Глава. Сиреневый туман. Приднестровье

Писатель, по Шаламову, не поэт, а хроникер: «Таково веление века. Проза будущего — это проза бывалых людей. Угадал».

           « Но ты, кораблик, чей кормщик Боря, не отличай горизонт от горя….» - Москва нас встретила холодно, отчужденно, глухая к чужим войнам и бедам, все еще высокомерно уверенная , что ее это не коснется, обойдет стороной, отгремит на окраинах. В газете «Восход» при нашем появлении журналисты - бухгалтеры не оторвали голов от столов, усердно строча новости в такт стрекочущим, как автомат Калашникова, лентам Рэйтер и ТАСС, в чем мне чудились отголоски Карабахской войны. Только Раиса бросилась встречать нас у двери совсем, как родственников, обдавая влагой черных глаз-маслин.
- Дорогие мои! Ну, как вы?!- и повела на кухню кормить уже не «объедками с барского стола», а  полноценным обедом, как дорогих гостей. На нас повеяло от Раисы теплом Баку и огнем Тбилиси, которые струились в ее крови со стороны отца, бакинского горского еврея и армянской матери из тбилисского Авлабара.
- Ну, как там?  Баку? Тбилиси? – жарко шептала растроганная Раиса, накладывая нам полные тарелки чечевичного супа и мяса с айвой, которую она любила класть во все свои блюда.
- Кошмар?! –  тут же отвечала на свой вопрос, не слушая нас и округляя свои маслянистые глаза.
   На другой день надменный и сухой, как скрипичный смычок, шеф бюро «Восхода» Сумрачная Река,  ничуть не унижая своего достоинства, собственноручно изволил приготовить шефский обед- пасту карбонара, которой обычно потчевал подчиненных по четвергам, что было обязательным, принудительным мероприятием, после которого все выстраивались в очередь мыть тарелки, поскольку  шеф собственноручно прикрепил над столом табличку « Мой посуду сам!» и  неукоснительно следовал  этому правилу ровно один раз в неделю. Мы с Бобовым Полем собирались улизнуть в грузинский ресторан, но были отловлены и водружены за стол уныло поглощать пасту со всеми, после чего Сумрачная Река долго совещался с Бобовым Полем, вид которого становился все несчастнее и озадаченнее с каждым его словом.
- Леля-сан! Нас опять отправляют, как это у вас говорится, в горячую точку! Сумрачная Река передал приказ из Токио лететь в Кишинев и Приднестровье! Готовьтесь!
  Мне пришлось погрузиться в молдавскую тему, где многое успело произойти за время нашего отсутствия: «Русский орел, потеряв корону, напоминает сейчас ворону. Его горделивый, недавно, клекот теперь превратился в картавый клекот….».
 Я бросилась названивать в Кишинев и договариваться о встречах с военными и полицейскими, но ревнивый и мелочный Алешка, покраснев и надувшись, как помидор, пытался оттеснить  меня от телефонов: « Нечего тут занимать линии! У нас у самих важные звонки!». Западная Деревня одобрительно поднял одну бровь, поддав пылу верному псу, который просто вытолкнул меня за дверь в комнату шоферов.
- Ну, и сволочь! Мразь! Отряхни его со своих стоп и забудь!- отреагировал Гришка.
- Вот, тебе телефон! Мало ему врезал Верзон! – добавил Иван, почесывая затылок.- И куда вас несет нелегкая в этот раз?
- Бог его знает, сама пока не понимаю! – совсем растерялась я от всего навалившегося  разом.
    « Ты в коричневом пальто, я исчадье распродаж. Ты - никто, и я – никто. Вместе мы – почти пейзаж» - звучит в голове Бродский  уже в самолете в Кишинев.  Я ощущаю всем существом, как меня с Бобовым Полем засасывает, втягивает в этот коварный  общий пейзаж.
   В самолете можно вздохнуть и зависнуть вне времени, когда вместе с шасси стремительно, как поток, отрывается от земли все то, что позади – хлопоты с готовкой еды, детьми, сборами, назначением встреч, а будущее еще не маячит впереди, ничего не обещая и не тревожа: « Нас ждет не смерть, а новая среда» - пророчески всплывает в моем пока ничем не замутненном сознании. Рядом блаженно покоится в кресле Бобовое Поле  « мы с тобой один пейзаж». 
     - О, Господи! - шепчу я.
         В Кишиневе мы селимся в огромную, как аэропорт, гостиницу «Интурист» - типичное советское здание поздней брежневской эпохи с гигантскими пространствами, в которых человек теряется и чувствует себя с одной стороны жалкой песчинкой, а с другой – мелкой, но неотрывной  частью имперского величия  - « любовь – имперское чувство. Ты же такова, что Россия, к своей удаче, говорить не может с тобой иначе».
 С чувством глубокого умиротворения мы садимся с Бобовым Полем в пустынном, размером с футбольное поле, ресторане у стены, на которой раскинулся молдавский национальный ковер, похожий на виноградник. На меня нисходит нехороший покой, мертвая зыбь, что обычно случается перед недобрым грядущим. Я растекаюсь, испаряюсь в воздухе, поглощенная окружающим пространством, не забывая поглядывать в сторону Бобового Поля, успевающего поглощать бокал за бокалом молдавские вина, которые едва поспевает ему приносить миловидный официант.
- Леля-сан! И это Молдавия?! Мне она начинает нравиться! - с трудом доносится до меня, уносящейся под шелест моего Куста в воспоминания и грезы, голос пьянеющего Бобового Поля.

   - Поздравляю! Поздравляю! С девочкой! – бросается ко мне в посольском узком коридоре потухший Куст, с которого за это время слетела вся его былая спесь.  - А Наоко потеряла мальчика!
- Бык! Черные кружева! Смерть! - вот что, оказывается, приходило ко мне во сне. Но почему в моем сне? – не успела я задаться вопросом, как Куст прицепился ко мне с «Дамой с собачкой».
- Неужели?! Не дочитал?! А я так надеялась! – смешалась я, переминаясь на месте.
Куст горел совершенно неприличным желанием погрузиться с головой в «Даму с собачкой» тут же в коридоре и был крайне разочарован, что придется ждать до следующей недели, когда с грудной Дашей придет сидеть няня Таня с двумя языками – французским и японским, с которыми она никак не могла пристроиться в Москве, не имея прописки, с одной стороны, а с другой, желания возвращаться в родной Брест.
  Даша далась мне нелегко, вынудив отлежать в больнице долгие, томительные месяцы, поскольку врачи считали, что есть большая угроза кровотечения и потери, как матери, так и ребенка, как выражались они. Меня заточили в палату с тремя несчастными женщинами с разнообразными угрозами на разных сроках. Жизнь потекла монотонно-однотонная среди женщин в байковых унылых халатах и шлепанцах – жизнь, очень похожая на тюремную, если бы не огромные животы, которые преобладали здесь над всем. Они возвышались на кроватях, сталкивались друг с другом в коридорах, с трудом расходясь, как тяжелые грузовики  многотонки,  пытались втиснуться за столы, ходили на анализы и мылись в душе. Лиц я уже не замечала, видела одни животы, поддерживаемые руками, устремленные вперед под  печальное шарканье шлепанцев. В моей палате животы менялись часто, а я все ждала, периодически устраивая бунты, благодаря которым мне позволили выходить гулять без надзора.
Палата была в старинной барской усадьбе с лепниной на потолке и огромными окнами, выходившими в парк. Ко мне в окно почти до пола заглядывал разросшийся каштан, роняя на подоконник коричневые, лакированные плоды и опавшие листья, тревожно скребясь по ночам ветками о стекло. По утрам прилетали голуби и суетливо топтались по подоконнику, а в особых случаях синица или воробей стучали мне в окно, подавая знак, кому сегодня пришла очередь покидать палату. Поначалу надо мной смеялись, но мы с птицами ни разу не ошиблись, поэтому  соседки тревожно на меня поглядывали, ожидая от нас сигнала. Рано утром, пока еще было совсем темно, нас будили и раздавали градусники и горячий чай с белым хлебом и маслом. Еще с вечера я начинала предвкушать вкус  сладкого чая из большого алюминиевого чайника  и запах свежего белого хлеба - ничего вкуснее в жизни я больше никогда не ела. Потом падала  в мягкую кровать и гипнотизировала мой каштан, который за это время успел совсем облететь и почернеть, становясь все беспокойнее и тревожней, будто он передал мне весь свой покой и безмятежность, вобрав в себя мои неуемные страхи.
 По ночам я прислушивалась к громкому перестуку поездов, которые, казалось, проносились у меня над ухом, суля новые дороги. На самом деле поздняя осень обостряла звуки, приближая железную дорогу, проходившую высоко по насыпи, к самому моему окну, и я уносилась с каждым светящимся в темноте поездом куда-то совсем далеко в неведомое.
Я вспоминала свое нежелание родить, злого усатого кузнечика, напророчившего мне беду и гвоздь в моем гробу, который не хотел до конца забиваться в моих снах, чувствовала свою бесконечную вину перед зародившейся во мне жизнью и пыталась молиться: « Господи! Если тебе так угодно, забери меня! Но сохрани мою девочку!». Я была готова отдать за нее жизнь! В том, что это была девочка, ни минуты не сомневался Командир, который звонил мне в больницу каждый вечер, к чему привыкла вся наша беременная публика, наблюдая, как я рассекаю пространства животом, несясь со всех ног к телефону.
Как-то рано утром прилетел мой воробей, посмотрел на меня подозрительно и мрачно, раздумывая, стучать или не стучать в стекло, потоптался и  забил мелкой барабанной дробью так, что мои соседки встрепенулись и тоже поняли все верно: «Собирайся!».
Вопреки всем страхам, я родила Дашу молниеносно, так что меня едва успели бегом довезти и сбросить в нужном месте. В этот день пошел первый мягкий, крупный снег, заметая следы прошлой жизни.
«Поздравляю! Поздравляю!» - притворно радовался за меня Куст, умоляя дочитать «Даму с собачкой».
- Ну, хоть один урок в неделю!
В посольстве мне все радовались, поздравляли и ждали « на выход». Красотка многозначительно подмигивала, а Разбойница требовала: « Лель! Дома тоска! Выходи! Повеселимся!».
 Меня радовали дети - воркование покорной, неприхотливой Даши, возня с ней Темы, двухразовое гуляние на улице, чтобы щечки были розовыми, чтение по вечерам – весь этот мерный ход жизни, но во мне копилась энергия непонятного, смутного ожидания. Это ожидание крутилось в колесах коляски, пряталось в дрожании Дашиной соски, принуждало меня хищно втягивать морозный воздух, как волка в пустом поле, сгущало и заставляло вибрировать  пространство вокруг меня так, что однажды на нас с коляской обрушился угол старого дома в Вадковском переулке. Я увидела женщин, которые  в ужасе тянули к нам руки, потом стало темно. Звука упавшей рядом с коляской глыбы, разломившейся  над моей головой,  я не слышала, как контуженная. Нас обсыпало с ног до головы песком, мелкими кусками штукатурки, которые я долго стряхивала, но Даша даже не проснулась. Мои грехи прошлые и будущие!, – тут же пришло мне в голову.
- Вы родились в рубашке! - бросились ко мне прохожие женщины, обливаясь слезами и заглядывая в коляску.
- Жива! Слава Богу! А с нами сердечный приступ! Ужас, когда на вас летел кусок дома и прямо над головой разломился на две части!
Они стирали с меня остатки каменной пыли, а со своих лиц слезы!
- Ну, вот! Тебя даже старые дома не выдерживают! – резюмировал дома Командир. - Выходи на работу! С детьми посидит Таня!
И я опять побежала  по Тверскому бульвару, подпрыгивая и на лету хватая цветущие ветки липы, дурманящие голову, врываясь в японское посольство то с веткой сирени, то с кистью акации в зубах, готовая долбить и «Даму с собачкой», и что угодно до победного конца. Мне добавили к Кусту нового ученика Гористое Поле, который был прост, как редис и незамысловат, как грабли, горел буквалистским прилежанием, как к русскому языку, так и ко всему, что видел. Он несколько  разбавлял все сгущавшиеся сложности с Кустом, который из последних сил спасался  в чтении «Дамы с собачкой», растягивая ее до длиннот «Войны и мира».
- Наша с вами «Дама с собачкой» превращается в «Войну и мир» - желчно заметила я Кусту.-  Я, честное слово, дважды прочитала «Войну и мир» за это время!
- Неужели?! – восхитился Куст - Правда?!
- Да! Правда! – не моргнула я и глазом, хотя Командир говорил, что я не читаю, а глотаю книги без всякого толка. Я не стала утруждать себя объяснениями Кусту, что такое «глотать книги», потому что у него и без этого голова шла кругом.
- Так вы сейчас читаете «Войну и мир»? – живо осведомился провокатор Куст, видимо рассчитывая от «Дамы с собачкой» перейти и к «Войне и миру».
-  Господь с вами! Я читаю на английском о Мисима Юкио.
Куст густо покраснел и многозначительно заметил - А вас не интересуют более мужественные мужчины?-  намекая на гомосексуализм Мисима Юкио.
-  Вы имеете в виду мужественных писателей? – уточнила я – Куда уж мужественнее! Сделать себе  «сэппуку»! «Сэппуку» говорят в Японии, за ее  пределами это действо зовется «харакири» - вспороть себе живот, соблюдая  все самурайские традиции. Дед болезненного эстета Мисима Юкио был губернатором Южного Сахалина, а сам он стал на время корреспондентом  газеты «Восход», в которую судьба вскоре привела и меня.
- Как все связано в этой жизни! – пророчески пробормотала я, еще не понимая, как права в эту минуту.
- И все-таки! – настаивал Куст -  Вам лучше читать другие книги!
- Да, ну!? – удивилась я. – Ясунари Кавабата? Танидзаки Дзюнъитиро? Что ли?!
- Да! Да! Классиков! - довольно затряс головой Куст. - Вот, Танидзаки Дзюнъитиро истинно японский писатель, его понимают немногие.
Мне  на память тут же пришла сцена из «Сасамэ юки»- «Мелкого снега», когда « Юкико сидела на полу, вытянув ноги, а Таэко стригла ей ногти. Юкико тут же оправила подол кимоно  и села, как подобает в присутствии зятя. Таэко, нагнувшись, принялась собирать с циновки крошечные прозрачные серпики. Тайносукэ вышел из комнаты и задвинул за собой фусума, но пленительная сцена, которую он только что видел, надолго запала ему в  память». Утонченность, изнеженность этих сцен из жизни четырех сестер, их полная зависимость от правил -  это и эстетика «сэппуку», совершенного Мисима Юкио, с выверенным с хирургической четкостью ритуалом вспарывания собственного живота  вплоть до формы вскрытия так, чтобы хорошо были видны все внутренности - то бишь «чистые помыслы», поскольку живот хара  –  это вместилище мыслей и чувств. А сделать «сэппуку» означает оправдать себя перед небом и людьми. В белых одеждах, сидя на полу,  при полном самообладании вскрыть «свои помыслы и устремления»,  скажем, в виде креста от левого бока до правого, а потом сверху вниз до пупка, при этом постараться не завалиться назад,  потому что это «некрасивая смерть», чего позволяет избежать  ювелирно выверенный жест «кайсяку» - помощника, которым он отрубает голову так, чтобы она не отвалилась, а достойно повисла на кусочке кожи  -  углубилась я мыслями в свое прошлое япониста, которое постепенно выветривалось из меня, как старые духи из плохо закрытого флакона. «Так ведь и эстетика Танидзаки Дзюнъитиро , Мисима Юкио и искусства «сэппуку» - все из одной и той же оперы!» - залихватски нагло поделилась  я своими мыслями с Кустом, который, как всегда, сразу ничего не понял, а потом ужаснулся и смутился.
 К лету Наоко в Токио  все же успешно родила Кусту сына, и он засобирался домой, по случаю чего я вновь была приглашена в гости.
 - Что вам приготовить? – церемонно осведомился Куст.
- Тяван-муси – наугад бросила я, вновь изумив Куста, которому пришлось «парить яйцо в чашке» ровно накануне моего прихода, чтобы оно  не успело остыть. Есть «тяван-муси» - это все равно, что читать « Сасамэ юки – Мелкий снег» Танидзаки  Дзюнъитиро,  очень «по-японски», как мне казалось, изысканно и церемонно. Я отправилась покупать кружевные чепчики для новорожденного сына Куста.
 Куст кое-как прибрал свою холостяцкую квартиру, поколдовал над «тяван -муси», выставил  блюдо с первой черешней – в этот раз мы были одни в его огромной, пустой квартире.  Мне пришлось весь вечер нести несусветную чушь, вешать черешни, как серьги на уши, вертеть кружевным чепчиком перед носом у молчаливого Куста, которому ничего не оставалось, как глядеть на меня во все глаза. Пахло чертовщиной! Я стала пятиться к коридору, озираясь по сторонам, где уже поджидал меня почему-то несчастный Куст.
- Леля-сан! Я не хочу уезжать! Я не могу вас оставить! – вдруг  патетически завопил Куст, цепляясь за меня, как за соломинку.
- «Дама с собачкой!»  «Дама с собачкой!» Я все понял! – невразумительно лепетал Куст, всхлипывая и загоняя меня в угол. Как слепой, он целовал то воздух, то какие-то части меня, причмокивая, как щенок, и приговаривая « Не могу оставить! Не могу оставить!».
Меня стал душить скопившийся смех, смешавшийся с изрядной долей неловкости и отвращения.
- Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Хи-хи-хи! – неслось из меня лавиной на Куста. Куст опешил, вытер слезы и стал смеяться вместе со мной. Мы катались от смеха  в узком коридоре еще какое-то время, после чего Куст вновь уставился на меня и сказал: «Я люблю! Я понял! Я люблю! Я не уеду!».
«Не хочу уходить, не хочу умирать, я дурак! Только жить, только жить,  подпирая твой холод плечом, ни себе, ни другим, ни любви, наконец, ни при чем, только жить, только жить и на все наплевать, забывать….» - казалось валом неслось на меня от Куста и я не знала, что с этим делать, но мне вдруг стало так хорошо, будто давно закрытая дверь открылась и нечто там наверху свершилось помимо меня, в чем я стала уже не вольна.
- « Ох, уж эта «Дама с собачкой»! Как пыльным мешком по голове! Нас понесло! – подумала я,  еще не понимая до конца происшедшего.
Куст целовал мне руки и вел к машине, чтобы отвезти домой.
- Опять?! – с ужасом воззрилась я на него. – И снова искать дорогу до утра?!
- Я готов! – покорно сказал Куст.- Я готов искать дорогу всю жизнь!
- О, господи!- взмолилась я. - Избавь меня от его напыщенности! – и взгромоздилась в машину. Куст ехал долго, окольными путями. Пользуясь случаем, что мне некуда деваться, душил меня своими рассказами о том, как ему теперь не жить без меня и что он не знает, что с этим делать, но главное для него сейчас остаться в Москве. Он был полон своей любовью и мало интересовался моими чувствами, словно знал, что « Дама с собачкой» уже все рассудила и решила между нами, а мне  было важно просто выбраться из машины, что удалось сделать не сразу, а пришлось отбиваться от «чмоканий» и объятий влюбленного Куста.
  Тем временем, Бобовое Поле успел поглотить немалое количество молдавского вина и изрядно захмелеть, пока я пребывала в своих романтических воспоминаниях.
- Прошу вас, достаточно! – остановила я разбежавшегося с новой бутылкой официанта.
- На сегодня хватит! – приструнила поджавшего хвост Бобовое Поле - Завтра  идти в министерство обороны, потом в полицию – это вам не Склифосовского, где есть реаниматоры и анестезиологи! – напомнила ему недавнее похмелье - « Фуцукаей! Фуцукуей!».
 Бобовое Поле покорно затрусил за мной в ближайшую церковь Николая Угодника, куда, наученная опытом Тбилиси, устремилась я, загодя решив поставить свечи перед поездкой в Бендеры, где начинались бои: « Нас других не будет! Ни здесь, ни там, где все равны. Оттого-то наши дни в этом месте сочтены».
  Мы поболтались с Бобовым Полем в молдавских министерствах, выслушивая путаные объяснения о том, что происходит у перепуганных военных и полицейских, которые сами не владели ситуацией и прятали от нас глаза, уверяя, что ехать в Бендеры совершенно безопасно, что все у них под контролем и вскоре утрясется - « Говорить о войне - гражданской или еще какой-то – нельзя! Ни в коем случае! Пока что республиканские силы правопорядка  устанавливают конституционный порядок и ликвидируют бандитские вооруженные формирования, которые пытаются совершить государственный переворот». Где-то я уже это слышала те же слова – в Карабахе, в Тбилиси?!
 И мы, ничтоже не сумняшеся, отправились по весенним дорогам, окаймленным белым кружевом цветущих садов, через зеленые поля в Бендеры, мало прислушиваясь к смятенным речам нашего трусливого шофера Мирча, который был ни жив ни мертв от страха и не чаял вернуться домой живым.
- Вы что, не знаете, что здесь на дорогах стреляют прямо из-за кустов?!
- Кто?!
- А Бог его знает! Никто не знает! Мы, молдаване, люди мирные. Нам главное - земля! Виноградники! Сады! Трусливые мы, донна Леля! – признавался водитель. – Живем мирно с русскими, украинцами – разницы нет!  Мы пашем! Они пашут! Все пашут! Зачем стрелять?!
- Но, кто же стреляет?! – допытывались мы.
- Все стреляют! Все! – твердил свое Мирча.
Стреляли, действительно, все! Каждая последующая война, на которую я попадала волею судеб и газеты «Восход», становилась все более непредсказуемой, кровавой и непостижимой в своей бессмысленной жестокости. Это были не регулярные войны хоть с какой-то линией фронта и четким разделением на своих и врагов, а феодальные междоусобицы. Все происходило, как говорил Профессор Джаба Иоселиани « Нет никаких программ, кроме как разворовать то, что осталось  от Советского Союза. Шакалы! На всем постсоветском пространстве  это делается!».
«К чему вся метрополия глуха, то в дюжине провинций переняли» - вторил ему Бродский в моей голове. Приднестровье с его развитой промышленностью, построенной общими советскими многонациональными усилиями, было лакомым куском для дележки ставших «самостийными»  «красного директората» и  бывших функционеров компартии Молдавии, затеявших  эту феодальную войну, пытаясь втянуть в нее российскую 14-ю армию, как это было  в недавно покинутом мною Карабахе. Правый, исторически молдавский, а потом и турецкий берег, где стоит пограничный город Бендеры по- персидски Бендеры и по-турецки Тигина, что означает «пристань», воевал с левым, исконно славянским берегом: с городами Тирасполь, Григориополь, Дубоссары , Рыбница. Вся пестрая, многонациональная полоса пограничья разделилась на «румын», «опоновцев», «нациков» - с молдавской стороны и «манкуртов» и «оккупантов» - защитников Приднестровья, казаков всех мастей, ополченцев, гвардейцев и «матерей Приднестровья» - женский комитет, сыгравший чуть ли не решающую роль в самые переломные моменты войны - с противоположной стороны. Всю эту сумятицу, подчерпнутую нами у местных экспертов, доморощенных политологов, я пыталась вдолбить  в хмельную голову Бобового Поля, когда Мирча высадил нас на окраине тихой молдавской деревни под мирное  мычанье коров и кудахтанье кур. Пахло навозом, теплой землей и яблоневым цветом – корявые старые деревья печально сыпали лепестки нам вслед. Мирча наспех посоветовал  нам брести следом за парой прохожих, возвращавшихся с поклажей в Бендеры, радостно вскочил в старые «Жигули» и был таков, перекрестившись, что легко отделался.
Мы довольно долго шли по дороге между начинающими зеленеть полями, за которыми таились опасные перелески, где хорошо простреливалось открытое пространство. Я еще продолжала втолковывать Бобовому Полю кто есть кто и что за удивительный город Бендеры, к которому мы приближались, воспетый  Пушкиным в «Полтаве», куда бежал после полтавской битвы шведский король Карл ХII, где служил в войсках Кутузов, провел последние  дни Мазепа, воевал с турками Емельян Пугачев и был знаменит своей храбростью барон Мюнхаузен. Я только, как собиралась осчастливить бестолково  хлопающего глазами Бобового Поля знаменитой  историей о том,  как в Бендерах за целый год никто не умер, о чем  поведал  Пушкин Гоголю, и появились «Мертвые души»; а дело было в том, что беглые крепостные со всей России стремились сюда на юго-запад,  где их никто не искал, и получали документы умерших, как вдалеке показалась бетонная громада, перегораживающая дорогу, на которой плясала кривая  надпись  «Но Дубоссаран!». Мы с Бобовым Полем уставились на военный пост, как баран на новые ворота, и по совету наших попутчиков  приветливо помахали моей белой косынкой, как белым флагом « Так, на всякий случай, чтобы не стрельнули!».
- А вы? – вежливо поинтересовалась я.
- Та нас тут кожна собака знае!- на местном суржике ответила пожилая толстуха с плетеной корзиной в руках.
- Почему? – встрял Бобовое Поле.
- Туды-сюды! Туды-сюды тыняемося! – непонятно лопотала женщина. Студент угрюмо добавил: «Туда-сюда! Туда-сюда на учебу в Кишинев езжу! Кто знал, что такое случится!».
- А в мэнэ дочка в Кишиневе. С дытыною трэба сидеть! Страхиття тут! – ужасалась тетка.
Блок  пост молчал и щерился дулами, выставленными в нашу сторону, из-за мешков с песком торчали головы в касках.
- Кто такие будете?
- Японский корреспондент! – заблеяла я.
- Домой идем, в Бендеры!- успокоили наши попутчики.
Мы благополучно миновали блок пост и были встречены разношерстной толпой ополченцев всех возрастов от безусых мальчишек до стариков, одетых кто во что горазд, с оружием в руках.
- Спрячь свой фотоаппарат! – ткнул пальцем в Бобовое Поле детина в каске. – А то стрельнут  ненароком, отблескивает объектив, как у снайпера! – предостерег нас. Студент и толстуха с кошелкой торопливо засеменили по дороге через поле к виднеющемуся совсем близко городу.
- Зачем пожаловали? – стали допрашивать нас.
- Э-э-э… Ну, как тут у вас? Узнать хотели! - мямлила я, пока Бобовое Поле старательно прятал фотокамеру в рыжий портфель.
-  Как тут у нас, узнать захотели?! Кха! – крякнул представительный старик в ватнике.
- Главное до ночи в Бендерах не задерживайтесь! В штаб и быстро обратно! Как стемнеет, начинают палить! Бывает и ракетами! Миномет бьет!
- Как тут у нас?! – внезапно разволновалась вся вооруженная толпа, окружившая нас - чужих, залетных в этих краях из благополучной, равнодушной, далекой Москвы.
- Нет, ты не молчи! Ты расскажи им! – толкали они старика – Пусть знают!
- Вчерась, вот, расстреляли машину «Скорой помощи» с роженицей! Едва спаслись! - неохотно начал старик.
- Нет, Василь Петрович! Ты им все расскажи! – напирали ребята.
- Так женщина, ить! - колебался Василий Петрович, стыдливо опуская голову.
-  Та жинка, не жинка! Нехай пишуть! Нехай Япония знае, шо творят фашисты, подонки!
- Погодь! – остановил их Василий Петрович. – Тут такое дело, война она и есть война, дочка! Но надругательства…. - он попрехнулся. Не можу! – махнул рукой. - Давайте, сами!
На нас  со всех сторон посыпался рассказ о том, как в один из дней до поста добрела совершенно голая, белая до синевы беременная женщина со связанными руками на огромном животе.
- Та що це на шее?! – подивились бойцы. Медленно приближалась она, как привидение, к  блокпосту.
- Граната! Щас рванет! – крикнул кто-то.- Веревка на чеке!
- Це они нас подорвать хотят! – выругался другой.
- Бедная! Господи! – забормотал Василий Петрович и ,не думая, бросился к женщине, повалил ее наземь, чтобы не успели выстрелить в спину, зажав рукой чеку.
- Та стреляли, гады! Но опоздали! Снял Василич с нее веревку с гранатой и забросил куда подальше. Поизмывались над ней фашисты, насиловали беременную. А мужу глаза выкололи, отрезали нос, уши, пальцы – все, что только можно было отрезали. Вспороли живот и грудь, да и  спалили заживо. Хуже тварей, подонки! Ни жива, ни мертва была! Шо твой труп, ходячий! И как тот ребенок в ней живой остался?! В Тирасполь отправили!
- Николая Лучко она жинка, того, шо опоновцы замучили. Венгр, из наших приднестровских, казак был! - втолковывали нам ополченцы, предлагая выпить чаю из термоса. Мы пятились от них  в ужасе, прижимаясь спиной к холодному бетону дзота и вглядываясь в поле, через которое брела несчастная, обезумевшая вдова Лучко.
- Та пустите их, хлопцы! Пусть идут, часу не мае! - выпроваживал нас Василий Петрович.
 Мы,  молча, стараясь, не глядеть  друг на друга, на ватных ногах побрели в сторону Бендер в штаб ополченцев.
« Не плачь, не бойся, не проси! Не плачь, не бойся, не проси! – повторяла я себе в такт шагам, пытаясь заглушить услышанное, забить его вглубь. « Не плачь! Не бойся! Не проси!» - повторяла я то, что выучила в Агдаме от грозного Романова, телеоператора CNN.
Бобовое Поле, как собака, без слов понимал, что я бормочу себе под нос. Впервые мне стало теплее рядом с ним, все быстрее и быстрее мы трусили к Бендерам.
 Штаб ополченцев размещался  в старом здании школы и выглядел буднично. Сами ополченцы оказались пенсионерами и пенсионерками, отставными военными, которые, сперва взялись за палки и арматуру, обороняясь от «румынизации», а затем и за оружие, когда прозвучали слова поэтессы и депутата парламента Румынии Леониды Лари, призывавшей « сжигать русских детей» и «мыть улицы русской кровью»,  повенчанной в знак своего пламенного патриотизма с памятником Стефану Великому в Кишиневе:
« Пусть у меня будут руки в крови, но я вышвырну оккупантов, пришельцев и манкуртов за Днестр, я их выброшу из Трансднистрии, и вы, румыны, настоящие хозяева этой многострадальной земли, получите их дома, их квартиры вместе с мебелью. Мы их заставим говорить по-румынски, уважать наш язык, нашу культуру».- Ну, как  вам это? Вы бы не взялись за оружие?- спрашивала меня хрупкая седая старушонка, ловко орудуя банками с огурцами и помидорами на продовольственном складе штаба.
- В городской штаб обороны несут все, что могут со всего города – банки с маринадами, тушенку, яйца, хлеб. Вот и варенье есть – показывала мне стеклянные банки, покрытые кружевной бумажкой с надписью «клубничное».
- А здесь у нас вещевой склад - теплое белье, обувь, попадаются и каски – это самое нужное! Эх, бронежилетов нет, да и где их возьмешь! – сокрушалась боевая старушка.
 Отсюда мужчины  ополченцы отправлялись на городские заставы охранять город от «румын», на одну из которых мы и попали с Бобовым Полем. В городе царила полная неразбериха, двоевластие - Бендерская милиция соседствовала с занявшей оборону внутри полицейских участков молдавской полицией, прибывавших казаков местные не жаловали за пьянство и дебош  -  здесь все воевали со всеми.
- По улицам, по улицам передвигайтесь осторожно, ближе к домам! Тут у нас налетают  на машинах неизвестные и палят по всему, что движется! Давеча мою собаку застрелили! - мелко семенила за нами сухопарая, с жидким седым узелком на узкой голове, Лидия Сергеевна, гречанка.  - Да, и не удивляйтесь вы, кого только нет в Бендерах – и греки, и болгары, и венгры, и евреи, не говоря о молдаванах, русских и украинцах – и все ополченцы! Лидия Сергеевна нервно теребила серьгу в длинной, как у Будды,  мочке.
  Бобовое Поле таращил глаза – разобраться в этом было невозможно. Нам необходимо было добраться и выслушать противоборствующую сторону – молдавскую полицию, которая была окружена бендерскими гвардейцами в соседнем полицейском участке. Прижимаясь к, как нас учили, домам, мы добрались до небольшого  особняка, окруженного садами и огородами, где уже нежно зеленели первые всходы, прошуршали по гравию  через редкие посты к задней двери, в щель которой мы едва втиснулись, как она испуганно  с громом  захлопнулась за нашими спинами -  мы оказались в полицейской ловушке. Нас провели к русскому полковнику Воронову, устало сидевшему за столом, подперев огромными ручищами падающую от многодневной бессонницы голову. Он воззрился на нас совершенно белыми, безумными глазами - зрачки настолько сузились, что растворились в белках. Устало, как автомат, он поведал, что в городе двоевластие, анархия и беззаконие.
 - И мне плевать, кто я, молдаванин или русский, я подчиняюсь властям и буду стоять здесь за порядок до конца! До своего конца!
- Говорят, вам в грузовике с щебенкой завезли оружие?! Что вы защищаете? До конца?! Каким властям подчиняетесь? Сейчас много властей – приднестровские, молдавские, горсовет Бендер?!
- Каким властям?! Советским властям! – взревел обезумевший полковник Воронов  и, наконец, закрыл свои страшные белые глаза, со стуком уронив голову на стол. На стене за его спиной висел самый большой в Бендерах портрет Вождя Всемирного Пролетариата, который сверху вниз, прищуриваясь, одобрительно поглядывал на бывшего советского полковника милиции, ставшего главой молдавского полицейского участка, отстаивавшего конституционный националистический порядок - «Верной  дорогой идете, товарищи!».
- Понятно! – зло бросила я Бобовому Полю и парочке журналистов из непонятных стран, увязавшихся за нами.
- Теперь в госпиталь! – решили журналисты с Бобовым Полем.
- Нет, уж! Я насмотрелась на раненых в госпитале в Карабахе! Ни за что не пойду! – уперлась я и отправилась назад в штаб ополченцев помогать сортировать вещи и слушать их страшные рассказы. « Недавно тут в яблоневом саду нашли пятерых, убитых в упор! Вся семья! Люди исчезают по дороге домой, потом находят их трупы. Пытают! Господи! Вырезают на теле букву «V» румынские фашисты! По Днестру у Дубоссар трупы плывут – опоновцы сбрасывают! Что ни день –  то похороны!»
 В штаб стекались новые люди - возвращались с застав усталые мужья и братья, совсем прозрачный от старости дедушка принес теплое фланелевое белье времен второй мировой войны и ботинки, держа их наперевес за шнурки, словно недавно пойманных карасей.
- Последнее люди несут! Да еще в такое время, когда ничего нет! Разруха! И кто только допустил этот развал СССР?! Его бы сюда к нам! Москва далеко! Ей не до нас! – косились временами на меня, как  на  московскую пособницу случившегося. Бобовое Поле собирался навестить Бендерскую крепость, где разместилась ракетная часть 14-й армии, но сердобольные ополченцы отговорили нас, потому что начинало быстро темнеть, а надо было добраться до блокпоста и постараться вернуться в Кишинев.
 - Вот тебе на дорогу! – вручили мне кусок белой марли.- Белый флаг в руки и вперед! Мы не шутим! Держи в поднятой руке! Авось, доберетесь!- напутствовали нас. Мы тронулись в обратный путь с белым флагом, чувствуя на своей спине невидящий взгляд белесых глаз обреченного полковника Воронова. Заворачивая за угол на большую дорогу, мы увидели затаившуюся в глухом ожидании Бендерскую крепость, где часть 14-й армии пыталась сохранять нейтралитет и беречь оружие, не понимая, зачем и для кого. Было пусто, как в пустыне. Молчала крепость, безмолвствовали дома, застыли деревья, не полоскалось на ветру сохнущее белье, не перебегали дорогу кошки, не подавали голос собаки, исчезли птицы – стояла тревожная тишина, через которую мы прилежно несли наш белый флаг. Вдруг впереди  у дороги в одно мгновенье занялась пламенем  машина, как стог сена, и успела догореть и рассыпаться у нас на глазах, когда мы подошли ближе. Звук?! Не было никакого звука, хотя он должен был быть. Тишина продолжала душить нас пока мы обреченно шли под своим белым флагом, приближаясь к  блокпосту, откуда нам навстречу вышел озабоченный ополченец, чтобы увести в укрытие.
- Ну, как…. – начал было он, как асфальт вокруг нас покрылся сколками, над головой раздался несущийся со всех сторон сухой треск, мы запрыгали на месте, выделывая несуразные па и антраша. Кто-то резко дернул меня за ногу, и я сразу рухнула на землю.
- Ползи! Быстро! По-пластунски! – сердито зашипел мне ополченец.-  В поле мины! -  успел предупредить вслед, когда я ужом поползла на минное поле, а за мной и Бобовое Поле, который наловчился это делать в Карабахе. Мы ползли, пытаясь, срастись с асфальтом, обдирая нос и щеки в кровь. Мне показалось, что мы ползли весь остаток нашей жизни, так далеко было до рва, куда мы свалились, стараясь зарыться в опавшую листву. Над головой продолжало твориться светопреставление, которое настигало нас со всех сторон.
- Только не в голову! Только не в голову! Лучше сразу! Наповал! Наповал! – молила я.Только не калека! Как с этим жить! Лучше наповал!
Бобовое Поле, видимо, мучила та же мысль, он не придумал ничего лучшего, как водрузить перед собой свой желтый портфель, спрятав  за него голову.
- Как с этим жить?!  - повторила я и  мне вдруг стало невероятно весело от своей и его глупости.  Я захохотала так громко и безудержно, что голова и части моего тела сотрясались и становились  еще доступнее для пуль, которые носились вокруг нас, как бешеные осы. Бобовое Поле лежало, повернув голову ко мне, и глаза его говорили « Все! Конец! Она сошла с ума! Что теперь будет со мной?!». От этого мне стало еще веселее, страх испарился, появилось полное безразличие к тому, что с нами будет -  от меня остался только смех!  Неуловимый, невидимый смех! Попробуй, подстрели его, мой смех! - каталась я по земле в конвульсиях, вселяя все больший ужас в Бобовое Поле. В этом состоянии безумного веселья и ужаса застали нас приползшие на помощь ополченцы, когда обстрел начал затихать.
- Ползем!- скомандовали они. И мы послушно поползли к спасительному бетонному блок посту, где без сил свалились на землю - ноги были ватными, и прислонились к бетонной балке.
- Где это вы так насобачились ползать? – осведомились сгрудившиеся вокруг нас бойцы.
- В Карабахе! Немножко поползали!
- Да! Страх тебе не тетка!  Животом шлифовали асфальт только так! Стреляли со всех точек! Такое тут «Лебединое озеро» на асфальте устроили! Спаслись и ладно! Хорошо, что в поле не дунули, там мины! - успокаивали они нас. Кто-то взял кусок марли из моих не разжимавшихся, насмерть вцепившихся в нее пальцев, и  плевал то на марлю, то на мое лицо, стирая грязные, кровавые подтеки. Ровно в эту минуту взревели тормоза влетевшей в блок пост машины, из которой мигом выскочили  фотографы – женщина со светлыми, поникшими, как старая солома, волосами, высокий, вальяжный иностранец, полный холодного безразличия ко всему на свете, и группа вооруженных до зубов гвардейцев. Вокруг нас защелкали камеры, Бобовое Поле  испуганно старался забиться глубже в бетонную щель, а мой благодетель упорно продолжал плевать и отмывать меня от грязи, не обращая ни на кого внимания.
- Попали под обстрел! Что с ними теперь делать?! Ночью здесь будет горячо! - забеспокоились наши спасители.
- В машине мест нет! – последовал жесткий гвардейский ответ.
- Ребята! Она ляжет вам на колени! А японец совсем маленький, как-нибудь засунем в другую машину! - уговаривала гвардейцев белокурая, суровая  женщина.
 Нам с Бобовым Полем было уже все равно - оставаться за бетонным дзотом всю ночь, ехать в чужой машине неизвестно куда - лишь бы не выходить на открытую дорогу или снова бежать в минное поле.
- Быстро! По машинам! –  последовала команда. От меня оторвали обезумевшее от страха, ничего не соображающее Бобовое Поле и поволокли к другой машине, схоронившейся за бетонными блоками, а я умостилась на коленях у трех рослых гвардейцев на заднем сидении, впереди с шофером села наша спасительница. Машины рванули с места и на огромной скорости понеслись неведомо куда. Колени у гвардейцев оказались жесткими, в бока впивалось их оружие – они сползали на пол, чтобы головы были максимально низко, но мое тело мешало им.
- Голову! Голову прячь! – строго бросали они и мне, но прятать ее было некуда.
- У меня нет крыла! У меня нет песка, чтобы зарыться!- огрызалась я в ответ, вызывая уже подобревший смех.
- Японец-то твой, поди, в штаны наделал от страха!? Увели от мамки! - веселились гвардейцы.
- Скурихина! Майя! Фотокорреспондент «Правды! – представилась женщина.
- Приятно познакомиться!- ответила я с колен, вызывая очередной приступ смеха у гвардейцев.
- Ну, и хороши они были! Японец позеленел от страха, а парень на нее плюет и растирает! Плюет и растирает белым флагом! Хороша картинка?! Ты сняла, Майя?!
- Сняла!  - невесело отозвалась Скурихина.
Я потихоньку стала забываться на коленях у гвардейцев, которые и сами начали клевать носом, когда машины подскочили к взорванному мосту и остановились у укрепленного мешками с песком блок поста. Майя и француз  побежали  снимать подбитые БТР, обрушившиеся в воду пролеты моста. Бобовое Поле выскочило из машины и прижалось к моему боку, дрожа, как потерянная собачка. Я успокоила его, как могла, что мы в надежном месте у гвардейцев из охраны Смирнова, первого президента ПМР, о чем успела шепнуть мне Майя.
 Вокруг была весна – у реки  ракитник  покрылся нежными, мохнатыми почками, полноводная Десна  искрилась на закатном солнце, вдруг разом запели весенние птицы, вдали дал пару трелей соловей, воздух был чист и прозрачен, по телу струилась кровь, я чувствовала себя живой и такой счастливой, как никогда в жизни! Это моя вторая жизнь! А может третья!? Или уже четвертая!? Я сбилась со счета, какая разница! Я жива, цела и жизнь прекрасна! Весна! Втянула воздух полной грудью и сорвала синий пролесок, попавшийся мне под ногу.
- Здесь все простреливается! В укрытие! – оборвала  мои мечтания Майя - Плацдарм в Дубоссарах! Полтавский мост! – бросила то ли мне, то ли французу, который на бегу щелкал камерой.
- По машинам!
Я, как послушный пес, бросилась на колени гвардейцам, успокоительно помахав Бобовому Полю, которого вталкивали в другую машину, и ухитрилась свернуться клубочком, чувствуя себя почти уютно. Гвардейцы предались воспоминаниям о том, как взрывали Полтавский мост, чтобы остановить «румын», как «сволочь и предатель» генерал Неткачев, командующий 14-й армией, сдал оружие, боевую технику, боеприпасы молдавской полиции в Кочиерах. -  Он, сука, даже офицерские шмотки нацикам отдал! Они ему еще и руку пожимали! И сбежал, подонок!
     Мы летели в Тирасполь, столицу Приднестровья  со штабом 14-й российской  армии по длинному мосту, который соединял его с Бендерами, без вещей, без  единой мысли о том, что будет дальше, без малейшего представления, что происходит, но живыми: « что ж, переменим, переедем, переживем, полудыша, о, никогда ни тем, ни этим не примиренная душа».
     Тирасполь  выглядел притихшим, застывшим в тревожном ожидании, но относительно благополучным, съедаемым по утрам густыми молочными туманами, в которых дома и пирамидальные тополя казались призрачными. Нас поместили в гостинице «Тирасполь», большую часть которой заняли казаки добровольцы. Майя приютила меня в своей комнате, а для Бобового Поля нашелся свободный номер.
- Муж! Двое детей! Как тебя сюда занесло?! – строго спросила Майя, одалживая мне  запасную зубную щетку и устало погружаясь в кровать.
- Сама не знаю… - промямлила я – «Сама не знаю! Сама не знаю! Сама не знаю!» - привязалось ко мне, когда я с остервенением чистила зубы чужой зубной щеткой и пастой.
«Сама не знаю…» - пробормотала я, падая замертво в кровать, над которой ласково склонился мой Куст, опять погружаясь в воспоминания.
   На другой день  после вечера «признания» я с опаской вошла в узкий  класс, где увидела смущенного Куста, забившегося в угол с руками за спиной. Куст одними глазами манил меня в свой угол, боясь даже шептать. Я глянула в большое окно, занимавшее всю стену, как экран, и выходившее  «глаза в глаза» на дома в Калашном переулке, где по твердой убежденности учеников дипломатов за каждым нашим жестом и словом неусыпно наблюдали агенты из  КГБ, и двинулась к Кусту, который неловко вытащил из-за спины растрепанный букет розовых пионов. Мы спрятали цветы под стол и, молча, разглядывали друг друга, словно видели в первый раз.
- Я счастлив! – одними губами изобразил Куст.
- И что с этим делать?! – подумала я. – Мы похожи на глупых зверушек! Господи, как я выйду с этим снопом пионов из класса?!
Куст сиял, как медный таз и предпочитал молчать, помня об окне и засевших напротив коварных агентах и прослушке с той и другой  стороны, избавляя меня от пылких излияний.
- Гм, гм… - многозначительно пробасил Куст – продолжим «Даму с собачкой»!
Он раскрыл свою книгу в том месте, которое явно читал ни один раз, и начал: «Но прошло больше месяца, наступила глубокая зима, а в памяти все было ясно, точно расстался он с Анной Сергеевной только вчера. И воспоминания разгорались все сильнее. Доносились ли в вечерней тишине  в его кабинете голоса детей, приготовлявших уроки, слышал ли он романс или орган в ресторане, или завывала в камине метель, как вдруг воскресало в памяти все: и то, что было на молу, и раннее утро с туманом на горах, и пароход из Феодосии, и поцелуи. Он долго ходил по комнате и вспоминал, и улыбался, и потом воспоминания переходили в мечты, и прошедшее в воображении мешалось с тем, что будет. Анна Сергеевна не снилась ему, а шла за ним всюду, как тень и следила за ним. Закрывши глаза, он видел ее, как живую, и она казалась красивее, моложе, нежнее, чем была; а сам он казался себе лучше, чем был тогда в Ялте. Она по вечерам глядела на него из книжного шкапа, из камина, из угла, он слышал ее дыхание, ласковый шорох ее одежды. На улице он провожал  взглядом женщин, искал, нет ли похожей на нее». 
 Из-под стола струился сладкий, коварный запах пионов, где наши колени  прижимались друг к другу, как носы собак. Он читал, как читают приговор – приговор нам, неизбежный, пожизненный,  не подлежащий  обжалованию, который с каждой фразой тут же вступал в силу.
Куст торжествующе захлопнул книгу, сунул мне записку со словом «Люблю!!!» и выскочил вон, оставив меня поникшую, раздавленную, как мне сразу показалось, полной безысходностью всей этой ситуации.
- Люблю! – хмыкнула я и стала собирать с пола пионы, чтобы затем незаметно скользнуть в Калашный переулок, где тут же столкнулась с вездесущей Разбойницей.
- Это он?! Тебе?!  -  небрежно обронила она. 
- Теперь тебе! – наградила я Разбойницу своим букетом.
- Мне?! – запротестовала она.
- Ну, не могу же я опять появиться домой с ведром пионов. Командир еще не отошел от «сатинских»! – бросила я – Выручай!
-Да, ладно…  - двусмысленно протянула Разбойница, вкладывая в эту фразу, полную сомнений и тайных страхов за меня все, что она успела понять и предугадать в нашем  с Кустом непростом будущем.
Дальше так и повелось – класс, угол, Куст с новым букетом за спиной « Я срезал, как это называется, все шипы с роз!».
- Ну, и дурак ! Зачем!? – все шепотом, украдкой, с ученической попыткой объятий в углу, с  моим глупым смехом, любовными записками, где Куст тренировал свои познания в русском языке, а я правила ошибки.
Записки я рвала на мелкие клочки под бдительным оком Куста, букеты раздавала по дороге или, налюбовавшись цветами дома, сбрасывала их с балкона, опять попавшись Командиру.
- Это кто разбрасывает розы у подъезда? Опять ты? Кому еще придет такое  в голову?! Опять дурь?! – грозно допрашивал он, возвращаясь с работы.
- Да… Так! Вывалились! От  ученика! Он уезжает!
- А! Японец! - пренебрежительно ронял  Командир, после чего я осмелела и стала ставить цветы в вазу через раз.
- Сама не знаю! Сама не знаю, как это вышло! – ворочалась я на кровати в гостинице «Тирасполь». Как это вышло?! Само собой! Нет ничего неотвратимее того, что выходит само собой. Может быть, по воле абсолютно случайной и слепой оно вкрадывается совсем незаметно, мелкими осторожными шажками с намеками, двусмысленностями, глупыми шутками, нечаянными совпадениями, смутной тревогой на сердце, предчувствиями то беды, то счастья, случайными встречами, оброненными невзначай словами, которым придаешь значение намного позже, когда невозможно ничего вернуть назад.
Я старалась отмахнуться от всего этого, как от назойливой мухи. Погружалась с головой в реальную жизнь на кухне, в детском саду, где меня ждала Даша с редкими бесцветными волосиками на полу-лысой головке в сиротском, обязательном в яслях фланелевом платье,  залитом борщом и во вздувшихся пузырями на коленках  колготках,  с застывшими в глазах слезами, безмолвная. Она обнимала меня за шею, глубоко вздыхала и успокаивалась.
- Клоуны! Это клоуны! – поясняла воспитательница Галина Петровна с ясными, лучащимися добротой глазами, из которых, казалось, она вся и состояла, тихим, шуршащим, как бабушкины старые тапочки, голосом, по моим представлениям «вылитая княжна Марья» из «Войны и мира».
-  К нам приезжали клоуны с представлением, а Дашуля побелела, задрожала и бросилась мне на шею прятаться в таком страхе, что даже слезы в ней оцепенели. Так и ходила с ней на руках остаток дня, дрожит до сих пор! – изливалось из огромных глаз «княжны Марьи».
Да! Клоуны! Для нее - это воплощенье скрытого зла, притворства, коварства, леденящего душу дьявольского веселья, смертельного ужаса, навсегда застывшего в глазах под маской.Даша при первых признаках появления клоунов на экране, в цирке,  игрушки на елке  леденела, застывала, открывала ротик, из которого не мог вырваться скованный крик, бежала,  куда глаза глядят, чтобы зарыться головой в теплое,  родное – папу, маму, брата,  дедушку или «княжну Марью». Говорить она научилась поздно.
Я переодевала Дашу из «ясельного» в «гражданское»  и мы возвращались домой «за ручку» по Трифоновской. Потом на Шереметьевской, на углу в кулинарии по традиции покупали и съедали на месте ромовую бабу, как раньше с Темой, который ходил в этот же садик и был всегда голоден,  как волк, и зол от этого уже по-мужски, так что приходилось его подкармливать по дороге. Тогда он сразу добрел, приходил в прекрасное расположение духа, о чем рассказывал  прохожим, и нам все улыбались.
- Нет! Нам, пожалуйста, золотые!- настаивал Тема в очереди за яйцами в стеклянном гастрономе на Трифоновской - Не белые, пожалуйста, а  только золотые!
- Золотых мальчику! -  вся нервная очередь добрела на глазах, шевелилась, из стойки «смирно» переходила в «вольно», начинала делиться новостями и впечатлениями. 
Когда я на кухне готовила ужин, кормила детей, проверяла уроки, встречала Командира, бежала  со всех ног  с Дашей слушать «Спокойной ночи малыши!», читала вечернюю  сказку,  словом,  привычно вертелась в своем мирке  -   в какую-то незащищенную лазейку в меня вползала чужая, настойчивая тоска, смутные желания, беспокойство и тяжесть, которые заставляли меня застывать, прерывать готовку или чтение, разговор с Командиром. Я начинала к ним прислушиваться и пытаться разобраться, чьи они? Вздрагивала и остро ощущала, что не мои.
- Ку-ку! Ты здесь?! – проводил рукой перед моим слепым лицом Командир - Опять куда-то провалилась?! « Явление безумия в ночи. Нежданность и испуганность простится, не прячься, не юродствуй, не кричи, никто теперь в тебе не загостится подолее, чем в ночь под воскресенье…»
   Я проснулась от бешеного топота по коридору гостиницы, мата и одиночных выстрелов – Казаки гуляют! У них здесь постой! Два-три дня на отдыхе и на фронт! – сонно объяснила Майя, поворачиваясь на другой бок. Я попыталась забыться  под грохот казачьих сапог, пьяную ругань, удар в дверь, когда кто-то свалился и стал храпеть у нас на пороге, но это не пугало, не злило -  это было биение жизни, буйное! Завтра им умирать! – вздохнула я и провалилась на этот раз не в воспоминания, а в тяжелый сон.
  Через зеленое поле прямо на меня летела, едва касаясь травы, обнаженная  женщина с развевающимися за спиной, как змеи, рыжими волосами. Ее тело было синюшно-белым, голова странно вывернута вбок, глаза отрешенные, пустые, как у слепой статуи, острый подбородок вперед. Она неслась огромными скачками, зависая в воздухе и подбирая под себя одну ногу, выставляя вперед безобразно надутый, как бочка, живот. Обеими руками кольцом она обвивала торс молодого, с зияющими ранами на нагом теле, мужчины, который положил ей голову на плечо, прикрыл глаза. Щеки его были надуты, изо рта фонтаном лилась кровь. На шее беременной женщины, как ожерелье, болталась граната, которую та лихо забрасывала  за спину, чтобы не мешала. Женщина мстительно улыбалась, била ногой, как копытом, вырывая траву и красный клевер, которые летели облаком вокруг этой четы – Господи! Да, это же Лучко!- узнала я во сне несчастных мужа и жену. Мстить летят! На бреющем полете!
 Жена Лучко повернула голову в мою сторону, будто услышала, обдала ничего не видящим взглядом белесых глаз, и зашипела мертвым голосом полковника Воронова « До конца! За советскую власть!».Тут разразилась стрельба и пальба, которые были и в моем сне, и в реальности в коридоре.
 – Опять началось! Казаки палят! - поняла я и зарылась головой глубже в подушку, как в палые листья на минном поле.
Утром Майи уже не было в комнате, она умчалась с французом фотографировать, а я пребывала  в раздумьях о том, что кроме чужой зубной щетки и одежды, которая на мне какие сутки подряд, у меня больше ничего нет, что кроме неудобств  создавало иллюзию полной свободы и независимости от обстоятельств, почти отсутствия. « Ты в коричневом пальто, я исчадье распродаж. Ты - никто, и я – никто. Вместе мы – почти пейзаж»- сказала я себе, переступая через  спящего на пороге молодого пьяного казака, который заливисто храпел. Пьяные казаки! Фуцукаей! Похмелье! Прекрасная компания для моего Бобового Поля! Лучше не придумаешь!
С небритым,  заросшим щетиной, изрядно потрепанным, будто он так и спал в ботинках и одежде, что потом оказалось горькой правдой,  Бобовым Полем,  мы обсудили за завтраком в гостиничном скромном буфете  план действий и имеющуюся наличность –  все,  чем  мы обладали, оказалось в его коричневом портфеле, которым он закрывался от пуль и берег, как зеницу ока, прижимая к груди, полным денег.
- Леля-сан! Зубная щетка и паста! – выдавил из себя Бобовое Поле, закусывая пирожком с мясом.
- Какое счастье, что у нас есть, чем платить и мы, по крайней мере, не умрем тут от голода! Позавтракаем и пойдем покупать все необходимое! Если найдем! – успокоила его  я.
- Бриться! Бриться! – замычал Бобовое Поле.
За окном сияло весеннее утро, мы были живы и незнакомый город ждал нас! Вперед! – скомандовала я, и мы отправились на поиски этого первого необходимого. На первый взгляд Тирасполь казался обычным советским городом, в котором проснешься и сразу не поймешь, где ты, как это произошло со мной в Воронеже. Тогда я долго путалась, с какой стороны вставать с кровати и где я, подошла к окну, посмотрела на площадь и с ужасом поняла, что я не знаю, где нахожусь в этот раз. Пошарила на столе и не нашла никаких опознавательных знаков города. Пришлось звонить консьержке и робко спрашивать – Девушка, это какой город? Где я?
- Воронеж! Ни мало не удивившись, ответила бывалая консьержка, повидавшая всякого и всяких на своем веку в гостинице. 
 Вот и в Тирасполе было полное «дежавю» - улица Советская, Клары Цеткин, Карла Либкнехта, Мира, Восстания, 25-го Октября и, конечно,  Ленина, на удивление, не главная улица с  типовыми безликими советскими домами, в которых ютились магазины с пустыми полками.  Мы с превеликим трудом отыскали пару зубных щеток и пасту, но нормального мыла не было, нашелся странный сувенир – кусок мыла, обернутый цветными ленточками, утыканный множеством булавок и безобразным, словно украденным с чей-то могилы, искусственным цветком. Бобовое Поле выбрал ядовито-розовое, а я с фиалками. Мы исколесили все магазины, но бриться было нечем – такое творилось во всех больших и маленьких городах России и отвалившихся от нее частях бывшей  огромной империи. На полках оставалось  от советских времен то, что не успели раскупить – я остановилась, как вкопанная у витрины с пластинкой, c обложки которой  улыбалась и подмигивала мне хитрым глазом Сусальская.
- Это ее песни!-  неожиданно открыл мне глаза Бобовое Поле.- А вы не знали?!
- Впервые слышу! Никогда бы не подумала! – за три года проведенных  на Мадагаскаре я сильно отстала от жизни. Мы вошли в магазин, откуда неслось  « Плесните колдовства в хрустальный мрак бокала…. Напрасные слова я выдохну устало…»
 - Как же это красиво! – подумала я. «Плесните колдовства!»- и стала наполняться гордостью от одной мысли, что так близко оказалась к  поэтессе - Ну, надо же! Наша Сусальская знаменитость!- задумчиво повторяла я.
Мы вышли к излучине Днестра, над которой, повернувшись лицом к городу, вздымал на дыбы коня Суворов, который, собственно, и положил основание крепости и потом городу по греческому названию реки – Тирас. Вокруг не было ни души, внизу сиял и переливался серебром Днестр в редкое солнечное утро - обычно памятник Суворову почти всегда стоял по колено в густом тумане и был похож на гневный призрак. На набережной, где чередой  выстроились тополя, опушенные первыми нежными листиками, лежали мешки с песком, что сразу  напомнило виденные недавно блок посты и дзоты у Дубоссарского моста, но, может быть, это была защита от недавнего наводнения, когда Днестр ворвался в город. Мы спустились к воде и побрели, шлепая по илу и лужам к нависшему над рекой стеклянному зданию,  где помещался  пресс-центр и информационное агентство, о чем мне рассказала Майя. На крыше «стекляшки» кренились огромные кривые буквы «Хотел», а сбоку глядела прямо на реку покосившаяся  надпись «Аист».  Внутри гостиница кипела, как муравейник,  по лестницам бегали похожие на озабоченных белок,  люди с бумагами в руках, хлопали двери со всевозможными вывесками от «Бюро переводов»  до «Зубного техника». Здесь можно было найти и сделать все, что угодно - починить обувь, скопировать документы, подстричься, помыться, сделать фото и закусить. Тирасполь не избежал участи всей бывшей империи, которая, казалось, очнулась от вечной спячки и ударилась во все тяжкие в бизнес «купи-продай» - ларьки, «комки», «ночники», кооперативы, ИП , НТТМ , которые плодились, как грибы после дождя : « Вещи больше, чем их оценки. Сейчас экономика просто  в центре. Объединяет нас вместо церкви, объясняет наши поступки».
    На последнем этаже, откуда открывался широкий вид на Десну и пляжи, было подобие пресс-центра, где, как на вокзале в ожидании поезда, сидели встревоженные журналисты, собирая крохи информации и готовясь в любую минуту сорваться с места.
-  А, это вы, подстреленные?! – вышел нам навстречу молодой человек в очках, одновременно похожий и на студента, и на преподавателя, и на агента спецслужб – так профессионально он сливался с окружающей средой и так панибратски подходил к любой обстановке.
-Юрий Гноин! – представился он. - Наслышаны о вас!  Бывает! Сегодня подбили машину с  венгерским журналистом, шофер убит! – блеснул стеклами очков, за которыми таился провал.
- Сколько здесь людей с пустыми, как у статуй глазами! – подумала я.
- Ждем прибытия Руцкого, Станкевича и Громова! Сообщим дополнительно! -  многозначительно добавил он и растворился в воздухе, но мне все время казалось, что его очки повисли в пустоте и продолжают следить за нами, как два дула.
- Мерещится! – решила я, поеживаясь и вспоминая сон.
Вскоре пустые очки Гноина материализовались еще раз, чтобы вручить нам местную аккредитацию уже на лестнице, когда мы спускались вниз.
 –  Пожалуйте! Ваш аусвайс! На все мероприятия!
Тут неожиданно мимо нас, стуча сапогами, сползла по ступенькам, как гигантская черная лента в пишущей машинке, колонна чернорубашечников с красной повязкой на левой руке и шевроном -  фашистской свастикой в чистом виде.« Життя тривае- точиться вiйна»- успела я прочитать надпись на шевроне. « Аусвайс, аусвайс на небо! Летим со мной, летим со мной: порвем их на куски! Раздавим сапогами их мятежные мозги!» - щелкали каблуки, их обритые наголо головы подрагивали в такт шагам. Наглые, высокомерные -  все, как на подбор, высокие, лощеные, они промаршировали по ступеням прямо к реке, где, как мне показалось, исчезли в водах, введя  Бобовое Поле в состояние крайнего восхищения, доходящего до ступора.
  - УНА-УНСО марширует, приехали сражаться с «румынами-националистами», «недобитки»  фашистские, боевой опыт приобретать. Готовятся!   К чему только, вот бы понять?! «Ридных» своих  защищают, украинская земля у них здесь! Бедная «нэнька Украина»! - запричитал  почти бабьим голосом Гноин – Как пойдут они  с факелами по Крещатику,  да с портретом Бендеры! Хи-хи! Ха-ха!  - вдруг он стал кривляться, согнувшись пополам и роняя  зловещие очки - Прошу прощения!  Запутался!  Где Бендеры, а где Бандера, поди,  разберись! Ирония-с, господа! Впрочем, зло порождает только зло, какими бы благими помыслами оно не прикрывалось – решил  поучительно завершить беседу с нами. – Да, ауйсвайс свой не забудьте!
-А казаки? Тоже националисты? –  вышел из транса Бобовое Поле.
- И казаки у нас тут имеются, а как же! Сибирские! Соседствуют с УНА-УНСО, элита с элитой, на одном этаже! Бок о бок-с изволят проживать! – заливался и ерничал Гноин. – Однако, казаки у нас интернационалисты! Патриоты-с!
- Патриоты?! – почесал небритую щеку с редкой щетиной Бобовое Поле.- Кого защищают?
Как, кого?! Русских, понятно! Повсюду, как водится! Надо будет, и в Японии защитят-с! – успокоил он разволновавшееся Бобовое Поле, у которого голова кругом пошла в какой уже раз – Где Сибирь? И где Молдавия? Почему украинцы - националисты, а казаки-  интернационалисты, если те и другие защищают Бендеры в Молдавии от молдавских националистов, которые,  в свою очередь, не сплошь «румыны», как их тут называют, а опять же это и русские, и украинцы, ставшие молдавскими националистами на другой, вражеской стороне. Бобовое Поле замотал головой, пытаясь сбросить с себя это «националистическое» наваждение, в котором  сам черт сломит шею, не то, что Гноин. Но тот резко бросил  на ходу – На самом деле, заварили эту кашу бывшие коммунисты! А теперь передрались между собой за власть, когда Союз приказал долго жить! Коммунисты-с!
 « Рабство всегда порождает рабство, даже с помощью революций, капиталист развел коммунистов, коммунисты превратились в министров. Последние плодят морфинистов…» - Понятно-с!?
- Кикэнбуцу! - промычал Бобовое Поле - Опасное существо!
-Да, уж! Верно выразился! Вот, у кого на коленках я бы не рискнула  свернуться калачиком, несмотря на всю кажущуюся мягкость и обходительность Гноина,  которого можно было представить, как читающим лекции в университетской аудитории, занимающимся йогой на верхнем этаже «Аиста», изучающим свои любимые «упанишады», так и пытающим «ангелов»  в застенках МГБ Приднестровья и невозмутимо пускающим пулю в затылок так, что и очки не дрогнут.
 « Давай, картечью демонов размажем по стене. Давай, мечами выпустим весь ливер  сатане!» -  продолжали стучать каблуки украинских «чернорубашечников» у меня в голове, когда мы вышли с Бобовым Полем из гостиницы «Аист», чтобы двинуться к Дому Советов, где собирались прибывающие добровольцы и казаки. Мы остановились на верхней ступеньке лестницы, ведущей к реке, разом выдохнули застрявшего в нас Гноина, вдохнули влажный весенний воздух полной грудью, загляделись на прозрачные Днестровские дали, тихие заливные луга, над которыми носились в любовном упоении птицы, на склонившиеся к воде с набухшими мохнатыми почками вербы, по-местному «котики»- «Поглажу макушки, прижму к своей щёчке. Все мини- зверушки - вчерашние почки».
- Что это?! – уставился  на воду Бобовое поле – Там плывет?! По реке мимо нас проплывали раздувшиеся трупы, похожие на мешки, которыми укрепляли набережную. « Аусвайс, аусвайс, аусвайс на небо…..» - плескалась вода о ступени лестницы, а трупы все плыли и плыли себе в сторону Днестровского лимана. Вода текла сквозь тонкие веточки верб, как сквозь пальцы. 
     К вечеру туман от реки затопил по колени  суворовского скакуна  и серой тоскливой пеленой заволок бетонный двор Дома Советов, где заседал женский комитет, толпились прибывшие правдами – неправдами со всей России – с Дона, Кубани, Терека, Сибири, Калининграда  и Петербурга добровольцы, казаки, офицеры «отпускники» , студенты, врачи, которые пробирались окольными путями через Украину, вызывая подозрение , как у российских властей, так и у украинских, боявшихся «наемников», «сепаратистов»,  как их тогда называли в газетах, и утечек оружия из мятежного Приднестровья. В украинских поездах им приходилось «рассредотачиваться», маскируясь и прячась от выслеживающих их спецслужб и, молча, сцепив зубы, давиться болтовней попутчиков в украинском поезде про «кацапов», «москалей и лаптей» из России, которую «завжды» кормила Украина. – « Ну, авжеж! Салом!».  Нестройная толпа неловко пыталась выстроиться в шеренгу, кто-то держал в руках походный рюкзак со спрятанными  «камуфляжем», «афганкой», «песчанкой», казаки были кто в штанах с лампасами и в кроссовках, в  фуражках, папахах и кубанках, кто  в цивильном пальто и шляпе, переминаясь с ноги на ногу, с чемоданом в руках.
Пестрая, растерянная  толпа была больше похожа на странных больных в приемном покое, ожидающих своей очереди – кого на убой, кого в госпиталь с ранением, кого в расход за мародерство и разбой, кому ордена, а кому позор, чем на будущие боевые сотни. Мы потеряно бродили в угрюмой толпе, на которую, как сквозь сито, сеялся мелкий, гадкий дождик, свисая каплями с носа, увлажняя хмурые лица, слушая разговоры ополченцев - «Нет! Извиняйте! Предали тут всех нас – и русских, и молдован, и украинцев! Предали здесь, в России , на Украине, в Молдове! Иттить его душу!».
«Будет правда у людей - будет и свобода! Ойся, ты ойся, ты меня не бойся, я тебя не трону, ты не беспокойся!» - завел старинную казачью песню времен войны с Шамилем пожилой статный казак  в папахе с бородой лопатой, будто из казачьего хора.
Ойся, ойся! – пришел в восторг Бобовое Поле! Это что, как  моси- моси?!
Чяво?!  Чяво?! – забеспокоился вертлявый, цыганистый с виду парень в фуражке на мелких кудряшках и в хромовых сапогах. Это по-каковски будет?!
По-японски! Моси-моси - алло-алло! А ойся по-каковски?! – передразнила его я.
Слухай! Японец он, чи шо?! – заинтересовался «казак из хора». – Живый?! Тута?!
Нас обступила кругом толпа, как обезьян из передвижного цирка, разве что руками не трогали. – Японец! Оцэ, да! Кого тут только нема! И девица при нем! Тьфу! « Базар большой, а чиченов много. Русску девку коробчи, уступи дорогу!» - заголосил «певчий» казак, дурно осклабившись, остальные заржали.
       Ойся! Ойся!  Моси- моси-и! – неслось нам вслед, когда мы уносили ноги со сборного пункта в гостиницу «Тирасполь», плохо представляя завтрашний день, как и храбрящаяся толпа добровольцев во дворце Дома Советов.
   В ресторане гостиницы «Тирасполь»,  где собирались за ужином журналисты, подавали  люля  кебаб с красным, сладким луком, слегка сбрызнутым уксусом, суп харчо, солянку или борщ, лобио, цыпленка табака – весь неизменный советский набор, который приходилось ждать часами, намазывая горчицу на хлеб - ту простую советскую горчицу из граненой , похожей на средневековую башню, горчичницы на столе, которая сразу бьет в нос и пронизывает до пяток, вызывая острейший приступ голода. Бобовое Поле изумленно взирал, как у меня от нее навернулись на глаза слезы. Я протянула ему кусок хлеба с горчицей.
- Закуска! Чтобы не умереть с голоду! К водке!
 Бобовое Поле сразу оживился и вцепился одной рукой  в подоспевший круглый графин с водкой, а другой ухватился за хлеб.
- Кампай! Леля-сан! Кампай!
  Горчица пробила и Бобовое Поле, он закашлялся, зачихал и пустил слезу, стараясь не смотреть на меня. Мы жевали хлеб с горчицей, пили водку, слушали пианино со скрипкой, которые  на пару тянули безостановочное «Болеро» Равеля. Звуки обволакивали нас, как и сизый табачный дым с водкой, смягчая и сглаживая, делая призрачным и фантасмагорическим все, что до этого происходило с нами. Мы сидели в обычном советском ресторане с необычной классической музыкой, где вот-вот из дымки вынырнет официант с долгожданной селедочкой и харчо. И никаких тебе плывущих в воде трупов, дзотов с блок постами, минных полей, «Лебединого озера» на асфальте, белой марли в руках, гусеницей ползущих по лестнице чернорубашечников и леденящего кровь Гноина.
Ресторан  в  клубах табачного дыма гудел все сильнее, как переполошенный улей, который окуривают, перед тем, как вынимать соты – прибывали все новые люди, возбужденно делясь последними новостями.
- Добро пожаловать в наш пресс-клуб! Это вы обстрелянные в Бендерах?! – кричали  нам через стол сквозь висящий сплошной пеленой угар вперемешку со сгустившимися звуками «Болеро»  «НТВ-шники».
- А мы  в Бендерах искали труп для картинки целый день. Наконец, нашли нам его мальчишки возле своего дома. Бросились снимать, отсняли картинку, а труп вдруг стал материться и ползти на четвереньках.  Снимали в стельку пьяного мужика, черт его дери!
- Мы с Бобовым Полем  поежились, отказались пересесть за «НТВ-шный» стол и налегли на водку с хлебом и горчицей, представив, какой желанной картинкой мы могли бы стать, если бы погибли на блокпосту.
- А вы не слышали?! Про вас передали в вечерних новостях « Японский журналист с переводчицей попали под огонь в Бендерах!» -  не отставали от нас «НТВ-шники».
Мы стеклянными от водки глазами уставились с Бобовым Полем друг на друга.
- Неприятность, Леля-сан! – пробормотал Бобовое поле – Теперь о нас все узнали! Токио задаст мне взбучку, здорово влетит!
- Взбучку?! За что?!
- Если бы нас убили, газете пришлось бы заплатить большие деньги моей семье!
- Заплатить?! А за меня кто заплатит?! - Бобовое Поле опустил глаза, стараясь утонуть в графине с остатками водки.
- Хоть бы мама ничего не узнала! – понадеялась я и взялась за подоспевшее харчо, от которого валил пар. Но  в конец расстроенные новостями, мы уже не чувствовали его обжигающего вкуса, давясь и харчо, и люля-кебабом, как травой. А «Болеро» Равеля продолжало нещадно ломиться нам в уши, вышибая из головы остатки памяти и мозгов. Неслось пьяное пение казаков под равелевское «Болеро»:
                «Ойся, ты ойся, ты меня не бойся,
                Я тебя не трону, ты не беспокойся.
                Ойся, ты ойся, ты меня не бойся,
                Я тебя не трону, ты не беспокойся.»
На другой день у нас была премьера – совещание у президента ПМР Смирнова, куда пригласили и журналистов. Мы с Бобовым Полем затаились за огромным овальным столом, который возглавлял дородный, лысеющий мужчина  с бровями-кустами, которые залихватски топорщились у него на лбу, как усы, потерявшие свое место и живущие своей отдельной жизнью, обшаривая пространство будто антенны. Он мне сразу показался  похожим на пожарника с каской на голове и брандспойтом в руках. Пожарник навел на нас свои брови- антенны и провозгласил.
- Хочу представить вам первого японского казака на земле Приднестровья. Накануне подвергся наглому обстрелу с молдавской стороны в районе Бендер. Прошу любить и жаловать!
Я изо всех сил толкнула локтем в бок Бобовое Поле.  Тот вскочил, заросший щетиной, помятый, испуганный, и стал отвешивать на свой японский лад церемонные поклоны собравшимся. Раздались аплодисменты. Напротив сидел и ухмылялся Гноин, обдавая нас холодным презрением, которое сочилось из его непроницаемых очков.
- Поздравляю! Еку ирассяимаисита! Добро пожаловать! Завтра ждем прибытия Руцкого, Громова, Станкевича. Изволите быть?! – издевательски промолвил Гноин и осклабился собачей улыбкой, обнажив клыки.
На совещании бурно обсуждались две новости –  14-я гвардейская армия в царившем хаосе  и замешательстве, наконец, перешла под юрисдикцию России по указу президента Ельцина. А на другой же день потерявшие всякое терпение офицеры армии, семьи которых осели в Приднестровье, приняли решение о приведении в полную боевую готовность соединений и частей, если не начнется отвод вооруженных формирований. Офицеры предложили вывести 14-ю армию на линию, разделяющую противоборствующие стороны. Хотя и до этого республиканская гвардия Приднестровья росла и крепла за счет перехода офицеров и прапорщиков 14-й армии, которые сами для себя решили, что « их отчизна там, где дом и семья» и «не дай Бог, если с ними что случится!». Армия начинада действовать  «сама по себе» и, возможно, становилась той «третьей неуправляемой силой», выпущенным из бутыли джинном, который действовал и в Карабахе, и в Чечне, и здесь в Приднестровье.
Мы с Бобовым Полем бестолково метались по митингам, выслушивая обещания Руцкого «защитить своих граждан, независимо от места их проживания».
- И в Кишиневе тоже? - осведомился рыжеусый прапорщик. Сам я ретировался из Германии, когда там все сдали и продали, «челночничал», чтобы прокормить семью - продавали все, что можно и нельзя!   
- И оружие? – забеспокоился Бобовое Поле.
- А то! Не колготки же! Бабка померла, дом в Кишиневе оставила. Защитит нас барин, жди! Брательник мой, артеллерист, запродался! За «румын» воюет! На «романэште» шпарит, выучился! Я свой дом защищаю! -  говорит. И я свой дом! Только тут, на другой стороне!   
- Гражданская война! – догадался Бобовое Поле.
- Та не! – нехотя отозвался рыжеусый. Предали всех нас скопом - и русских, и украинцев, и молдован! Натравили друг на друга, концов не видно!
- Кто? Зачем? – пытался округлить от удивления глаза Бобовое Поле.
- Коммунисты! А кто еще?! И в Кишиневе коммунисты, тепереча бывшие! И здесь коммунисты! И в Москве они же! Ельцин – кто?!
- Да! Кто?! – поддакнул Бобовое Поле.
- Да, коммунист он! Бывшими коммунисты не бывают!  Да, назовись он хоть кем – демократом, националистом, либералом! Нутро одно – коммунистическое, красное! Власть делят, хапуги! Свалилась она  на них  сама собой, вот и грызутся, что твои псы! А мы промеж них! Отдуваемся! Кровь льем! И этот из Москвы, что обещает, пес он! Как есть пес! Тьфу!
Вокруг нас уже собиралась толпа, которой было интереснее слушать нас, чем заверения Руцкого « А 14-я армия станет что-то типа голубых касок или голубых беретов - обещаю!».
- Кишка тонка! Лебедя нам!- неожиданно оглушительно завопила полинялая женщина с остатками жидких волос и гнилыми зубами.
- Лебедя! Лебедя нам! Казака! – подхватили все женщины из толпы.
- Эти своего добьются! Вона, днесь вогнэпальну сброю в Парканах захватили! Офицеров в полон! Бабы! И генерала в полон! Генерала, розумиешь! Лебедя им подавай! Панам с Москвы не верят! Не свий , столичный! А с такими бабами хиба Лебедь сдюжит! – наступал на нас местный престарелый всезнайка в штанах с красными лампасами, «дыша местными туманами» и перегаром.
- «Не дадим в обиду братский народ!» - выкрикивал пустые лозунги Руцкой. - Знаем, чем это заканчивается у России! Кровавой баней! Леля! Кончай слухать! Иди к нам, сфоткаемся! – кричали мне знакомые гвардейцы, вывезшие нас с «поля боя». – Иди! На память!
 Под надрывное Руцкого «Пора кончать с беспределом!», подхваченное восторженным писком части «дам», плененных его усами и барственными, столичными ухватками, мы обнялись с гвардейцами «по-братски», что зафиксировал своей «навороченной» японской камерой Бобовое Поле под восхищенное «Ух, ты! Дай поглядеть!» зевак, которые окружили нас.
 На другой день по программе выступал министр иностранных дел Козырев, который прилетел вслед за Руцким и его командой. Как мирная, трудолюбивая пчела, он то садился в Кишиневе, где увязая всеми лапками и вхолостую трепыхая крылышками, успокаивал молдавскую требовательную сторону, то высаживался на шаткую, тонкую и ненадежную былинку в Бендерах, готовую в любую минуту его сбросить, пытаясь убедить восставших, что «республика» им и не снилась, в лучшем случае будет нечто вроде «области» или «края» в составе Молдовы. В Тирасполе после яркого и многообещающего выступления Руцкого, которое взбаламутило Кишинев и никого не убедило в Приднестровье, Козырев выглядел уныло и невнятно. Ажиотаж вызвали не его уклончивые речи « Уважаемые и горячо любимые соотечественницы! Мы знаем вашу боль, думаем о вас, мы вас не бросим!», а его многочисленная охрана.
- Бачь, як сховався! Та дзижчит и дзижчит, что той джмиль! Таке робыться! А воны! Горячо любимые! Ну, авжеж! – откликнулись «уважаемые соотечественницы»- На Бога надейся! А 14-я армия  тута! - и разочарованно расходились с митинга.
  Дни наши были заполнены встречами, речами, кажущимися событиями и действиями, которые к вечеру рассеивались, как дым, оставляя нас с пустыми руками.
- О чем писать?! – сокрушалось Бобовое Поле в своем темном номере, где  часто при свечах мы сочиняли для Токио отчет о прошедшем дне. « Сегодня мы договорились о том, что в 15-00 прекратится обстрел и начнется вывод вооруженных формирований. В буферную зону войдут войска» - писал Бобовое Поле, не веря своим глазам и ушам. «Затем продолжится переговорный процесс, и мы еще не раз будем встречаться.» - диктовал Бобовое Поле по телефону в Москву для передачи в Токио, с которым было невозможно связываться на прямую. Я прилегла в его комнате на кровать, прислушиваясь к пьяным крикам в коридоре и соображая, как же ухитриться безопасно помыться в общем душе, чтобы туда не ворвались хмельные казаки, вернувшиеся с позиций на «банные дни», когда им было не запрещено потреблять «горилку».
- А что он сказал на встрече с офицерами?- прервал мои размышления Бобовое Поле.
- Это они ему сказали, что 14-я армия решила стать между враждующими сторонами.
- А он? Козырев?
- Вопрос будет проработан на соответствующем уровне.
- И что это значит?!- добивался Бобовое Поле.
-Ничего! Ровно ничего!
- Токио этого не поймет!
- Этого никто никогда не поймет! – безнадежно бросила я, проваливаясь с головой, как в омут,  в «дежавю наоборот»  в свое будущее – Минские переговоры, которые должны были остановить бойню, которая все же разразилась на Украине в 2014, как и предсказывал зловещий Гноин. 20-й час подряд я сидела в зале президентской резиденции «Палац Незалежнасцi» в Минске. Передо мной лежала огромная куча фантиков от съеденных за это время шоколадных конфет, которые вместе с чаем, как заведенные, приносили официанты, в отличие от нас, сменяемые, поэтому они выглядели неприлично бодрыми на фоне впавших в спячку журналистов, которые картинно раскинулись на лестницах, на красных бархатных банкетках, свесив не помещающиеся ноги на пол, в креслах на рабочем месте, закрыв лицо блокнотом. Я сомнамбулой бродила среди застывших в карауле, как статуи, несчастных солдат, поднималась в ресторан, где кормили белорусской домашней колбасой, салом, солеными огурчиками, помидорами и грибочками, что к утру уже не лезло в горло. Набрела на Батьку, выплывшего из личных апартаментов поразмяться и узнать, как идут дела в переговорной. Мы сонно глянули друг на друга  и разошлись, пока  ребята из охраны не успели моргнуть и глазом. Спускалась вниз к переговорной, где на полу разлеглась группа журналистского «авангарда», которая периодически вскакивала, когда официанты толкали тележку с «яствами» к заветной комнате, пытаясь заглянуть туда, а потом пытали официантов.
-  Ну, что у них?! Завершается?!
- Сидят! - был один ответ.
Столпотворение образовалось, когда  один из лидеров вышел из переговорной комнаты и юркнул в комнату поблизости.
- Что? Куда? Зачем? – пошло волнами.
- Белая дверь! На ней зеро, зеро! – насмешничал толстый, краснолицый веселюн из Кремлевской пресс-службы.
-  Туалет! Не понятно!
- Конец! Близится конец! – понеслось по головам журналистов. Все, кто лежал и сидел на полу, прислонившись к стене, резво вскочили, будто разразилось землетрясение,  и выстроились в ровные ряды, как при «подходе к прессе». В полной тишине у кого-то громко пропикали часы.
- Ничего себе! Ровно шесть часов утра! Раньше так по радио на всю страну будили идти на завод! Гимном СССР! – вспомнил кто-то из «ветеранов».
- Да, ну! – недоверчиво пропела толпа -  И вся страна просыпалась? Не может быть!- выражая общее неверие ни во что – ни в то, что переговоры закончатся, ни в то, что мы узнаем, о чем там говорили, ни в то, что это хоть чем-то завершится и будет результат «минского сидения» названного «нормандским форматом».
 Мой длинноногий шеф Бешеная Кобылка, который богатырским сном проспал до самого утра, очнулся и быстро застрочил текст договоренностей, вышедший вскоре по всем агентствам, возмущенно обращался ко мне, будто всю ночь его согласовывала я.
- Перемирие?! Линия разграничения?! Где именно?! Для дальнейшего согласования? Нет, этого Токио не поймет! Вы! Вы должны это понимать! Вы поняли! Вы меня поняли! Что делать?! Токио этого не поймет!
Но после 20 часов без сна мне было все равно, что должна понять я, а что Токио.
- Этого никто никогда не поймет! Все забудут! Успокойтесь!  - сказала я и сейчас  в Тирасполе и 23 года спустя, за которые мало что изменилось,  и отложенный на годы развал империи опять дал о себе знать, как проснувшийся от спячки вулкан. Этого никто и никогда не поймет! Ни наглые, затаившиеся, как на острове,  и уверенные, что их никто не сможет здесь достать американцы, забывшие, что такое война на своей территории со времен гражданской. И высокомерная Европа, сбившаяся в одну трусливую стаю, которой было не страшно нападать, но только не по одиночке. Ни сосредоточившийся на себе Китай, который так и остался «срединным государством», которому пока вроде бы нет дела ни до кого, ни старающийся все понять Токио, сидящий под американским «зонтиком» в окружении тех стран, которые не забыли японцам своего страшного и унизительного прошлого.
Когда дежавю будущего слиняло, растворившись в воздухе, мы наяву побрели в душевую мыться. Бобовое Поле отважно стоял на страже, прислонясь спиной к двери и отбиваясь от казаков, которые никак не могли понять, что здесь делает этот «косоглазый», а потом криво ухмылялись, когда  из душа выплывала счастливая и довольная я с гостиничным полотенцем на чистой голове, чтобы сменить Бобовое Поле.
- Леля-сан! Что это?! – с криками выбегал после душа  Бобовое Поле, с ужасом демонстрируя мне кровавые царапины на руке и растрепанное розовое мыло, из которого торчали булавки, скрепляющие атласные ленты.
- Мыло! Сувенирное! Для подарка!  Другого не было!
- Для подарка?! Кому?! – возмущался Бобовое Поле. - Для инквизиторов!
Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! – катались от смеха казаки, удивленно таращась на розовое мыло в атласных ленточках.
- «Румынам-поллюцейским» харю драить! Дюже добрый подарок! С розанчиком на голках!
Мы  отправлялись в ресторан заведенным порядком пить водку с хлебом и горчицей, есть борщ с пампушками или острый харчо, люля-кебаб или цыпленка-табака под неизменное «Болеро» Равеля, которое, как испорченная пластинка, без начала и конца исполняли невидимые фортепьяно и скрипка. На меня эти звуки действовали магически успокаивающе – время зависало, как в самолете, когда уже взлетел и еще далеко до посадки, и этот момент растягивается длиною в жизнь, будто перед смертью, с острым ощущением переживания каждой детали бытия. Я проживала каждую ноту «Болеро», как всю свою жизнь, и верила, это никогда не закончится. Эти звуки были единственной настоящей реальностью, единственным неизменным, устойчивым в жизни, надежным и вечным, за что хотелось уцепиться и висеть в этом разваливающемся на  глазах мире.
Мы заказывали «дижестив» - коньяк «Квинт» с лимоном.
- Суворов! Создан в этом 1992г. к 200-летию Тирасполя! Боже-ж, мой! Суворов переворачивается в своем гробу, когда видит, что у нас теперь творится! Выдержан в дубовых бочках почти 40 лет, элегантная гамма вкуса с легкими смолянисто-энантовыми оттенками. Берете бутылку с собой?! – вертелся вокруг нас пожилой шустрый, маленький официант- еврей, будто сошедший с картин Ларионова.
-  Энантовым?! – поразился Бобовое Поле.
- И шо ему, который из Японии, на это можно ответить, будучи сам из Тирасполя, девушка?! Та скажите ему запросто, шо энантовый – то и есть коньячный! А для форсу – энантовый! Ну, на заводе «Квинт» я служил! Сруль Нафтульевич ! – представился коньячных дел мастер.
- Бобовое Поле! Из Японии!- раскланялись и мы. Бобовое – это по- простому, а для форсу – Пуэрариевое! – не удержалась и я поразить Сруля Нафтульевича, который  еще долго таращил глаза,  пытаясь вообразить, что же это за  Пуэрариевое Поле такое!
Мы тянули светло - медовый «Квинт» с «энантовыми» оттенками, не выныривая из глубин «Болеро», следя глазами за расплывающимся маслянистым следом по стеклу пузатого бокала - толстой коньячной «ножкой», изредка встречаясь пустыми глазами. Я знала, что Бобовое Поле чувствует и видит то же самое, что и я, не может сказать, как собака, но осязает  даже ту «долю ангела», как уверял нас Сруль Нафтульевич,  которая поднимается над настоящим коньяком в виде легкого пьянящего испарения, когда он, 40-летней выдержки «Суворов», слушает вместе с нами Равеля. Бутылка «Суворова» нам была кстати и для ночных посиделок в холле гостиницы, куда к полуночи подтягивались живущие здесь журналисты всех мастей и национальностей.
Временами я старалась удрать от Бобового Поля, чтобы  побродить в одиночестве по узким окраинным улочкам Тирасполя – переварить увиденное или предаться воспоминаниям, но Бобовое Поле с тех пор, как нас обстреляли, боялся оставаться один и покорно плелся следом за мной.
«Вот улица, вот улица, не редкость, одним концом в коричневую мглу, и рядом детство плачет на углу, и мимо все проносится троллейбус» - мы бродили в вечернем тумане вдоль дощатых заборов, за которыми прятались маленькие, провинциальные домики, пенились белым цветом и осыпались на дорогу сливы, под ногами хрустели опавшие липкие тополиные почки, издавая острое, горькое благоухание. Пахло влажной землей, куриным пометом, собачьей шерстью, углем, которым еще топились дома. Мы задевали головой свисающие с заборов густые ветки барбарисовых кустов, покрывшихся лохматыми, влажными почками, похожими на пчел, испачкавших пузцо в желтой пыльце, с которых на нас падали капли. Было слышно, как сквозь черную, жирную землю пробиваются зеленые стрелки молодого лука и ирисов. Тревожно и болезненно пахло весной, требующей скорейших, решительных перемен во чтобы то ни стало. Весной и я сама и все мое окружение становится невыносимо отжившим, пыльным, до смерти надоевшим, как стоптанная обувь, от которой хочется быстрее избавиться и вырваться, будто  липкая тополиная почка. Мучительно хочется выпустить кончик зеленого листа или красную бахрому сережек, упасть на асфальт и источать терпкий, горьковатый запах, прилипнуть к чьему-то новому ботинку.
- Так вы любите Гаршина?- прервал мои весенние думы Бобовое Поле.
- Гаршина? Почему Гаршина?!  - у меня сразу возникла ассоциация  с темной,  грязной лестницей в Петербурге. Да, о чем-то таком Бобовое Поле толковал, когда мы бродили под сильным ветром у моря в Баку. Вспомнил старый, незаконченный разговор.
- Нет, только не Гаршин! И не сейчас! Писатель смерти! –  я старалась отбиться от Бобового Поля.
- Вы знаете, Леля-сан, окно моей комнаты, которую я снимал в студенческие времена в Киото, выходило на крематорий. Я любил читать Гаршина и смотреть на трубы крематория, из которых шел черный дым, а вокруг с криками носились вороны. Сейчас мне кажется, что тогда я был по-настоящему счастлив, я так остро ощущал и жизнь, и смерть. А время, казалось, остановилось. -Тут я по-другому взглянула на Бобовое Поле, который на моих глазах из выпивохи и недотепы превращался в созерцателя крематория и поклонника самоубийцы Гаршина.
- Видно, не случайно затесался в мою жизнь! И почему все счастливы, когда время останавливается? Или время останавливается, когда кто-то счастлив?- подумалось мне. - А моя весенняя лихорадка всегда заканчивается стрижкой волос «олицетворением всех наших бед в жизни», как говорят китайцы – самой большой переменой, на которую я отваживалась.
                И вот весна.
                Ступать обратно
                Где на железные ограды,
                Ложатся легкие стволы».    
 Так я продолжала бродить по весенним, провинциальным закоулкам Тирасполя, всецело занятая своими неотступными воспоминаниями и сопровождаемая безмолвным Бобовым Полем, погруженным то ли в думы о покончившем самоубийством любимом писателе Гаршине, то ли о дымящем крематории, то ли о коньяке «Квинт» или на худой случай стопке водки с пирожком. Его присутствие никоим образом не мешало полной материализации моего прошлого.
Куст, наконец, отважился позвать меня на свидание за пределы класса.
- А не провести ли нам урок на воздухе, Леля-сан?! Скажем, вечером, после работы?!
- После вашей работы?!
- Ну…не могу же я сбежать?!
- Почему бы и нет?! – пыталась я сбить Куста с пути истинного, с которого он и так неумолимо сползал прямо в пропасть.
И все же пришлось мчаться за Дашей в ясли, сочинять на ходу причину вечернего урока, наспех душиться в лифте и мерзнуть в любимом синем плаще, ожидая, пока подъедет Куст на своей красной машине с дипломатическими номерами.
- Зачем я это делаю?! – быстро промелькнуло  у меня в мозгу и скрылось, так что я не успела этого заметить.
Мы отправились в Ботанический сад.  Молча, брели по мокрым дорожкам, ощущая неловкость. Соловьи пели так, что дрожали листья на кустах и деревьях, туман поднимался от земли, под ногами расползались в разные стороны дождевые черви, которых мы тщательно обходили, чтобы не раздавить. Жасминовые кусты фосфорицировали в потемках, Куст взял меня за руку и я вздрогнула. Мы приближались к сиреневому питомнику, который  издавал густой, призывный запах. Мы с Кустом наклоняли ветки, с которых падали цветы и роса, зарывались в них лицом, вдыхали, смотрели друг на друга и молчали. Я ничего не чувствовала кроме остро болезненного ощущения весны и того, что это никогда в жизни не повторится. Нечто зарождалось вокруг нас помимо нашей воли, нечто такое сильное, что вызывало дрожь и трепет в каждой клеточке, нечто непостижимое, таинственное и всесильное.
- Со мной никогда такого не было! – прорвалось у Куста.
- Это все весна! Это все весна!- повторяла я, пытаясь избавиться от чувства вины.
Время зависало  в ветках сирени, а мы беспричинно становились счастливыми.    
Соловьиное пение усиливалось и перерастало в одну длинную трель, становилось совсем темно. Мы бросились искать калитку, но обнаружилось, что она заперта. Мы носились с Кустом по темному парку в поисках выхода под соловьиные насмешливые посвисты, пытаясь найти выход.
- Кажется, я знаю! – выдохнул Куст.- Здесь есть японский сад, которым я занимался. Его открывал наш министр иностранных дел! –  заявил Куст и гордо выпятил грудь. Мы помчались в японский сад, побегали у маленьких пагод, перескочили через горбатый японский мостик, под которым в пруду плавали сонные японские карпы  - кой,  разбуженные нами, удивленно высовывая головы из воды, и уткнулись  в забор.
- Надо лезть?! – скомандовала я и бросилась штурмовать забор, поглядывая сверху на впавшего в прострацию Куста.
- Вы никогда не лазили по заборам?! – осведомилась я.
- Давно не пробовал! – выдавил из себя Куст. 
- Выхода нет! Полезайте! – позвала его я. Куст неуклюже полез за мной на забор.
- Прыгаем! – засмеялась я.
Мы одновременно оторвались от забора и оказались по пояс в мусорной куче, которую не разглядели в темноте.
- Ха-ха-ха! Ой! Не могу! Хи-хи-хи! – умирала я от смеха, пока Куст испуганно оглядывался по сторонам
- Тише! Нас услышат! Поймают!
- Ну, да! На мусорной куче! Что это тут делает японский дипломат?! Лазит через заборы в свой японский сад?! Ха-ха-ха!
Кусту было не до смеха, он неуклюже ворочался  на мусорной куче в своем официальном костюме, в белой рубашке, при галстуке, отряхиваясь от прилипшей луковой шелухи, бумажек, стружек и пуха.
- С вами не соскучишься! – наконец улыбнулся и он – Видели бы меня сейчас работники Ботанического сада, с которыми я сотрудничал!
- Сотрудничал?! Ха-ха-ха! – продолжала я издеваться над жалким Кустом. Мне казалось, что все, наконец, стало на свои места, и можно с чистой совестью отправляться домой и честно смотреть домашним в глаза. А, может быть, и рассказать им эту историю, которая с падением в мусорную кучу из опасной становилась просто забавной.
 В результате прыжка с забора Куст преисполнился уверенности в том, что отныне ему все по силам и сам черт ему не брат. А я несколько успокоилась, убедившись, что эта история яйца выеденного не стоит и просто смешна. В конце концов, и саму историю  «Дамы с собачкой», вроде как замешанную каким - то боком в нашей истории, скорее казусе, можно считать пребанальнейшей вещью, не коснись ее пером Чехов. Впрочем, как и «Анну Каренину» с ее нелюбимой мною героиней – вздорной эгоисткой, бездумно ломающей свою и чужие жизни, о чем я прямо с порога поведала на уроке Кусту, повергнув его в чрезвычайную задумчивость. Когда Куст, наконец, оторвал свой взгляд от стола, пытаясь скрыть свои раздумья по этому поводу, в нем царили неизбывная тоска, смущение, неуверенность в том, что все так уж однозначно с Анной Аркадьевной и Анной  Сергеевной, хотя совсем недавно его возмущала их женская непоследовательность. Я прочитала в его глазах то, что не хотела понимать и видеть: « А как нам самим быть с «этим»?!». Больше всего мне было не по душе это «мы», «нам». Еще, взбираясь на забор вместе с Кустом, я была полностью уверена в том, что «это» навалилось на него одного за какие-то его прошлые грехи, патологическую нелюбовь и неприятие моей страны и всего русского в виде урока, боясь для себя обозначить, что означает для меня самой  «это».  Навалилось и навалилось! Значит заслужил! Но спрыгнули мы и барахтались в мусорной куче уже вместе, о чем с содроганием я вспоминала позже, дивясь тому, насколько была символична и последовательна вся цепь дальнейших событий.
Пока я изо всех сил делала вид, что Куст не произносил ненужных, в отчаянии вырвавшихся из него признаний - что глупее ситуации не сыскать и откровенно смеялась над собой, Кустом и создавшимся странным и опасным для всех положением, учитывая печальный опыт Натали и влюбленного в нее дипломата, которого чуть не поймали с ее помощью в силки КГБ,  Куст повадился перехватывать меня помимо уроков во время прогулок с Дашей или забирал ее вместе со мной из детского сада, с одной стороны стыдясь самого себя, а с другой тешил себя мыслью о том, что хоть на короткое время мы вместе почти семья.
- Я не могу смотреть ей в глаза! Мне стыдно! – стеснялся Куст.
- Не придумывай ничего лишнего!  Мало ли с кем я забираю свою дочь из детского сада! – сомнительным образом успокаивала я Куста, который подсаживал меня на руках с Дашей в проходящий трамвай.
- И все-таки хорошо, что она не умеет говорить! – скользила невольная мысль в моей голове.
- Не хочу прощаться! Не хочу уходить от вас! Не хочу оставаться один! Я не доживу до утра! – драматизировал расставание Куст и отчаянно махал нам вслед, отбиваясь от ревнивого вопроса  « А с кем еще она забирала дочь из сада?!». В ответ ему радостно отвечала Даша, помахивая ручкой из окна трамвая на Трифоновской улице. Ближе к осени, когда вечера промерзали до мозга костей и горько пахли опавшей листвой, Куст подстерегал меня на прогулках в Лазоревском парке, как мы его называли по имени бывшего на этом месте немецкого кладбища. Куст являлся у храма Сошествия Святого духа в стиле позднего классицизма еще в рабочем костюме при галстуке с неизменным букетом роз, на стеблях которого он находил время и мазохистское удовольствие упорно срезать все шипы, о чем непременно мне докладывал, вручая цветы и судорожно хватаясь за Дашину коляску. При этом он старался незаметно оглядывать окрестные заросли, не таятся ли там агенты КГБ или сотрудники посольских спецслужб. И те и другие были крайне нежелательны здесь.
- Вот, купил на Центральном рынке и чуть успел избавиться от колючек! – извинялся зачем-то Куст, заставляя меня вдруг чувствовать себя бездомной, обреченной вечно бродить, промерзая до косточек, на месте бывшего кладбища, не зная конца этому. Я гнала от себя подспудное чувство, что выходит вроде так, что где мы – Куст и я, там и дом. Словно вместе с обритыми розами Куст вселял в меня  по капле свои мысли и чувства. Я была уверена в том, что они точно не мои.   
  Тем временем, в Тирасполе я боролась с бытовыми проблемами, пользуясь подаренной мне зубной щеткой Майи и ее же зубной пастой. Одежду свою стирала исправно каждый день, просушивая ее на пока греющихся батареях,  не зная, сколько нам еще удастся протянуть на спрятанные в желтом портфеле Бобового Поля деньги, пока сам он беззаботно потягивал коньяк в холле  у нашей двери в компании журналистов из разных стран, возглавляемой худым и длинноногим, как журавль, французом Патриком, перевидавшим на своем веку почти все войны.
- А я вам говорю, что третья мировая уже вовсю идет! – безнадежно твердил Патрик в пустоту, как ему казалось. – Никто мне не верит! Но вы поймете! Вы вспомните меня! Это ползучая, не такая, как мы привыкли, отвратительная мировая война! Она состоит из многих больших и маленьких войн. Вот, как  гроздь винограда! Она все длится и длится, и нет ей конца. Это и есть Армагеддон! Новый Апокалипсис! – вещал  упившийся в пух и прах Патрик, закрывая стеклянные, пьяные глаза.
Как-то в один из вечеров после того, как мы с Бобовым Полем «отписались» в Токио очередной статьей о жизни мятежного Приднестровья, в коридоре мы с изумлением натолкнулись на огромного чубатого детину в штанах с красными лампасами, наклонившегося над пяльцами. Бравый казак занимался вышиванием гладью, ловко орудуя иголкой и тщательно подбирая шелковые нитки нужного цвета из милого мешочка черного бархата. Мы с Бобовым Полем остолбенели, протерли глаза, не веря себе. И бросились к казаку рукодельнику.
- Сиссю?! – шепотом осведомился у меня Бобовое Поле, все еще не веря своим глазам.
- Ну,да….Вышивание! Сидит он, вышивает и напевает себе под нос что-то ласковое – прокомментировала я  престранную картину, словно зафиксировав  ее в нашей реальности. Я прислушалась и услышала нежное воркование, нечто похожее на : « Спи, мой ангел, тихо сладко. Баюшки – баю!». Воркование потихоньку нарастало и переходило в рокот : « Сам узнаешь, будет время, бранное житье. Смело вденешь ногу в стремя и возьмешься за ружье. Я седельце боевое шелком разошью… Спи дитя мое родное. Баюшки-баю». Казак с головой ушел в вышивание и пение, не обращая на нас никакого внимания, а я мучительно вспоминала, где могла слышать до боли знакомые слова колыбельной.
- Ба! Да, это же Лермонтов! Казачья колыбельная! – удивилась я, на этот раз не веря и своим ушам.
- А можно его спросить? Как-нибудь украдкой, чтобы не помешать? Часто казаки проводят время за вышиванием? – взволнованно зашептал мне на ухо Бобовое Поле.
- Да, так и спрошу! Часто ли вы казаки на побывке с фронта беретесь за вышивку, а не за бутыль с горилкой?! – обиделась я почему-то за казака с вышивкой, но, тем не менее , подкралась к нему поближе и пристроилась рядышком.
- Можно полюбоваться вашей вышивкой? – начала я с легкой лести. Казак немало не смутился и развернул пяльца в мою сторону – он вышивал поле, на котором, как капельки крови, алели маки. Так сразу почудилось мне.
- Глянь на обратную сторону! Ни одного узелка! – похвалился он и крякнул. Тут и Бобовое Поле быстро пристроился с другого боку, с восхищением рассматривая вышивку.
- Хинагэтсу! Поппи! – уточнил Бобовое Поле.
- Да, это маки! – подтвердила и я, не зная, как перейти к делу. Но казак сам был охоч до разговору и поведал свою историю без ложного стеснения.
- Та не лящи вже! – прервал он мои потуги приступить к беседе. Вон, бач! Вышиваю! Крестик не вважаю,  дрибный  дуже он. А гладь, вона и есть гладь! – поведал он, ласково поглаживая вышивку огромной ручищей. –Та споручней вона, гладь! По быстрому! Кому водки чарку хлобыстнуть, а меня гладь успокаивает! Хлопцы уже не ржут надо мной, когда я за вышивку сажусь и там.
- Там? Это где там? Не здесь?! – тут же запуталось Бобовое Поле.
- Та не здесь! Здесь оно, конечно, тоже. Но там, в дозоре.
-Он что? И в бою вышивает?! – впал в ступор Бобовое Поле, окончательно сбитый с толку.
- Так уж и в бою! Чи дурной?! Помеж боями, та и не весь час бои. На отдыхе вышиваю! Так и скажи своему дурню! А хлопцы гутарят, ты Вася вышивай, вышивай! Ты нас так успокаиваешь, як та кошка. Глянешь на тебя, Вася, и сердце на место становится. Еще и мурчишь ту свою колыбельную типа « Спи, мой ангел тихо сладко. Баюшки-баю!»! Ну, зовсим, як дома! Аж, за сердце берет! А тута на побывке воны, як чорты! Набухаются в усмерть и палят куды попало. Та вы и сами знаете.
- А вы?! – некстати влез Бобовое Поле.
- А шо я?! Вышиваю! Если и я набухаюсь, то голка меня слухать не будет, руки дрожать будут! Яка там гладь!
Ну, прямо « сижу, никого не трогаю, примус починяю» , как у Булгакова – пришло мне на ум. А сколько он этими не дрожащими руками «взялся за ружье», как в его колыбельной и человек убил? А потом сел за свою гладь и давай на этот раз иголкой орудовать. Нарочно такое и не придумаешь!
- Та с Дона я! Со станицы Богоявленской. Один я у мамки такой. Она все торочит и торочит – девка у меня должна была родиться! Вот  и родилась – рудой Василь! Сама она чиберка, всю станицу обшила, портниха. Так я с малолетства к голкам и привязался. Она меня на свою беду и вышивать научила. А потом – тебе, Вася, побраться час пришел! А яка девка за тебя пойдет? Так хлопец ты видный, а як за голку берешься, так хоч плачь! Сумно! Та я по девкам не ходок! Ну, а тут собрался казачий круг в Новочеркасске, нового атамана выбрали. На кругу заезжий атаман из Дубоссар бухнулся на колени пред казаками, дескать, так и так, спасу от румын проклятых нет! Спасайте, братцы! Казачий круг и порешил помочь братьям-славянам.  Встали, затянули гимн Войска Донского « Всколыхнулся, взволновался  православный Тихий Дон, и послушно отозвался на призыв монарха он». Так и подались донцы на войну. А я чего?! Казак я или не казак! Собрал харч, одёжу, кинул в мешок голки да нитки свои, вышивку. Да, и айда до Одессы матушки на поезде, а там ужо и до Тирасполя на вертушке. На Кошице и Кочиеры ходил, полегло там наших дуром.
Тут Вася замолчал и не стал нам рассказывать, как плохо вооруженные казаки, которым было сказано вооружаться в бою – что возьмете, то и ваше, на самосвалах, переоборудованных в мастерских Тирасполя в доморощенные бронетранспортеры , прозванных Медведь, Суворов и Аврора  бросились на помощь русской армии , расквартированной  с семьями в Кошнице , на которую напали  молдавские полицейские с гвардейцами.
- А шо! Казак в окопе не сидит! – пробурчал Василий и зубами отгрыз  нитку  в своей вышивке. Он явно  не был расположен  рассказывать о геройствах казаков.
- И кто все это зробыл? Интересно! – обратился он к Бобовому Полю и не дождавшись ответа, забубнил – Власти! Все это власти! Не пойдет молдаванин  сам супротив славянина- приднестровца! Молдаванину шо надо – виноградник! Отож! А приднестровцу воевать – оно надо! Вона, трупы  по Днестру плывут! Дуром! Оно кому надо! Мишке Горбачеву  с его перестройкой, будь она неладна! Гласность! Перестройка во всем мире! Державу развалили! А он ее строил?! Гад! Та шо они там понимают в той Москве? Те генералы, я вас спрашиваю! Передал Шапошников, предатель, все наше оружие молдаванам, вот и прут на Дубоссары, Кошницу, Кочиеры румыны-нацисты! А казак себе оружие в бою добывай! И добыл! Одна надежа на братьев-казаков!
   Бобовое Поле навострил уши, не понимая толком, о чем речь, но чувствуя, что дело пошло и казак рукодельник неожиданно разговорился о политике. Вокруг нас уже начали раздаваться привычные топот и ругань пьяных казаков, которые догуливали свой отпуск, а завтра с утра отправлялись в пикеты и дозоры. Один из них с недопитой бутылкой в руках остановился, пошатываясь на нетвердых ногах, дохнул на нас перегаром, подмигнул Васе , который аккуратно собирал свое вышивание в мешочек, и загорланил бедовую песню: «Пило каждое сословье в старину на свой манер – коль портняжка пьян в лоскут, казачок пьян в саблю, сэр!» - и загоготал на всю гостиницу.
            Рано утром на другой день мы налегке, как и прибыли сюда в чем стояли, отбыли на машине из Тирасполя в Одессу, а потом на самолете в Москву. Гостиница еще спала мертвецким пьяным сном, а памятник Суворову скрытый, как обычно до колен сизым туманом, как мне показалось, махнул нам вытянутой вперед рукой, дескать «Где только наша не пропадала!». Поля уже окончательно покрылись зеленым бархатом, деревья опушились молодыми листьями, а сады теряли свое белое убранство, только виноградники еще щетинились черными щетками среди весенней зелени. Мы быстро неслись по дороге к Одессе по тем местам, где родилась и выросла моя «старенькая бабушка» - пробабушка в конце 19 века, а теперь волею судеб занесло и меня сюда. Бобовое Поле в машине тотчас же склонило набок голову  и забылось крепким сном, а я опять погрузилась в свои воспоминания, накатывавшие на меня  внезапно и беспричинно.
           Мы с Кустом повадились гулять в парках поздними вечерами после его работы и после того, как я ухитрялась приводить детей из школы и детского садика , покормив и устроив с Командиром. Первое время я чувствовала себя предательницей, преступницей, иудой, но постепенно эти чувства стерлись во мне, стушевались. Я  привыкла чувствовать себя виноватой, осталось непонятное моему разуму влечение к этим встречам, когда я чувствовала себя странным образом самой собой, как никогда раньше. Такой, какой меня создал Бог, хотя какой именно я тоже не понимала, не вникала, но я чувствовала, что именно с Кустом, которого я всегда считала надутым чинушей, нелепым, чуждым, я словно возвращаюсь домой к самой себе. Умом я осознавала, что это полная чушь, бред, тем не менее, это было именно так вопреки всему. И за что мне все это? Как меня угораздило попасть в такое положение, да еще с самым неподходящим, не то слово, маленьким, смешным, странным типом, почти инопланетянином? Просто мешком по голове из-за угла оглоушили, не иначе! Однако я продолжала врать и врать в глаза Командиру, юлила, подличала и предавала свою семью, видимо, проявляя и в этом свою истинную натуру.
  В этот вечер мы подались в Останкинский парк, припрятав посольскую машину Куста в укромном, как нам казалось, месте. Была уже поздняя осень, кромешная тьма, промозглая сырость  и горькая тоска. Мы встали под раскидистым кустарником, с которого на нас  падали холодные капли, а наши ноги провалились по щиколотку в сырую, мягкую, пахнущую разлукой, прелую листву. Куст раскрыл свое пальто, прижал меня крепко к себе и закутал. Мне совсем не хотелось говорить. И о чем?! По телу разлилось удивительное тепло и захотелось соснуть у него на плече, так мне стало спокойно и безмятежно. Я чувствовала себя глупо и беспричинно счастливой, неотделимой от Куста во веки веков.
- Я долго думал, Лелечка! – зашептал мне в ухо Куст – Я так долго думал!
Он, видимо, ждал, что я спрошу его, о чем же он так долго думал. Но я видела Куста насквозь, будто он был мною самой или отражался со всеми своими мыслями во мне, как в зеркале. Я даже не читала его мысли, они были просто моими, и я всегда знала, что у него на уме и что он скажет. Но его мысли и слова меня не волновали, я считала их неважными. Главным было вот так стоять и ощущать нас  одним нераздельным целым именно в это мгновенье, которого никогда больше не будет и которое нельзя ничем нарушать. Вот это я точно знала.
- Лелечка, ты слышишь? Я долго думал и советовался  с юристом. Я хочу быть с тобой всегда! Я уже не смогу жить без тебя! Мне надо уйти из семьи и из МИДа. Мне никогда не позволят жениться на тебе, если я останусь на дипломатической службе.
- Ты с ума сошел! Какие глупости! Я не хочу ничего об этом слушать! Как это пришло тебе в голову?!  Это невозможно! Это немыслимо! Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! – нервно захихикала я, зная заранее, о чем он поведет разговор. Мне, правда, стало очень смешно. Куст выглядел очень чинно и глупо. Он не знал, что я понимаю его лучше, чем он сам себя. Он решил, что просто обязан мне это сказать, раз у нас с ним такое дело. Он был уверен, что говорит  то, что я хочу услышать от него. И он говорил то, во что сам не верил. Мой смех его только раззадорил  и он пустился в совершенно чуждые мне разговоры  о том, как трудно устроить в Японии развод и что необходимо для этого делать.
- Чтобы развестись, мне надо признаться в измене, взять вину на себя, Лелечка! И еще достичь с женой соглашения о разводе.
- А разве это не так? Вина наша! Твоя жена любящая и преданная тебе – поддела я Куста, размышляя о том, что говорит он только о себе. Он и не спрашивает меня, готова ли я пойти на это.  – Ну, вот! Началось! – с тоской подумала я, осознавая, как все эти внешние обстоятельства начинают разрушать то невидимое, хрупкое и тонкое, самое ценное, что случилось с нами. Чему для меня нет даже названия, что я не могу до конца понять, кроме того, что это нечто более важное и большее, чем мы сами по себе.
- Замолчи! Прошу тебя! Не разрушай! – попросила я Куста в ответ, и он понял. Мы опять затихли, прижавшись, друг к другу без мыслей, без надежд и желаний, потеряв счет времени, как об этом принято писать в романах. На нас тихо падали листья, на небе плыли темные облака, то открывая, то скрывая звезды, а мы впитывали сырость и горечь осени в себя, излучая тепло, редкую общую гармонию и единство чувств.
- И зачем ему говорить мне все эти глупости, которые, как он считает, мне нужно обязательно сказать, чтобы подтвердить серьезность своих намерений, утолить мою жажду это услышать и свое желание ощущать себя все же порядочным человеком, зная в глубине души, что это вовсе не так?!  –  подумала я, встряхнулась и высвободилась из объятий Куста, не проронив ни слова, чтобы ничего не испортить. Мы побрели Тяни-Толкаем  по мрачному парку к машине – четыре общие руки, четыре ноги и одно тело с двумя головами. Каждый к себе домой.
               
                Как хорошо нам жить вдвоем
                Мне растворяться в голосе твоем
                Тебе в моей ладони растворяться!
                Дверями друг от друга притворяться…   

          Шофер нам попался говорливый, его речи прорывались временами в сон Бобового Поля  и в мои воспоминания. 
-   - Вы уже в курсе, что Ельцин подписал постановление, что левобережная приднестровская часть  14-й армии переходит к России, а не к Молдове, как это сделал Шапошников в правобережье и отдал все оружие  румынам?
- Да! 1 апреля подписал указ! – вяло отреагировала я, все еще находясь под гипнозом воспоминаний.
- Паны бьются, у холопов лбы трещат! – провозгласил политизированный шофер, наклоняясь над рулем. А наши бонзы хотят сохранить Приднестровье, как советский заповедник. Народ предают, как наши бывшие партийные, так и с той стороны тоже партийные,  метнувшиеся к румынам – бездари и предатели! – и шофер добавил к этому, как полагается, отборный русский мат. – Вы уж, извините! Но душа прямо так и болит! И свои предают, и Москве до нас дела нет! Ей плевать на нас, хоть перережь нас румыны всех до одного! Но встали люди отстояли без всякой помощи Дубоссары и Бендеры отстоим! Вот увидите! Они наши русские – там и молдаване за оружие взялись супротив румын! Если дать народу волю и не предавать за его спиной, то он вместе с молдавской оппозицией и до Кишинева дойдет! Думаете, молдаванам нужна эта румынизация?! И здесь и там одни люди, веками жили вместе! Жили бы, да не тужили, не явись этот болтун Горбачев и пьянчуга Ельцин, да бояре эти, бывшие коммунисты, которые боятся своего народа и растаскивают страну на части. Крушат то, что не создавали – великую империю!
   Тут пробудился Бобовое Поле и сонно пробормотал, будто он понял весь многозначительный и пылкий монолог нашего шофера-проповедника.
- Народ, Леля-сан! Я тоже понимаю, что здесь восстал народ ! Это народная война!  - поразил меня до глубины души Бобовое Поле еще больше, чем рассудительный не в меру шофер, чье мнение мне показалось самым разумным и верным среди тех, что мне довелось слушать в Тирасполе. А главное, честное мнение.
- Все только начинается, они точно нападут на Бендеры, наш город на правом берегу! И будет море крови, поверьте мне! С нашими предателями ничего другого ожидать не стоит! – продолжал зловеще вещать шофер. – Лебедя бы нам! Только Лебедь и остановит это предательство и беспредел! Он точно не даст нас в обиду!
И как он, этот таксист, доморощенный предсказатель, оказался прозорлив и прав. Бендеры утопали летом в крови, когда явился генерал Лебедь и возглавил 14-ю армию вместо генерала Неткачева, которого в Приднестровье ненавидели, как предателя. Лебедь рявкнул басом, как он это умел : « Завтра я буду завтракать в Тирасполе, а если упадет хоть одна пуля в Приднестровье, то обедать я буду в Кишиневе, а ужинать в Бухаресте!». И наступило долгое перемирие… Но пока был апрель, и мы приближались к Одессе – грязные, немытые, небритые, не снимавшие с себя неделями одну и ту же одежду.
- И куда вам в Одессе?- осведомился у нас шофер и отвез в лучшую гостиницу города «Лондонскую» на Бульварной улице, куда мы ввалились, как странствующие цыгане и потребовали два люкса, перепугав насмерть портье. Он же, убедившись, что мы сполна расплатились, а потом тепло с крепкими объятиями и не без сожаления распростились даже не с шофером, а поводырем и глашатаем, проводил нас не без оглядки в роскошные двухэтажные номера с французскими окнами до пола, безразмерной кроватью и королевской ванной комнатой. Мы сиротливо потоптались, потерявшись в этом великолепии, а потом бросились каждый в свою ванную блаженно отмокать. Это было ничем не заслуженное счастье  бездумно лежать  в воде час-другой в полной тишине  и довольстве. Никогда в жизни мне больше не попадалась такая восхитительная ванная комната!
А вечером томные и голодные мы устремились в ближайший ресторан, расположившийся в подвальчике почти под ногами памятника Екатерине Второй, где тут же и заказали штоф водки и шашлыки. Мы сидели в чаду сигаретного дыма, сквозь который едва различались наши лица. Гремела оглушительная музыка и пьяные одесситы орали, как резаные. На нас неслось : «Сиреневый туман над нами проплывает. Над тамбуром горит полночная звезда. Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, что с девушкою я прощаюсь навсегда!». Бобовое Поле налил нам по полной чарке и неожиданно прослезился.
- Леля-сан! Я хочу выпить с вами на брудершафт.
Я остолбенела от того, что он знает такое слово. Мы выпили на брудершафт и поцеловались. Лицо Бобового Поля было мокро от слез.
- Леля-сан! Мы теперь с вами побратимы после всего, что пережили вместе! Вы, Леля-сан, теперь мой самый родной брат!
- Может быть, все же сестра? – попробовала уточнить я.
- Нет, Леля-сан! Мы отныне с вами казаки-братья! Мы камикадзе - братья! Я теперь вас никогда не забуду!
- Еще бы! – ответила я. – Я тоже вас вовек не забуду, мой брат! И мы обнялись по-братски. Мы напились с Бобовым Полем в стельку. Сиреневый туман и гогот вокруг нас делали нереальным все то, что осталось у нас за спиной  и скрывали то, что ждало нас в будущем. Мы зависли пьяные и счастливые в этом дымном мгновенье, которое длилось и длилось.
                Последнее прости! С любимых губ слетает
                В глазах твоих больших тревога и печаль.
                Еще один звонок и смолкнет шум вокзала
                И поезд улетит в сиреневую даль!»
  Сквозь дым и чад лицо Бобового Поля расплывалось, дрожало и двоилось, превращаясь в другое лицо – Куста. На сердце у меня разлилось тепло, я вся обмякла и теперь уже у меня потекли ручьем слезы. «Сиреневый туман над нами проплавает. Над тамбуром горит полночная звезда!» - звучало в моей голове еще очень долго. 
   Москва нас встретила как всегда равнодушно, безразличная как к нашим переживаниям, так и к страданиям обливавшегося кровью Приднестровья. Бобовое Поле отзывали домой в Токио. Он щедро расплатился со мной за боевую командировку и был приглашен Командиром на отвальную к нам домой на русский стол. Бобовое Поле с удовольствием поглощал кислую капусту с солеными огурцами, закусывал рюмку за рюмкой водки груздями и селедочкой, объедался горячей картошкой с салом и пьянел на глазах. Напившись и наевшись вдоволь, он вдруг затянул боевую песнь гунка Уми юкаба – Если морем мы уйдем! Это была песнь из древнего стихотворного сборника «Манъёсю», по которому я в свое время писала курсовую работу.
- Ну, надо же! Как это бывает в жизни!? Никогда бы не подумала, что дело дойдет и до «Манъесю»! – раздумывала я, пока Бобовое Поле пьяно завывал « Каэрими ва сэдзи» - Не оглянемся назад!».
- Так пел мой дядя камикадзэ перед вылетом! Не оглянемся назад! Боевая песня камикадзэ! – пояснил он Командиру, который пришел от этого в полный восторг и стал подпевать Бобовому Полю в ответ:
                Черный ворон, черный ворон,
                Что ж ты вьешься надо мной,
                Ты добычи не дождешься,
                Черный ворон, я не твой. 
- А это наша поминальная песня донских казаков! Ты камикадзэ, а я казак! –  Командир ткнул в грудь Бобового Поля.
- Я камикадзэ и казак! – завопил Бобовое Поле и потянулся к рюмке с водкой.
- Правильно! – подтвердил Командир.- Так выпьем же за казаков и камикадзэ!
« Чую,смерть моя подходит, черный ворон, весь я твой!» - голосил Командир в унисон с Бобовым Полем «Куса мусу кабанэ – Травой порастут наши трупы!».


               
               
               
               


Рецензии