Миф и разум 8 Новый уровень
Цюрих. Кабинет Йохана. Конец января 1944.
Морозный рассвет только начинал красить стекла окон в серо-синие тона. Григорий стоял у подоконна, не глядя на просыпающийся город. В его руке была чашка с чаем, давно остывшим. Всю ночь он провёл здесь, в кабинете Йохана, за сейфом с рацией, чьи лампы едва освещали его каменное лицо.
Йохан вошёл беззвучно, принесший свежий кофе. Он видел спину Григория и понимал – связь с «большой землёй» состоялась. Та связь, что могла либо стать их спасением, либо смертным приговором.
– Ну? – тихо спросил Йохан, ставя кофе на стол.
Григорий обернулся. Его глаза были красны от бессонницы, но в них горел знакомый стальной огонь, который Йохан не видел со времён до отравления. Пустота никуда не делась, но теперь в ней появилась трещина, и сквозь неё пробивалась нечеловеческая воля.
– Связь установлена. Доложил, – голос Григория был хриплым от напряжения и ночного шёпота в микрофон. – Всё. О Фоссе. О сепаратных переговорах. О том, что меня хотят убрать как помеху. О том, что я жив только благодаря... – он сделал едва заметную паузу, – ...благодаря местным контактам.
Он не назвал их «муравейником». Не назвал имён. Для Далекого Комбата они оставались безликими «контактами», подпольем, которое можно использовать и при необходимости – забыть.
– И что он сказал? – Йохан чувствовал, как у него сжимается желудок.
Григорий медленно подошёл к столу и взял чашку с кофе. Его рука не дрожала.
– Он сказал три слова. – Григорий посмотрел на Йохана поверх пара, и в его взгляде было что-то невыносимо острое. – «Карт-бланш. Доводи до конца.»
Воздух в кабинете застыл. Эти слова висели между ними, как взведённый курок. Карт-бланш. Чистый бланк, подписанный самой системой. Полная свобода действий. Любых действий.
– Он... доверяет тебе? – осторожно спросил Йохан.
Григорий усмехнулся – коротко, беззвучно и безрадостно.
– Он не доверяет никому. Он – прагматик. Он видит, что ситуация вышла из-под контроля их берлинской агентуры. Что Фосс и его шавки гонятся не за шпионом, а за тенью сепаратного мира, который может спасти тысячи их солдат. А я... – Григорий ткнул себя в грудь, – ...я здесь. Я жив. И у меня есть мотивация. Личная. Он даёт мне право на месть, прикрытую интересами дела.
Йохан смотрел на него и понимал. Комбат не видел трещины в душе своего эмиссара. Не видел, как тот смотрит на спящую Марию. Не видел, как его рука, держащая трость, белеет от напряжения, когда он вспоминает свою дочь. Он видел инструмент. Острый, заточенный болью и гневом, и потому – смертельно опасный.
– И что это меняет? – наконец спросил Йохан.
– Это меняет всё, – тихо, но чётко сказал Григорий. – Теперь я не просто беглец, отбивающийся от охотников. Теперь я – официальная миссия. С молчаливым одобрением свыше. Я могу действовать. Агрессивно. Использовать их же методы против них. У меня есть мандат на уничтожение Фосса и его группы.
– А мы? – спросил Йохан. – «Местные контакты»?
Григорий впервые за весь разговор отвел взгляд.
– Вы – моя база. Мой тыл. Моя... единственная точка отсчёта в этой игре. – Он снова посмотрел на Йохана, и в его глазах, помимо стали, было нечто новое – признание. – Комбат дал карт-бланш мне. А я... я доверяю вам. Больше, чем должен. Больше, чем когда-либо доверял кому-либо.
Это было больше, чем благодарность. Это было заявление о союзе. Григорий, человек-пустота, только что признался в своей зависимости от их «муравейника».
– Значит, война продолжается, – констатировал Йохан.
– Нет, – поправил Григорий, и в его голосе зазвучали ледяные нотки, от которых стало холодно. – Война только начинается. Но теперь мы не будем прятаться. Мы будем охотиться.
Он допил кофе одним глотком и поставил чашку на стол с таким звонким стуком, что тот едва не треснул.
– Я иду в подвал. К Францу. Пора превращать информацию в оружие.
И он вышел, оставив Йохана одного с предрассветной тишиной и тяжёлым знанием, что их тихая война только что перешла в новую, открытую и беспощадную фазу.
Запись в «Криптозое»:
«...Рассвет. Карт-бланш.
Григорий получил от своего Комбата полную свободу действий. Мандат на уничтожение Фосса и его сети.
Это одновременно и величайшая победа, и величайшая опасность. Мы больше не невидимы. Мы – тыловая база в официальной, пусть и тайной, операции. Нас прикрыли, но этой же крышкой могут и придавить, если что-то пойдёт не так.
Самое страшное – я видел в его глазах не только решимость. Я видел голод. Голод охотника, которому наконец-то развязали руки. Его пустота треснула, и из трещины выглянуло нечто древнее и жестокое – потребность в возмездии, приправленная болью от потери семьи, которую он видит в моей дочери.
Он сказал, что доверяет нам. И я верю ему. Но я боюсь, что это доверие – лишь топливо для его личной войны. Войны, в которой мы все стали и пешками, и союзниками.
Наш муравейник больше не убежище. Он – штаб-квартира наступательной операции. И я молюсь, чтобы стены нашего дома выдержали не только внешний натиск, но и ту бурю, что мы сами выпустили на волю в лице Григория Семёнова.»
Глава: Ключ к крепости
Цюрих. Подвал фрау Хубер. Поздний вечер.
Воздух был густым и тяжёлым, пахнущим йодом, кровью и жжёным кофе. На грубом деревянном столе, под ярким лучом единственной лампы, лежал раненый беженец с гангренозной раной на ноге. Фрау Хубер, с скальпелем в руке, который был продолжением её воли, работала быстро и безжалостно. Мария, стоя напротив, подавала инструменты, её лицо было маской сосредоточенности.
А в углу, прижимая окровавленные простыни к груди, стоял Франц. Он не был просто санитаром. Он был живым щитом, заслонявшим ужасный вид от слабого света, пробивавшегося из-за двери. Его глаза были прикованы не к ране, а к спине фрау Хубер – к точным, выверенным движениям, которые несли не смерть, а спасение.
Именно в этот момент в подвал спустился Григорий. Он остановился на последней ступеньке, наблюдая за картиной. Он пришёл не за ответами, вырванными силой. Он пришёл за советом.
Операция подходила к концу. Фрау Хубер, не глядя, бросила в таз последний окровавленный тампон.
– Всё. Теперь пусть судьба решает. Девчонка, перевязка. Ты, – она кивнула Францу, – убирай.
Франц молча принялся сворачивать грязные простыни. Его движения были отработаны, в них не было ни отвращения, ни страха. Только сосредоточенность на задаче.
Григорий подошёл ближе. Он не смотрел на Франца как на инструмент или пленника. Он смотрел на него как на специалиста.
– Франц. Мне нужен твой совет. Не как следователя. Как человека, который знает систему изнутри.
Франц закончил уборку и поднял на него взгляд. В его глазах не было прежней злобы или страха. Была усталая ясность.
– Вы хотите знать, как подобраться к Фоссу.
– Да. Я знаю его адреса, явки, протоколы безопасности. Но это – стены его крепости. Мне нужен ключ. Слабость.
Франц медленно вытер руки о тряпку. Он посмотил на фрау Хубер, которая, не обращая на них внимания, мыла инструменты. Потом на Марию, аккуратно бинтующую культю.
– Вы видели это? – тихо спросил он, кивнув на операционный стол. – Вы видели, как она режет? Не как мясник. Как... инженер. Она не ломает, она разбирает. Чтобы починить.
Григорий молча кивнул.
– Фосс... он не верит в людей. Он верит в механизмы. В иерархию. В приказы. Его крепость – это его вера в систему. – Франц сделал паузу, подбирая слова. – Но у всех механизмов есть слабое место. Не самая толстая броня. А... стык. Место, где одна шестерёнка сцепляется с другой.
– И что это за стык у Фосса?
– Его сын, – тихо сказал Франц. Григорий замер. – Не настоящий. Приёмный. Племянник, которого он взял после гибели сестры на фронте. Мальчик... слабый. Астматик. Фосс держит его в глухой деревне в Баварии, под чужим именем. Он его единственная... трещина. Он не верит в Бога, но верит в то, что этот мальчик должен жить в том «новом мире», который они строят.
Григорий смотрел на Франца, и в его пустоте что-то щёлкнуло. Это был не просто факт. Это был ключ.
– И если этот мальчик окажется под угрозой...
– Фосс не побежит его спасать, – перебил Франц. – Он не дурак. Он... сломается. Потому что его вера в систему не даст ему нарушить приказ и покинуть пост. Но его вера в «новый мир» для мальчика рассыплется в прах. Он увидит, что система, которую он защищает, не способна защитить единственное, что для него важно. Он станет уязвим. Не как солдат. Как человек.
В подвале повисло молчание. Стратегия, которую предлагал Франц, была не о физическом уничтожении. Она была о разборке души. Той самой разборке, которую он только что наблюдал на операционном столе.
– Как до него донести угрозу? – спросил Григорий. – Прямой шантаж не сработает.
– Нужно, чтобы он сам её увидел, – сказал Франц. – Не письмо с угрозами. Слух. Через третьи руки. Что гестапо заинтересовалось мальчиком. Что его происхождение вызывает вопросы. Что его могут «изъять» как неполноценного. Он поверит в это. Потому что он знает, как работает машина, которой он служит. Он знает, что она перемалывает своих.
Григорий медленно кивнул. Это был гениальный и чудовищный план. Они не будут угрожать мальчику. Они просто покажут Фоссу его же систему с той стороны, с которой он боялся на неё смотреть.
– Спасибо, Франц, – сказал Григорий, и в его голосе впервые прозвучало нечто, отдалённо напоминающее уважение.
– Не благодарите, – Франц повернулся к ведру с окровавленной водой. – Я просто... подал инструмент. Резать будете вы.
Когда Григорий поднимался по ступенькам из подвала, он слышал, как фрау Хубер бросает Францу:
– Что стоишь? Тазик с водой вынеси. И свет погаси. Работа закончена.
И Франц, бывший убийца, а ныне – санитар и стратег, без возражений повиновался.
Запись в «Криптозое»:
«...Поздняя ночь. Ключ найден.
Григорий говорил с Францем. И это был не допрос, а совет двух профессионалов. Франц, которого мы переплавили в подвале, выдал не просто информацию. Он выдал стратегию. Не взлома крепости, а разборки механизма по винтикам.
Слабость Фосса – не в его броне, а в его вере. Вера в систему – его сила. Вера в мальчика – его слабость. Столкнуть эти две веры – значит разрушить его изнутри.
Франц видел это, потому что сам прошёл через такое же крушение веры. Он научился видеть не цели, а точки напряжения. Как инженер видит слабое место в конструкции.
Сегодня наш муравейник приобрёл не просто «мужские руки». Он приобрёл нового тактика. И я с ужасом и восхищением понимаю, что наша маленькая война порождает не только солдат, но и своих собственных, странных и страшных, генералов.»
Глава: Осиное гнездо и безымянный дар
Цюрих. Завод «Klein Medizintechnik». Конец января 1944.
Переезд Григория занял менее часа. Он выбрал не кабинет управляющего, а заброшенный кабинет старшего мастера на втором этаже основного цеха. Комната была спартанской, с голыми стенами, линолеумом на полу и огромным окном, выходящим на сборочные линии. Но именно это и требовалось Григорию.
Отсюда, как из командного пункта, он видел всё: входы, выходы, рабочих. Сюда доносился ровный гул машин, заглушающий любой приватный разговор. Это была не крепость, как дом Кляйнов. Это было осиное гнездо. Место, откуда он мог вести свою наступательную войну, не опасаясь за детей, спящих за соседней стеной.
Йохан, наблюдая, как Григорий расставляет на столе не чертежи, а карты города и блокнот с шифрами, понял: игра началась. Завод из «тихой фабрики» и легального прикрытия превращался в штаб контрразведки.
«Пусть, – подумал Йохан, прощаясь. – Пусть его осаждённая крепость будет здесь. А наш дом останется домом».
Цюрих. Дом Кляйнов. На следующий день.
Утром, с первым почтовым приёмом, пришло авизо. Аккуратный бланк швейцарского банка. Его вскрыла Анна, и её лицо побелело.
– Йохан, – позвала она, и в её голосе была не паника, а ошеломлённая тишина.
Он подошёл, прочёл. И почувствовал, как пол уходит из-под ног.
На имя Марии Кляйн. До востребования. Двести тысяч швейцарских франков. От отправителя не указано.
В доме воцарилась тишина, густая, как смоль. Двести тысяч. Состояние. Цена завода. Цена десятка жизней, вывезенных по «прогулкам». Цена, которая могла быть и платой, и ценником.
– Это он, – тихо сказал Йохан. – Григорий. Он перевёл на неё свои «чёрные» фонды. На случай, если... если с ним что-то случится.
– Но почему на Марию? – прошептала Анна, прижимая конверт к груди. – Она ребёнок!
– Именно поэтому, – раздался спокойный голос Густава. Он вошёл в прихожую, привлечённый тишиной. – На взрослого такой счёт сразу вызовет вопросы. Ребёнок... это идеальный сейф. Налоги, проверки... кто станет копать? А главное... – Густав посмотрел на них поверх очков, – ...это его кредо. Не признание в любви, не благодарность. Это – стратегическое размещение активов. Он встроил её, её будущее, в свой оперативный план. Сделал её благополучие – вопросом своей миссии.
В этот момент на лестнице показалась сама Мария. Увидев бледные лица родителей, она спустилась.
– Что случилось?
Йохан молча протянул ей авизо. Мария прочла. Её брови чуть сдвинулись, не выражая ни радости, ни страха. Она анализировала, как анализировала симптомы в «Шторхене».
– Это он, – сказала она так же просто, как констатировала бы язву у банкира. – Он отдал мне свою пустоту. Часть её. Чтобы она не пропала.
Все смотрели на неё, не понимая.
– У него ничего нет, – объяснила Мария, глядя на бумагу. – Ни семьи, ни дома, ни веры. Только долг и война. И вот он отдал то, чего у него нет, мне. Деньги – это просто... цифры. А вот доверие... это симптом. Симптом того, что он хочет, чтобы что-то осталось. После него.
Она положила авизо на стол, как клала скальпель после операции.
– Надо спрятать. И забыть. Пока он не вернётся.
И она повернулась и пошла наверх, к своим травам и учебникам, оставив взрослых в полном молчании. Она приняла этот дар не как ребёнок, принял бы игрушку, а как хранительница. Приняла свою новую, страшную роль в их общей войне.
Запись в «Криптозое»:
«...День после отъезда. Авизо.
Григорий перевёл на Марию двести тысяч франков. Анонимно.
Густав прав – это не подарок. Это – тактическое перемещение ресурса. Он превратил мою дочь в живой сейф, в банковскую ячейку для своей миссии. Её благополучие теперь заложником его успеха.
Но Мария... она увидела глубже. Она увидела в этом жесте не стратегию, а симптом. Симптом его тоски по продолжению. Отдавая ей свои деньги, он отдал ей кусок своей пустоты, доверив его заполнить.
Она приняла это с потрясающей, леденящей душу зрелостью. «Надо спрятать. И забыть. Пока он не вернётся». Она стала не просто нашим диагностом и солдатом. Она стала наследницей. Наследницей чудовищной войны и чудовищной пустоты человека, который не знает, как быть человеком.
Я смотрю на этот бланк и вижу не деньги. Я вижу завещание. Завещание, написанное кровью и тоской. И я молюсь, чтобы исполнителю этого завещания не пришлось вступать в свои права.»
Глава: Яд, капля за каплей
Берлин. Кабинет штурмбаннфюрера Фосса. Февраль 1944.
Воздух в кабинете был стерильным и холодным, пахнущим лыжной пастой, сигарами и властью. Штурмбаннфюрер Фосс раскладывал папки на столе, выверяя их расположение с миллиметровой точностью. Порядок. В нём была сила. В нём был смысл.
Первая анонимка пришла неделю назад. На бланке партийной канцелярии, машинописный текст. «В связи с проводимыми проверками чистоты рядов, подлежит уточнению происхождение несовершеннолетнего Отто Бруннера, проживающего по адресу...» Далее следовал адрес в Баварии. И фраза: «...имеются сведения о возможной наследственной неполноценности».
Фосс смял листок и сжёг в пепельнице. Случайность. Бюрократическая ошибка. Система иногда давала сбои, но он верил в неё, как в гравитацию.
Вторая пришла через три дня. Уже из ведомства здравоохранения. «Направьте медицинскую карту упомянутого Отто Бруннера для экспертизы на предмет астмы как проявления дегенеративных признаков».
Третья – из гестапо. Более сухо, более опасно. «Зафиксированы неподтверждённые контакты опекуна Отто Бруннера с неблагонадёжными элементами. Требуется наблюдение».
Это уже не были ошибки. Это был узор. Холодный, целенаправленный и безошибочный.
Фосс сидел за своим идеальным столом и смотрел на портрет фюрера в строгой рамке. Его пальцы, обычно неподвижные, слегка постукивали по дереву. Он не верил в совпадения. Он верил в причину и следствие. Причина была ясна: Семёнов. Он был жив. И он вёл свою игру.
Цюрих. Заводской кабинет Григория.
Григорий смотрел на шифрованную телеграмму, переданную через два реле. Всего три слова: «Кукушка нашла гнездо. Птенчик встревожен.»
Уголок его рта дрогнул. Не улыбка. Скорее – удовлетворение хирурга, сделавшего точный разрез. План, предложенный Францем, сработал. Механизм был запущен.
Йохан, находившийся в кабинете, наблюдал за ним.
– Что это значит?
– Это значит, – отложил телеграмму Григорий, – что Фосс получил третью анонимку. От «гестапо». Он уже не сжигает их. Он их анализирует. Ищет источник. И не находит. Потому что источник – это он сам. Его собственная вера в то, что система, которой он служит, безжалостна к слабым.
– И что он сделает?
– Пока? Ничего. Он усилит охрану мальчика. Перепроверит всех вокруг. Но каждый новый конверт будет каплей яда. Он начнёт видеть «недочеловека» не в евреях или славянах, а в своём приёмном сыне. В его астме, в его слабости. Он будет смотреть на него и видеть – брак. Дефект. Ту самую «неполноценность», с которой его ведомство призвано бороться.
Григорий подошёл к окну, за которым грохотали станки.
– Он укрывает «недочеловека». От своей же системы. В этом – его внутреннее крушение. Он ещё не сломлен. Но трещина пошла. И теперь нам нужно лишь дождаться, когда он начнёт совершать ошибки. Когда его знаменитая расчётливость будет затуманена страхом. Не за себя. За того мальчика.
Йохан смотрел на его спину и понимал: это была самая изощрённая пытка – запереть человека в клетке с его же идеалами и наблюдать, как они медленно его пожирают.
– А мальчик? – тихо спросил Йохан. – Он в опасности?
Григорий обернулся. В его глазах не было ни капли жалости.
– Мы не угрожаем мальчику. Мы угрожаем мифу Фосса. Мальчик – лишь символ. Но да. Он в опасности. Потому что живёт в государстве, которое мы с Фоссом используем как поле боя. Его безопасность теперь зависит от того, насколько быстро его приёмный отец осознает, что служит чудовищу. И решится ли он на предательство, чтобы его спасти.
Запись в «Криптозое»:
«...Февраль 1944. Первые результаты.
Наша стратегия сработала. Анонимки, как ядовитые споры, проникли в крепость сознания Фосса. Он больше не борется с внешним врагом. Он борется с призраками, порождёнными его же системой.
Григорий доволен. Он видит, как трещина расходится. Но я вижу и другое. Я вижу, с какой холодной эффективностью он применяет эту тактику. Он не испытывает ни малейшей жалости к Фоссу-отцу. Для него это – логичный ход на шахматной доске.
И в этом есть новая опасность. Карт-бланш, данный ему Москвой, и успех этой психологической операции раскрепощают в нём ту самую пустоту, которую мы с Марией пытались заполнить чем-то человеческим. Война возвращает его в естественную стихию. И я боюсь, что, победив Фосса, мы можем получить нового Фосса. Только на нашей стороне.
Мы вскрыли гнойник в душе нашего врага. Но я молюсь, чтобы яд оттуда не отравил души наших собственных солдат.»
Глава: Удар скальпелем по своей же плоти
Цюрих. Заводской кабинет Григория. Неделя спустя.
Григорий изучал новое донесение. Тонкие трещины в монолите Фосса расширялись. Он усилил охрану, сменил врача мальчику, провёл внеочередную чистку среди подчинённых. Но анонимки приходили уже не ему, а словно витали в воздухе системы, которой он служил.
«Он загнан в угол, но не сломлен, – констатировал Григорий, глядя на карту Берлина. – Страх за мальчика заставляет его метаться, но его дисциплина и вера всё ещё сильны. Нужен последний толчок. Тот, что выбьет из-под него почву, на которой он стоит».
Йохан, сидевший напротив, смотрел на него с тяжёлым пониманием.
– Ты нашёл этот толчок?
– Нашёл, – Григорий отложил карандаш. – Мы действовали на его слабость как отца. Теперь пора ударить по его слабости как офицера. По его положению в иерархии.
Он повернулся к Йохану, и в его глазах горел холодный огонь стратега.
– До сих пор анонимки имитировали интерес системы к его семье. Теперь мы отправим одну-единственную анонимку. Но не ему. И не о мальчике.
– Кому? – спросил Йохан, уже догадываясь.
– Его прямому конкуренту. Штандартенфюреру Краузе. Человеку, который давно метит на его место. И содержание будет следующим...
Григорий достал чистый лист бумаги и начал набрасывать текст, озвучивая его вслух ровным, бесстрастным тоном:
«Штандартенфюреру Краузе. Совершенно конфиденциально. В рамках анализа операций группы «Цеппелин» выявлены несоответствия в отчётах штурмбаннфюрера Фосса. Имеются основания полагать, что его навязчивое внимание к делу проваленного агента «Франца» и эмиссара Семёнова является попыткой скрыть собственную оперативную неудачу, граничащую с саботажем. Его фиксация на второстепенном направлении ставит под угрозу более важные операции Рейха. Кроме того, его связи с определёнными кругами в Швейцарии, откуда идут сепаратные слухи, требуют проверки. Рекомендуется обратить внимание на его фактическое бездействие в деле Семёнова и избыточные ресурсы, потраченные на личную месть.»
Йохан слушал, и ему становилось холодно. Это был не просто донос. Это был мастерски отточенный скальпель, вскрывавший болевые точки карьеры Фосса.
– Ты... ты обвиняешь его в том, в чём он как раз и пытается обвинить тебя! В связях с сепаратистами! В саботаже!
– Именно, – без тени улыбки подтвердил Григорий. – Мы используем его же оружие против него. Крауз не станет разбираться в правдивости намёка на сепаратные переговоры. Он ухватится за этот крючок, чтобы устранить конкурента. Он начнёт проверку. И первое, что он увидит – это то, что Фосс действительно зациклен на мне. Что он потратил колоссальные ресурсы, не добившись результата. Что его агент перешёл на сторону врага. И самое главное... – Григорий сделал драматическую паузу, – ...что он скрывает «недочеловека» в своей семье. Крауз использует это как последний гвоздь в его гроб. Фосс будет уничтожен не нами. Его уничтожит его же система. По доносу его же коллеги.
Йохан смотрел на Григория с леденящим восхищением. Это был уровень игры, на который он, со всей своей психологией, не был способен. Это была механика власти в её чистом, бездушном виде.
– Он... он даже не узнает нашего почерка, – прошептал Йохан.
– Он не успеет, – отрезал Григорий. – К тому времени, как он поймёт, что его подставили, Крауз уже отстранит его от дел. А отстранённый от дел Фосс, лишённый ресурсов и доступа... – Григорий впервые за весь разговор позволил себе что-то, отдалённо напоминающее улыбку, – ...это уже не охотник. Это – дичь. И мы будем ждать его, когда он, загнанный в угол, совершит свою последнюю ошибку. Он сам придёт к нам. Слуга системы, изгнанный системой. И тогда мы с ним поговорим.
Запись в «Криптозое»:
«...Февраль 1944. Решающий ход.
Григорий подготовил анонимку для оппонента Фосса. Это уже не капля яда, а удар ножом в спину, нанесённый рукой его же сослуживца.
Я наблюдал за ним, когда он составлял текст. Это была не эмоция мести. Это была холодная, математическая работа. Он вычислял слабые точки в карьерной броне Фосса и наносил удар с хирургической точностью.
Страшно не то, что он это делает. Страшно, с какой лёгкостью он это делает. Он мыслит их категориями, говорит на их языке доносов и интриг. Карт-бланш, данный ему Москвой, развязал ему не только руки, но и ту часть его сознания, которая десятилетиями работала внутри этой бесчеловечной машины.
Мы больше не воюем с Фоссом. Мы используем механизм Третьего рейха, чтобы его же шестерёнки перемололи одного из самых преданных слуг. В этом есть чудовищная поэзия и чудовищная опасность.
Победив таким образом, не станем ли мы сами чуть больше похожи на них? Этот вопрос висит в воздухе, но задать его Григорию я не решаюсь. Потому что знаю ответ: «Это война, Кляйн. А на войне не до сантиментов.»
И молчание моего кабинета – единственное, что мне остаётся.»
Глава: Призрак тепла
Цюрих. Дом Кляйнов. Февраль 1944.
Григорий вошёл в дом без стука, как обычно, но его появление было иным. Не тихим и опасным, а... несобранным. Он сбросил пальто на вешалку с небрежным, почти резким движением и прошёл в гостиную, где у камина сидели Йохан и Густав.
Он не сел. Он стоял посреди комнаты, будто не чувствуя под собой ног, и смотрел в огонь. Его лицо, обычно застывшая маска, было живым — на нём читалась борьба, растерянность и злость, в основном на самого себя.
– С тобой что-то случилось? – первым нарушил молчание Йохан.
– На заводе, – проговорил Григорий, не отрывая взгляда от пламени. – Рабочая. Из цеха упаковки. Уронила коробку с пробирками. Я помог собрать.
Он замолчал, сжав кулаки. Для постороннего это звучало как ничего не значащий бытовой эпизод. Для всех в этой комнате это было равноценно землетрясению.
– И? – мягко спросил Густав, выпуская струйку дыма от сигары.
– И она улыбнулась. Сказала «спасибо». И... я почувствовал... – он с силой провёл рукой по лицу, словно пытаясь стереть что-то, – ...я почувствовал что-то. Крайне непрофессиональное. Неуместное.
– Желание? – уточнил Густав своим ровным, аналитическим тоном.
– Нет! – отрезал Григорий так резко, что даже Йохан вздрогнул. – Не желание. Не это. Что-то... более простое. Более глупое. Мне стало... тепло. От этой улыбки. От этого «спасибо». Как будто я сделал что-то хорошее. Не тактически верное. А просто... хорошее.
Он обернулся к ним, и в его глазах бушевала настоящая буря.
– Я предаю их. Каждую секунду, пока??ю себе это. Пока я не уничтожаю это чувство, я плюю на память о них. На их могилы.
Йохан хотел что-то сказать, что-то утешить, но Густав поднял руку, останавливая его. Психолог смотрел на Григория как на самый интересный случай в своей практике.
– Григорий, – произнёс Густав. – Ваша жена и дочь умерли. Вы – нет. Это медицинский факт.
Григорий замер, словно получив пощечину.
– Ваша верность мёртвым – это надгробный камень, который вы тащите на себе. Вы думаете, это доказывает вашу любовь? Нет. Это доказывает только то, что вы сами наполовину мертвы. А мёртвые не могут никому служить. Ни памяти жены, ни делу, ни, простите, нашему «муравейнику».
– Они были моей жизнью! – голос Григория сорвался, в нём впервые прозвучала голая, ничем не прикрытая боль.
– Они были, – безжалостно парировал Густав. – Теперь её нет. И вы пытаетесь построить новую жизнь на фундаменте из пепла. Это архитектурная утопия. Рухнет всё. И похоронит вас заживо.
Густав поднялся и подошёл к нему ближе.
– Вы должны научиться не цепляться за прошлое. Вы должны научиться отпускать его. Не забывать. Не предавать. Отпускать. Как отпускают корабль, чтобы он мог плыть. Ваша жена, я уверен, не хотела бы видеть вас таким – живым мертвецом, который боится простой человеческой улыбки, потому что она может согреть его оледеневшую душу.
Григорий стоял, не двигаясь. Казалось, он вот-вот рухнет. Вся его броня, вся его «пустота» треснула по швам, и наружу хлынуло всё, что он десятилетиями хоронил за ней.
– Как? – прошептал он. Это был уже не гнев, а отчаянная мольба. – Как это сделать?
– Начните с малого, – сказал Густав. – Позвольте себе в следующий раз не отвернуться. Примите это «спасибо». Разрешите себе ощутить это «тепло». Не как предательство, а как... привет из мира живых. Куда вы, хотите вы того или нет, всё ещё принадлежите.
Григорий медленно, очень медленно кивнул. Он больше не смотрел на них. Он смотрел внутрь себя, в свою разрушенную крепость, и, возможно, впервые за многие годы увидел не только пепел, но и одинокий, дрожащий огонёк, который всё ещё пытался гореть.
Не сказав больше ни слова, он развернулся и вышел. Но походка его была уже не такой твёрдой. Он шёл, как человек, заново учившийся ходить.
Запись в «Криптозое»:
«...Февраль 1944. Поздний вечер. Призрак тепла.
Сегодня Григорий столкнулся с самым страшным для себя врагом – пробуждающейся жизнью в собственной душе.
Он испугался простой человеческой улыбки, потому что она угрожала его идентичности живого мертвеца, хранителя памяти. Он увидел в этом предательство.
И Густав... Густав был безжалостен и гениален. Он не утешал. Он вскрыл ему душу, как фрау Хубер вскрывает гнойную рану. Он сказал ему правду: цепляясь за мёртвых, он убивает живого в себе.
Я видел, как он уходил. Это был не уход солдата. Это было отступление раненого зверя, который впервые за долгие годы позволил кому-то тронуть свою рану.
Что будет дальше? Сможет ли он принять это «тепло»? Или испугается и окончательно уйдёт в свою пустоту, захлопнув за собой все люки?
Наша тихая война обрела новое, самое хрупкое и самое важное поле боя – душу Григория Семёнова. И от исхода этой битвы зависит, станем ли мы свидетелями его второго рождения или его окончательной гибели.»
Глава: Пир жизни
Цюрих. Заводской цех «Klein Medizintechnik». Конец февраля 1944.
Идея Йохана казалась безумием. Устраивать праздник, когда за каждым углом могла стоять тень Фосса, когда по радио гремели сводки с восточного фронта, где «пахло жареным»? Но в этом безумии была своя, железная логика.
Это был не пир в «Шторхене» с его фальшивыми улыбками и язвами, скрытыми под смокингами. Это было нечто иное.
Главный сборочный цех очистили от станков, освободив пространство. Столы сдвинули в один длинный, уставленный не изысканными яствами, а простой, сытной едой: огромные караваи хлеба, дымящиеся котлы с картофельным супом, груды сосисок, кружки с тёмным пивом. Воздух пахл не духами и сигарами, а хлебом, пивом и человеческим теплом.
И были все. Все, кто был «муравейником».
Йохан и Анна, Людвиг и Эльза. Мария, сидевшая рядом с фрау Хубер, которая, к всеобщему удивлению, надела поверх своего вечного тёмного платья почти что нарядный, хоть и строгий, кружевной воротничок. Густав, наблюдавший за происходящим с отеческой улыбкой, попыхивая трубкой. Яков и Магдалена, державшиеся за руки, как молодожёны. Карл, Томас и их семьи – жёны, дети, которые бегали между столов, их звонкий смех был самым главным украшением вечера.
И были дети. Виктория, сидевшая на коленях у отца, Людвига, и с восторгом хлопавшая ладошками. И маленький Оскар, которого Анна, улыбаясь, показывала всем желающим, – живой символ их упрямой веры в будущее.
И были двое самых странных гостей. Григорий, стоявший в тени у стены, с кружкой пива в руке, которую он так и не поднял ко рту. И Франц, сидевший рядом с рабочими, но не с их развязной веселостью, а с сосредоточенным, почти удивлённым выражением лица, как будто наблюдал за необъяснимым природным явлением.
Затем Анна поднялась со своей скрипкой. Она не говорила речей. Она просто подняла смычок, и в зале повисла тишина. И полились звуки – не траурные и не пафосные, а простые, народные мелодии, те, что играли в деревнях на праздниках урожая. Звуки жизни, roots, памяти о мире, который всё ещё существовал где-то под слоем пепла войны.
И к ней присоединился Карл с своим старым, потрёпанным аккордеоном. Скрипка пела, аккордеон подхватывал её наивные, бесхитростные напевы. И вот уже ноги сами пускались в пляс. Сначала пустились вприсядку рабочие, потом, смеясь, подхватили их жёны.
Йохан смотрел на это и видел не хаос. Он видел идеальный, слаженный механизм, но не стальной, а живой. Механизм общности. Их «муравейник» не прятался в эту ночь. Он праздновал сам факт своего существования.
Он видел, как Григорий, всё так же стоя в тени, закрыл глаза, слушая музыку. На его каменном лице не было улыбки, но и не было привычной пустоты. Была лишь странная, сосредоточенная глубина, как будто он впервые за долгие годы слышал не звуки, а само время.
Он видел, как Франц, неловко отбивая такт каблуком, смотрел на смеющихся детей, и в его глазах не было ни злобы, ни тоски, а лишь тихое, непреодолимое удивление.
А потом его взгляд встретился с взглядом Анны, и она, не прерывая игры, улыбнулась ему именно той улыбкой, что спасла его когда-то много лет назад. Улыбкой, которая говорила: «Мы живы. И пока мы живы, мы будем рожать детей, печь хлеб и играть музыку. Вопреки всему».
Это не был пир во время чумы. Это был пир жизни, на который чума не была приглашена.
Запись в «Криптозое»:
«...Конец февраля 1944. Ночь после праздника.
Сегодня мы устроили пир. Не в «Шторхене», а в своём цеху. С хлебом, пивом, скрипкой Анны и аккордеоном Карла.
Я смотрел на них всех – на Якова и Магдалену, нашедших друг в друге опору; на фрау Хубер, дотронувшуюся до волос Виктории с нежностью, которую она никогда не показала бы днём; на Григория, слушавшего музыку как исповедь; на Франца, учившегося улыбаться, глядя на чужих детей.
И я понял, что мы победим. Не потому, что мы сильнее или умнее. А потому, что мы, в отличие от них, помним, за что боремся. Мы боремся не за абстрактные идеи и не за власть. Мы боремся за это. За право сидеть за одним столом, есть хлеб, слушать музыку и растить детей.
Их система построена на страхе, ненависти и разделении. Наша крепость построена на доверии, памяти и этой простой, неистребимой радости бытия.
Сегодня наш муравейник не скрывался. Он заявил о себе как о сообществе живых людей. И в этом была его самая громкая, хоть и тихая, победа.»
Глава: Испытание на прочность
Цюрих. Заводской цех. Поздний вечер.
Музыка лилась, словно тёплый ручей, огибая танцующие пары и смеющиеся группы людей. Григорий всё так же стоял в своей тени, наблюдая, как живет этот странный, сплочённый мир, в который его забросила судьба. Он был его частью и одновременно — вечным посторонним.
И тут он увидел, как она идёт к нему. Та самая рабочая из цеха упаковки. Её звали Грета. Простая девушка с русыми волосами, убранными под скромный платок, и с лёгким румянцем на щеках. В руках она держала две кружки пива.
Она остановилась перед ним, не смущённо опуская глаза, а глядя прямо на него. В её взгляде не было ни страха, ни подобострастия, ни кокетства. Была простая, искренняя решимость.
– Герр Семёнов, – сказала она, и её голос был чистым, без привычного акцента цюрихских немцев. – Вы стоите тут один, как часовой. В такой вечер нельзя быть часовым. Вы помогли мне, позвольте и мне предложить вам пиво.
Она протянула ему одну из кружек.
Григорий смотрел на неё, и всё внутри него замерло. Он чувствовал на себе взгляды Йохана, Густава, Анны. Они не смотрели прямо, но он знал — они видят. Они ждут.
Перед ним был выбор. Отвернуться. Сделать вид, что не слышит. Бросить ледяной взгляд — и она отступит, смущённая. Остаться верным своей пустоте, своей мёртвой верности.
Но он вспомнил слова Густава. «Начните с малого. Позвольте себе...»
Его рука, будто сама по себе, медленно поднялась. Пальцы сомкнулись вокруг глиняной кружки. Он почувствовал её шершавость, прохладу жидкости внутри.
– Я... не пью, – произнёс он хрипло, но это прозвучало не как отказ, а как объяснение.
– Ничего страшного, – улыбнулась Грета. – Просто подержите. Для компании.
И она легко чокнулась своей кружкой с его. Звук был тихим, но для Григория он прозвучал громче любого выстрела. Это был звук ломающихся оков.
Он не пил. Он просто стоял, держа в руке кружку, которую ему дала живая, улыбающаяся женщина. Он чувствовал исходящее от неё тепло. То самое «тепло», которого он так испугался.
– Спасибо, – выдавил он, и это слово далось ему труднее, чем любой доклад по рации.
– За что? – удивилась она. – Это просто пиво. – Она посмотрела на танцующих, потом снова на него. – Вы ведь не всегда были таким... серьёзным? Наверное, у вас была другая жизнь.
Удар был точным и беззлобным. Она попала прямо в незащищённое место.
– Да, – тихо сказал он, глядя куда-то поверх её головы. – Была. Но её нет.
Грета кивнула, и в её глазах мелькнуло не жалость, а понимание.
– У многих её сейчас нет. Но жизнь-то продолжается. Она, вот, – она обвела рукой весь зал, – она продолжается. Иногда надо просто разрешить себе в ней поучаствовать.
Она допила своё пиво, снова улыбнулась ему — тёплой, солнечной улыбкой, не ждущей ничего взамен.
– Спасибо за компанию, герр Семёнов. Счастливо оставаться.
И она повернулась и ушла, растворившись в толпе, оставив его одного с кружкой пива в руке и с бурей в душе.
Григорий стоял, не двигаясь. Он не предал память жены и дочери. Он просто... сделал шаг. Крошечный, почти невидимый шаг навстречу жизни. И этот шаг отозвался в его пустоте не болью, а странным, забытым чувством... облегчения.
Он медленно поднёс кружку к губам и сделал маленький глоток. Горьковатый вкус пива показался ему на удивление живым.
Запись в «Криптозое»:
«...Она подошла к нему. Та самая рабочая. И он принял от неё пиво.
Я видел это. Видел, как его рука дрогнула, прежде чем взять кружку. Видел, как он застыл, держа её, как держат незнакомый, но смертельно важный артефакт.
Он не вылил его. Не оттолкнул её. Он чокнулся с ней. Он сказал «спасибо». Он сделал то, что для любого другого было бы пустяком, а для него — подвигом, равным штурму вражеской крепости.
И когда она ушла, он отпил. Всего глоток. Но в этом глотке было больше смысла, чем во всех наших стратегиях и диверсиях.
Сегодня Григорий Семёнов не победил Фосса. Он победил самого себя. И, возможно, это самая важная победа за всю нашу тихую войну. Потому что мёртвый солдат может сражаться, но только живой человек — по-настоящему побеждать.»
Глава: Боевое крещение подвалом
Цюрих. Подвал фрау Хубер. Несколько дней спустя.
«Работа» нашла одного из «товарищей» Григория – молчаливого исполина по имени Борис. Во время ночной вылазки на окраине города их группа столкнулась с патрулём. Стычка была короткой и жестокой. Пуля срикошетила от кирпича и рассекла Борису плечо, не задев кость, но оставив глубокую, рваную и обильно кровоточащую рану.
Доставлять его в обычную клинику было нельзя. Единственным вариантом был подвал.
Борис, бледный от потери крови, но не издавший ни звука, сидел на табуретке, пока фрау Хубер обследовала рану. Его напарник, Иван, стоял у двери, его каменное лицо было напряжённым. Для них обоих этот подвал, эта старуха с руками мясника и глазами хирурга, и особенно этот бывший враг, Франц, были чуждым и подозрительным миром.
– Грязь, песок, – бросила фрау Хубер, промывая рану антисептиком, от которого по воздуху пополз резкий запах. – Резать, чистить, зашивать. Держи его.
Последние слова были обращены к Францу. Тот, не говоря ни слова, встал позади Бориса, положил ему руки на здоровое плечо, готовясь зафиксировать его на случай, если боль станет невыносимой.
Иван сделал шаг вперёд.
– Я буду держать, – его голос прозвучал как скрежет камня.
– Ты для грубой работы, – не глядя на него, отрезала фрау Хубер. – А тут работа тонкая. Он уже научился. Не мешай.
Иван замер, сжав кулаки. Он смотрел, как руки Франца, те самые, что ещё недавно держали оружие, направленное на них, теперь уверенно и сильно, но без лишней грубости, легли на его товарища. Он видел, как Борис, обычно непробиваемый, напрягся, но не от боли, а от унижения – его держит враг.
Фрау Хубер работала быстро и безжалостно. Скальпель вскрыл края раны, пинцет вытаскивал мелкие камешки и клочья ткани. Борис стиснул зубы, по его вискам струился пот. Руки Франца не дрогнули.
В самый напряжённый момент, когда фрау Хубер начала сшивать мышцы, Борис невольно дёрнулся. Франц инстинктивно усилил хватку, но не чтобы причинить боль, а чтобы стабилизировать его, и тихо, одними губами, прошипел:
– Держись. Осталось немного.
Борис замер, удивлённый не столько словами, сколько тоном. В нём не было ни злорадства, ни подобострастия. Была простая констатация факта, как у старого солдата, говорящего новобранцу в окопе.
Когда последний шов был наложен и фрау Хубер наложила повязку, в подвале повисла тяжёлая, но уже иная тишина. Работа была сделана.
Борис, тяжело дыша, кивнул фрау Хубер.
– Спасибо.
Старуха буркнула что-то неразборчивое и отвернулась, собирая инструменты. Затем Борис медленно повернул голову и посмотрел на Франца, всё ещё стоящего за его спиной. Их взгляды встретились. Глаза Бориса были полны сложной смеси боли, унижения и... зарождающегося уважения.
Он поднял здоровую руку и протянул её Францу.
– Спасибо, – повторил он, уже конкретно ему.
Франц на секунду замер, глядя на протянутую руку. Это был не просто жест благодарности. Это был пропуск. Признание. Затем он коротко кивнул и пожал её. Рукопожатие было крепким, мужским, лишённым всяких намёков.
В этот момент Иван, наблюдавший за этой сценой, отодвинулся от стены. Его лицо не выражало эмоций, но в его глазах что-то изменилось. Он подошёл, посмотрел на повязку на плече товарища, потом на Франца.
– Хорошая работа, – глухо произнёс Иван и, к изумлению всех присутствующих, тоже коротко, по-солдатски, пожал руку Францу. – Иван.
– Франц, – так же коротко представился бывший убийца.
В этом не было дружбы. Не было доверия. Но было нечто более важное в их мире – признание профессиональной компетентности. Франц перестал быть «предателем» или «орудием». В этом подвале, под присмотром фрау Хубер, он стал «своим» специалистом. Ещё одним винтиком в механизме их выживания.
Фрау Хубер, наблюдая за этим молчаливым ритуалом, фыркнула и пробормотала, оттирая окровавленные инструменты:
– Наконец-то и эти болваны научились говорить «спасибо». А то думали, что пули сами собой выскакивают и раны сами зашиваются.
Но в её ворчании слышалась тень редкого, почти неуловимого удовлетворения.
Запись в «Криптозое»:
«...Сегодня в подвале произошло маленькое чудо. Не медицинское – человеческое.
«Товарищи» Григория, Иван и Борис, прошли через обряд посвящения подвалом фрау Хубер. Они увидели в работе не просто грубую силу, а ремесло. И они увидели во Франце не врага, а коллегу по этому мрачному ремеслу.
Рукопожатие, которым они обменялись, стоило больше любой клятвы на верность. Это было признание солдатом другого солдата, пусть и из вчерашнего вражеского стана.
Наш муравейник становится крепче. Он обрастает не только новыми связями, но и новой, странной этикой. Этикой совместного выживания, где ценность человека определяется не его прошлым, а его умением быть полезным в настоящем и его готовностью протянуть руку – или принять её – в кризисный момент.
Фрау Хубер, сама того не желая, стала не только нашим хирургом, но и жрицей, проводящей эти странные обряды единения. А её подвал – кузницей, где переплавляются не только металлы, но и человеческие души.»
Глава: Трещина в речах
Цюрих. Дом Кляйнов. Начало марта 1944.
Вечерние новости по радио были фоном для их жизни, как шум дождя за окном. Но этот вечер был иным.
Голос диктора, обычно металлический и полный уверенности, звучал сегодня с непривычными паузами, с акцентами, расставленными не так, как обычно. И слова... слова были другими.
«...Рейхсканцлер в своей речи перед имперскими наместниками подчеркнул необходимость... европейской солидарности перед лицом... внешней угрозы... Продиктованная волей к миру... готовность к... диалогу...»
Йохан, читавший газету, замер, его пальцы сжали бумагу. Анна перестала перебирать ноты. В дверном проёме кухни застыла фрау Хубер с половником в руке. Даже Григорий, обычно игнорировавший пропагандистский шум, медленно поднял голову, его взгляд стал острым и сфокусированным.
Диктор продолжал, избегая привычных ядовитых выпадов, заменяя их туманными дипломатическими оборотами. Это была не речь льва, рычащего перед прыжком. Это была речь загнанного зверя, пытающегося казаться осмысленным.
Когда трансляция закончилась, в гостиной повисла оглушительная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в камине.
Первым заговорил Густав. Он сидел в кресле, его пальцы сложены домиком, а глаза были закрыты, будто он анализировал услышанное с помощью внутреннего камертона.
– Слышите? – тихо произнёс он. – Слышите этот треск? Это не смена тактики. Это – паника, облечённая в слова. Их «австрийский художник» впервые за десять лет сменил не только окрас, но и... шкуру. Он пытается говорить языком политиков, а не пророка. Это значит, что пророк в нём мёртв. Остался лишь паникёр.
– Они ищут выход, – сказал Йохан, откладывая газету. Его голос был полон не надежды, а холодного анализа. – Они поняли, что «тотальная война» проиграна. Теперь они ищут щель. Диалог. Сепаратный мир. Хоть с чёртом.
– С чёртом они уже разговаривают, – мрачно бросила фрау Хубер из doorway. – Сидят с ним в одной комнате. – Она имела в виду Григория.
Все посмотрели на него.
Григорий медленно встал и подошёл к радиоприёмнику, словно желая удостовериться, что это не мираж.
– Это подтверждает всё, – произнёс он ровно. – Тот самый «большой ход», о котором мы узнали от Франца. Они не просто ищут переговоры. Они уже готовят для них почву. Меняют риторику для ушей Запада. Фосс и его группа пытаются этому помешать... но, судя по всему, они проигрывают.
Он повернулся к ним, и в его глазах горел огонь не триумфа, а предельной сосредоточенности.
– Это делает нашу задачу ещё важнее. Фосс сейчас опасен как никогда. Загнанный в угол фанатик, видящий, как его мир рушится. Он будет действовать без оглядки. Ему нечего терять.
В этот момент в гостиную вошёл Франц. Он слышал последние минуты новостей, стоя в коридоре. На его лице было странное выражение – горькое понимание.
– Значит, так оно и бывает, – тихо сказал он. – Сначала громовые речи и марши. Потом – тихий шёпот в поисках спасения. Они... они просто играли. А теперь, когда игра обернулась против них, они пытаются сменить правила.
Он посмотрел на Григория.
– Он прав. Фосс теперь подобен подорвавшему себя сапёру. Он будет тащить на дно всех, до кого сможет дотянуться.
Воздух в комнате сгустился. Радости не было. Было осознание того, что финальный акт их личной драмы накладывается на финальный акт мировой трагедии. И самый опасный зверь – зверь, прижатый к стене.
Йохан смотрел в окно, на тёмные улицы нейтрального Цюриха, за которыми бушевал закатывающийся в агонии мир. Он чувствовал, как история дышит им в затылок.
Запись в «Криптозое»:
«...Март 1944. Трещина в речах.
Сегодня по радио прозвучало нечто немыслимое. Их пророк заговорил языком бухгалтера, подсчитывающего убытки. Исчез пафос, исчезла уверенность. Сквозь треск эфира прорывался запах страха.
Густав прав – это агония. Агония режима, который почуял запах собственного жареного.
И это не конец нашей войны. Это её самая опасная стадия. Фосс, этот последний солдат обречённой крепости, теперь будет сражаться с отчаянием обречённого. Его не остановят ни приказы, ни угрозы. Только пуля.
Мы стояли сегодня в гостиной и слушали, как трещит по швам огромная империя лжи. И этот треск был страшнее любого взрыва. Потому что он означал, что впереди – хаос. А в хаосе выживают только те, кто крепче всего держится друг за друга.
Наш муравейник готовится к последнему шторму. Шторму, который принесёт с собой не очищение, а лишь горький пепел и отчаянные попытки выжить в обломках чужого безумия.»
Глава: Трещина в речах
Цюрих. Дом Кляйнов. Начало марта 1944.
Вечерние новости по радио были фоном для их жизни, как шум дождя за окном. Но этот вечер был иным.
Голос диктора, обычно металлический и полный уверенности, звучал сегодня с непривычными паузами, с акцентами, расставленными не так, как обычно. И слова... слова были другими.
«...Рейхсканцлер в своей речи перед имперскими наместниками подчеркнул необходимость... европейской солидарности перед лицом... внешней угрозы... Продиктованная волей к миру... готовность к... диалогу...»
Йохан, читавший газету, замер, его пальцы сжали бумагу. Анна перестала перебирать ноты. В дверном проёме кухни застыла фрау Хубер с половником в руке. Даже Григорий, обычно игнорировавший пропагандистский шум, медленно поднял голову, его взгляд стал острым и сфокусированным.
Диктор продолжал, избегая привычных ядовитых выпадов, заменяя их туманными дипломатическими оборотами. Это была не речь льва, рычащего перед прыжком. Это была речь загнанного зверя, пытающегося казаться осмысленным.
Когда трансляция закончилась, в гостиной повисла оглушительная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в камине.
Первым заговорил Густав. Он сидел в кресле, его пальцы сложены домиком, а глаза были закрыты, будто он анализировал услышанное с помощью внутреннего камертона.
– Слышите? – тихо произнёс он. – Слышите этот треск? Это не смена тактики. Это – паника, облечённая в слова. Их «австрийский художник» впервые за десять лет сменил не только окрас, но и... шкуру. Он пытается говорить языком политиков, а не пророка. Это значит, что пророк в нём мёртв. Остался лишь паникёр.
– Они ищут выход, – сказал Йохан, откладывая газету. Его голос был полон не надежды, а холодного анализа. – Они поняли, что «тотальная война» проиграна. Теперь они ищут щель. Диалог. Сепаратный мир. Хоть с чёртом.
– С чёртом они уже разговаривают, – мрачно бросила фрау Хубер из doorway. – Сидят с ним в одной комнате. – Она имела в виду Григория.
Все посмотрели на него.
Григорий медленно встал и подошёл к радиоприёмнику, словно желая удостовериться, что это не мираж.
– Это подтверждает всё, – произнёс он ровно. – Тот самый «большой ход», о котором мы узнали от Франца. Они не просто ищут переговоры. Они уже готовят для них почву. Меняют риторику для ушей Запада. Фосс и его группа пытаются этому помешать... но, судя по всему, они проигрывают.
Он повернулся к ним, и в его глазах горел огонь не триумфа, а предельной сосредоточенности.
– Это делает нашу задачу ещё важнее. Фосс сейчас опасен как никогда. Загнанный в угол фанатик, видящий, как его мир рушится. Он будет действовать без оглядки. Ему нечего терять.
В этот момент в гостиную вошёл Франц. Он слышал последние минуты новостей, стоя в коридоре. На его лице было странное выражение – горькое понимание.
– Значит, так оно и бывает, – тихо сказал он. – Сначала громовые речи и марши. Потом – тихий шёпот в поисках спасения. Они... они просто играли. А теперь, когда игра обернулась против них, они пытаются сменить правила.
Он посмотрел на Григория.
– Он прав. Фосс теперь подобен подорвавшему себя сапёру. Он будет тащить на дно всех, до кого сможет дотянуться.
Воздух в комнате сгустился. Радости не было. Было осознание того, что финальный акт их личной драмы накладывается на финальный акт мировой трагедии. И самый опасный зверь – зверь, прижатый к стене.
Йохан смотрел в окно, на тёмные улицы нейтрального Цюриха, за которыми бушевал закатывающийся в агонии мир. Он чувствовал, как история дышит им в затылок.
Запись в «Криптозое»:
«...Март 1944. Трещина в речах.
Сегодня по радио прозвучало нечто немыслимое. Их пророк заговорил языком бухгалтера, подсчитывающего убытки. Исчез пафос, исчезла уверенность. Сквозь треск эфира прорывался запах страха.
Густав прав – это агония. Агония режима, который почуял запах собственного жареного.
И это не конец нашей войны. Это её самая опасная стадия. Фосс, этот последний солдат обречённой крепости, теперь будет сражаться с отчаянием обречённого. Его не остановят ни приказы, ни угрозы. Только пуля.
Мы стояли сегодня в гостиной и слушали, как трещит по швам огромная империя лжи. И этот треск был страшнее любого взрыва. Потому что он означал, что впереди – хаос. А в хаосе выживают только те, кто крепче всего держится друг за друга.
Наш муравейник готовится к последнему шторму. Шторму, который принесёт с собой не очищение, а лишь горький пепел и отчаянные попытки выжить в обломках чужого безумия.»
Глава: Гром с Востока
Цюрих. Дом Кляйнов. 7 марта 1944.
Вечерние новости по швейцарскому радио передавали сводки с обычной, нейтральной сдержанностью. Но за сухими цифрами и перечислением населённых пунктов скрывался грохот апокалипсиса.
«...Войска 1-го Украинского фронта под командованием Маршала Советского Союза Жукова продолжили успешное наступление, овладев городами Збараж, Вишневец... перерезана важнейшая коммуникация противника — железная дорога Проскуров-Тарнополь... По предварительным данным, за два дня боёв немцы оставили на поле боя более пятнадцати тысяч трупов...»
Цифры падали в тишину гостиной, как удары молота по наковальне. Йохан сидел, откинув голову на спинку кресла, его глаза были закрыты. Он не видел карт, он видел это: бескрайние снежные равнины, почерневшие от разрывов, идущие в атаку цепи солдат в шинелях, и немецкие оборонительные рубежи, сметаемые ураганным огнём артиллерии.
Анна тихо плакала, прикрыв лицо руками. Это были не слёзы радости, а слёзы освобождения от давнего, мучительного кошмара. Каждое название освобождённого города был гвоздём, выдернутым из её души.
Фрау Хубер стояла у камина, её поза была неподвижной, но её пальцы, сжимавшие край полки, были белыми от напряжения. Она смотрела в огонь и, возможно, видела там другие пожары – горящий Рейхстаг, который она когда-то оставила позади.
Но главное действо разворачивалось вокруг Григория.
Он стоял посреди комнаты, превратившись в слух. Его тело было напряжено, как струна. Он не был просто слушателем. Он был специалистом, чья профессиональная сущность оживала при этих словах.
«...прорвали сильную оборону на фронте протяжением до ста восьмидесяти километров... за два дня... продвинулись... от двадцати пяти до пятидесяти километров...»
– Боже правый, – тихо выдохнул Йохан, открывая глаза. – Они... они их рвут. Как тухлую ткань.
– Это не прорыв, – голос Григория прозвучал глухо, но с металлической вибрацией внутри. Он говорил не с ними, а сам с собой, анализируя. – Это... сокрушение. Оперативный прострел на всю тактическую глубину. Жуков... – он произнёс это имя с беззвучным свистом, в котором было всё: уважение, страх, признание чудовищной силы. – Он не воюет. Он перемалывает. Пятнадцать тысяч трупов за два дня... Это не сражение. Это бойня.
Он повернулся к ним, и в его глазах бушевала буря. В них не было радости. Было нечто более древнее и первозданное – трепет перед масштабом исторического возмездия.
– Вы понимаете? – спросил он, и его голос сорвался. – Вы понимаете, что это значит? Их группа армий «Юг»... она перестала существовать. Она уничтожена. Они отступают не потому, что проиграли сражение. Они бегут, потому что их армия уничтожена. Варшава... Будапешт... они уже не за горами. Рейх обнажён.
В этот момент в дверях появился Франц. Он слышал всё из коридора. Его лицо было пепельно-серым.
– Значит, это конец, – прошептал он. Не с облегчением, а с ужасом человека, который смотрит, как рушится скала, у подножия которой он всю жизнь стоял.
– Нет, – резко парировал Григорий. – Это начало конца. А самое опасное время – между раной и смертью. Зверь, истекающий кровью, будет бросаться на всех. Фосс... теперь он будет цепляться за свою миссию с удесятерённой яростью. Убить меня, уничтожить вас – для него это станет последним актом верности тому, что рухнуло.
Густав, молча наблюдавший за сценой, кивнул.
– Архетип Рагнарёка. Гибель богов. Когда рушится весь мир, последние фанатики пытаются утащить с собой в небытие как можно больше живых душ.
Воздух в комнате сгустился. Радость от победной сводки была мгновенно отравлена осознанием новой, смертельной опасности. Они не были сторонними наблюдателями. Они находились в самой гуще агонии раненого гиганта.
Йохан подошёл к радио и выключил его. Наступившая тишина была оглушительной.
– Значит, всё, что мы делали до сих пор... это была лишь прелюдия, – сказал он. – Теперь начинается главное сражение. Не на фронте. Здесь.
Григорий медленно кивнул, его взгляд снова стал холодным и острым, как лезвие.
– Да. И отсрочек больше не будет.
Запись в «Криптозое»:
«...7 марта 1944. Гром с Востока.
Сегодня мы услышали гул приближающейся развязки. Сводки с фронта – это не список побед. Это некролог целой империи, написанный огнём и сталью.
Григорий был прав – это не война, это казнь. И мы, сидя в нашей цюрихской крепости, чувствуем, как содрогается земля под ударами этого молота.
И самый страшный удар ещё впереди. Не от русских пушек, а от отчаянного рывка тех, кто обречён. Фосс теперь не просто фанатик. Он – последний часовой на тонущем корабле, готовый взорвать крюйт-камеру, лишь бы враг не достал его флаг.
Наша «тихая война» входит в свою самую громкую и смертоносную фазу. Мы больше не прячемся. Мы готовимся к последней битве с тенью, которую отбрасывает гибнущее чудовище. И от исхода этой битвы зависит, увидим ли мы рассвет нового дня или будем погребены под обломками старого.»
Глава: Пшик и прах
Цюрих. Подвал фрау Хубер. Поздний вечер 7 марта.
Воздух в подвале всё ещё пахнет антисептиком и кровью, смешиваясь с тяжёлым духом только что услышанных новостей. Франц молча помогал фрау Хубер раскладывать чистые бинты. Его движения были механическими, лицо — застывшей маской. Но внутри всё кипело.
Он вдруг остановился, зажав в руке рулон марли так, что пальцы побелели. Он смотрел в одну точку на грязном каменном полу, но видел не его.
– Они знали, – его голос прозвучал тихо, но с такой концентрацией яда, что фрау Хубер прекратила свои занятия и уставилась на него. – Они знали с самого начала.
Он поднял на неё взгляд, и в его глазах бушевала буря из горькой ярости и леденящего презрения.
– Все эти речи... «Новый порядок», «Тысячелетний Рейх», «Недочеловеки»... Это всё был пшик. Красивый, громкий, дымный пшик. Они сами никогда в это не верили. Ни Фосс, ни те, кто над ним.
Он швырнул рулон бинтов на стол.
– Верили такие дураки, как я. Верили мальчишки, которых посылали умирать под Проскуровом за эти пятнадцать тысяч трупов. А они... они просто играли. Власть. Силу. Им нужна была красивая упаковка для своего грабежа, вот они и придумали идеологию. Упаковка для мясорубки.
Фрау Хубер молчала, наблюдая за ним с своим обычным безразличием, за которым, однако, скрывался профессиональный интерес к симптомам душевного надлома.
– А принципы... – Франц горько усмехнулся. – Какие, к чёрту, принципы? Принцип – выжить любой ценой. Принцип – сохранить власть. Принцип – когда становится жарко, сменить окрас речей и искать сепаратные переговоры с теми, кого вчера называли недочеловеками. Всё остальное – для лохов. Для пушечного мяса.
Он начал метаться по тесному подвалу, как раненый волк в клетке.
– Меня готовили, вбивали в голову: «Предательство – самое страшное». А сами? Сидят в своих берлинских кабинетах и готовятся предать друг друга, свою страну, свои же дурацкие идеалы, лишь бы успеть в последний вагон! Они предали того мальчика, сына Фосса, ещё до того, как мы о нём узнали! Предали, объявив его жизнь нестоящей по умолчанию, потому что он не вписывается в их выдуманный шаблон!
Он резко остановился перед фрау Хубер.
– А знаете, что самое смешное? Самое отвратительное? Я сейчас смотрю на вас. На эту девочку, Марию. На Кляйнов. И я понимаю, что у вас, у «врагов», у «подпольщиков», принципов и чести в тысячу раз больше, чем у всех моих бывших хозяев, вместе взятых! Вы спасаете людей. Даже таких, как я. А они... они только и делают, что убивают. Сначала других. Потом своих. А в итоге – самих себя.
Он выдохнулся, его плечи обвисли. Вся ярость ушла, сменившись тотальной, всепоглощающей усталостью.
– Всё это был пшик. А мы... мы были пешками, которые верили, что участвуют в великой игре. А игра-то была в поддавки. И проиграли в ней все. Кроме них. Они, наверное, уже давно с золотом и документами в Аргентине приземляются.
Фрау Хубер, помолчав, протянула ему кружку с водой.
– Наконец-то дошло, – произнесла она своим ровным, безжалостным тоном. – Мир всегда делился не на своих и чужих. А на дураков и мерзавцев. Дураки умирают за слова. Мерзавцы – на этих словах наживаются. – Она сделала глоток из своей кружки. – Ты был дураком. Тебе повезло – ты выжил. Теперь решай, кем быть дальше.
Франц взял кружку, но не пил. Он смотрел на воду, в которой отражалось тусклое светильник.
– Теперь я свободен, – тихо сказал он. – Свободен от всей этой лжи. И знаете что? Эта свобода... она тяжелее любого приказа.
Он был солдатом, у которого отняли не родину, а иллюзию родины. И теперь ему предстояло научиться жить в реальном мире – жестоком, сложном, но, по крайней мере, не лживом до самого основания.
Запись в «Криптозое»:
«...Поздняя ночь. Пшик и прах.
Сегодня Франц прошёл свою последнюю инициацию. Он увидел систему без прикрас и назвал её своими именами – «пшик» и «к черту».
Это горькая победа. Мы вырвали его из пасти одного монстра, но что мы можем предложить ему взамен? Правда, которую он узнал, горька и беспощадна. Его мир рухнул не просто как политическая конструкция, он рухнул как метафизическая опора. Всё, во что он верил, оказалось грандиозным, кровавым фарсом.
Он прав – у нас есть принципы. Но способны ли эти принципы залатать дыру, оставшуюся в его душе на месте целой вселенной?
Он больше не наш пленник, не наш должник. Он – свободный человек в мире, который для него только что родился из пепла старых иллюзий. И я не знаю, что страшнее – быть солдатом в армии лжи или свободным человеком в мире, лишённом всякого смысла, кроме того, что мы сами сумеем в нём отстроить.
Наш муравейник приобрёл не просто союзника. Он приобрёл человека, прошедшего через самое страшное прозрение. И я молюсь, чтобы мы смогли стать для него не просто укрытием, а тем местом, где он начнёт строить новую, честную жизнь. Из этого самого праха.»
Глава: Спирт и откровение
Цюрих. Подвал фрау Хубер. Поздняя ночь.
Тяжелое молчание Франца повисло в воздухе, густом от запахов медикаментов и выстраданных истин. Фрау Хубер наблюдала за ним несколько мгновений, затем развернулась и подошла к запертому шкафчику. Ключ звякнул в тишине. Она достала оттуда плоскую стеклянную бутыль с бесцветной жидкостью и два невзрачных стакана.
Вернувшись к столу, она с характерной резкостью налила в оба стакана по три пальца спирта. Ни льда, ни закуски. Просто спирт. Она один стакан с глухим стуком поставила перед Францем, другой оставила себе.
– Твои проблемы, – прохрипела она, – от того, что ты слишком поздно родился и слишком поздно прозрел. Выпей. И заткнись.
Она опрокинула свой стакан в горло одним движением, не поморщившись. Франц, после секундной паузы, последовал её примеру. Огонь растёкся по желудку, выжигая часть душевной боли, заменяя её физическим жжением.
Фрау Хубер поставила стакан, её глаза, выцветшие и острые, уставились на него с новой, пронзительной интенсивностью.
– Ты думаешь, ты один такой? – спросила она, и её голос потерял привычную грубость, став на удивление ровным и тихим. – Думаешь, только твоя вера оказалась пшиком? У меня не было веры. У меня была наука.
Она обвела рукой подвал, её жест включал в себя и грубый стол, и потёртые инструменты, и застывшие в тени полки с травами.
– Это... это не моё место. Моё место было в операционной. С хромированным блеском. Со стерильным светом. Я была кардиохирургом. Хирургом-сосудистым. Мои руки, – она подняла свои узловатые, испещрённые шрамами пальцы, – эти руки оперировали министров, банкиров, гениев. Они сшивали аорты. Спасали жизни, которые считали бесценными. У меня была кафедра. Ученики. Будущее.
Она снова налила себе спирта, но на этот раз не стала пить, а лишь вращала стакан в руках.
– А потом пришли они. В тридцать третьем. Принесли бумагу. «Подпиши, – сказали, – про расу. Что будешь лечить только чистых. А остальных... остальных – нет».
Франц смотрел на неё, заворожённый. Он не мог представить эту грубую, пахнущую дёгтем и кровью знахарку в белоснежном халате в сияющей операционной.
– Я посмотрела на эту бумагу, – продолжила она, и в её глазах вспыхнул тот самый стальной огонь, который Франц видел у неё лишь в момент самых сложных операций, – а потом посмотрела на них. И сказала: «Нет». Публично. На учёном совете. Сказала, что моя наука не знает рас, а сердце еврея бьётся так же, как сердце арийца, и кровь у всех одного цвета.
Она усмехнулась – коротко, беззвучно и горько.
– На следующий день у меня не стало ни лицензии, ни кафедры, ни учеников. Ни будущего. Стало только это, – она снова указала на подвал. – И люди, которых нужно было спасать уже не от инфарктов, а от них. Сначала евреев. Потом диссидентов. Потом таких дезертиров, как ты. Мои инструменты сменились. Принципы – нет.
Она допила свой второй стакан и посмотрела на Франца прямо.
– Они отняли у меня всё, что я любила. Ради чего жила. Но они не смогли заставить меня подписать их грязную бумажку. Потому что есть вещи прочнее идеологии. Прочнее карьеры. Прочнее даже разума. Просто потому, что иначе – нельзя. Иначе ты не врач. Ты – мясник. А я – хирург.
Она не сказала ни слова о Кляйнах. Не сказала, как оказалась здесь. Эта история была не о них. Это была история о выборе. Один-единственный выбор, который перечёркивает всю жизнь и строит её заново из ничего.
Франц сидел, не двигаясь. Его собственное прозрение казалось ему теперь детским лепетом рядом с этой исповедью. Ему показали, что можно потерять всё, абсолютно всё, и не сломаться. Не потому, что есть новая вера, а потому, что есть стальной стержень внутри, который не гнётся.
– Зачем... зачем вы мне это рассказываете? – тихо спросил он.
– Чтобы ты знал, – фрау Хубер снова стала собой – резкой, бескомпромиссной и безжалостной. – Знания – это не только их шифры и пароли. Знания – это ещё и вот это. Чтобы ты не ныл. Жизнь – дерьмо. Одним – с рождения. Другим – позже. Твоя дерьмовая полоса только началась. Добро пожаловать в клуб.
Она встала, давая понять, что разговор окончен.
– А теперь иди спать. Завтра пол в приёмной мыть. И бочку с антисептиком передвинешь. Рефлексии закончились. Началась работа.
Франц поднялся и, кивнув, направился к выходу. Его походка была тяжёлой, но спина – прямой. Он унёс с собой не только горечь своего прозрения, но и странное, суровое утешение. Он был не один в своём падении. И падение – это ещё не конец. Это лишь смена инструментов.
Запись в «Криптозое»:
«...Глубокая ночь. Спирт и откровение.
Сегодня фрау Хубер открыла Францу часть своей тайны. Она была кардиохирургом. Её падение с вершин науки в грязь подвала было не вынужденным бегством, как у многих из нас, а следствием одного-единственного, принципиального выбора. Она сказала «нет» тогда, когда молчание могло бы спасти её мир.
Она не стала рассказывать ему о нас, о том, как пришла сюда. Эта история была не о «муравейнике». Она была о стержне. О том, что есть в человеке нечто, что не сломать, не купить и не обменять.
Она дала Францу не утешение, а пример. Жестокий, безрадостный, но честный. Ты упал? Прекрасно. Дно – отличная точка опоры. Оттолкнись и работай.
И он принял это. Я видел его уходящую спину. Впервые за долгое время он шёл не как затравленный зверь и не как кающийся грешник, а как... ученик. Суровый, многое потерявший, но нашедший нового, ещё более сурового учителя.
Наш муравейник обрёл сегодня не просто союзника. Он обрёл преемника. И, глядя на них – старую грозную хирургиню и бывшего убийцу, – я думаю, что это самый странный и, возможно, самый правильный исход из всех возможных.»
Глава: Камень и прогулка
Цюрих. Кабинет Йохана. Утро.
Григорий вошёл без стука, но на сей раз его молчание не было гнетущим. Оно было... сосредоточенным. Он стоял у окна, глядя на сад, где первые мартовские проталины чернели на солнце.
Йохан ждал, отложив перо. Он видел, что в Григории что-то изменилось. Обычная мраморная бледность сменилась легким румянцем, а в глазах, вместо пустоты или стальной воли, горел ровный, спокойный свет.
– Я понял, – сказал Григорий, не поворачиваясь. Его голос был тихим и удивлённым, как будто он обнаружил у себя нечто новое и неожиданное. – Понял прелесть кризиса.
Йохан поднял брови.
– Прелесть?
– Да. Когда ходишь около смерти, по самому её краю... всё лишнее отваливается. Остаётся только суть. Как у камня. Ветер, вода – они не разрушают камень. Они только обнажают его текстуру. Делают его... более самим собой. – Он наконец обернулся. – Я был пустотой. А стал... камнем. И камень не живёт прошлым. Он живёт здесь и сейчас. Потому что другого времени у него нет.
Он подошёл к столу и посмотрел на Йохана прямо.
– Я позвал Грету. На прогулку. Сегодня. И она... – он сделал паузу, и в его глазах мелькнуло лёгкое, почти детское недоумение, – ...она сразу согласилась. Будто ждала. Я что, такой предсказуемый?
В этот момент в кабинете появился Густав. Он слышал последнюю фразу. На его губах играла мудрая, отеческая улыбка.
– Предсказуемый? – переспросил Густав. – Напротив, дорогой мой. Это – замечательно. Это значит, что ты, наконец, стал читаем для самого себя. Ты прошёл через кризис и принял его дар – способность жить настоящим. Ты перестал быть призраком, цепляющимся за прошлое, и стал реальным человеком, который может сделать простой, человеческий жест. И она это почувствовала. Не твою прежнюю броню, не твою пустоту. А именно это – твою новую, каменную прочность и готовность к жизни.
Григорий слушал, и на его лице впервые за многие годы появилось выражение, которое можно было бы назвать просветлённым облегчением.
– Так что идите на свою прогулку, – заключил Густав, подходя и кладя руку ему на плечо. – Идите и учитесь заново простым вещам. Шагать рядом с женщиной. Слушать её голос. Смотреть на солнце. В этом сейчас – ваша самая главная стратегия. Стратегия жизни. Всё остальное... всё остальное подождёт.
Григорий кивнул. Коротко, твёрдо. И вышел из кабинета, чтобы отправиться на свою первую за долгие годы прогулку, которая не была ни разведкой, ни операцией, ни частью легенды. Просто прогулку.
Йохан и Густав смотрели ему вслед.
– Вы верите, что это продлится? – тихо спросил Йохан.
– Ничто не длится вечно, – философски заметил Густав. – Но камень, однажды обретший форму, уже не станет снова бесформенной пустотой. Он может покрыться мхом, его может обточить вода... но он останется камнем. А это, поверьте, уже огромная победа. И для него, и для всех нас.
Запись в «Криптозое»:
«...Утро. Камень и прогулка.
Григорий позвал ту самую рабочую, Грету, на прогулку. И она согласилась.
Это кажется таким малым – всего лишь прогулка. Но для него – это гигантский шаг через пропасть, отделявшую его от мира живых. Он называет это «прелестью кризиса» и сравнивает себя с камнем, чью текстуру обнажили ветер и вода.
Он больше не воюет с прошлым. Он научился – или начал учиться – стоять в настоящем. Твёрдо, как камень.
Густав, как всегда, прав. Это замечательно. Это означает, что самая трудная битва – битва за его душу – возможно, выиграна. Не нами, не им, а самой жизнью, которая оказалась сильнее любой пустоты.
Я смотрю на него и почти не верю в эту перемену. Но она – здесь. И, кажется, это единственная победа в этой войне, которая не горчит, а согревает душу настоящим, большим и тихим теплом.»
Глава: Призраки мирной жизни
Цюрих. Чердак над заводским цехом. Глубокая ночь.
Трое мужчин сидели вполоборота друг к другу, устроившись на ящиках и старых мешках. Между ними стояла бутылка шнапса, принесённая Иваном. Не было тостов, не было веселья. Это было ночное бдение, три солдата, пытающиеся разглядеть призрачное будущее сквозь густой туман войны.
Борис, его перевязанное плечо болело тупой, ноющей болью, первый нарушил молчание. Он смотрел на свои огромные, исчерченные шрамами ладони.
– На Урале, у меня... была кузня, – произнёс он негромко, и слова прозвучали как признание в чём-то постыдном. – Маленькая. Лошадей подковывал, телеги чинил... Бабы с котлами прибегали, когда ручки отваливались. – Он замолчал, словно прислушиваясь к далёкому звону молота о наковальню. – Иногда думаю... смогу ли ещё. Разжечь горн. Чувствовать в руке молот. Не оружие. Молот. И знать, что делаешь... вещь. Которая будет служить, а не убивать.
Иван, мрачный и неумолимый, хмыкнул. Он осушил свой стакан и налил новый.
– Глупости. Ты думаешь, они нам дадут просто так... ковать? – Он презрительно фыркнул. – Война кончится, начнётся другая. Холодная. Тихая. Нас, таких как мы, либо в лагеря, как неугодных свидетелей, либо на новые задания. «Товарищ Семёнов» своё дело знает. Он нас пристроит. В могилу или на новую войну – какая разница?
Он посмотрел на Франца, который молча сидел, обхватив колени.
– А ты о чём мечтаешь, фашист? О рейхе, который пшикнул?
Франц не обиделся. Он слишком далеко ушёл от того человека, чтобы обижаться.
– У меня нет мечты, – тихо ответил он. – У меня нет... материала для неё. Всё, из чего строятся мечты, – детство, дом, вера в завтрашний день – у меня отняли. Сначала они, – он кивнул в сторону, подразумевая свой прошлый лагерь, – а потом... я сам, когда согласился стать их инструментом.
Он поднял голову, его глаза блуждали по теням на чердаке.
– Иногда, в подвале, когда фрау Хубер заставляет меня что-то чинить... какую-нибудь полку... я чувствую что-то. Не удовольствие. Спокойствие. Будто на несколько минут возвращаюсь в то время, когда мир был сделан из дерева и гвоздей, а не из лжи и крови. – Он горько усмехнулся. – Может, я буду плотником. Или просто... санитаром. Мыть полы. Чтобы они были чистыми. Чтобы на них не было крови. Это... это уже будет хорошей жизнью.
Борис внимательно посмотрел на него и медленно кивнул. Это был жест понимания от одного мастера к другому.
– Полки... это тоже вещь. Полезная.
Иван покачал головой, но уже без прежней злобы.
– Вы оба с ума сошли. Строить планы, когда кругом ещё стреляют.
– А когда перестанут стрелять, будет поздно их строить, – неожиданно резко парировал Борис. – Забудешь, как это делается. Окостенеешь. Станешь как он, – он кивнул на Ивана. – Вечным солдатом без войны. А это хуже, чем смерть.
Иван хотел что-то возразить, но сдержался. Он взял бутылку и налил всем троим. Даже Францу.
– Ладно, – буркнул он. – Будем ты ковать свои гвозди, а ты – мыть свои полы. А я... я буду вас охранять от таких, каким ты был, Франц. – В его словах не было угрозы. Была мрачная констатация факта. Это была его роль. Его функция. И, возможно, его единственно возможная мечта.
Они просидели так до самого утра, три солдата с разбитым прошлым и призрачным будущим, находящие странное утешение в том, что их кошмар когда-нибудь закончится, и в страхе перед тем, что будет потом.
Запись в «Криптозое»:
«...Глубокая ночь. Разговор трёх солдат.
Я случайно подслушал их разговор на чердаке. Борис, Иван и Франц. Три мира, три трагедии, собравшиеся вместе, чтобы поговорить о мире.
Борис мечтает о кузне. Иван не верит в возможность мира. А Франц... у Франца нет материала для мечты, и он хватается за простое ремесло, как утопающий за соломинку.
Это самый страшный итог войны. Она отнимает у людей не только жизнь, но и саму способность представить себе иную жизнь. Она калечит душу, выжигая в ней участки, ответственные за надежду.
И всё же они пытаются. Собирают по крупицам. Борис – свои воспоминания о молоте. Франц – тихое удовлетворение от хорошо вымытого пола.
Наш «муравейник» стал для них не просто укрытием. Он стал полигоном, где они заново учатся быть людьми. Где Борис может говорить о кузне, не боясь насмешек. Где Франц может быть санитаром, а не убийцей. Где даже Иван может получить свою роль – вечного часового, который, возможно, однажды сможет стоять на страже не у смерти, а у жизни.
Это хрупко. Это может рухнуть в любой момент. Но пока они там, на чердаке, говорят – есть шанс. Шанс на то, что когда война закончится, у них найдётся кусок мира, который они смогут назвать своим.»
Глава: Благодарность за компас
Цюрих. Кабинет Йохана. Утро.
Франц вошёл тихо, почти неслышно, но уже не как тень, крадущаяся в темноте, а как человек, знающий своё место в этом доме. Он остановился перед столом Йохана, его поза была прямой, но не вымученно-военной, а просто собранной.
Йохан отложил бумаги, ожидая доклада о работе в подвале или нового задания. Но Франц молчал, словно подбирая слова. Наконец, он поднял взгляд, и в его глазах, обычно скрывавших любую эмоцию, читалась непривычная, суровая ясность.
– Йохан, – произнёс он, опуская формальное «герр». – Я пришёл сказать вам спасибо.
Йохан кивнул, ожидая продолжения. Спасибо за спасённую жизнь, за кров, за еду. Но Франц сказал нечто иное.
– Спасибо... за Марию.
Воздух в кабинете застыл. Йохан медленно выпрямился в кресле, его пальцы сомкнулись на краю стола.
– За Марию? – переспросил он, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
– Да, – Франц твёрдо держал его взгляд. – Вы могли вырастить её... иначе. Спрятать ото всего. Сделать из неё барышню из «Шторхена». Или просто ребёнка, который боится теней. Но вы... вы позволили ей видеть. Видеть гной, кровь, боль. И при этом – не ожесточиться. Её принцип... этот её безжалостный, детский взгляд, который видит не врага, а пациента... – он сделал паузу, подбирая самое точное слово, – ...это компас.
Он обвёл рукой пространство вокруг, будто включая в него весь дом, весь их муравейник.
– В этом мире, где всё – пшик, где принципы продаются за паёк или безопасность, её вера в то, что пациента надо спасать, даже если он – твой палач... это единственная точка отсчёта, которая не шатается. Она, как фрау Хубер со своим скальпелем, отсекает всё лишнее. Всю ложь. И оставляет только суть. Человека. И долг перед ним.
Франц глубоко вздохнул.
– Вы дали ей этот компас. И она... указала им и мне дорогу. Не назад, в ту ложь, из которой я пришёл. И не вперёд, в неизвестность. А – в сторону. К тому, чтобы просто делать своё дело. Чисто. Честно. Без идеологии. Спасибо вам за это.
Йохан сидел, не в силах найти слов. Гордость, страх, умиление и леденящая ответственность – всё смешалось в нём. Он всегда видел в даре дочери и её «уроках» с фрау Хубер опасность, риск, преждевременное взросление. А этот человек, прошедший через ад обеих сторон, увидел в этом спасение. Нравственный абсолют в мире, где все ориентиры были сломаны.
– Она... просто остаётся собой, Франц, – наконец тихо сказал Йохан. – Мы лишь стараемся не мешать.
– Это и есть самое трудное, – возразил Франц. – Не мешать. Не сломать. Не испугаться и не запретить. Вы не испугались. – Он кивнул, как бы ставя точку в разговоре. – Спасибо.
И, развернувшись, он вышел так же тихо, как и вошёл, оставив Йохана наедине с новой, оглушительной мыслью: его дочь, его маленькая Мария, стала не просто солдатом их тихой войны. Она стала её совестью. И этот факт был одновременно самым страшным и самым прекрасным, что он осознал за все эти годы.
Запись в «Криптозое»:
«...Утро. Благодарность за компас.
Ко мне подошёл Франц и сказал спасибо. Не за жизнь, не за кров. За Марию.
Он назвал её принцип – «компасом». Её детскую, безжалостную веру в то, что пациента надо спасать – точкой отсчёта в мире, где все ориентиры разрушены.
Я всегда боялся, что её дар, её ранняя взрослость, её близость к боли – это уродство, навязанное ей нашей войной. Что мы отняли у неё детство. А он, глядя со стороны, увидел в этом спасение. Увидел нравственный стержень, который не гнётся.
Он прав. Мы не учили её этому специально. Мы просто... не мешали. Не мешали видеть. Не мешали чувствовать. Не мешали оставаться человеком в нечеловеческих условиях.
И сегодня я понял, что, возможно, это и есть наша главная задача. Не просто спасать жизни, а сохранять и взращивать такие вот «компасы». Потому что когда закончится война, когда рухнут все империи и идеологии, именно они, эти бесстрашные и чистые сердца, будут тем фундаментом, на котором можно будет построить новый мир. Мир, в котором мыть полы от крови – будет почётнее, чем проливать её.»
Глава: Семнадцать лет
Цюрих. Дом Кляйнов. Поздний вечер.
Йохан сидел в гостиной, всё ещё находясь под впечатлением от утреннего разговора с Францем. Слова «компас» и «благодарность за Марию» звенели в его ушах, создавая новый, сложный образ этого человека – не жертвы, не солдата, а кого-то, кто нашёл в его дочери точку нравственного отсчёта.
В дверях появилась фрау Хубер. Она закончила свои вечерние обходы, и на её лице лежала печать усталости. Она подошла к буфету, налила себе стакан воды и, повернувшись к Йохану, произнесла это так же буднично, как могла бы сообщить о необходимости закупить больше бинтов.
– Кстати, насчёт твоего нового «компаса», – сказала она, отхлебнув воды. – Францу. Семнадцать лет.
Стекло, которое Йохан как раз подносил к губам, замерло в воздухе. Он медленно, очень медленно поставил его на стол, не в силах отвести взгляд от старухи.
– Что? – его голос прозвучал глухо. – Что ты сказала?
– Семнадцать лет, – повторила она, вытирая губы тыльной стороной руки. – По костям видно. По зонам роста на рентгене, если бы он у нас был. И по психике. Он не сформировавшийся циник. Он – сломанный подросток. Их система подобрала его, когда ему было лет пятнадцать, не больше. Взрастила, выдрессировала и бросила в мясорубку как готового убийцу. Гениально, чёрт возьми. Ребёнка проще убедить, что чёрное – это белое.
Йохан встал. Он подошёл к камину, чтобы сделать хоть какое-то движение, иначе он бы взорвался. Семнадцать. Всего на шесть лет старше Марии. Ребёнок. Тот, кто благодарил его за «компас» его дочери, сам был ребёнком, у которого этот компас вырвали и сломали, прежде чем он успел научиться им пользоваться.
– Боже правый, – прошептал он. – Он же... мальчик.
– Мальчик, который видел и сделал такое, что иному ветерану не снилось, – безжалостно констатировала фрау Хубер. – Его душа не сломана. Она просто... не успела вырасти. Её заместили суррогатом из долга, дисциплины и ненависти. А когда суррогат отняли, внутри осталась пустота. Та самая, которую наша Мария теперь пытается заполнить своими принципами.
Она посмотрела на Йохана своим острым, хирургическим взглядом.
– Теперь ты понимаешь, почему он так цепляется за её «компас»? Он инстинктивно тянется к тому, что должно было быть у него в её возрасте. К простым, ясным правилам: «пациента надо спасать», «не убий». Для него это не философия. Это – воспоминание о том, каким мир должен был быть. О том, каким он сам мог бы быть.
Йохан смотрел в огонь, и ему виделся не взрослый, замкнутый мужчина, а юноша с глазами, полыми от ужаса, который учился не жить, а убивать, когда его сверстники учились целоваться и мечтать о будущем.
– Никому ни слова, – тихо, но очень твёрдо сказала фрау Хубер. – Особенно ему. Он выстроил свою идентичность на том, что он солдат, профессионал. Отнять это у него сейчас – всё равно что выбить костыль у калеки. Он должен дозреть. Дорасти. Сам.
Йохан кивнул. Голова шла кругом. Всё вставало с головы на ноги. Его ярость к «убийце» сменилась леденящей душу жалостью к мальчику. И огромной, давящей ответственностью.
Они не просто спасли агента. Они подобрали искалеченного ребёнка. И теперь им предстояло сделать невозможное – попытаться вернуть ему его украденное детство и дать шанс вырасти в того человека, которым он должен был стать.
Запись в «Криптозое»:
«...Поздняя ночь. Семнадцать лет.
Фрау Хубер поставила диагноз, который перечёркивает всё. Францу не тридцать. Ему семнадцать.
Семнадцать. Он ребёнок. Солдат-ребёнок, которого система нацизма взяла, выпотрошила и наполнила ядом. Его прозрения, его «пшик», его поиск опоры в принципах Марии – это не зрелые размышления взрослого человека. Это отчаянные попытки подростка найти хоть какие-то ориентиры в мире, который его безнадёжно обманул.
Всё встало на свои места. Его растерянность, его податливость, та самая «пустота», которую мы в нём видели... это не выжженная душа ветерана. Это – незаполненная душа юноши.
Теперь наша задача усложнилась в сто крат. Мы должны не просто переубедить солдата. Мы должны вырастить человека. Дать ему то, что у него отняли: не только безопасность, но и право на юность, на ошибки, на медленное взросление.
Это самый страшный секрет, который я когда-либо хранил. И самая большая ответственность, которая на нас легла. Мы спасли не просто жизнь. Мы спасли возможность одной жизни состояться. И я не знаю, есть ли у нас право и мудрость сделать это правильно.»
Глава: Искра и ритуал
Цюрих. Кабинет Йохана. Следующий день.
Густав Юнг вошёл, попыхивая своей неизменной трубкой. Его взгляд, острый и видящий насквозь, сразу же остановился на Йохане. Тот сидел за столом, но не работал, а смотрел в окно, и всё его существо излучало глубокую, сосредоточенную озадаченность.
– Твоё лицо, дорогой Йохан, – произнёс Густав, удобно устраиваясь в кресле, – говорит мне, что ты получил информацию, которая перевернула твою вселенную с ног на голову. И учитывая наши последние открытия, я могу предположить, что это касается нашего юного Франца.
Йохан обернулся. Он не удивился проницательности Густава.
– Семнадцать лет, Густав. Всего семнадцать. Он – мальчик.
– Да, – кивнул Густав. – И этот факт меняет все и одновременно ничего не меняет. Душа не имеет паспортного возраста. Она может быть древней в ребёнке и инфантильной в старике. Но это знание... оно заставляет по-новому взглянуть на многие вещи.
Он выпустил облачко дыма, создав между ними лёгкую дымовую завесу.
– Ты беспокоишься о Марии, – констатировал он не как вопрос, а как факт. – Ты видел, как он к ней тянется. И теперь, зная его истинный возраст, ты задаёшься вопросом: а что, если между ними пробежит искра? И как к этому относиться? Нормально ли это для их возраста и для нашего времени?
Йохан молча кивнул. Именно это и терзало его с прошлого вечера.
– Нормально? – Густав усмехнулся. – Дорогой мой, «норма» – это первое, что умирает на войне. В мире, где дети становятся солдатами, а старики – подпольщиками, говорить о норме – роскошь. Да, в иных культурах и в иные времена брак в двенадцать или тринадцать лет не был чем-то из ряда вон. Но мы с тобой – люди своего времени и своего круга. Для нас мысль о романтическом интересе к нашей одиннадцатилетней дочери – пугающа.
Он помолчал, давая Йохану впитать это.
– Однако, – продолжил он, – мы должны спросить себя: что такое «искра»? В данном случае, я полагаю, это не телесное влечение. Это – тяга повреждённой души к источнику целостности. Мария для Франца – не девушка. Она – воплощение того нравственного закона, который был в нём уничтожен. Она – его утраченная совесть, обретшая плоть. Его благодарность тебе... да, на бессознательном уровне это может быть архаичный ритуал. Жених, благодарящий отца за дочь. Но в его случае он благодарит не за невесту, а за спасителя. За того, кто вернул ему его душу.
Густав отложил трубку и сложил пальцы домиком.
– Ты боишься, что его чувства станут слишком личными. Но я скажу тебе больше: они уже личные. Глубочайше личные. Просто их природа – не романтическая, а духовная. Он не влюбляется в неё. Он верит в неё. Как в икону. И эта вера – единственное, что удерживает его от падения в окончательную пустоту.
– Так что же делать? – спросил Йохан. – Запретить? Отдалить?
– Ни в коем случае, – строго сказал Густав. – Это было бы равносильно убийству. Ты видел, что произошло, когда мы дали ему пространство и доверие. Он начал выздоравливать. Его «благодарность за Марию» – это симптом выздоровления. Симптом того, что в нём пробуждается способность к благодарности, к признанию добра. Отнимите у него этот символ – и он сломается окончательно.
Он снова взял трубку.
– Иногда, Йохан, сигара – это просто сигара. А иногда благодарность – это просто благодарность. Не ищи сложных интерпретаций там, где может работать простое человеческое чувство. Доверяй своей дочери. Она, со своим безошибочным диагностческим чутьём, сама определит природу этой связи. А наша задача – не мешать. Быть рядом. И наблюдать за тем, как раненый юноша учится заново жить, держась за руку девочки, которая стала его моральным компасом. Всё остальное... придёт своим чередом. Или не придёт. Но решать это будут они, а не мы.
Запись в «Криптозое»:
«...День после откровения. Искра и ритуал.
Густав помог мне расставить акценты. Мои страхи о «искре» между Марией и Францем – это взгляд человека из мирного времени на ситуацию, вырванную из всех норм.
Он прав – Франц тянется к Марии не как к женщине, а как к воплощению того нравственного закона, который в нём был уничтожен. Его благодарность – это архаичный ритуал на бессознательном уровне, но его суть – не брачная, а спасительная.
Запретить это – значит вырвать у него костыль, на котором он учится заново ходить по миру добра и зла.
Я должен доверять Марии. Её врождённой мудрости и её безошибочному чутью. Она видит его боль, его пустоту. И она, как настоящий врач, лечит его тем, что у неё есть – своей непоколебимой верой в необходимость спасать.
Возможно, когда-нибудь эти чувства трансформируются. А возможно – и нет. Но это их путь. Наш же путь – быть для них той самой крепостью, в стенах которой возможны такие чудесные и страшные вещи, как исцеление души, растоптанной войной.»
Глава: Крысы чуют айсберг
Берлин. Канцелярия гестапо. Начало марта 1944.
Воздух в коридорах пах не только лыжной пастой и властью, но и чем-то новым, едва уловимым – затхлым запахом страха и бегущего времени. Он витал над столами, заваленными папками с грифом «Совершенно секретно», которые теперь перекладывались с места на место с лихорадочной поспешностью.
Крысы чуяли айсберг.
Это было не в сводках с фронта, где красные стрелы советских армий рвали карту на части. Это было в мелочах. В том, как оберштурмбаннфюрер, известный своей железной выдержкой, трижды за утро переспрашивал один и тот же приказ. В том, как из сейфов исчезали личные досье и золотые запасы партийных бонз, а на их месте появлялись паспорта на другие имена. В том, как самые прозорливые из «старой гвардии» вдруг вспоминали о срочных командировках в Швейцарию, Португалию, Аргентину.
Система, этот отлаженный механизм террора, давала сбой. Она больше не пожирала чужих. Она начинала пожирать саму себя.
В своём кабинете штурмбаннфюрер Фосс был, пожалуй, единственным, кто не чуял айсберга. Вернее, он чувствовал его, но его реакцией был не бег, а яростное, слепое отрицание. Он был не крысой, бегущей с корабля. Он был капитаном, который в ярости привязывает себя к штурвалу, чтобы пойти на дно вместе с своим искалеченным идеалом.
Его карьера трещала по швам. Донос, отправленный его конкуренту Краузе, дал свои плоды. Из Берлина приходили запросы, не столько с вопросами, сколько с намёками. Его отстраняли от принятия ключевых решений. Его доступ к информации ограничивали. Его навязчивая идея с Семёновым и швейцарским подпольем теперь рассматривалась не как доблесть, а как растрата ресурсов и личная мания.
Они предлагали ему «отдых». Добровольную отставку по состоянию здоровья.
Он рвал эти письма и бросал в камин. Они не понимали! Они, эти берлинские крысы, уже готовили себе норки, а он один видел настоящую угрозу! Семёнов был жив. Он был в Цюрихе. И он был связью с теми, кто в Кремле уже прощупывал почву для сепаратного мира – мира, который предаст всех павших, все жертвы, всю идею Тысячелетнего Рейха!
Фосс звонил своим старым связям, но телефоны молчали. Он посылал шифровки, но ответа не было. Его изоляция была почти полной. Он становился прокажённым, которого система, которую он так яростно защищал, отторгала как ненужный придаток.
И в этой изоляции его паранойя, подпитываемая анонимками о приёмном сыне, достигла своего пика. Теперь он видел заговор не только в русских и в швейцарских подпольщиках. Он видел его в своих бывших сослуживцах, в партийных чиновниках, в самом воздухе Берлина, пропитанном запахом грядущего предательства.
Он сидел в своём кабинете в полной темноте, кроме узкой щели фонаря на столе, освещавшей лишь пистолет «Вальтер» и фотографию мальчика в баварской деревне. Его система координат рухнула. Оставалась лишь одна, простая, как примитивный инстинкт, цель.
Уйти. Но не бежать, как крыса. Уйти, совершив последний акт верности. Уничтожить Семёнова. Уничтожить тех, кто ему помогает. Смыть своё поражение и их предательство кровью.
Он был последним фанатиком на тонущем корабле. И он готовился не к прыжку в спасательную шлюпку, а к тому, чтобы взорвать крюйт-камеру.
Запись в «Криптозое»:
«...Март 1944. Берлин.
По нашим каналам приходят сведения: берлинские «крысы» чуют айсберг. Система трещит, и её слуги, чувствуя скорый конец, начинают панически искать спасения.
Все, кроме одного. Фосс.
Он, как нам сообщают, оказался в изоляции. Его карьера разрушена нашим доносом. Его считают одержимым и опасным. Система, которой он служил, отторгает его.
И это делает его смертельно опасным. Загнанный в угол, лишённый поддержки системы, он более не связан никакими правилами, кроме правил своего фанатизма. Он превратился в вольного охотника, мстящего всему миру.
Он не побежит. Он нанесёт удар. Последний, отчаянный, безрассудный. Он попытается взять с собой на дно как можно больше «предателей». И мы с Григорием – в самом верху его списка.
Шторм, который мы предсказывали, приближается. Но это будет не шторм системы. Это будет смертельный тайфун, порождённый её агонией. И его имя – Фосс.»
Глава: Война в шелковых перчатках
Цюрих. Отель «Шторхен». Вечер.
Фосс сидел за столиком в углу роскошного ресторана, но его поза была позой человека на командном пункте. Он не наслаждался едой, он – осматривал территорию. Его глаза, холодные и оценивающие, скользили по залу, выискивая знакомые черты, намёки на угрозу. Он прибыл в Цюрих не как турист, а как командос, высадившийся во вражеском тылу. Его миссия была проста: найти и уничтожить. Но враг был призраком.
Правила изменились. Нейтралитет Швейцарии, всегда бывший гибким, теперь затянулся, как потуже завязанный галстук. Любой открытый выстрел, любое похищение вызвали бы международный скандал, который Берлин, пытающийся вести сепаратные переговоры, уже не мог себе позволить. Фосс был волком, загнанным в клетку с хрустальной посудой.
Именно в этот момент он увидел их. Йохана и Анну Кляйн. Они сидели неподалёку, спокойные, улыбающиеся, словно никакой войны не существовало. Они были воплощением того самого мира, который он презирал и который теперь был его тюрьмой.
И тогда произошло нечто, чего его аналитические отчёты предсказать не могли.
Йохан Кляйн поднялся, взял со стола бокал красного вина и медленно, с невозмутимым видом светского человека, направился к его столику.
Фосс инстинктивно выпрямился, его рука потянулась к скрытой кобуре. Но он не мог стрелять. Не здесь.
– Герр... Бруннер, если не ошибаюсь? – голос Йохана был тёплым и вежливым. Он использовал легенду Фосса, под которой тот был зарегистрирован в отеле. – Йохан Кляйн. Рад видеть вас в нашем городе.
Он поставил бокал перед Фоссом.
– Подарок от заведения. «Шато Марго», пятьдесят восьмого года. Вам, как ценителю, должно понравиться.
Фосс смотрел на него, и в его глазах бушевала буря непонимания. Это была насмешка? Провокация? Что это за игра?
– Я не заказывал вино, – отрезал он, голос был жёстким, как сталь.
– Иногда лучшие вещи в жизни приходят без заказа, – улыбнулся Йохан. Его улыбка была ослепительной и абсолютно непробиваемой. – Цюрих – удивительный город. Здесь можно найти всё. Или... потерять. Всё зависит от того, знаешь ли ты правила.
Он слегка наклонился, понизив голос до заговорщицкого шёпота, полного фальшивого участия.
– Совет от старожила, герр Бруннер. Здесь... несколько иные правила игры. Попытка играть в шахматы на поле для крокета может привести к... досадным недоразумениям. Нарушает покой.
И он отступил на шаг, снова став просто вежливым собеседником.
– Наслаждайтесь вечером. И вином. Оно действительно превосходное.
Развернувшись, Йохан спокойно вернулся к своему столику, к Анне, которая смотрела на него с лёгкой, ничего не значащей улыбкой.
Фосс остался сидеть, сжимая в пальцах тонкую ножку бокала. Он смотрел на тёмно-рубиновую жидкость, а потом на спину Йохана. В его голове обрывки мыслей: Они знают. Они знают, кто я. Они смеются надо мной. Они... не боятся.
Это было хуже, чем засада. Хуже, чем перестрелка. Это было абсолютное, тотальное игнорирование его силы, его угрозы. Его загнали в клетку, а потом подошли и ласково погладили по голове, демонстрируя, что замок на двери надёжен.
Он не знал правил этой игры. Он был мастером войны в грязи и крови, а здесь, в сиянии хрустальных люстр, он был беспомощен. И Йохан Кляйн только что вежливо, с улыбкой, указал ему на это.
Он отпил вина. Оно было прекрасным. И от этого было ещё горше. Он приехал воевать с демонами, а ему предложили изысканный ужин. И этим демонам было на него наплевать.
Запись в «Криптозое»:
«...Вечер в «Шторхене». Война в шелковых перчатках.
Я подошёл к Фоссу. Подошёл и предложил ему вино. Я видел в его глазах ярость, непонимание и... страх. Не физический страх, а страх тактика, который понял, что карты в колоде поменялись, а правила ему незнакомы.
Он приехал воевать с призраками, а мы встретили его как неловкого провинциала, нарушающего светский этикет. Мы не раскрылись. Мы просто показали ему, что его сила, его власть, его пистолет – бессмысленны в этом зале. Здесь ценятся другие вещи. Спокойствие. Нейтралитет. И хорошее вино.
Мы ударили его по его самомнению. По его вере в то, что он – охотник. А оказалось, что он – незваный гость, которому вежливо указали на дверь, даже не дав войти.
Теперь он будет метаться. Он будет искать нас в тени, а мы будем улыбаться ему при свете люстр. Он будет готовиться к штурму, а мы будем предлагать ему коньяк.
Это изматывающая тактика. Но она работает. Потому что против безумия и ярости иногда самое действенное оружие – ледяная, вежливая, непробиваемая нормальность.»
Глава: Идеальная ловушка
Цюрих. Следующий день.
Приглашение было доставлено в отель с утренней почтой. На роскошном бланке завода «Klein Medizintechnik» от руки было выведено: «Герр Бруннер, вчерашняя бесса была столь краткой. Позвольте предложить Вам экскурсию по нашему предприятию. Возможно, Вы найдёте возможности для... взаимовыгодного сотрудничества. Искренне Ваш, Йохан Кляйн».
Фосс сжал бланк в руке. Его первый порыв был – разорвать. Это была насмешка, провокация. Но его аналитический ум, вышколенный годами, начал работать. Завод. Сердце операций Кляйна. Легальное прикрытие для их подпольной деятельности. Возможно, там он найдёт зацепку, след Семёнова, слабое место. А может, Кляйн, этот наглый фат, и вправду ищет пути для «сотрудничества» с новой, послевоенной Германией? Деньги ведь не пахнут.
Самоуверенность, рождённая отчаянием, затуманила его обычно осторожный ум. Он не чувствовал подвоха. Он видел возможность. Возможность войти в логово зверя и либо убить его, либо приручить.
Завод «Klein Medizintechnik».
Йохан встретил его у ворот, безупречный и спокойный. Он провёл Фосса по цехам, показывая блестящие станки, упаковочные линии, рассказывая о поставках нейтральным странам. Всё было чисто, легально, скучно. Фосс чувствовал раздражение. Где же их тайна? Где их слабость?
– А теперь, герр Бруннер, позвольте показать вам нашу жемчужину, – сказал Йохан, подводя его к неприметной двери в конце коридора. – Наш научно-исследовательский отдел. Мы очень гордимся нашей работой.
Он открыл дверь. Фосс переступил порог, ожидая увидеть лабораторию с пробирками. Вместо этого он увидел аскетичное помещение без окон, похожее на операционную. И людей.
Магдалена Войцеховска стояла у стола, на котором лежал открытый чемоданчик с ампулами и шприцами. Её лицо было бледным и сосредоточенным. А позади, по стенам, стояли двое – Иван и Борис. Их неподвижные фигуры и каменные лица не оставляли сомнений в их роли.
Фосс замер на секунду, и этого оказалось достаточно. Дверь за ним бесшумно захлопнулась. Он рванулся к кобуре, но Иванов сапог уже прижимал его запястье к стене с такой силой, что кости хрустнули. Борис, действуя здоровой рукой, с силой схватил его сзади.
– Что это значит, Кляйн?! – прошипел Фосс, борясь, как раненый зверь. – Нарушение нейтралитета! Скандал!
– Никакого скандала, герр Бруннер, – голос Йохана был ледяным. Он стоял в стороне, наблюдая. – Вы пришли сюда с визитом вежливости. И... вам внезапно стало плохо. Случился нервный срыв. Наш заводской врач окажет вам необходимую помощь.
Магдалена уже подходила с шприцем. Скополамин.
– Нет! – крикнул Фосс, но Борис грубо запрокинул его голову, обнажив шею.
– Вы хотели найти Семёнова, – тихо сказал Йохан, глядя ему прямо в глаза. – Поздравляю. Вы нашли его. Он ждёт вас. Но сначала... вам нужно будет ответить на несколько вопросов.
Игла вошла в шею. Фосс почувствовал укол, а затем быстро расползающееся по венам холодное онемение. Его зрение поплыло, воля растворилась, как сахар в воде. Последнее, что он увидел, прежде чем сознание поглотил химический туман, было бесстрастное лицо Йохана Кляйна.
Они забрали его прямо из-под носа у всего города. Чисто. Профессионально. И он, опытный охотник, даже не почувствовал подвоха, пока капкан не захлопнулся.
Запись в «Криптозое»:
«...День. Идеальная ловушка.
Фосс в наших руках. Он шёл на завод, как агнец на заклание, уверенный, что он – охотник. Его агония и ярость ослепили его. Он не увидел ловушки, расставленной на виду.
Мы использовали его против него самого. Его презрение к нам как к «буржуазным торгашам», его вера в собственную непогрешимость. Он думал, что идёт на разведку или на переговоры. А шёл на допрос.
Магда вводит ему сыворотку правды сейчас. Скоро мы узнаем всё. Все его связи, все пароли, все планы Берлина. И самое главное – имена тех, кто стоит за ним в этой последней, отчаянной игре.
Это не триумф. Это – хирургическая операция. Мы удалили раковую опухоль, которая угрожала нашему муравейнику. И сделали это тихо, без шума, в стерильных условиях нашего цеха.
Теперь настало время для последнего акта. Разговора Григория с тем, кто дважды пытался его убить. Двух пустот, столкнувшихся в одной комнате. Одна – наполненная болью и новой жизнью. Другая – полная лишь прахом сожжённых идеалов и яростью.
Глава: Выбор между двумя пустотами
Цюрих. Завод. Зал для допросов.
Воздух был холодным и стерильным, пахло цементомной пылью и сладковатым химическим запахом, который ещё не выветрился после вчерашнего «сеанса». Фосс сил на стуле посреди пустой комнаты. Его дорогой костюм был помят, глаза запали, но в них всё ещё тлели угли фанатичной ярости. Химия сделала своё дело – он выдал всё: пароли, явки, имена. Но его воля, его стержень, ещё не были сломлены. Они были лишь оголены, как нерв.
Дверь открылась, и вошёл Григорий. Он не выглядел триумфатором. Он выглядел... усталым. Он принёс с собой два стакана воды и поставил один перед Фоссом.
– Штурмбаннфюрер, – произнёс Григорий, садясь напротив. Его голос был ровным, беззлобным и от этого ещё более страшным.
Фосс поднял на него взгляд, полный ненависти.
– Семёнов. Я так и думал. Падаль. Предатель.
– Предатель чего? – спокойно спросил Григорий. – Той системы, что уже предала сама себя? Той идеи, что оказалась пшиком? Ты же сам видел, как они бегут, Фосс. Крысы с тонущего корабля. Ты – последний, кто остался на палубе. И ты гордишься этим?
– Я верен до конца! – просипел Фосс.
– Верить можно только в то, что имеет ценность, – парировал Григорий. – Ты верил в призрак. А теперь этот призрак рассыпался, оставив тебя одного. С твоей ненавистью. И с твоим сыном.
При этих словах Фосс вздрогнул, как от удара током. Его глаза расширились.
– Ты... не посмеешь.
– Не я, – покачал головой Григорий. – Они. Твои же. Тот самый Краузе, что отстранил тебя от дел. Он уже получил анонимку о том, что штурмбаннфюрер Фосс, ярый борец за чистоту расы, скрывает у себя наследственно неполноценного ребёнка. Для них это – идеальный предлог, чтобы стереть тебя окончательно. Мальчика отправят в учреждение. Ты знаешь, что это значит.
Фосс знал. Он сам подписывал подобные приказы. Он видел отчёты. «Жёлтый дом». Это был смертный приговор, медленный и унизительный.
– Зачем ты мне это говоришь? – голос Фосса внезапно сдал, стал хриплым и старым.
– Потому что у тебя есть выбор, – сказал Григорий. – Не между жизнью и смертью. Ты для них уже мёртв. Выбор – между двумя концами.
Он отпил воды.
– Первый – они находят тебя здесь. Ты становишься обузой. Скандалом. И тогда Магдалена Войцеховска вводит тебе не сыворотку правды, а кое-что... другое. Наш химик гениальна. Она не убивает. Она... стирает. Ты будешь дышать, есть, спать. Ты станешь фикусом в горшке. Красивым, зелёным, и абсолютно пустым. Твоё тело будет жить. А ты – нет.
Он посмотрел на Фосса, и в его взгляде не было угрозы. Была лишь холодная констатация факта, как у врача, сообщающего о неизлечимой болезни.
– Второй вариант... ты исчезаешь. Прямо сейчас. Мы обеспечиваем тебе документы, билет в одну сторону и... мы забираем твоего сына. Его переправят в Швейцарию. Он получит новое имя, новую жизнь. Он будет в безопасности. А ты... ты будешь знать, что он жив. Что твоё падение – это цена его спасения.
Фосс сидел, не двигаясь. Вся его идеология, вся его ярость, вся его вера сталкивались с одним-единственным, простым и древним инстинктом – инстинктом отца.
– Вы... вы не сделаете этого, – слабо попытался он возразить. – Это... не по вашим правилам.
Григорий усмехнулся. Впервые за весь разговор.
– Ты не знаешь наших правил, Фосс. Ты не знаешь нашего «химка». Ты не знаешь, на что способны люди, у которых есть что терять. Мы – не вы. Мы не воюем с детьми. Мы их спасаем. Даже от таких отцов, как ты.
Он встал.
– Выбор за тобой. Фикус... или сын. У тебя есть пять минут.
Григорий вышел, оставив Фосса наедине с самым страшным решением в его жизни. Решением, которое не оставляло места для идеологии, только для простой, мучительной человечности.
И в тишине комнаты, последний солдат Третьего рейха, наконец, сломался. Не от пыток, не от угроз. От предложенного ему выбора и от осознания того, что его враги оказались человечнее, чем его собственные соратники.
Запись в «Криптозое»:
«...Утро. Выбор.
Григорий поставил Фосса перед выбором: стать «фикусом» или спасти сына.
Это был гениальный и безжалостный ход. Он атаковал не солдата, а отца. Он показал ему, что его система готова уничтожить его ребёнка, а его враги – спасти.
Я не знаю, что выберет Фосс. Но я видел его лицо, когда Григорий уходил. Это было лицо человека, у которого вырвали последнюю опору. Его вера не выдержала столкновения с реальностью простого родительского чувства.
Мы играем с опасным огнём, предлагая ему такое. Но иногда только так можно победить – не уничтожив врага, а показав ему его же отражение в наших, человеческих, правилах. И заставив его принять их, как единственно возможные в конце пути.»
Глава: Исповедь и расчет
Цюрих. Завод. Зал для допросов.
...Григорий встал.
– Выбор за тобой. Фикус... или сын. У тебя есть пять минут.
Он уже повернулся к двери, когда голос Фосса остановил его. Он звучал не как рык, а как скрип разламываемого льда.
– Подожди.
Григорий обернулся. Фосс не смотрел на него. Его взгляд был прикован к голой цементной стене, как к экрану, на котором проносилась его жизнь.
– Бумаги, – просипел он. – Дай мне бумаги и ручку.
Григорий, не выражая удивления, кивнул стоявшему у двери Ивану. Тот молча вышел и через мгновение вернулся с блокнотом и перьевой ручкой.
Фосс схватил их с жадностью, словно это был глоток воздуха. Его пальцы, привыкшие подписывать смертные приговоры, дрожали. Он начал писать. Сначала медленно, потом всё быстрее и быстрее, исписывая страницу за страницей. Это не был поток сознания. Это был отчёт. Сухой, чёткий, беспощадный.
Он писал признание. Не в своих преступлениях – он по-прежнему не считал их таковыми. Он писал признание в том, кто и как в верхах Рейха саботировал любые намёки на мир. Он выводил имена, звания, даты тайных встреч. Он называл «ястребов» – тех, кто, как и он, был готов утянуть за собой в могилу всю Германию, лишь бы не допустить «позорной» капитуляции. Он изливал на бумагу всю ту грязь и подковёрную борьбу, свидетелем которой был.
Он не делал это из раскаяния. Он делал это из мести. Мести системе, которая предала его. Мести Краузе и другим «крысам», которые сбегут, пока он будет гореть в аду. Если уж ему суждено пасть, он утащит с собой тех, кто этого заслужил.
Он исписал последнюю страницу, швырнул ручку и откинулся на спинку стула, обессиленный. Затем он толкнул блокнот через стол по направлению к Григорию.
– Возьми, – хрипло сказал он. – Это... страховка. Для тебя. И для него. – Он имел в виду сына. – С этим... им будет не до мальчика. Им будет не до меня. Они будут спасать свои шкуры.
Григорий медленно взял блокнот. Он пробежался глазами по тексту. Имена, факты, цифры... Это была бомба, по мощности превосходящая любую взрывчатку. Документ, который мог похоронить карьеры, а возможно, и жизни, тех, кто всё ещё пытался продолжить бойню.
– Почему? – тихо спросил Григорий.
– Потому что они не заслужили чистого конца, – с горькой усмешкой ответил Фосс. – Они заслужили вот этого. Предательства. Пусть подавятся этим. Как я.
Он посмотрел на Григория, и в его глазах уже не было ненависти. Была лишь усталая, бесконечная пустота.
– Теперь... теперь мой выбор. Я выбираю сына. Сделай так, чтобы он... чтобы он никогда не узнал, кем был его отец.
Григорий кивнул, засовывая блокнот во внутренний карман пиджака.
– Он будет знать только то, что его отец принял единственно верное решение в своей жизни.
Он вышел, держа в руках не просто список имён. Он держал акт капитуляции целой идеологии, подписанный её последним верным солдатом. И в этом жесте отчаяния и мести было больше справедливости, чем во всех судах мира.
Запись в «Криптозое»:
«...Исповедь и расчет.
Фосс написал всё. Имена, факты, связи. Добровольно. Он предал своих хозяев не ради спасения души, а из последней, отчаянной мести. Он хочет, чтобы они потонули вместе с ним.
Этот документ – оружие страшной силы. Он перечёркивает любые возможности для сепаратных переговоров ультрарадикалов. Он хоронит их.
И в этом есть чудовищная ирония: самый ярый фанатик стал могильщиком своего дела. Не мы его сломили. Его сломило осознание, что система, которой он служил, не стоила его верности. Что она сожрала бы его сына без малейших угрызений совести.
Он выбрал сына. И в этом выборе – его единственное, но величайшее искупление. Мы отправим мальчика в безопасное место. А этот документ... этот документ станет нашим залпом по тем, кто ещё пытается тянуть время, обрекая тысячи на смерть. Это не наш триумф. Это – приговор, вынесенный им изнутри их же собственного ада.»
Глава: Отравитель, отравленный собственной правдой
Цюрих. Окраина города. Сумерки.
Фосс стоял на пустынной улице, недалеко от вокзала. В руках он сжимал портфель с новыми документами на имя «Петер Шульце» и билетом в Лиссабон. Оттуда – путь в Аргентину. В кармане лежала записка с адресом пансиона в Берне, где под присмотром доверенных людей уже находился его сын.
Его не провожали. Дверь чёрного автомобиля просто захлопнулась, и он остался один в наступающих сумерках. Не было наручников, не было конвоя. Не было даже презрительного взгляда. Его просто... отпустили.
И в этом была последняя, самая изощрённая пытка.
Они не казнили его. Они не сделали его «фикусом». Они дали ему именно то, что он просил – жизнь и безопасность сына. Но цена... цена была его полным уничтожением как штурмбаннфюрера Фосса. Он был отравлен собственной правдой. Той, что он излил на бумагу. Теперь он был беглецом, предателем в глазах своей системы и живым доказательством – в руках врага.
Он шёл по улице, и каждый звук шага отдавался в его пустоте. Он был свободен. Но эта свобода была похожа на невесомость в открытом космосе – бесконечная, холодная и безвозвратно отделяющая от всего, что было ему опорой.
Он думал о сыне. О том мальчике, который теперь будет расти, не зная своего отца. И он понимал, что это – лучший из возможных исходов. Единственный, что оставлял хоть крупицу смысла.
Он думал о Семёнове, о Кляйнах. Они не просто победили его. Они его... переиграли. Они заглянули в самую суть его души, нашли там последнюю, запрятанную глубоко человеческую слабину – любовь к ребёнку – и использовали её, чтобы обратить его же оружие против его же мира.
Они не убили его тело. Они убили его веру, его дело, его личность. И оставили ему доживать свои дни с этим знанием. С осознанием того, что его великая война, его жертвы, его фанатизм – всё это было обращено в прах теми, кого он считал недочеловеками.
Он сел на поезд. Вагон был полон таких же, как он – людей с пустыми глазами и фальшивыми паспортами. Он смотрел в тёмное окно, в котором отражалось его собственное, чужое лицо.
Они его отпустили. И это было страшнее любой казни.
Запись в «Криптозое»:
«...Сумерки. Исход.
Мы отпустили Фосса. С документами, с деньгами, с гарантией безопасности для его сына.
И я понимаю, что это – абсолютная победа. Не наша над ним. Жизни над смертью. Человечности над безумием.
Мы не стали его убивать. Мы превратили его в наше оружие. Теперь он, живой и свободный, будет вечно носить в себе яд осознания своего поражения. Он будет знать, что был сломан не силой, а милосердием. Что его спасли те, кого он хотел уничтожить.
Его признание с именами «ястребов» уже в пути по нашим каналам. Оно достигнет Москвы, Лондона, Вашингтона. Это – последний гвоздь в гроб тех, кто хочет продолжать бойню.
Мы поступили не как солдаты. Мы поступили как люди. И в этом наша сила. Сила, против которой у их системы не нашлось ответа.
Фосс ушёл в ночь. Не как мученик и не как герой. Как призрак. Призрак системы, которая умерла, даже не успев окончательно пасть. И мы, наш муравейник, стали теми, кто указал этому призраку на дверь.
Война ещё не окончена. Но эта её глава – завершена. И мы вышли из неё не ожесточившимися, а, как ни парадоксально, став ещё сильнее в своей человечности.»
Глава: Гавань для призраков
Цюрих. «Шторхен». Апрель 1944.
Воздух в ресторане был прежним – густым, сладким и искусственным. Но вкус его был иным. Сквозь запах дорогих духов и сигар теперь просачивался едкий дым горящих мостов. Игроки за столиками носили те же маски, но теперь это были не маски власти, а маски паники, тщательно скрываемой под напускным безразличием.
Йохан, Анна и Мария сидели за своим столиком. Их собственная маскировка стала тоньше, искусней. Они уже не пытались выглядеть невидимыми. Они выглядели недосягаемыми. Йохан – удачливый промышленник, чьё состояние лишь выросло на военных заказах. Анна – элегантная, чуть отстранённая жена. Мария – серьёзная девочка с глазами, видевшими сквозь любую легенду.
Их «муравейник» больше не был подпольем. Он стал институцией. Неприступной, сплетённой из доверия, долга и стали. И они были его лицом.
– Смотри, – тихо сказала Мария, откладывая ложку десерта. Её взгляд скользнул по столику у окна. – Новые маски. Старые лица.
Там сидели двое мужчин. Безупречно одетые, но с неестественной скованностью в плечах. Их глаза, привыкшие к беспрекословной власти, теперь метались, выискивая в зале не угрозу, а... возможность. Лазейку.
– Нацисты, – беззвучно оформил губами Йохан. – Ищут гавань. Продают остатки совести за швейцарские франки и гарантии безопасности.
– Они пахнут страхом, – добавила Анна, её голос был спокоен, но в нём звучала горечь. – Не тем, благородным страхом перед возмездием. А мелким, крысиным страхом потерять награбленное.
Йохан наблюдал за ними и чувствовал не ненависть, а странное, леденящее презрение. Эти люди, ещё вчера вершившие судьбы миллионов, теперь были всего лишь товаром на чёрном рынке истории. Они искали покупателя. И он знал, что в кабинетах Лондона, Вашингтона и Москвы уже готовились аукционы, где их знания и связи будут распроданы с молотка.
– Скоро суд, – тихо сказал Йохан, глядя на бокал с вином. – Не здесь. Не в Цюрихе. Но он будет. Они будут судить их за преступления. А мы... – он посмотрел на жену и дочь, – ...мы будем хранить доказательства. Мы – архив их падения.
Мария кивнула, её взгляд снова стал диагностующим.
– Они больны другой болезнью. Болезнью безнаказанности. И они не знают, что уже заражены вирусом расплаты. Он просто ещё не проявился в острой форме.
В этот момент один из мужчин у окна, поймав взгляд Йохана, нервно отвел глаза. Он увидел в нём не потенциального союзника, а свидетеля. Свидетеля его унижения.
Йохан поднял бокал в их сторону – едва заметный, вежливый жест. Не тост, а напоминание. Мы видим вас. И мы вас помним.
Они допили кофе и поднялись, чтобы уйти. Проходя мимо столика «новых масок», Йохан почувствовал на себе их взгляд – смесь надежды и страха. Они были призраками, которые уже молились не своим богам, а швейцарским банкирам и нейтралитету.
На улице их встретил прохладный апрельский ветер. Война ещё гремела на востоке, но здесь, в Цюрихе, уже начиналась другая – тихая, холодная война за наследство рухнувшей империи.
– Это не конец, правда, папа? – тихо спросила Мария, беря его за руку.
– Нет, солнышко, – Йохан крепко сжал её пальцы. – Это не конец книги. Это – начало нового тома. Тома, в котором нам предстоит решить, что делать с миром, уцелевшим после чумы. И с заразой, что пытается в нём укрыться.
Они пошли домой, в свою крепость, оставив за спиной «Шторхен» – сияющий корабль, плывущий по тёмным водам истории, на борту которого танцевали её будущие палачи и её грядущие судьи.
Запись в «Криптозое»:
«...Апрель 1944. «Шторхен». Новые маски.
Мы видели их сегодня – первых ласточек грядущего потопа. Проигравшие, ищущие спасения в стране, которая продаёт его за наличный расчёт.
Наша война не закончилась. Она сменила форму. Из борьбы за выживание она превращается в борьбу за память. За справедливость. Мы больше не муравейник, прячущийся в тени. Мы – хранители. Хранители доказательств, имён и душ.
Мария права – они больны. И мы, возможно, единственные, кто знает протокол лечения. Жестокий, но необходимый.
Скоро суд. И когда он начнётся, наши досье, наши записи, наш «Криптозой» лягут на весы правосудия. Мы были тенью в их войне. Мы станем светом в их суде.
Это не конец. Это – новая миссия. И наш муравейник готов к ней, как никогда.»
Глава: Гром в Одессе, эхо в Цюрихе
Цюрих. Дом Кляйнов. Середина апреля 1944.
Радио в гостиной, всегда настроенное на нейтральные швейцарские волны, сегодня вещало с особым, сдержанным напряжением. Диктор, стараясь сохранять беспристрастность, зачитывал сводки, от которых по коже бежали мурашки.
«...26 марта — 14 апреля войска Красной Армии провели успешную Одесскую операцию. Путь в Румынию и на Балканы открыт. Крымская группировка противника оказалась в стратегическом окружении...»
Йохан стоял у радиоприёмника, его рука сжимала спинку кресла. Он не видел карт, он видел это: бесконечные колонны серых шинелей, откатывающиеся на запад, и неумолимую стальную поступь наступающих советских дивизий. Он чувствовал содрогание земли.
«...Моральное состояние частей противника в Крыму, по имеющимся данным, значительно упало...»
В дверях, прислонившись к косяку, стоял Григорий. Он слушал, не двигаясь, но его глаза горели холодным, отстранённым огнём стратега.
– Котёл, – произнёс он тихо. – Заблудшие души в крымском котле. Они уже знают. Знают, что путь домой отрезан. Знают, что их ждёт.
– Но диктор говорит, они готовятся к ожесточённой обороне, – заметила Анна, входя в комнату. Её голос дрогнул. – Опираясь на мощные линии. Значит, бойня продолжится.
– Естественно, – без тени эмоций отозвался Григорий. – Что им остаётся? Сдаться в плен тем, кого они творили на оккупированных территориях? Их командование будет бросать их в мясорубку до последнего патрона. Это агония. Предсмертные судороги раненого зверя. Самые опасные.
В этот момент в комнату вошёл Франц. Он услышал последние фразы. Его лицо, всё ещё несущее отпечаток былой выучки, исказилось горькой гримасой.
– Они... они будут умирать за линию на карте, которую уже обошли, – прошептал он. – За приказ, который не имеет смысла. За идею, которая уже сгорела. Я... я мог бы быть там. В том котле.
Все посмотрели на него. Он был живым воплощением того, о чём говорили – заблудшей душой, которой чудом удалось вырваться до того, как котёл захлопнулся.
– Тебя здесь, – твёрдо сказал Йохан. – И здесь твоя война. Та, что мы выиграли. Против Фосса. Против их ястребов.
Григорий кивнул, его взгляд скользнул по Францу, и в нём мелькнуло нечто, отдалённо напоминающее понимание.
– Они там дерутся за прошлое. А мы здесь... мы строим будущее. Из обломков. – Он посмотрел на Йохана. – Твои досье, твой «Криптозой»... они скоро понадобятся миру. Чтобы вынести приговор. Чтобы не дать им сбежать от ответственности, как они пытаются сбежать из Крыма.
Воздух в комнате был густым от истории. Отзвуки грома под Одессой долетали до их цюрихской гостиной, напоминая, что их «тихая война» была частью чего-то грандиозного и ужасного.
Йохан подошёл к окну. Где-то там, далеко на востоке, решалась судьба мира. А здесь, в тишине, они готовились к следующей битве – битве за память и за правосудие.
Запись в «Криптозое»:
«...Апрель 1944. Эхо Одессы.
Крымская группировка окружена. Это не просто военная победа. Это – психологический перелом. Последние, кто ещё верил в «крепость Европу», видят, что стены рушатся.
Григорий прав – это агония. И мы чувствуем её отсюда, по тому, как метаются в «Шторхене» те, кто ищет спасения. Их время истекает.
Франц сегодня смотрел в себя и видеть там призрак своей возможной судьбы – гибели в бессмысленном котле за уже проигранное дело. Это заставило его ещё крепче держаться за наш «муравейник». За ту жизнь, что мы ему вернули.
Наша задача теперь – быть готовыми. Готовыми к тому дню, когда пушки замолкнут, и настанет время суда. Наши архивы, наши свидетельства, наши души, искалеченные, но выстоявшие, станут тем фундаментом, на котором будет построено новое правосудие.
Война катится к концу. И мы на её острие. Не на острие атаки, а на острие памяти.»
Глава: Покупатели душ
Цюрих. «Шторхен». Конец апреля 1944.
Воздух в ресторане снова переменился. К знакомому запаху страха и тайных сделок добавились новые ноты – шипучий коктейль из американского оптимизма, дорогого табака и безразличия, купленного за океаном. За столиками, где ещё недавно царила гнетущая тишина немецких беглецов, теперь раздавался громкий, самоуверенный английский язык.
Американцы. Они пришли на готовое.
Йохан наблюдал за ними из своего угла. Они не скрывались, не таились. Они были здесь хозяевами положения, хотя война формально ещё не закончилась. Молодые, ухоженные мужчины в отлично сидящих костюмах, с лёгкими улыбками и тяжёлыми портфелями, набитыми не бомбами, а долларами и гарантиями иммунитета.
– Смотри, папа, – тихо сказала Мария, её диагностический взгляд скользнул по группе американских «дипломатов», оживлённо беседующих с двумя бледными, тщательно побритыми немцами в дорогих, но вышедших из моды костюмах. – Новые доктора. Но они лечат не людей. Они лечат... умы. Вырезают память и вставляют новую.
– Легализация, – мрачно прошипел Григорий, сидевший с ними. Он смотрел на эту сцену с холодной яростью, смешанной с отвращением. – Они покупают наших учёных, наших инженеров, наших палачей-изобретателей. Стирают их биографии и пишут новые. «Операция «Скрепка»... Какое милое название для торговли совестью.
Анна с тревогой смотрела на эту картину.
– Но... они же преступники. Те, кто делал ракеты для обстрела Лондона, кто ставил опыты в концлагерях...
– Для них это – «интеллектуальный актив», – с горькой иронией сказал Йохан. – Победители пишут историю. И они уже начинают писать её черновик. Гитлер – безумец, СС – чудовища. А доктор Штраус, создававший для них оружие? А профессор Хаас, ставивший опыты? Ах, это же гениальный физик, ценнейший специалист! Его прошлое – досадное недоразумение. Его нужно «реабилитировать». То есть – купить.
В этот момент один из американцев, заметив взгляд Йохана, вежливо кивнул. В его глазах не было ни капли сомнения. Он был миссионером, несущим свет американской демократии тёмным, заблудшим, но таким полезным европейским умам.
Григорий медленно встал. Его тень накрыла их столик.
– Они создают свою империю. И для этого им нужны архитекторы. Им плевать, кто и какую кровь мыл с этих чертёжных досок. Они пришли на аукцион. И мы... – он посмотрел на Йохана, – ...мы для них либо помеха, либо ещё один лот.
– Мы – свидетели, – твёрдо сказал Йохан. – И у нас есть свой архив. Не только на них, – он кивнул на немцев, – но и на них, – его взгляд скользнул по американцам. – Мы знаем, с кем они заключают сделки.
Мария, до сих пор молчавшая, вдруг произнесла своим ровным, безоценочным тоном:
– У них тоже есть симптомы. Болезнь безнаказанности. Они думают, что их доллары – это вакцина от правды. Но это не так. Правда – как туберкулёз. Она может дремать годами. Но она всегда проявится.
Они вышли из «Шторхена» в прохладный вечер. Сияющий фасад ресторана казался им теперь не убежищем, а витриной чудовищного аукционного дома, где торговали душами и историями.
Йохан шёл, чувствуя тяжесть в груди. Они победили Фосса. Переиграли систему Третьего рейха. Но теперь перед ними вставала новая, возможно, ещё более циничная сила – сила тех, кто пришёл делить наследство, не пачкая рук в крови.
Их «тихая война» входила в новую фазу. Войну не с фанатиками, а с прагматиками. Войну за правду против удобства. И они понимали, что это будет самая трудная битва.
Запись в «Криптозое»:
«...Конец апреля. Покупатели душ.
В «Шторхене» появились американцы. Они не скрывают своих целей – они вербуют «мозги» поверженного Рейха, предлагая им чистый лист и полную легализацию в обмен на знания.
Это отвратительное зрелище. Видеть, как палачи и изобретатели оружия массового уничтожения превращаются в «ценных специалистов» за столиком устриц и шампанского.
Григорий в ярости. Он видит, как его жертва, жертва его страны, обесценивается этим циничным торгом. Мария, как всегда, права – это новая болезнь, болезнь победителей, считающих, что они могут купить всё, даже искупление.
Наша роль снова меняется. Мы – не участники этого аукциона. Мы – хронисты. Мы – совесть. Наш «Криптозой» и наши досье должны стать тем якорем, который не даст истории переписать себя с чистого листа. Мы должны сохранить имена и деяния этих «ло?тов», чтобы когда-нибудь, когда их новые хозяева вознесут их на пьедестал, у мира были доказательства их истинного прошлого.
Война с фашизмом заканчивается. Начинается война с забвением. И мы на её передовой.»
Глава: Скрепка для совести
Цюрих. Кабинет Густава. Конец апреля 1944.
Конверт без марки, доставленный с утренней почтой, был тяжёл не от бумаги, а от содержания. Густав вскрыл его своим перочинным ножом, извлёк единственный листок, испещрённый столбцами цифр. Полчаса ушло на расшифровку. Когда он закончил, его лицо, обычно выражавшее лишь философское спокойствие или аналитическую усмешку, стало пепельно-серым. Он долго сидел, глядя в пустоту, затем медленно поднялся и направился в кабинет Йохана.
Он вошел без стука. Йохан, Мария и Григорий, обсуждавшие что-то у карты Европы, обернулись на его появление. Они сразу поняли – случилось нечто из ряда вон выходящее.
– Пришла шифровка, – голос Густава был непривычно плоским, лишённым каких-либо интонаций. Он бросил расшифрованный листок на стол. – Из Вашингтона. Через наши старые каналы. Операция «Скрепка».
Йохан поднял бумагу. Его глаза быстро пробежали по тексту, и он медленно опустился в кресло, словно у него подкосились ноги.
– Боже... Они... они это систематизируют. Это не случайные вербовки. Это – государственная программа.
Григорий, нахмурившись, взял листок из его ослабевших пальцев. Он прочёл его, и его собственное, привыкшее к любым ужасам лицо, исказилось гримасой глубочайшего презрения.
– «Отобрать и эвакуировать в США учёных Третьего рейха, представляющих стратегический интерес, в обход политических ограничений... Обеспечить легализацию, несмотря на возможное членство в НСДАП и прямое участие в военных преступлениях...» – он зачитал это вслух, и каждое слово звучало как плевок в душу. – Они не просто покупают. Они создают конвейер. Конвейер по отмыванию совестей.
– Что такое «Скрепка»? – спросила Мария. Её прямой взгляд был устремлён на Густава.
– Это значит, – объяснил Густав, с трудом находя слова, – что они прикалывают этим людям новые биографии к их старым досье, как скрепкой. Скрепляют две половинки – чудовищное прошлое и блестящее будущее – в одну удобную папку. И кладут её в сейф под грифом «Совершенно секретно».
– Симптомы, – тихо сказала Мария, и все посмотрели на неё. – Я вижу симптомы. У этих учёных – болезнь безнаказанности. А у тех, кто их забирает... болезнь беспамятства. Они думают, что можно вырезать раковую опухоль и использовать её для выращивания нового органа. Но рак... он метастазирует.
Её детский голос звучал жутко и пророчески в тишине кабинета.
– Они заберут ракетчиков из Пенемюнде, – мрачно констатировал Йохан. – Химиков, разрабатывавших нервно-паралитические газы. Биологов, ставивших опыты в лагерях. Всех, кто может дать им преимущество в войне с Россией, которая уже маячит на горизонте.
– Они уже здесь, – сказал Густав. – В «Шторхене». Они не скрываются. Они чувствуют свою безнаказанность, прикрытую звездно-полосатым флагом.
Григорий смял листок в кулаке.
– Значит, так. Мы победили одного монстра, чтобы родился другой, одетый в костюм от Брукс Бразерс и вооружённый чековой книжкой. Наша война не закончилась. Она просто сменила противника.
Йохан подошёл к сейфу, где хранился «Криптозой» и все их досье.
– Тогда мы будем воевать. Не с оружием. Нашим оружием будет память. Каждое имя, каждый факт, каждое преступление, которое они хотят скрепить и спрятать, – мы его сохраним. Мы создадим свой чёрный список. Список тех, кому не должно быть спасения.
Он посмотрел на них – на психолога, на чекиста, на девочку-диагноста.
– Операция «Скрепка»... А наша операция будет называться «Перо». Перо, которое напишет правду поверх их лжи. Перо, которое проткнёт их скрепку.
В кабинете повисла тишина, полная новой, суровой решимости. Границы войны снова раздвинулись. Теперь им предстояло сражаться не только с призраками прошлого, но и с архитекторами будущего, готовыми построить его на костях и забытых преступлениях.
Запись в «Криптозое»:
«...Конец апреля. Операция «Скрепка».
Мы получили подтверждение самого страшного. Цинизм победителей достиг уровня промышленного производства. Они наладили конвейер по спасению нацистских преступников под вывеской «вербовки специалистов».
«Скрепка»... какое ёмкое и отвратительное название. Они скрепляют прошлое и будущее, словно две бухгалтерские отчётности, где человеческие страдания и смерть – просто строка дебета.
Мария, как всегда, права – это болезнь. Болезнь системы, которая считает, что всё можно купить, всё можно забыть, всё можно оправдать геополитической целесообразностью.
Наш долг теперь – быть хронистами не только прошлого, но и этого нового, рождающегося предательства. Мы должны документировать и этот сговор. Имена американских вербовщиков, имена немецких «гениев», пути их эвакуации.
Наша «тихая война» вступает в свой самый сложный этап. Мы объявляем войну забвению. И нашим оружием будет правда. Правда, которую не скрепить никакой скрепкой.»
Глава: Неприкосновенный запас совести
Цюрих. Кабинет Йохана. Вечер.
Воздух, ещё не остывший от гнева и решимости после новости о «Скрепке», снова застыл, но теперь от другого чувства – леденящего изумления.
Йохан только что вернулся от Якова и Магды. Его лицо было бледным, не от страха, а от потрясения, смешанного с горьким уважением.
– Они отказались, – тихо произнёс он, глядя на Густава, Григория и Марию.
– Кто? Американцы? – уточнил Григорий, его пальцы сжались в кулаки.
– Нет. Яков и Магда. Они отказались от предложения, которое я им принёс.
В кабинете воцарилась тишина, которую нарушал лишь треск поленьев в камине. Йохан подошёл к столу и облокотился на него, словно ища опору.
– Я предложил им всё. Новые документы. Место в том же «Скрепке». Их гений, их знания... они были бы на вес золота для американцев. Они могли бы начать жизнь с чистого листа. Без страха. С признанием. С лабораториями.
– И... они сказали «нет»? – недоверчиво переспросил Густав.
– Магда сказала это первая, – голос Йохана дрогнул. – Она посмотрела на меня, и в её глазах не было ни страха, ни сомнения. Только та же бесконечная усталость и непоколебимая твёрдость. «Йохан, – сказала она, – они убили моих детей не для того, чтобы я теперь помогала убивать чужих. Пусть даже через двадцать лет и другими руками». А Яков... он просто положил руку ей на плечо и кивнул.
Йохан выпрямился, и в его глазах вспыхнуло странное пламя – гордости и боли одновременно.
– Он сказал: «Наша тихая фабрика была нашей местью. Мы делали лекарства, чтобы спасать. Если мы сейчас пойдём к ним, всё, что мы делали здесь, вся наша борьба... обесценится. Мы станем просто ещё одним ресурсом, который перекупили. Мы остаёмся».
Григорий слушал, не двигаясь. Казалось, даже его каменное сердце дрогнуло от этого удара.
– Они предпочли остаться в тени. В подполье. С риском быть найденными... лишь бы не стать разменной монетой в новой войне.
– Это... это высшая форма благородства, – прошептал Густав. – Они отказываются от личного спасения во имя моральной чистоты своего дела. Их наука была омрачена насилием, и они не хотят, чтобы её снова запятнали.
Мария смотрела в окно, на тёмный сад.
– Они лечат свою душу, – тихо сказала она. – Согласиться – значит снова заразить её. Отказ – это... антидот.
Йохан кивнул.
– Их отказ – это послание. И нам, и американцам, и всему миру, который ещё не знает, что будет после. Что есть вещи, которые не купить ни за какие доллары и не скрепить никакими скрепками. Их совесть – их неприкосновенный запас.
Он подошёл к сейфу и потянулся к «Криптозою».
– Мы не можем их заставить. И мы не должны. Их решение делает наш «муравейник» только крепче. Потому что он держится не только на страхе или выгоде, но и на такой вот... абсолютной, бескомпромиссной честности перед самими собой.
Григорий медленно выдохнул.
– Значит, мы воюем втроём. Яков и Магда будут делать своё дело здесь. А мы... мы будем охранять их покой и их решение. И вести нашу войну с «Скрепкой» без их помощи. Имени?м.
В его голосе впервые прозвучало нечто, отдалённо напоминающее смирение перед чужой, высшей силой духа.
Запись в «Криптозое»:
«...Вечер. Неприкосновенный запас.
Яков и Магда отказались от спасения. От гарантий, денег, признания. Они предпочли остаться в нашем подполье, в вечном страхе, но с чистой совестью.
Их отказ – это не поражение. Это – самая большая наша победа. Победа духа над прагматизмом, человечности над расчётом.
Они показали нам, что у нашего «муравейника» есть не только стены и оружие. У него есть душа. И эта душа не продаётся.
Теперь наша задача – оправдать их доверие. Оградить их от новой угрозы – уже не фашистской, а атлантической. И продолжать нашу летопись, зная, что мы делаем это не только для истории, но и для таких, как они – для тех, кто предпочёл правду спокойствию и честь – безопасности.
Их молчаливый отказ прозвучал громче любого выстрела. Он провёл черту. И мы остаёмся по эту сторону. По сторону памяти, долга и той самой тихой, неприкосновенной совести.»
Глава: Предложение под саксофон
Цюрих. «Шторхен». Май 1944.
Саксофон лился томными, сладкими нотами, окутывая зал дымной пеленой джаза. Это была новая мода, пришедшая из-за океана вместе с его новыми хозяевами. Йохан и Анна сидели за своим столиком, отдаваясь музыке, пытаясь на несколько минут забыть о давящей реальности. Это был их редкий, украденный у войны вечер.
Их покой длился недолго.
К их столику, улыбаясь широкой, безупречной улыбкой, подошёл один из тех самых американцев. Высокий, уверенный в себе, с идеальной линией пробора на тёмных волосах. В руках он держал бокал с виски.
– Мистер и миссис Кляйн? – его английский был беглым, с лёгким, нарочито обаятельным южным акцентом. – Позвольте представиться – Джонатан Росс, Государственный департамент. Не могу не выразить восхищения вашим городом. И вашим… предприятием.
Йохан медленно отложил салфетку. Маска вежливого, слегка скучающего промышленника мгновенно скользнула на его лицо.
– Мистер Росс. Рады вас видеть. Присаживайтесь.
Американец с благодарностью кивнул и опустился на свободный стул, поставив бокал на стол.
– Прекрасная музыка, не правда ли? – он сделал широкий жест, будто охватывая весь зал. – Она словно говорит: «Война где-то там. А здесь – жизнь». Мы, в Штатах, верим в жизнь. В будущее.
– Будущее – понятие растяжимое, – вежливо парировала Анна, её пальцы легли на руку Йохана.
– Именно! – Росс улыбнулся ещё шире, словно она сказала нечто гениальное. – И его нужно строить. Строить на прочном фундаменте. На знаниях. На… правильных людях в правильном месте.
Его взгляд, тёплый и дружелюбный, стал чуть более пристальным.
– Мы знаем о вашей… разносторонней деятельности, мистер Кляйн. Ваша сеть контактов, ваша проницательность… Это впечатляет. Очень впечатляет. В новом мире, который рождается на руинах старого, такие люди, как вы, на вес золота.
Йохан почувствовал, как у него похолодела спина. Они вышли на него напрямую.
– Я всего лишь скромный промышленник, мистер Росс. Делаю то, что умею.
– Скромность – достоинство, но не стратегия, – мягко поправил американец. Он отпил виски. – Послушайте, Йохан – можно я буду называть вас Йохан? – Война заканчивается. Начинается мир. И в этом мире будут победители. Настоящие победители. Те, кто будет определять правила игры на десятилетия вперёд. Мы предлагаем вам место за этим столом.
Он наклонился чуть ближе, понизив голос, хотя его улыбка не дрогнула.
– Гарантии. Для вас, для вашей семьи. Новые документы, если потребуется. Политическое убежище самого высокого уровня. Ваш опыт, ваши связи в Европе… они могут служить не какому-то абстрактному «делу», а реальной стабильности. Нашей общей стабильности.
Йохан смотрел на него, и в голове проносились образы: Фосс, пишущий признание, Яков и Магда, отказывающиеся от спасения, Мария с её «компасом».
– Вы предлагаете мне стать… архитектором? – тихо спросил Йохан.
– Мы предлагаем вам перестать быть пешкой, – поправил Росс. Его глаза стали твёрдыми, как долларовые монеты. – История пишется победителями, Йохан. Мы даём вам перо. Почему бы не воспользоваться?
Саксофон заиграл громче, заполняя паузу. Анна сжала руку Йохана. Он чувствовал её напряжение.
– Мистер Росс, – Йохан отпил вина, давая себе секунду. – Я ценю ваше… прямота. Но я не пешка. И не архитектор. Я – свидетель. И, возможно, хранитель. А перья… – он слабо улыбнулся, – …они имеют свойство ломаться. Особенно когда пытаются написать одну правду поверх другой.
Его взгляд стал прямым и недвусмысленным. – Моя семья и моё дело – здесь. И наше будущее мы построим сами. Спасибо за предложение.
Улыбка Росса на мгновение застыла, но не исчезла. Он медленно кивнул, как бы принимая ход.
– Я понял. Жаль. Но дверь остаётся открытой. Мир – штука маленькая. Возможно, вы ещё передумаете. Когда увидите, как он устроен на самом деле.
Он поднялся, вежливо поклонился Анне.
– Миссис Кляйн. Всего наилучшего.
И он ушёл, растворившись в толпе, оставив после себя не угрозу, а тяжёлое, неоспоримое ощущение: их «тихая война» только что приобрела нового, могущественного и безжалостного противника, который смотрит на них не как на врагов, а как на нерационально используемый ресурс.
Йохан и Анна сидели молча, слушая, как джаз сменяется очередным стандартом. Музыка больше не приносила утешения. Она звучала как саундтрек к новой, необъявленной войне.
Запись в «Криптозое»:
«...Май 1944. Предложение.
Ко мне подсел американец. Предложил «место за столом победителей». Гарантии, убежище, будущее. В обмен на мои знания и мою сеть. В обмен на душу.
Я отказался. Потому что их «стабильность» построена на том же цинизме, что и система, которую мы только что победили. Они не хотят правосудия. Они хотят контроля.
Они смотрят на Европу как на разорённый магазин, где всё можно купить. В том числе и людей. Они не понимают, что есть вещи, которые не продаются.
Этот разговор был предупреждением. Мы им интересны. А значит – опасны. Наш «муравейник» должен готовиться к новой осаде. Не со стороны поверженного врага, а со стороны тех, кто пришёл делить его наследство.
Мы остаёмся в тени. Но теперь мы знаем, что в свете будущего нас уже рассматривают в прицел. И этот прицел – американский.»
Глава: Уроки простого счастья
Цюрих. Парк на берегу озера. Май 1944.
Их прогулки стали ритуалом. Каждый день, ближе к вечеру, Григорий и Грета встречались у ворот завода и уходили в сторону озера. Сначала это было неловкое молчание, прерываемое короткими, деловыми фразами о погоде или работе. Но с каждым разом что-то менялось.
Сначала изменился её взгляд. Исчезла первоначальная робость и подобострастие. В её глазах, ясных и спокойных, появилось теплое, живое любопытство. Она смотрела на него не как на загадочного и опасного «герра Семёнова», а как на человека. И в этом взгляде не было ни страха, ни жалости, ни расчета. Было просто... участие.
Она начала задавать вопросы. Не о войне, не о прошлом. О простом.
– Вам нравится, как пахнет сырая земля после дождя? – спросила она однажды, когда они шли по мокрой после ливня тропинке.
Григорий остановился, озадаченный. Он decades не задумывался о таких вещах. Он вдыха?л воздух, анализируя его на запах гари, пороха, лёгких отравляющих веществ. А тут – сырая земля.
– Не знаю, – честно ответил он.
– Понюхайте, – она улыбнулась. – Это пахнет жизнью.
В другой раз она купила в киоске два яблока. Протянула одно ему.
– На, попробуй. Местный сорт, ещё немного кислый.
Он взял яблоко, и его пальцы, привыкшие к холодной стали оружия и шершавой поверхности трости, ощутили гладкую, прохладную кожуру фрукта. Он откусил. Кисло-сладкий сок наполнил рот. Это был простой, почти забытый вкус мира.
Он смотрел на неё и видел, как она с каждым разом раскрывается. Её смех становился громче и естественнее. Она рассказывала о своем детстве в маленькой деревне, о том, как училась шить, о своей мечте когда-нибудь открыть маленькое ателье. Её мир был маленьким, конкретным, сделанным из простых вещей – ткани, еды, запахов, чувств.
И этот мир начинал притягивать Григория, как огонёк в стужу. Он ловил себя на том, что ждёт этих прогулок. Что в её присутствии та пустота внутри, которую он носил годами, становилась не такой ледяной и болезненной. Она не пыталась её заполнить. Она просто была рядом, и от этого пустота понемногу начинала зарастать чем-то новым, хрупким, но живым.
Как-то раз, прощаясь, она на мгновение задержала его руку в своей. Нежно, почти неосязаемо.
– Вы сегодня почти улыбались, – сказала она.
– Я не умею, – ответил он, и это была правда. Мышцы его лица разучились этому движению.
– Научитесь, – мягко сказала Грета. – Это проще, чем кажется.
И она ушла, оставив его стоять на пороге завода с странным чувством тепла в груди и с памятью о прикосновении её руки. Он смотрел ей вслед и понимал, что эта простая девушка с завода ведёт свою, тихую войну – войну с его одиночеством. И пока что она побеждала.
Запись в «Криптозое»:
«...Май 1944. Прогулки.
Я наблюдаю за Григорием и Гретой. Это удивительное зрелище – видеть, как человек-крепость медленно, камень за камнем, разбирает свои стены. Не под огнём, а под лучами простого человеческого тепла.
Она не штурмует его. Она просто находится рядом и показывает ему мир за стенами. Мир, где пахнет землёй после дождя, где яблоки бывают кислыми, а улыбка – не тактическим приёмом, а простым reflexом счастья.
Он меняется. Становится... мягче. Не слабее. Мягче, как сталь, которую отжигают, чтобы она не была хрупкой. В его глазах, помимо привычной стали, появились другие оттенки – задумчивость, удивление, а сегодня... сегодня я увидел в них проблеск чего-то, что можно было бы принять за покой.
Грета смотрит на него по-другому. Её взгляд говорит: «Я вижу тебя. Не твою легенду, не твою боль, а тебя». И для человека, который десятилетиями был лишь функцией, таким орудием или символом, это, наверное, самый целительный дар.
Возможно, это и есть наша самая большая победа. Не над Фоссом, не над системой. А над бесчеловечностью войны. Мы не просто спасли Григория от яда. Мы дали ему шанс заново научиться быть человеком. И, кажется, его учительница находит к нему самый верный подход.»
Глава: Первое слово
Цюрих. Дом Кляйнов. Май 1944.
Воздух в гостиной был наполнен привычными вечерними звуками: потрескиванием камина, тихим перелистыванием страниц книги, которую читала Анна, и монотонным гулом радиоприёмника, который вполголоса вёл Йохан. Мир за стенами бушевал, но здесь, в сердце их крепости, царило спокойствие.
И это спокойствие было внезапно разорвано.
Маленький Оскар, сидевший на расстеленном на полу одеяле и увлечённо разглядывавший яркую погремушку, внезапно поднял голову. Его личико сморщилось в сосредоточенной гримасе, губы сложились в бутон, и он изверг не просто звук, а Чудо.
– Ма-ма-ма-ма... – пронеслось по комнате звонким, ни на что не похожим лепетом.
Секунда абсолютной, оглушительной тишины.
Анна выронила книгу. Страницы с шелестом разлетелись по полу, но она не обратила на это никакого внимания. Её глаза, широко распахнутые, были полны слёз, которые ещё не успели скатиться по щекам. В них читалось невероятное, почти болезненное счастье.
– Йохан... – прошептала она, не в силах вымолвить больше ни слова.
Йохан застыл у радиоприёмника. Все сводки с фронтов, все тревоги, все стратегические расчёты – всё это разом испарилось из его головы, вытесненное этим единственным, простым звуком. Он смотрел на сына, и его сердце сжалось от щемящей, всепоглощающей нежности. Это было сильнее, чем любая победа, важнее, чем любой тайный план.
В дверях, привлечённая непривычной тишиной, замерла фрау Хубер. Она стояла с своим вечным сквозняком суровости, но уголки её губ дрогнули в едва заметном, почти неуловимом движении.
– Наконец-то, – буркнула она, но в её ворчании не было привычной колкости. – А то всё молчал, как партизан на задании.
Из соседней комнаты вышла Мария. Она подошла к брату, присела рядом и тронула его маленькую ручку.
– Он сказал «мама», – констатировала она своим обычным, диагностующим тоном, но в нём тоже прозвучала тёплая, живая нота. – Лёгкие развиты хорошо, голосовые связки в порядке. Это хороший симптом.
В этот момент в дом вошёл Григорий. Он застыл на пороге, сцена в гостиной застила его врасплох. Он видел Анну, плачущую от счастья, Йохана с сияющим лицом, и этот всеобщий, немой восторг, сосредоточенный на малыше.
– Что случилось? – тихо спросил он.
– Оскар... он сказал «мама», – объяснил Йохан, и его голос звенел, как у двадцатилетнего.
Григорий смотрел на малыша, который, довольный произведённым эффектом, снова принялся лепетать что-то неразборчивое. И в глубине его глаз, в той самой пустоте, которую понемногу начинала заполнять новая жизнь, что-то дрогнуло. Он вспомнил свою дочь. Её первый лепет. Ту секунду абсолютного, ничем не омрачённого счастья, которое было так давно и так безвозвратно отнято.
Но вместо боли, он почувствовал странное, горькое умиротворение. Жизнь продолжалась. Здесь. В этой семье. Несмотря ни на что.
– Это... очень хорошо, – сказал он глухо и, кивнув, прошёл вглубь дома, оставив их с их счастьем.
Йохан подошёл к Анне, обнял её за плечи, и они оба смотрели на своего сына, на это хрупкое, лепечущее доказательство того, что их борьба, их «тихая война» – не напрасна. Что будущее, за которое они сражаются, уже наступило. И оно говорит своим первым, самым главным словом.
Запись в «Криптозое»:
«...Май 1944. Первое слово.
Сегодня Оскар сказал «мама».
Всё замерло. Война, страхи, интриги – всё отступило перед этим простым, чудным звуком. Анна плакала. Я, кажется, тоже был на грани.
В этом лепете – весь смысл нашей борьбы. Не в высоких идеалах и не в политике. А в этом. В праве ребёнка лепетать «мама» в безопасном доме. В праве матери слышать это, не опасаясь, что следующий звук будет разрывом бомбы.
Этот маленький, беспомощный человечек, сам того не ведая, произнёс самый страшный приговор той системе, что мы победили. Приговор, против которого нет апелляции. И самую большую награду для нас – подтверждение, что мы на правильном пути.
Сегодня наш муравейник празднует самую главную победу. Победу жизни. И я знаю, что пока в наших домах звучит детский лепет, никакая тьма не сможет поглотить мир окончательно.»
Глава: Жизнь вопреки
Цюрих. Сад дома Кляйнов. Конец мая 1944.
Виктория с упоением возилась в песочнице, её детский смех был чистым, как колокольчик, и таким же хрупким в этом суровом мире. Мария, присев на корточки рядом, помогала ей лепить куличики. Её пальцы, уже умелые и точные, действовали с той же сосредоточенностью, с какой она подавала скальпель фрау Хубер.
Эльза сидела на скамейке неподалёку, штопала детское платьице. Солнце ласково грело её лицо, на котором за последние годы редко появлялась беззаботная улыбка. Но сегодня оно было спокойным, почти умиротворённым.
Мария подняла взгляд, чтобы что-то сказать Виктории, и её взгляд скользнул по Эльзе. Она замерла на мгновение, её глаза, эти безошибочные детекторы правды, сузились. Она не видела никаких внешних признаков. Не было ни тошноты, ни усталости, ничего, что можно было бы вычленить и назвать симптомом.
Но она почуяла.
Это было не обоняние. Это было нечто иное, более глубокое – считывание самой жизни, её незримых токов. Она почувствовала исходящую от Эльзы тихую, но мощную вибрацию – ту самую, что предшествует рождению. Ту самую, что была когда-то и у Анны перед появлением Оскара.
Она не сказала ни слова. Не побежала с радостной вестью. Она просто медленно подошла к Эльзе, села рядом на скамейку и положила свою маленькую, уже такую уверенную руку на её руку.
Эльза вопросительно посмотрела на неё.
– Ты знаешь? – тихо спросила Мария. Не «ты беременна?». А – «ты знаешь?».
Эльза замерла. Её пальцы разжались, и платьице выскользнуло из них. Она посмотрела на свой ещё плоский живот, потом в глаза Марии. И в её собственном взгляде, сначала полном изумления, медленно вспыхнуло понимание, смешанное со страхом и смутной, запретной радостью.
– Я... я не была уверена, – прошептала она. – Ещё так рано... Как ты...?
– Жизнь, – просто сказала Мария. – Её ни с чем не спутаешь. Она сильная. Он будет сильным.
Она сказала «он» с той же уверенностью, с какой ставила диагноз язвы банкиру в «Шторхене».
В этот момент из дома вышла Анна, неся на руках лепечущего Оскара. Она увидела их – Марию, сидящую рядом с Эльзой, их соединённые руки, и всё поняла без слов. Её лицо озарила улыбка, в которой были и радость, и грусть, и бесконечная нежность.
– Опять? – тихо спросила она, подходя.
Эльза кивнула, и слёзы блеснули на её ресницах. Но это были не слёзы горя. Это были слёзы принятия. Принятия того, что жизнь, вопреки войне, вопреки страху, вопреки всем расчётам, продолжается. Настойчиво, упрямо, по своим собственным законам.
Йохан, стоявший у окна кабинета, наблюдал за этой сценой в саду. Он видел, как Мария подошла к Эльзе, видел, как Анна присоединилась к ним. Он не слышал слов, но понял всё. И его сердце, отягощённое знанием о «Скрепке», о новых угрозах, на мгновение стало легче.
В мире, где одни торговали смертью, а другие – душами, в их маленьком «муравейнике» продолжала твориться самая великая тайна – тайна жизни.
Запись в «Криптозое»:
«...Конец мая. Жизнь вопреки.
Мария почуяла, что Эльза снова беременна. Ещё до того, как это стало очевидным для всех. Её дар проникает уже не только в тела, но и в саму суть бытия.
И это чудо. Чудо, которое затмевает все наши страхи. Пока в нашем доме рождаются дети, пока Мария может угадывать новую жизнь по едва уловимым вибрациям, а Оскар учится говорить – мы непобедимы.
Мы воюем не за абстрактные идеалы. Мы воюем за право Эльзы рожать в безопасности. За право этого нового, ещё не рождённого человека, на будущее. За право Марии видеть и чувствовать жизнь во всей её полноте, а не только боль и разложение.
Их система убивала жизнь. Наша – оберегает её. И в этом простом факте – наша абсолютная правда и наша абсолютная победа. Жизнь есть жизнь. И она сильнее.»
Глава: Планы и жизнь
Цюрих. Кабинет Йохана. Конец мая 1944.
Людвиг вошёл в кабинет отца, смахнув с рабочей курчатки невидимую пыль. От него пахло металлом, машинным маслом и усталостью. Дни были напряжёнными, «тихая фабрика» работала на износ.
– Садись, сын, – Йохан отложил в сторону «Криптозой». – Война рано или поздно закончится. Уже пахнет миром. Или, по крайней мере, перемирием. Надо думать, что будем делать дальше.
Людвиг смотрел на отца, ожидая услышать о новых убежищах, о консервации сети, о переходе на ещё более глубокое подполье.
– Надо думать, как расширяться, – твёрдо сказал Йохан.
Людвиг не понял.
– Расширяться? Подполье? Наши «прогулки»?
– Нет, – Йохан подошёл к карте Европы, висевшей на стене. – Завод. Наше легальное прикрытие. Оно должно стать нашим основным фронтом. После войны Европа будет лежать в руинах. Ей понадобятся лекарства, медицинское оборудование, технологии. Тот, кто сможет это предложить, будет определять будущее. Мы должны быть первыми. Мы должны быть готовы.
Он ткнул пальцем в карту.
– Нам нужны новые рынки. Новые связи. Не подпольные, а официальные. Наша репутация безупречного швейцарского производителя – наш козырь. Мы будем строить не убежища, а больницы. Поставлять не в подполье, а в государства.
Людвиг слушал, и в его инженерном уме уже начинали выстраиваться чертежи новых цехов, схемы логистики, расчёты мощностей. Это была задача, которая захватывала его гораздо больше, чем конспирация.
– Это... грандиозно, отец. Рискованно, но грандиозно.
– Вся наша жизнь – риск, – усмехнулся Йохан. – Но это риск во имя созидания. А не разрушения.
Вечер. Столовая дома Кляйнов.
За ужином царила тёплая, шумная атмосфера. Оскар лепетал в своей высокой детской стульчике, Виктория что-то оживлённо рассказывала Марии. Все были в сборе.
И вот, когда между основным блюдом и десертом наступила небольшая пауза, Эльза положила ложку, посмотрела на Людвига, потом на всех собравшихся и сказала. Чётко, ясно, без намёков и аллегорий, как произносят самый важный в жизни приговор.
– Я беременна.
Слова повисли в воздухе, на мгновение заглушив даже лепет Оскара.
Людвиг замер с поднесённым ко рту куском хлеба. Его глаза уставились на жену, в них читалось сначала полное непонимание, а потом – медленно нарастающая, оглушительная волна осознания. Он опустил хлеб. Его рука потянулась через стол, чтобы накрыть её руку.
– Эльза... – прошептал он, и в его голосе была вся вселенная – и страх, и надежда, и бесконечная нежность.
Йохан и Анна переглянулись. Они уже знали. И в их взгляде не было удивления, было лишь тихое, торжественное принятие. Ещё один кирпичик в стене их будущего.
Фрау Хубер фыркнула, но в её фырканье слышалось одобрение.
– Ну ,вот ,опять. А то тут один Оскар орёт, нехватку громкости чувствую. Будет ему пара.
Мария смотрела на Эльзу и улыбалась своей редкой, по-настоящему детской улыбкой. Она не сказала «я знала». Она просто видела, как сбывается её диагноз – диагноз жизни.
Григорий, сидевший в своём углу, наблюдал за этой сценой. И в его глазах, помимо привычной тени прошлого, мелькнуло нечто новое – понимание. Понимание того, что пока в этом доме рождаются дети и строятся планы на мирное будущее, война проиграна навсегда. В самой своей основе.
Людвиг сжал руку Эльзы.
– Значит, так, – сказал он, и его голос дрожал, но был твёрдым. – Будущее... оно уже наступает. И мы его построим.
Йохан кивнул, глядя на свою семью. Его планы о расширении завода, о будущем бизнесе вдруг обрели новый, глубочайший смысл. Всё это он делал для них. Для Виктории. Для Оскара. Для этого ещё не рождённого ребёнка. И для всех, кто, как и они, заслужил право на жизнь после войны.
Запись в «Криптозое»:
«...Вечер. Планы и жизнь.
Сегодня за ужином Эльза сказала. Чётко. Просто. «Я беременна».
И в этом одном предложении оказалось заключено всё. Все наши стратегии, все наши «тихие войны», все планы по расширению завода.
Всё это – для них. Для детей, которые придут в этот мир после нас. Для будущего, которое мы должны им обеспечить.
Людвиг был потрясён, но в его глазах я увидел не страх, а решимость. Решимость строить, созидать, обеспечивать.
Наш муравейник больше не просто выживает. Он растёт. Вширь, как завод, о котором я говорил с Людвигом. И вглубь, как эта новая жизнь, зародившаяся в Эльзе.
Война отступает. А жизнь – наступает. И мы на её острие. С нашими планами, нашими детьми и нашей непоколебимой верой в то, что будущее стоит того, чтобы за него бороться.»
Свидетельство о публикации №225120701119