Шаттенфальк

Городок Ливенау лежал в излучине реки, которая, казалось, вытекала не из гор, а из какого-то более древнего пространства, где время ещё не успело разделиться на прошлое и будущее.
Я появился там осенью. Точнее — меня нашли осенью. Это важное различие, которое я понял много лет спустя: появиться — значит иметь начало; быть найденным — значит уже существовать до того, как кто-то даст тебе имя.
Имя, которое мне дали — Эрвин Шаттенфальк — было выбрано почти случайно. Старый часовщик Лоренц, у чьих дверей меня обнаружили завёрнутым в серое сукно, увидел в это утро сокола, кружившего над колокольней, и решил, что это знак. Так птица стала частью моей судьбы, хотя я никогда не понимал до конца — означает ли это, что мне суждено летать или вечно оставаться тенью того, кто летает.
Шаттенфальк. Тень сокола. Странное имя для человека, но ещё более странное — для того, кем я постепенно становился.

Лоренц чинил часы. Вернее, он делал вид, что чинит их. В его мастерской стояли десятки механизмов с открытыми внутренностями, и каждый показывал своё время. Когда я спрашивал его, который час, он отвечал: «Какой именно?» — и смеялся.
— Ты думаешь, время — это то, что показывают стрелки? — говорил он, протирая очередную шестерёнку. — Нет. Время — это расстояние между тобой и тем, кем ты станешь. У каждого оно своё. Поэтому и часы мои идут по-разному.
Я не понимал его тогда. Я был слишком молод, чтобы понять, что старик говорит не о часах вовсе, а о чём-то совершенно ином.
В его доме я научился одному ремеслу, которое до сих пор кажется мне единственным настоящим делом, которое может делать человек: я научился вслушиваться в паузу между тиканьем часов.
Напротив мастерской Лоренца стоял дом семьи Морнбах. Три этажа, увитых засохшим плющом, как будто кто-то пытался спрятать здание от посторонних глаз, но не успел закончить работу прежде, чем умер.
В этом доме жила женщина по имени Августа. Её никто не называл иначе — только Августа. Не госпожа, не вдова, не соседка — просто Августа, словно это слово содержало в себе всё, что можно было о ней сказать.
Она появлялась на улице только в те минуты, когда солнце уже село, но ночь ещё не наступила — в тот зыбкий промежуток, который местные называли «часом между». Она выходила в своём тёмном платье, шла вдоль реки и возвращалась, когда зажигались первые звёзды. Всегда одна. Всегда молча.
Лоренц говорил о ней редко, но однажды обронил: «Она ждёт того, кто уже пришёл, но ещё не знает об этом».
Я не понял тогда. Я вообще многого не понимал.

В доме Августы жила также её дочь — девушка, которую я никогда не видел при дневном свете. Её звали Клара, хотя имя это казалось мне странным для человека, окутанного такой плотной завесой неизвестности. Клара — «светлая», «ясная». Но всё, что я знал о ней, было соткано из полутонов и недоговорённостей.
Я видел её силуэт в окне третьего этажа. Иногда я слышал звуки — не то музыка, не то человеческий голос, поющий без слов, — доносившиеся из-за закрытых ставен. Однажды ночью, когда я не мог заснуть и вышел во двор, я увидел, как в её окне горит свеча, а на стене напротив движется тень — тень человека, который танцует. Так мне казалось.
Лоренц перехватил мой взгляд на следующее утро.
— Не смотри туда слишком часто, — сказал он. — Некоторые окна — это двери. А некоторые двери открываются в обе стороны.

Так прошло несколько лет. Я учился ремеслу часовщика, хотя понимал, что настоящее моё обучение происходит где-то в ином месте — в тех пространствах, куда я попадал во сне.
Сны мои были необычны. Они не были похожи на те истории, которые рассказывают люди за завтраком: «Мне снилось, что я летал» или «Мне снился покойный дед». Мои сны были... иными. Они были похожи на воспоминания о том, что ещё не произошло. Или на переживание событий, которые происходят где-то параллельно моей жизни — в том же городе, в тех же улицах, но в другом времени.
Я видел Ливенау, каким он был сто лет назад. Или каким он будет сто лет спустя. Или каким он существует сейчас — но не здесь, а где-то в той реальности, которая проглядывает сквозь нашу, как свет сквозь ветхую ткань.
В этих снах я всегда искал что-то. Или кого-то. Я бродил по улицам, которые одновременно были и не были теми улицами, по которым я ходил днём. Я открывал двери, которых не существовало в явственном мире. Я слышал голоса, произносившие слова на языке, который я понимал только во сне, а проснувшись — забывал.
Но одно повторялось неизменно: в конце каждого сна я приходил к какому-то дому и видел в окне горящую свечу. И каждый раз я знал — с той абсолютной уверенностью, которая возможна только во сне — что мне нужно войти. И каждый раз что-то меня останавливало.

Однажды Лоренц показал мне странный механизм. Он не был похож ни на одни часы из тех, что я видел. Это был небольшой ящик из тёмного дерева, внутри которого вращались шестерёнки, приводимые в движение чем-то невидимым — ни пружины, ни противовеса я не обнаружил.
— Что это? — спросил я.
— Это то, что осталось от человека, — ответил он. — Когда-то давно жил здесь мастер по имени Тобиас Вегенер. Он утверждал, что создал механизм, способный показывать не время, а нечто иное — то, что он называл «состоянием души». Люди смеялись над ним. А потом он исчез.
— Исчез?
— Однажды утром его не стало. Не умер — именно исчез. Постель была пуста, дверь заперта изнутри. И только этот механизм остался на его столе.
Я смотрел на вращающиеся шестерёнки, и мне казалось, что они движутся в ритме, который я откуда-то знаю — как будто сердце моё билось в такт с этим странным устройством.
— Он работает до сих пор, — сказал Лоренц. — Уже почти семьдесят лет. И никто не знает, почему.

В тот вечер я впервые осмелился подойти к дому Морнбах...

В тот вечер я впервые осмелился подойти к дому Морнбах. Не знаю, что вело меня — любопытство или нечто более глубокое, та сила, которая заставляет реку течь к морю, хотя сама река не ведает, что такое море.
Дверь была приоткрыта. Не настежь — лишь на ширину ладони, словно кто-то ждал гостя, но не был уверен, придёт ли он. Я толкнул её, и она отворилась беззвучно, как будто петли были смазаны не маслом, а самой тишиной.
Внутри пахло воском и чем-то ещё — запахом, который я не мог определить, но который казался мне знакомым. Так пахнут старые книги, когда их не читали много лет.
Августа стояла у подножия лестницы. Она смотрела на меня так, словно знала, что я приду, — и знала это давно, задолго до того, как я сам узнал.
— Ты пришёл, — сказала она. Это не было вопросом.
— Да, — ответил я, хотя не был уверен, зачем я здесь и что должен делать.
— Она ждёт тебя.

Лестница вела наверх, но казалось, что она ведёт не просто на верхние этажи — она вела куда-то вглубь, в то измерение пространства, о котором предпочитают не говорить вслух. Каждая ступень под моими ногами отзывалась скрипом, который продолжался дольше, чем следовало бы, — словно дом был больше изнутри, чем снаружи.
На третьем этаже я остановился перед дверью. Она была такой же, как все двери в этом доме — тёмное дерево, медная ручка, — но что-то в ней было не так. Она словно вздыхала. Или мне это только казалось.
Я постучал.
Голос изнутри сказал: «Входи». И я понял, что этот голос я слышал во снах — голос без слов, который пел в ночной тишине.

Клара сидела у окна. Свеча горела на подоконнике, отбрасывая на стену ту самую тень, которую я видел много раз. Но теперь я понял: тень не принадлежала ей. Тень была отдельным существом — или частью чего-то, что было больше, чем она сама.
Она обернулась. Лицо её было... Я не могу описать его. Не потому что оно было прекрасным или уродливым — оно было таким, каким бывает лицо человека, который смотрит на тебя из зеркала, когда ты уже отвернулся. Оно было почти знакомым. Почти моим.
— Ты знаешь, кто ты? — спросила она.
— Эрвин Шаттенфальк, — ответил я машинально.
Она покачала головой.
— Это имя, которое тебе дали. Но это не ты. Имя — это накидка. А я спрашиваю о том, кто её носит.
Я молчал. Я не знал ответа. Я никогда не задавал себе этого вопроса — или задавал, но никогда не осмеливался услышать ответ.

Она рассказала мне историю. Не словами — каким-то другим способом. Она взяла мою руку и положила себе на грудь, туда, где бьётся сердце, — и я увидел. Не глазами — чем-то, что находится за глазами, глубже.
Я увидел человека, который жил в этом городе много поколений назад. Его звали Тобиас — тот самый мастер, о котором говорил Лоренц. Но это имя тоже было лишь накидкой. Под ним скрывалось нечто иное — тот, кто пришел сюда не издалека, не из другого города, а из другого состояния бытия.
Он искал способ остаться. Не в теле — тело стареет и умирает. Он искал способ остаться в том, что не умирает, — в том самом месте между разными состояниями бытия, в промежутке между мгновениями.
И он нашёл этот способ. Он создал механизм — не из шестерёнок и пружин, а из чего-то более тонкого. Он разделил себя. Одна часть осталась здесь, в часах, которые теперь хранил Лоренц. Другая часть ушла — но не исчезла. Она ждала, когда появится тот, кто сможет её принять.
— И этот кто-то — ты, — сказала Клара, и я понял, что её голос звучит уже не снаружи, а внутри моей головы.

Что значит — быть продолжением того, кто жил до тебя? Не потомком, не наследником — именно продолжением, как следующая глава той же книги, как следующий такт той же мелодии?
Я думал об этом, спускаясь по лестнице. Августа по-прежнему стояла внизу, и теперь я видел её иначе. Она не была матерью Клары — она была стражем порога. Тем, кто следит за дверью, которая открывается в обе стороны.
— Ты вернёшься, — сказала она.
Я вышел на улицу. Было темно.

Лоренц умер той же ночью. Я нашёл его утром — он сидел за своим рабочим столом, и на лице его застыло выражение человека, который наконец-то увидел ответ на вопрос, который задавал всю жизнь. Рядом с ним лежал механизм Тобиаса — но шестерёнки больше не вращались.
Но я почему-то почувствовал их движение внутри себя, в той области, которую люди называют сердцем, но которая на самом деле не имеет правильного названия ни на одном человеческом языке.

Я прожил в Ливенау ещё много лет. Я даже перестал считать. Время потеряло для меня своё прежнее значение; оно стало чем-то вроде погоды — тем, что происходит вокруг тебя, но не касается твоей сути.
Я научился входить в тот дом напротив, когда мне было нужно. Я научился разговаривать с Кларой — или с тем, чем она была на самом деле. Я понял, что она тоже не человек в обычном смысле слова — она была точкой пересечения, местом, где сходились линии, проведённые из разных времён и пространств.
Мы не любили друг друга так, как любят мужчина и женщина. Мы были чем-то иным — двумя половинами одного и того же вопроса, который время и вечность задают самим себе.

Теперь, когда я пишу это, за окном снова осень. Листья падают, и каждый из них — это маленькая смерть, маленькое расставание. Но я знаю то, чего не знал тогда, когда меня нашли на пороге часовой мастерской: расставание — это не конец. Но это и не возвращение. Это просто переход из одной комнаты в другую. И дом — бесконечен.
Меня по-прежнему зовут Эрвин Шаттенфальк. Но теперь я знаю, что это имя — лишь одно из многих. Под ним есть другое, и под тем — ещё одно, и так далее, до самого дна, где имён уже нет, а есть только чистое «я», которое смотрит на мир глазами всех, кто когда-либо жил.
Тобиас знал это. Лоренц догадывался. Августа хранила это знание, как хранят огонь в очаге — не давая ему погаснуть, но и не позволяя разгореться слишком ярко.
А Клара... Клара была самим этим огнём. И я — тенью, которую он отбрасывает.
Или наоборот. В этих вещах никогда нельзя быть до конца уверенным.

Если вы когда-нибудь окажетесь в Ливенау — а вы окажетесь, потому что все рано или поздно оказываются там, где им суждено быть, — найдите дом с засохшим плющом на стенах. Подождите до сумерек. Смотрите на окно третьего этажа.
Возможно, вы увидите свечу. Возможно, тень на стене. Возможно, что-то, чему нет названия.
А возможно — своё собственное отражение, смотрящее на вас из времени, которого ещё нет.


Рецензии