Бабушка Зоя

Бабушку Зою похоронили далеко — на подмосковном кладбище, где-то в пятидесяти километрах от Москвы. Серая глина, низкое небо, редкие деревья вокруг. Я стоял у свежего холмика, пытаясь собрать мысли: почему я так мало знаю о ней? Ни одной фотографии дома, ни письма, ни какой-то вещи, которую можно было бы назвать «бабушкиной».
А ведь когда-то она была центром всей моей маленькой вселенной. Как минимум — на один день в неделю.
Мне пять лет. Москва, Столешники, раннее лето. Солнце припекает фасады, прохожие жмутся к тени. Родители передают меня бабушке на целый день: им — передышка, мне — свой «срок». Я знаю, что впереди: бесконечная лестница на последний этаж, тяжёлая дверь с россыпью круглых кнопок, длинный тёмный коридор коммуналки, и в самом конце — бабушкина комната-вагон с высоким потолком. У двери — холодильник, рядом — её кровать, на краю которой мне разрешают сидеть. На холодильнике — радиоточка.
Бабушка ходит по комнате медленно, с туго перевязанной полотенцем головой — как вечный индейский венец. Голова у неё болит всегда. Она не садится рядом, не читает сказок, не спрашивает о делах. Я не помню её голоса — только интонации упрёка и слово «засранец», звучащее чаще моего имени.
Иногда я думаю: любила ли она вообще кого-нибудь? Меня? Отца? Себя? Теперь понимаю: тяжёлая жизнь, несколько мужей, у каждого — своя драма, трое детей, брошенная семья, коммуналка вместо дома... Тогда же я просто выл, когда узнавал, что меня отдают бабушке «на целый день». Казалось, это и есть мой приговор.
Радио у нас всегда включено. Мы возвращаемся с хлебом, ползём по лестнице, открываем дверь и идём по коридору, пахнущему чем-то варёным и старым. Уже слышу приглушённый голос диктора — радио у нас главный жилец. Телевизора нет, читать я не умею, и радиоточка — мой канал связи с внешним миром. Сначала — скука: новости, победы колхозников, доклады, фамилии и аббревиатуры. Всё это проходит мимо меня.
Но иногда ровный поток расступается — и случается чудо: «Пионерская зорька», «Театр у микрофона», «Радионяня». В такие моменты радиоточка становится порталом. Я сижу на краю кровати, смотрю на облупленную стену и вижу не её — леса, сцены, лица, города. Придумываю значения словам, достраиваю сцены, представляю, каким может быть голос и руки актёра. Фраза Дорониной «Любите ли вы театр, как люблю его я?» до сих пор звучит для меня особенным образом — как личный вызов.
Между передачами бабушка кормит меня простой, не слишком вкусной, но честной едой. Она не настаивает, не уговаривает: хочешь — ешь, не хочешь — тоже ладно. В такие минуты она почти незаметна, где-то на фоне, как шум кухни за стеной.
Потом мне начинают немного больше доверять: выводят во двор, оставляют у песочницы с железным ведром, совком и одной формочкой. Лето, детей мало, песок тёплый, я строю грандиозные, но невнятные сооружения. Ведро набито камнями — тяжёлое, как якорь. Бабушка, уходя, тихо говорит: если я потеряю ведро, она оторвёт мне голову. Без шутки, без истерики — просто факт.
Я верю ей — абсолютно. Всё лето моё чувство ответственности выглядит как мальчик, который не уходит от песочницы дальше чем на пару метров. Голова, вообще-то, нужна. Вот такой лайфхак по ограничению детской свободы.
Смешно, но за это я ей благодарен: я рано понял, что если тебе что-то доверили — потерять нельзя. Даже если это ржавое ведро с камнями.
Наше «сидение» у бабушки длилось недолго — до школы. Потом она исчезла из моей жизни почти совсем. Появлялась на семейных праздниках, один раз — на моём дне рождения. Что подарила, не помню, но помню, что ушла почти сразу, увидев деда, того самого, кто когда-то её бросил.
Позже мама рассказала, как он это сделал: перегородил квартиру, отделил лишние метры и обменял их на дом в Подмосковье, оставив бабушке одну-единственную комнату — ту самую, вагончиком, с радиоточкой.
После этого я встречал бабушку редко — на днях рождения и на похоронах. Перед смертью она тяжело болела, отец ездил к ней в больницу. Потом были те самые похороны — далеко, почти час по шоссе.
Много лет спустя я узнал, что когда-то она была из богатой дворянской семьи. Жизнь у неё была совсем другая: гимназии, балы, привычка к другому быту и словам. Но революция 1917 года проехалась по этой жизни, не оставив ничего — ни дома, ни статуса, ни безопасности.
Может быть, её постоянная головная боль началась тогда. Может быть, её сдержанность с детьми была не ненавистью, а невозможностью дать им что-то, кроме усталости и страха. Я этого не знаю. Помню только маленький фрагмент: комнату-вагон, полотенце на голове, радиоточку на холодильнике и тяжёлое ведро с камнями.
Но даже этого достаточно, чтобы сказать ей спасибо. За радио. За театр. За странный урок ответственности. За её «нелюбовь», через которую я учился видеть в человеке не только то, что он отдаёт ребёнку, но и то, что у него забрала жизнь.
И ещё — просто за то, что она у меня была. Многие и этим похвастаться не могут.


Рецензии
Классно написано, уважаю. Успехов!

Крамер Виктор   07.12.2025 01:08     Заявить о нарушении