака матери, стоящей у изголовья кровати с вечным пророчеством: «У тебя ничего не получится».

Но работа со сном была лишь ключом, который отпер дверь в гораздо более обширные территории его жизни, где тоже хозяйничал этот голос.

На одной из последних сессий Артём, уже более уверенный в себе, поделился озарением.
— Вы знаете, я стал ловить себя на том, что этот голос звучит не только в постели. Раньше я его просто не отделял от себя. Я думал, что это я так самокритичен. А это была она.

Он был талантливым графическим дизайнером. Ему предлагали возглавить отдел. Первой мыслью было: «Ты не справишься. Ты не лидер. У тебя ничего не получится». И он отказывался, находя «рациональные» причины: «слишком много ответственности», «не хочу бумажную работу». На самом деле он просто боялся подтвердить материнское предсказание.

Он брался починить кран и на полпути бросал, впадая в ярость из-за мелочи. Потому что в голове звучало: «Вечно ты всё ломаешь! Ничего путного не выходит».

Он мог сорвать планы, потому что заранее был уверен, что будет скучным, что его компания никому не интересна. «Они же поймут, что ты не такой крутой, как кажешься». Это был всё тот же голос, шепчущий: «Ты не дотягиваешь. Ты — обманка».

Осознание этого стало для него вторым, не менее важным, освобождением. Он понял, что материнское проклятие было не специализированным оружием, нацеленным только на его мужскую силу. Оно было тотальным. Оно отравляло всё, к чему он прикасался, во что верил, чего хотел. Оно встраивалось в его внутренний диалог и выдавалось за его собственный трезвый взгляд на вещи.

— Я жил в матрице её страха, — сказал он как-то раз. — И принимал её законы за объективную реальность.

Теперь, когда он научился узнавать чужой голос в своих снах, он начал узнавать его и наяву. Услышав внутреннее «Не справишься» перед важной встречей, он останавливался, делал вдох и говорил про себя ту же фразу, что и в кошмаре: «Это не мой голос. Это её страх. Я справлюсь. Сам».

Это не делало его сверхчеловеком. Он всё так же нервничал, ошибался и терпел неудачи. Но теперь это были его ошибки и его неудачи. А не запрограммированный сценарий, в котором он был лишь марионеткой, дёргаемой за нитки материнского неверия.

Он уходил, чтобы наконец-то начать строить свою жизнь. Не в попытке доказать призраку, что он «может», а просто жить — с правом на ошибку, на успех, на уверенность и на сомнения, которые принадлежали лично ему.

И в этом была его главная победа. Не над матерью. А над тем эхом её голоса, которое так долго заменяло ему его собственный.


Эпилог. Возвращение домой, в себя

И вот тишина. Последняя история рассказана, последняя дверь в чужое подсознание закрыта — или приоткрыта, чтобы выпустить запертого.

Они уходят от меня — мои драгоценные клиенты, — унося в карманах не рецепты, а нечто большее. Ключ. Ключ, который всегда висел на поясе их души, но который они боялись повернуть.

Одни называют это исцелением. Другие — прозрением. Я же называю это пробуждением внутри сна. Пробуждением той части, что помнит свою цельность.

Мы не гоним монстров. Мы узнаём их имена и кормим с рук. Мы не замазываем шрамы. Мы читаем их, как летопись, и благодарим за выживание. Мы не отрекаемся от своих теней. Мы приглашаем их к костру и делим с ними хлеб, потому что в их холодных пальцах — частицы нашей же силы.

Сны не кончаются. Они просто перестают быть кошмаром. Они становятся диалогом. Бесконечной, удивительной беседой между тем, кем мы вынуждены быть в мире яркого света, и тем, кем мы являемся в священной тьме собственного «Я».

И когда этот диалог налажен, происходит чудо. Граница между сном и явью истончается. Багет из реальной пекарни пахнет, как во сне о Париже. Смех ребёнка наяву отзывается тем же теплом.

Оказывается, всё просто. Нет разделения на «здесь» и «там». Есть лишь разная плотность одного и того же — Любви. Страха. Тоски. Радости.

И моя задача завершена, когда клиент понимает, что он и есть тот самый Сновидец. Что единственная работа — научиться рисовать осознанно. Подписывать каждую картину своим настоящим именем.

Дверь в мой кабинет закрыта. Но теперь я знаю: они не просто ушли. Они вернулись. Домой. В себя.

А я выключаю свет, запираю дверь «Мнемозины» и еду к себе, в свою тишину. Вечером я приму душ, смою с кожи невидимую пыль чужих тревог, которая всегда оседает на мне, как статическое электричество.

А потом я лягу спать.

И ко мне придут мои демоны. Те, кого я знаю по именам. Сейсмограф — тот, что дрожит от каждого подземного толчка в душах моих клиентов, предупреждая о бурях, которых я не могу предотвратить. Переводчица-предательница — та, что шепчет: «А что, если ты ошиблась? Что, если твоя метафора увела их не туда?» И Маленькая Смерть — самый древний, прабабушкин страх уснуть и не проснуться, который теперь принимает облик всех тех, кого я не смогла или не успела услышать до конца.

Я не идеальна. Мне тоже снятся кошмары. Ведь я не просто ловлю сны. Я — губка, впитывающая отражённый ужас, невысказанную ярость, яд чужого стыда. Я провожу их через себя, как фильтр, но самые стойкие токсины оседают в моих собственных глубинах и кристаллизуются в новых тварей.

Но я — Ловец. И в своих снах я не убегаю. Я стою и смотрю. Я раскидываю сети не из паутины и перьев, а из осознанности и милосердия — к себе. И ловлю их. Сейсмографа, Переводчицу, Маленькую Смерть. Я смотрю им в их не-лица и говорю: «А, это вы. Опять. Ну что, как дела?»

И иногда мы просто молча сидим в пустом пространстве моего сна. Иногда они показывают мне образы — отголоски сегодняшних сессий, незавершённые гештальты. Иногда я их кормлю — не страхом, а признанием. «Да, я боюсь ошибиться. Да, я не всемогуща. Да, я тоже умру». И от этой пищи, странной и горькой, они становятся тише. Меньше. Иногда даже превращаются во что-то другое. Сейсмограф становится просто чувствительными ладонями. Переводчица — тихим внутренним вопросом: «А точно ли я поняла?»

Это моя ночная работа. Плата за дневную. Ритуал очищения. Я принимаю своих демонов, чтобы они не мучили тех, кто пришёл ко мне за помощью. Чтобы мой собственный неосвоенный ужас не окрасил чужую интерпретацию.

Утром я проснусь. Возможно, уставшей. Но чистой. Готовой снова открыть дверь и услышать тихий шёпот новой души, которая забыла, как слышать саму себя.

А ночь зажигает свои звёзды — миллионы одиноких огней. Каждый — чья-то нерассказанная история, ждущая своего слушателя. И мой огонь — один из них. Не самый яркий. Горящий ровно и неугасимо в той добровольной тьме, где я научилась не бояться собственной тени, чтобы другие могли разглядеть в ней — свои очертания, свой ключ, своё лицо.


Рецензии