Остров Веры
(роман)
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
На травянистом прибрежье, неподалёку от узкого сырого перешейка, уводящего к полуострову, у серебристой пресной воды раскинувшегося до самых дальних гор большого круглого моря стоял молодой коренастый неандерталец. Издали его можно было принять за обрубленный ствол сосны, одной из тех, что произрастали здесь во множестве и с коими запросто сливался он своим розовато-рыжим, почти древесинным окрасом — в особенности теперь, когда навстречу ему и его побережью из-за невысокой горной гряды на противоположном берегу моря восставал, разгорался, наряжая землю в единое слепящее одеяние, огромный жёлто-белый рассвет.
Высоко над макушкою неандертальца проползали удивлённые кучевые облака с пугающими серыми тенями по рельефным впадинам — скрываясь затем за острыми коричневатыми горами за его спиною.
Неандерталец устремлял острый, с настороженною поволокою взгляд навстречу новому солнцу, впивался глазами в дрожащую сердцевину светового пятна, а где-то и отвлекался ненадолго, каждый раз не более, чем секунды на три и не сказать, на что именно — то ль на пролетавших мимо стрекоз, а не то на звук, доносившийся из лесу, с полуострова, со стороны стоянки его сородичей. В эти относительно пустые моменты он со знанием привычного и знакомого от роду дела левой рукою едва заметно почёсывал сутулое правое плечо, после чего вновь возвращался к упрямому и с новою силою его захватывающему, затягивающему, уволакивающему за собою рассвету.
А рассвет уж наводил цепкий фокус на своего героя. На редкую волосяную бороду, яркие волокнистые белки его глаз, на чуть корявую фигуру и розовато-смуглые руки, длинно болтающиеся вдоль холмистого туловища, что застыло в мелком ключичном трепетании, словно ожидая в ближайшие часы чего-то большего, высшего — от окружающего мира, а быть может и от себя самого.
Мелкие, полупрозрачные, с тонким и попеременно вспыхивающим огневым ребром волнушки круглого моря наэлектризовано плескались у ног неандертальца, проговаривая нечто до исступления одинаковое — непрерывную мантру-рассказ о том, как рождены были они единым и единственно похожим на них блеском ослепительно смеющейся по центру водяных широт и щедрот солнечной дорожки.
Сознание неандертальца раскрывалось навстречу вырастающему и растекающемуся по водной глади солнцу, полнилось его белым огнём. Линза рассвета же сбирала вкруг себя, искривляла и выстраивала по орбите своей решительно всё, что попадалось ей на пути — и очертания гордо острящихся гор, и мелкие пушистые узоры сосняка с яично-жёлтыми вкраплениями ярких берёзовых веток по трепещущим берегам моря; вбирала в своё неумолимое веретено и мерно сотрясающие пространство негромкие отзвуки каменных ударов, овеваемые запахом жаренного мяса и подгоревшей шерсти, долетающие с полуострова.
В какую-то внешне не отличную от прочих частиц времени секунду глаза неандертальца отчаянно расширились — будто захлебнулись в момент неким бессознательным и безраздельным ужасом перед чем-то принципиально огромным, еле заметно подались из орбит, после чего он напрягся каждою мышцей своего тела, набрал, точно спасаясь от кого, побольше воздуху в грудь, выпрямился во весь рост, став раза в полтора выше, и неосознанно-громко, непокорённо, отчаянно-торжествующе выкрикнул хриплым, дребезжащим, режущим воздух голосом — сперва звук, схожий с раскатистым «р-р-р», а затем разразился оглушительным «м-м-м», после которого из уст его полетели переменчивые фигурации разнообразных и трудноуловимых гласных звуков.
Линза рассвета совершенно внезапно развернулась в ином направлении, стала едва ли не вогнутой, солнце над землёю явилось вдруг близким и приветливым, сосны в момент похудели и вытянулись вертикально, мир сверкнул единым бликом и просиял, а древний человек тем временем медленно и обессиленно принял прежнее положение тела, вновь слегка ссутулившись, а затем совершил нелепый жест, секунды на две без цели разведя обе руки в стороны. Затем, словно о чём-то вспомнив, поспешно развернулся и засеменил по песчаному берегу вправо, в направлении перешейка, и далее — по топкой, корявой тропе, что прыгала по берегу его, уводя на полуостров, к старой племенной пещере. Пещера ютилась всего лишь метрах в пятидесяти от точки, где перешеек начинал расширяться. Тропа перекатывалась с камня на камень, перепрыгивала через брёвна, испещрённая бесчисленными следами различных по размеру и массе своей человечьих ног.
Жилище неандертальцев слабо освещалась небольшим костром, располагавшемся на плоском камне по его центру. Слева от костра, сумрачны и невнятны в сравнении с яркими языками пламени громоздились на широких шкурах тихие сосредоточенные женщины с неуклюже перекатывающимся и попеременно вскрикивающими подле них детьми. У дальней стены полдюжины человеческих фигур склонялось в общей работе над неким предметом, плохо различимым в дрожащем пещерном сумраке. Приблизившись, можно было всё же рассмотреть, что мастерится ими нечто деревянное. Перекрикивались они весьма бессвязно и почти агрессивно — услышь их человек иного тысячелетия, он мог бы ошибочно предположить, что между особями вот-вот завяжется потасовка.
Со дня на день должна была состояться охота. Племя собиралось выйти в ущелья гор для загона лося и медведя, а как повезёт — то и на большое клыкастое животное, которое спустя десятки тысяч лет нарекут мамонтом.
Справа у входного проёма восседало несколько стариков. Тот пожилой неандерталец, что расположился ко входу крайним, встречал благосклонным ленивым кивком головы как мужчин, подносящих к пещере хворост для поддержания костра, так и женщин с грибами и ягодами в длинных плетёных травяных мешках, что сбрасывались ими здесь же, слева от входа.
Молодой неандерталец спешно кивнул головой старикам, и потом настороженно уставился внутрь, на пламя, на сумрачно шевелящихся женщин. Он не двигался — как бы в ожидании, что взгляд его скоро привыкнет к слабому освещению да получше рассмотрит всё, что происходит в глубине. Он глядел с любопытством, чуть большим, нежели было бы естественно для существа, покинувшего эту пещеру полчаса назад. Через полминуты услышал рассерженный крик у себя за спиною, так как, оказывается, перегородил дорогу собрату, несущему древесину для костра, после чего отскочил влево и внутрь, пробежал мимо мешков с грибами и завис над женскою частью в сильном недоумении, как бы отчаянно выспрашивая себя о чём-то. После чего сфокусировал взгляд на одной из молодых женщин — и опрометью ринулся к ней.
И оказавшись перед нею, снова закричал, и в крике своём неожиданно издал то самое, непонятное и восторженное сочетание звуков с первым раскатистым «м-м-м», что непроизвольно вырвалось у него на берегу. После чего с привычным азартом уложил женщину на пол и готов был уже сочетаться с нею телесно, как вдруг замешкался и начал беспокойно оглядываться по сторонам, останавливая ошалелый взгляд поочерёдно на сородичах своих, не обращавших на него в этот момент никакого внимания. А тем временем две других особы, бывшие несколько моложе его избранницы, пользуясь возникшей паузой, стали остервенело стаскивать незадачливого любовника с тела подруги. Каждая силилась перетянуть его к себе. Он приподнялся, взвыл, - и с нежданной жёсткостью отбросил обеих в стороны. А затем отчего-то вновь застыл в пространстве, глядя на лицо возлежавшей подле него женщины рассеянно и изумлённо. После чего вдруг как-то нетерпеливо и судорожно вскочил на ноги, и в следующую секунду на глазах у сплошь удивлённого теперь сообщества пещеры — бежал к выходу.
Молодой неандерталец не понимал, зачем понадобилось ему выкрикивать перед всеми своё непонятное слово, почему нужно было отменять соитие с избранной подругою, тем более — столь решительно отказавшись от двух других.
И, конечно же, наш герой мог бы вправду порассуждать об этом, умей он формировать связные потоки мыслей. Сейчас же он лишь бормотал что-то взволнованное, взбираясь по уютному и пятнистому в рассветных бликах сосняку к главной скале полуострова, что строгою смотрительницей восседала на его вершине. Высотою эта скала была в две трети средней взрослой сосны и состояла из нескольких массивных горбатых каменных завихрений, точно застывших потоков, венчавшихся главным плато, основной поверхностью, на которую членам общины ступать не позволялось.
Завидев скалу, молодой неандерталец остановился, обнажил свои белые зубы и набрал в лёгкие побольше воздуха. А потом выдохнул залпом, смирно опустив при этом голову.
Взгляд его упал на белую паутину, светящуюся в одном из утренних бликов. Паутина мелкими неохотными подёргиваниями поддавалась налетающему на сосновый лес ветерку с невидного отсюда круглого моря. Фоном ей служила тропа да неосвещённый дремлющий мох по обе её стороны. Блик медленно полз по стеблю паутины, в какой-то момент оставив светлой лишь левую её часть. А затем и вовсе перебрался на тонкое дерево, за которое цеплялась нить. Паутина лишилась видимости, но по-прежнему преграждала человеку дорогу.
Секунд на пять словно о чём-то задумавшись, молодой неандерталец шагнул вправо, в мох, обогнул мелкий трепещущий кустарник и, не желая больше возвращаться на тропу, взял южнее.
Теперь скала была слева от него, а справа открывалось взору задумчивое общинное кладбище, притаившееся на крае полуострова, в конце его пологого южного уклона. Представляло оно собою несколько рядов скрещенных в виде пирамид палок, по четыре палицы на сооружение. В основании и как бы на полу каждой пирамиды лежало немало хвороста вперемешку с землёю. И чем старше было захоронение, тем меньше в пирамиде присутствовало хвороста, а тем больше было земли. Соотношение их сообщало о том, прошло ли достаточно лет для того, чтобы усопший определился, хочет ли он покинуть захоронение и отправиться в новый мир. Хворост размести ему бы в этом случае не составило труда, с землёю совладать было бы куда труднее.
Высота сооружений составляла от одного до полутора метров — и всегда соответствовала физическому росту погребённого.
К узлу скрещения четырёх палиц обычно крепился предмет, наиболее ярко напоминавший о том, чем усопший запомнился при жизни. Делалось это в числе прочего и для того, чтобы отличать одно захоронение от другого. Когда травы сгнивали и предмет валился вниз, его аккуратно укладывали по центру хвороста. Смещать такой предмет было строго запрещено, а того кто осмелится вынести его за пределы кладбища, могли забросать землёю и хворостом заживо.
Герой наш разглядывал одно из самых первых кладбищ Земли. Основал же этот погост его предок, появившийся с общиной своей на полуострове около тысячи лет тому назад. Побудило предка начать совершать и обустраивать захоронения соплеменников одно примечательное событие.
Во время очередного исхода с северных земель, откуда общины неандертальцев столетие за столетием отступали, продвигаясь на юг, прячась от ползущего в их направлении ледника, уж спустившись тогда с высоких гор (что ныне подо льдом), продвинувшись левее и параллельно низким горам (они сейчас также скрыты), затем свернув вправо и выйдя на берег сурового овального моря (неизвестно, дошёл ли теперь до него этот прожорливый ледник), он, далёкий предок, возлежал в прозрачном вечере на берегу моря того, и предстояла ему ещё полная луна пути, и глядел он на огромную стылую ночь, и звёзды вливались в него, пластались у митохондрий живых и жадных сердечных клеток его, ворожили, кружили в мозгу его— и было похоже это на дрёму, да не было сном. Оцепенелые эмоции одевались безмолвным шёпотом, и, умей мыслить, он наверняка подумал бы о том, что раз природа столько тысячелетий шлёт с севера белую смерть, а они, слабые двуногие создания так упорно бегут от неё, то стало быть они и смерть — не одно и тоже, стало быть и умирать негоже просто так, не пристало гнить, разлагаясь в волнах иль расщелинах. Превращаться в грунт, не рассказав пред тем тлену и грунту, мягкой траве и тяжёлому клыкастому зверю о том, что двуногий — вовсе не то же, что мамонт либо трава.
Звёзды плясали в теле давнего родственника, бежали по коже миллионами бойких мурашек, и не переставали ещё бежать, когда он увидел вдруг близко от себя и от спящих братьев-сестёр огромную косолапую фигуру с круглыми ушами на макушке. И вместо того, чтобы поднять шум иль схватить в руку хотя бы хлипкое деревянное копьё, которым мог попытаться отбиться от медведя, взял вдруг в эту руку самого зверя, что превосходил его по размерам в добрый десяток раз, и держал в руке перед собою, а тот огрызался и барахтался, а потом вдруг безмятежно обмяк в ладони, после чего был отброшен неизвестно откуда взявшейся силой — далеко в суровое овальное море, и пролетел над морем ещё метров тридцать и поплыл, не оглядываясь, на противоположный берег.
Давний предок обомлел — и стоял ещё какое-то время у ночного моря, стоял, пока гряда холмов не начала обозначаться, после чего разбудил родичей и пустился с ними в путь, через перевал — и открывались одинокому племени новые южные горы, и говорили им о том, что хотят их к себе в гости, будут с ними милы, что не дадут своих новых жильцов в обиду. Говорили, что не знают, где им жить, ибо только там, где сами решат, сделают они конечную остановку.
Ощутив верную смерть, медведь перестал противиться ей! Лишь человек бросает вызов белому леднику до самого конца! После той ночи давний родственник решил, что там, где завершит свой переход, он обязательно отведёт специальное место для ушедших соплеменников. Возможно, на тот момент, когда жил его беспокойный потомок, кладбище их было уж и не единственным в своём роде. Тысяча лет — большой срок, оттого не можем знать этого достоверно.
Неандерталец наш уже несколько минут смотрел на тихие приземистые силуэты шалашей-пирамид древнего погоста, а после побежал, оставив их справа от себя — и очень скоро наткнулся на жёлтые языки пламенеющих осенних берёз, что подступили с востока и, надо сказать, здорово испугали его.
Берёзы холодно топорщились, берёзы плыли единым фронтом и через голову его бесцеремонно рвались к соснам, словно грозя поджечь их сухую тонкую хвойную вязь. Берёзы были необъяснимы, бескомпромиссны, против них словно ничего нельзя было совершить такого, после чего они не остались бы верны себе.
Полуостров строго делился на две части — хвойную и лиственную. Граница проходила по центру и представляла собой идеальную прямую, что начиналась сразу за кладбищем, оставляя его целиком в хвойной зоне, а затем устремлялась по пологому склону к главной скале, проходя её по касательной, после чего загибалась вниз и с разбегу скатывалась с крутого северного берега в круглое море.
Члены общины обычно никогда не появлялись в лиственной части острова, хотя никак, по неспособности развёрнуто мыслить, этого не объясняли.
«Там живут духи прошлого и будущего», - смогли бы произнести их говорящие потомки. Не сказать, впрочем, что и эта фраза хоть что-нибудь прояснила бы.
Но была ещё одна причина, по которой безраздельная гряда способных сбрасывать листву деревьев вызывала у населения полуострова страх, тревогу и нежелание с ними соприкасаться.
Жители не могли не замечать, как рано начинают желтеть кроны этих деревьев в последнее время — и не только на самом полуострове. Желтеющие берёзы выступали свидетельством, а впоследствии — символом того, что далёкий ледник продолжает ползти и уж недалеко то время, когда придётся впервые за тысячу лет сняться с места и продолжить исход.
Уж не первый год самые зоркие из соплеменников наблюдали, как на закатах по противоположному побережью тянутся пунктиром слева-направо рыжие цепи, и если имели бы средства для того, чтобы приблизить картину, то увидали бы, как идут, идут по берегу народы, идут племена. Вышагивают мерно, движутся неутомимо кряжистые фигуры. Отходят от ледников — на юг, на юг. На их плечах огромные травяные мешки. В их руках — копья из кости и дерева. Впереди каждой процессии — непременно три-четыре воина, за ними несколько человек, проносящих огонь, затем старики, за стариками — женщины и дети, а потом — ещё много-много мужчин, и все с поклажей.
Все они освещены закатом, над всеми вырастает задумчивый хребет, а сколько хребтов у них впереди — они знать не знают.
Молодой неандерталец что есть силы схватился рукою о сосновый ствол и чуть слышно произнёс в третий раз сегодняшнее своё слово. Затем, щурясь, проскользил взглядом вверх.
В просвете неба яркие жёлто-серые облака выплывали из-за золотистых берёзовых крон и, пересекая границу, уплывали за сосны, к пещере, к перешейку, к горам на материке, а потом, видимо, и вовсе далеко-далеко, к очень высоким хребтам, в которые не вело никаких человеческих троп.
Наш герой долго и как-то очень внимательно вглядывался в эти облака, пока перед глазами не начали кружить пятна, зигзаги, абстрактные фигуры, из которых он никак не мог слепить какую-либо картину, как ни старался, а он и не старался особо. Словно не дождавшись чего, опустил голову, мигом развернулся и стремглав побежал по прямой границе берёз и сосен — вверх, к главной скале, мимо неё, к крутому северному спуску, к месту, откуда открывался лучший вид на родное круглое море.
Сырой ветер остудил перегретое и не способное к структурированию эмоциональных наплывов сознание неандертальца, что отсиживался теперь под сенью клонящихся над водою сосен. За спиною его, сокрытая обрывом да лесом возвышалась главная скала. Герой наш медленно отрывал мелкие кусочки от мохового покрывала, глядел на них с густою болью, перебирал пальцами, втыкал обратно - и мшистые фрагменты на прежнем месте своём делали вид, что продолжают благополучно произрастать наравне со столь похожими на них живыми ворсинками. Потом смотрел вперёд, в пресную даль — и начинал уже чувствовать, как проваливается в какое-то странное и новое для себя забытье.
Из надвигающейся дрёмы выбил его пролетевший над ухом и ударившийся о землю в десяти сантиметрах от колена — камень. Он оглянулся. Сверху стоял один из старейших родичей и удивлённо глядел на него. Родич приходился ему отцом, хотя для обоих этот факт не был отмечен особым значением, равно как и не мог иметь исключительных неопровержимых доказательств.
Сородич издал приглушённый звук, отдалённо похожий на крик, только сдавленный — и сделал зазывающий жест рукою, а затем демонстративно встал в позу, изображая, будто носит в обеих лапах две увесистых охапки хвороста. Это паясничество выступало убедительным предложением помочь с предстоящей работой.
Молодой неандерталец поднялся с земли и сделал несколько ленивых шагов навстречу отцу. Пожилой неандерталец для пущей важности ещё раз продемонстрировал, как якобы умеет носить хворост — и исчез в сосняке. Молодой родственник последовал за ним.
Двое сородичей продвигались по лесу вглубь материка. Они прошли мимо соплеменников, обрабатывающих в стороне от тропы огромное сосновое дерево. Помимо сжигания хвороста, коры да хвойных игл, чьи запасы в округе каждый год исчерпывались быстрее, нежели пополнялись природою, для поддержания огнища жители пещеры пускали в дело поваленные собственными силами деревья. Чтобы повалить на землю одно дерево, необходимо было троим мужчинам проработать над ним дней эдак пять. Ещё месяц уходил на то, чтобы разрубить дерево на фрагменты.
Близ ствола раздавались негромкие сосредоточенные покрикивания, слышны были глухие удары костью по древесине.
Также по дороге попалось им трое молодых женщин, одна из которых была тою самой, с коей у героя нашего случился с утра странный инцидент. Он не сразу увидал её, встреча взглядов оказалась в полной мере случайной — оттого ударила его лёгким смятением. Он вдруг ощутил в себе едва ли не неприязнь ко всему остальному населению пещеры, а откуда и в силу чего вырастала эта неприязнь, понять был не в состоянии. Впрочем, и самой неприязни подберёт он определение лишь спустя триста-четыреста лет. Когда потомки его, те, что обоснуются на юге, начнут говорить полноценною человеческой речью.
Затем перед взглядом их всплыла серебристая прогалина со стройными плетями лесной малины и красиво лоснящимися влажными стволами сосен, сторожащих чащу, что возобновлялась за нею. Двое пересекли прогалину и вновь скрылись в лесу. Лес становился темнее и глуше, звучание птиц и насекомых растворялось в тишине, а тропа скоро стала совсем узкой и сухой. Земная поверхность волнилась невысокими холмами под покровом древесных крон и настороженно венчала возвышения причудливыми скальными розетками. Впереди виднелось ущелье.
Двое сошли с тропы, взобрались на ближайший склон и стали молча набирать иглы и хворост в длинные травяные мешки.
Обычно за подобным занятием неандертальцы не издавали никаких звуков. Так было и в этот раз. Только казалось всё молодому человеку, что тишина теперь иная, особая, что давит она на него изнутри, а не извне, и что столь она явна, что не может никак остаться незаметной для старшего сородича. Вот-вот он сейчас обернётся да посмотрит с укором и сожалением.
Но родич не оборачивался, а лишь угрюмо пыхтел, загребая рукою по земле, и когда вырывал из иглистого слоя земли очередную корягу, оказывался заметно доволен этим. А достав особо крупную палицу, и вправду посмотрел на молодого, да не с укором, а с похвальбою и торжеством. Молодой взглянул в ответ изумлённо, словно в первый раз видел родственника, а потом с почтением кивнул ему головой.
Они находились в полутора километрах от жилья. Медленно переходили с холма на холм, отдыхали на скалах. Садились, сутуло и вальяжно облокачиваясь о плоские поверхности камней.
Было в ином понимании около одиннадцати часов утра, когда они сделали привал на самом отдалённом пригорке сегодняшнего маршрута.
«Слышишь, как вечность гудит сосновая, - мог бы сказать теперь отец, - так она гудела и за сто лет до нас, и за двести, и тогда, когда пришёл на эту землю предок, да и задолго до его прихода, а впрочем — и тогда, когда и людей-то не было на свете. Точней — существовал человек прямоходящий. Впрочем, в сравнении с нами — какой же он человек?»
«А когда жил тот человек?» - мог бы спросить сын.
«Неизмеримо давно, более трёхсот тысяч лет тому назад», - последовал бы ответ.
«А сколько проживём мы?»
Сосны качали ветвями и кронами, точно плавниками, как бы подталкивая лес к тому, чтобы не останавливаться, а продолжать с таким же гулом и такою же задумчивостью плыть, плыть по огромному воздушному океану времени.
Молодой неандерталец вздохнул.
«А ведь на северном продолговатом море лес уже не шумит, - мог бы произнести он, - ты знаешь, насколько приблизится к нам ледник? Покроет ли полуостров? И если нет, то зачем мы должны уходить отсюда?»
«Я сейчас не знаю. Ничего не знаю. Настанет время, когда всё-всё узнаю, только как будет рассказать? Уходить же надо всегда раньше, чем настигает ледник, уходить нужно тогда, когда на охоте перестанут попадаться мамонты, а медведи начнут встречаться раз через два. Уходить надо тогда, когда берёзы начинают желтеть раньше, чем ночь становится равной дню, а снег таять — позже, чем день уравняется с ночью».
Оба знали, что берёзы пожелтели в этом году едва ли не на целую луну ранее осеннего равноденствия. Оба видели, что мамонт не встречался им с весны, а за прошлую охоту они не встретили ни единого медведя. Оба понимали, что если на ближайшей охоте медведь вновь не появится, то это будет означать, что время пришло.
До них долетело слабое громыхание.
- Гр, - сухо произнёс отец, после чего оба без промедления поднялись с камней и поспешили в сторону пещеры.
В жарком небе над полуостровом воцарилась торжествующе-фиолетовая туча. Что-то прощальное было в ней. Она, казалось, вобрала в себя все соки лета, чтобы пролить их на пёструю, созревшую скорой осенью землю в последний раз.
В пещере было жарко и людно. Вернулись лесорубы, вернулись женщины, вернулись все, включая тех кто даже спал обыкновенно по ночам на свежем воздухе.
Хозяйка общины готовила на огне медвежатину, обильно посыпая её высушенным листом душистого василька.
Рядом молодые девушки держали над огнём кабаньи клыки с щедро рассаженными по ним боровиками и моховиками.
Старики занавешивали вход толстой вихрастой мамонтовой шкурой, прикладывая её камнями на выступах.
Вскоре пещера превратилась в отдельный от мира ковчег, чью обособленность да неслучайность лишь усиливали звуки сперва легко шумящего, а затем резво плещущего дождя за её пределами. С каждым раскатом грома дождь становился всё напористее.
Запланированную охоту решено было перенести на утро.
Сытно отобедав, молодой неандерталец вспомнил, что настало время, лучше всего подходящее для продолжения рода — то время, когда он может выбрать себе любую из молодых и на этот момент свободных женщин. Он понимал, что сейчас может взять за руку свою утреннюю избранницу. Но отчего-то, мысля об этом, тотчас чувствовал смятение, аналогичное тому, какое испытал при их встрече на лесной тропе.
Он разозлился на себя, поднялся с колен и решительно двинулся в сторону женской половины. И увидал, что избранница всё ещё не закончила трапезу.
«Ну вот и славно, - как бы подумал он, хотя раньше не гнушался оторвать и от трапезы ту или иную подругу, - вот именно поэтому нужно выбрать кого-нибудь ещё» - с чем подошёл к одной из соседок, уже переставшей принимать пищу — и взял пресную, прохладную кисть её руки в свою руку.
Та сверкнула глазами и охотно подалась к нему, после чего оба удалились в неосвещённую часть жилья.
Первая женщина оторвалась от обеда, проводила их тусклым и как бы подчёркнуто безразличным взглядом, после чего продолжила поглощать медвежье ребро, да только уж как-то более сосредоточенно и нелюдимо.
Обеденный шум угасал. Дождь становился всё слышнее.
II
- Как Майя? - спросил Майк.
Михаил выдержал паузу, как бы пытаясь ещё раз удостовериться в том, в действительности ли столь чистою правдой является та страшная новость, о коей он сообщит сейчас приятелю.
Их дорога петляла по хвойному лесу, с каждым новым поворотом всё более снижаясь да приближаясь к городу. Михаил был за рулём старенькой тёмно-зелёной «девятки» Жигулей.
- Она ушла от меня вчера, - проговорил он.
Взгляд Майка дрогнул.
- Совсем?
- Да, - ответил Михаил уже громче, увереннее — и с тем почти вызывающе.
- Сожалею… Конечно, как может быть не совсем, глупо сказал, прости.
Изъяснялись они друг с другом по-английски.
Около часа назад Михаил встретил Майка в аэропорту. Двое молодых людей не походили друг на друга совсем, тёмный круглолицый и бородатый Михаил и худощавый, высокий, со светлыми мелко-волнистыми, как бы растрёпанными волосами Майк. Объединяли же их теперь более всего — усталость, а также мечты о здоровом сне. Из-за этого приятели смотрелись созвучно, и сторонний наблюдатель, не анализируя, счёл бы их удивительно похожими.
- Скоро будем? - спросил Майк.
- Ну, как… Ещё до Машгородка… Он на севере.
- О, да… Помню, город очень длинный.
Они въехали в городскую черту. Троллейбусные линии утомлённо заплясали перед глазами Михаила и начали перекрещиваться в самых технически неожиданных для себя местах. А жёлтые сигналы светофоров по мере продвижения к дому казались всё более долгими и издевательски неспешными.
Когда они, наконец, припарковались во дворе у новенького многоквартирного дома по улице Хмельницкого, было около одиннадцати часов утра.
Они достали из багажника чемодан Майка и подошли к входной двери. Ветер гнал по двору песок, пригибал к земле высаженную у подъезда аквилегию и купальницу.
Вдалеке послышался звук грома. Михаил замер.
- Надо же, гроза в конце августа. Тебе ничего не нужно в магазине?
- Нет, - Майкл повёл рукой, - всё, что касается меня самого — мыло, полотенца, всё со мной. Даже немного алкоголя — ну, это уже для нас! - он бесхитростно рассмеялся.
- У меня тоже кое-что есть, - улыбнулся Михаил, отворил дверь в подъезд и пропустил Майка первым, потом зашёл сам. Дверь слегка помедлила в воздухе, после чего цокнула магнитным замком, захлопнувшись.
Майкл старался не задавать лишних вопросов, он только рассматривал семейные фотографии на подоконнике, холодильнике, микроволновке — те фотографии, что Михаил не успел убрать со вчерашнего дня и вчерашней своей жизни.
В одной из комнат кто-то негромко завозился, дверь распахнулась — и на кухню выбежал мальчишка лет восьми с пшеничными волосами и быстрым умным взглядом. Это был Гриша, сын Михаила, которого мама оставила здесь ещё на одну ночь с тем, чтобы за это время обустроить ему комнату в квартире своей матери.
- Мама скоро приедет? - воскликнул он вопросительно.
- Скоро сами поедем, - ответил Михаил максимально спокойно, после чего обратился к Майку: - ты же не против, если я через какое-то время отлучусь минут на сорок? Хочешь, вместе съездим?
- Почему нет, - ответил Майк, - с удовольствием составлю компанию.
Михаил снял со стены разделочную доску, достал из холодильника зелень, муку, яйца, поставил на огонь сковороду, чтобы приготовить завтрак.
- Папа, смотри, что я узнал! - стал взахлёб рассказывать Гриша, - когда человек прямо смотрит — это называется ан фас. А когда сбоку — профиль!
- Ого! А если с затылка взглянуть? - произнёс Михаил, насыпая в миску муку. Мальчишка озадачился.
- Наверное, так и будет — затылок.
После чего побежал вкруг кухонного стола, попеременно и в зависимости от того, какою стороной оказывался к наблюдателям, выкрикивая:
- Профиль! Анфас! Профиль! Затылок!
Он описывал круги всё быстрее, а когда запыхался, подбежал к отцу и уткнулся ему в живот.
- Вы будете общаться? - спросил Майк осторожно.
- Будем… По крайней времени она говорит, что не имеет ничего против… - Михаил перевёл взгляд на разделочную доску. Потом на холодильник. Потом посмотрел на Гришу.
- У него ведь ещё с твоей стороны бабушка и дедушка есть, - сказал Майк, - я имею ввиду… твои родители. Не так ли?
Михаил переменился в лице.
- Я тебе потом расскажу… - голос его задрожал и оборвался выше, чем начинал звучать.
Майк кивнул головой.
- Нет, расскажу сейчас… Гриш, мы тебя позовём, - сказал он, после чего отпустил его — и он побежал в комнату, выкрикивая: «Затылок, затылок!»
- Не могу понять, - начал Михаил нервно и почти не дождавшись, пока дверь захлопнется, - не могу понять, - повторил он, услышав хлопок, - что происходит. Я не могу найти родителей. Причём, это так глупо… Неделю назад созванивался, договаривались, что приеду в гости. Подъезжаю во вторник к переулку — не могу найти дом. Глупо. Звоню на телефон — объясняют мне приветливые голоса, что не туда дескать попал я. Уезжаю. Потом думаю — что за дурость? На следующий день снова еду, на всякий случай прошу Майю сопроводить меня. Мы тогда не расстались ещё. Господи, не первый год к дому тому езжу, руки сами помнят, где сворачивать, парковаться... Стоим — а вокруг всё, как и за день до этого. Нет дома. На его же месте какая-то ерунда: гаражи, полузаброшенная детская площадка, несколько деревьев — да толстых таких, словно лет пятьдесят на той площадке росли. Ей богу, всё так, будто дома этого и не существовало никогда… Позвонил сотовому оператору, помню, каким мама пользовалась. Сказали, что не могут выдавать информацию без заявления в полицию. Я, конечно же, туда…
Майк снял очки и сел за стол.
- Подхожу к полиции, - продолжал Михаил, - а сам думаю: «Что буду говорить? Расскажу, что исчез, понимаете ли, целый дом?» Думал, думал. Побродил у участка. Решил, что напишу заявление о пропаже людей без уточнения обстоятельств. Написал. Протягиваю. А они просят, - ну, конечно же! - просят уточнить адрес проживания пропавших. Как иначе? А мне что говорить? Называю адрес…
- А они?
- А они говорят, что нет такого. А я и сам знаю, что нет…
Майк молчал, потирая большими пальцами рук оправу очков.
- Майк, извини, что с самого утра столько всего выдаю. Давай спокойно поедим, быстренько съездим к маме Майи, вернёмся, выспимся… - он вылил содержимое миски на сковороду.
В какую-то секунду раздался оглушительный гром. Пошёл дождь, по окну заструились водные потоки.
Что-то неслучайное было в этой грозе. Дождь точно во весь голос прощался с чем-то наивным и нешуточным. И Михаилу закономерно казалось, что вон там, шлёпая босыми ногами по площадкам и бордюрам, вместе со струями убегающего ливня, расчеловечившись в них, уносится и вся его прежняя, вчерашняя жизнь. Уносится — и машет, машет невидной слабеющей рукою, а чем веселее машет, тем больнее внутри и холоднее вокруг — и туманнее настоящее, и ещё более неизвестно, что ждёт впереди.
- Майк, спасибо, что приехал.
- О… Это… Мне очень приятно. В том смысле, что… Поддержать тебя и так далее…
- Почему вы, британцы, едва ли не каждое предложение начинаете со слов «о», «в том смысле что», «ладно» и «хм»?
Майк засмеялся.
- Потому же, наверное, почему и вы через каждое предложение вставляете «ну». Ты не задумывался, что это команда?
- Интересно, не думал.
Он приготовил яичницу, позвал на кухню Гришу, и затем все трое завтракали — в то время как за окном изощрялась в свирепости последняя гроза лета. И чем тише они увлечены были омлетом и чаем, тем отчётливее слышались им её раскаты и переливы.
А над трапезничающими большим красным шаром висел тонкий абажур — и наливался гордостью, дескать теперь он— единственное в целом мире солнце. Притихшие же фотографии на холодильнике и микроволновке с каждым раскатом обесценивались, словно из них что-то в эти минуты без устали выламывалось и вымывалось. Но когда гроза спала — а из окна за гаражами и за трогательно рассыпанным по ближайшему холму частным сектором прилегающего к району посёлка вновь показались горы, пустота мира сообщалась уже тонкими своими нитями с воздушною свежестью и даже начала осторожно сулить нечто небезынтересное.
- Ну что, съездим? - Михаил оживился. - Поехали, Гриш!
Он вновь сел за руль — и все трое помчались к бывшей тёще Михаила, гришиной бабушке.
- Хозяйку дома зовут Татьяна Барбарисовна, - объяснял Михаил. - По-русски звучит смешно, так как имени «Барбарис» у нас не существует. Зато есть распространённая карамель под таким названием.
- О, да, это как дочь конфеты? - закивал и захохотал Майк.
- Кстати, Татьяна Барбарисовна — неплохая женщина, - продолжал Михаил, тормозя у светофора, - доброжелательная, с чувством юмора… Между прочим, - указал он рукой на отходившее вправо шоссе, - здесь дорога на одно большое и очень красивое озеро, - мы туда ещё обязательно съездим.
Загорелся зелёный свет, «девятка» вновь тронулась.
Дорога вышла к огромному торговому центру, упираясь около него в другую, более крупную магистраль, что вела непосредственно в район, где проживала Татьяна Барбарисовна.
Удивлённая и слегка помятая Татьяна Барбарисовна встретила их в одном халате, едва, видимо, успев нацепить очки после сна.
- О, да вы что! Вот это да! - затараторила она гостеприимно, - такие люди и без предупреждения!
Михаил странно поглядел на неё.
- Миша, дорогой! Ну! Рассказывайте! - усадила она всех троих около кухонного стола и поставила кипятиться новенький прозрачный электрический чайник, - какими судьбами в наших уральских краях? А сынишка чей, ваш или… Или ваш? - она посмотрела на Майка, поправляя очки.
Майк ничего не понимал по-русски, а оттого смущённо улыбнулся и еле заметно кивнул ей.
- О, а вы похожи! Миша, ну! Представляй своих друзей, я их пока не знаю, с тобой-то мы сотню лет знакомы, я-то тебя ещё во-о-от таким помню! - она указала рукой на стоящий возле шкафчика пылесос, будучи, видимо не в курсе местоположения последнего.
«Что с ней? - лихорадочно начал соображать Михаил, - каким ещё «вот таким»? И где Майя?»
- Бабушка, мы к тебе... - растерявшийся Гриша оборвал фразу на полдороге.
- Иди сюда, мой золотой! - Татьяна Барбарисовна протянула к нему руки. Он подбежал — и они обнялись.
- Я тебе по возрасту и вправду как бабушка, - сладко приговаривала она, качая Гришу из стороны в сторону. - А мои, кстати, скоро должны вернуться. Вы ведь посидите ещё у нас?
Майк продолжал вежливо улыбаться, а Михаил чувствовал, что слишком взволнован, чтобы заговорить сейчас складно по-английски и объяснить ему, что происходит.
- Где Майя? - спросил он кратко. Его голос дрогнул.
- Ты знаешь нашу Майю? - Татьяна Барбарисовна подняла брови, - Мне казалось, она появилась позже, чем мы виделись. Майя! - раскатала она зычным гиком, и в кухню вбежал миловидный французский бульдог. За ним вышел рослый седеющий молодой человек и услужливо поздоровался с гостями.
- Это мой старший сын, - с нескрываемой гордостью объявила Барбарисовна, глядя сперва на молодого человека, затем на Майка.
- Игорь, - застенчиво представился молодой человек и криво улыбнулся.
Михаил знал, что у Майи никогда не было ни братьев ни сестёр. Но молодой человек и впрямь здорово смахивал на хозяйку дома, а оттого отказать ему в родстве с нею было как-то — неправильно, что ли.
- Миша, - застенчиво произнёс он, - как дела? Мы с Эдиком тебя с той поры, как встречались в Геленджике, и не видали ни разу.
- Я… Я не бывал там, - стал отпираться Михаил, - я вас… Не знаю я вас! Татьяна Барбарисовна, что за комедия?
Гриша вырвался из бабушкиных объятий и громко заплакал.
Хозяйка пришла в замешательство, попробовала обнять его вновь, да он оттолкнул её. В это время дверь открылась — и на пороге показалась пара, мужчина и женщина, а с ними — двое детей, девочка и мальчик.
- А вот и внуки, - всплеснула руками Татьяна Барбарисовна и побежала к ним. - Это мой младший сын Эдик, - обернулась она на полпути, - и его жена Люда, только я всё ещё не знаю как зовут вас, - и снова поглядела на Майка, на сей раз с подчёркнуто игривым укором. Потом повернулась к Грише:
- Ну! Не плачешь больше? А тебя как зовут? М?
Новоприбывший Эдик просиял — и со всех ног бросился к Михаилу.
- Мишаня! Ну как у вас там в Волгограде?
Михаил выпрямился, оттолкнул незнакомого Эдика, схватил сына и хотел было уже выскочить из дому, да тут зацепил взглядом два знакомых силуэта на стене между кухней и ванною — это были фотографии, на которых Татьяна Барбарисовна изображена была с Майей и Гришею. Он собственноручно прибивал для них гвозди три года назад. Он помнил даже , в какой угол антресоли был им спрятан молоток после этого.
- А кто здесь по-вашему изображён? - он повысил голос, бегло указав рукою на фотографии, после чего взял табуретку, на которой только что сидел, вскочил на неё и стал шарить рукой по антресоли, на что-то повлиять.
У Игоря с юности были там припрятаны некоторые журналы, а оттого он покраснел весь и со словами «Зачем нужно? А? Зачем нужно?» - стал хвататься за рубаху Михаила в попытке стащить его с табурета.
- Вот он! - Крепко сжимая в руке молоток, Михаил слез с табуретки и потом, ни слова не говоря, выбежал прочь. За ним побежал Гриша; последним, неловко улыбаясь, откланялся Майк.
«Девятка» выехала из двора и бессильно остановилась.
- Мне нужно передохнуть, - произнёс Михаил неожиданно слабым голосом. После чего стал, заикаясь, переводить Майку суть последних диалогов, а голос всё слабел - и потом вовсе потонул в нарастающих гришиных всхлипываниях.
- Мама, что с ним? - спросил Эдик. - Так давно не виделись — и быстро так убежал, прихватил что-то… Молоток, что ли?
На фотографиях, прибитых Михаилом, красовались чуть выцветшие изображения Эдика и Людмилы, а также их двоих детей.
Михаил захрапел. Гриша также скоро уснул. К Майку никак не шёл сон, несмотря на усталость. Он думал о Майе.
Майку нравилась Майя. Её тонкий облик уж несколько лет подряд не покидал его сознания — а он, надо сказать, весьма и весьма корил себя за то. Сегодня же утром, узнав о расставании супругов, он буквально-таки вздрогнул от предательской на этот счёт радости, и в последующие три с половиной часа радость-ветер, радость-предвкушение уж никак не покидала его. Он твердил себе, что жизнь всё расставит на места, не отдавая себе отчёт в том, что подразумевает под этим, конечно же, нечто для него в отношении этом счастливое и благополучное, а именно — их с Майей новый союз.
Но прошло всего несколько часов — и он уж чувствовал, что не может предсказать из грядущего ни крупицы, понимал, что странная история с родственниками Михаила каким-то образом скоро коснётся и его самого, и не знамо как, да именно симпатия к бывшей жене друга станет тому причиной.
Голова Майка лежала на подголовнике, лицо было неподвижным и, казалось, с каждой секундою становилось означенным всё большею печалью и беспомощностью. Просидев в машине около получаса, он решил выйти и размяться. Город был ярок. Вереница автомобилей тянулась близ него — то проворно, предвкушая зелёный свет, то замедляясь и останавливаясь на красный, а он глядел в их окна, точно искал в них кого. И смотрел на огромный автомобильный завод, на облака над ним, и слышал в себе шум, точно былое простое сознание заволакивается помехами, вскрывается иными лакунами, и отчего-то в сознании стало загораться название одной из северных стран.
Михаилу же снилось теперь что-то странное, слабое, непонятное. Связанное с озером Тургояк, на поворот к которому он час назад указывал приятелю. Ему мерещились события огромной давности, происходящие около семи или восьми тысяч лет тому назад. Но, проснувшись, он не запомнил их, а на губах осталось лишь имя главного героя да его приблизительный образ — в белой одежде да с короткой ровною бородой. Через пять минут же и имени не мог назвать, помнил только, что начиналось и заканчивалось оно на букву «А».
Недоумённо и медленно поднёс он ключ к замку зажигания.
Было два часа по полудню.
Про приезде в дом они ещё долго молчали. Гриша перестал плакать и сделался неестественно тихим, а пребывая в этом тихом состоянии ушёл в свою комнату и больше не показывался.
Майк заговорил первым:
- Я до сих пор не могу поверить, что это не во сне, - сказал он.
- А я должен поверить во что-то одно, - размеренно и бесцветно произнёс Михаил, - либо в то, что у Гриши никогда не было бабушки Татьяны Барбарисовны, а у меня, того больше, моих родителей, что знаю с детства. Либо не должен верить в события последних дней. Что, согласись, сложнее. Ибо в итоге договоримся до того, что и сами не существуем… Ну?
Он бессильно замолчал .
- На фоне происходящего и Майя может показаться сном. - продолжил он, грустно улыбнувшись, - давая понять собеседнику, что пробует сейчас шутить, - Но вот, только фотографии… - он сделал безразличное движение в сторону фотоснимков на холодильнике и остолбенел. Фотографий на прежнем месте не было.
- Вот это поворот! - он поспешно встал с места и ещё какое-то время не сводил глаз с пустых поверхностей.
- Разумное объяснение одно, - заговорил он монотонно, дабы не поехать рассудком, - пока мы отвозили Гришу к Майе, Майя побывала у нас. Послушай, а вдруг она и сейчас в доме? Вдруг она в нашей комнате? - он закончил фразу почти шёпотом.
Медленно, словно стесняясь сами себя, подошли они к двери. Михаил нажал на ручку. Ручка тихонько скрипнула — дверь подалась вперёд. Они толкнули её — и их глазам предстала комната, в которой, судя по всему, ничего и не изменилось с той поры, как Михаил покидал её, выезжая утром в аэропорт.
Михаил уверенно шагнул внутрь, стал открывать шкафы, тумбочки, выдвигать ящики письменного стола.
- Всё, как было, - приговаривал он, - всё по-прежнему.
Наконец, подошёл к дальнему шкафу и распахнул его.
- Лодки нет! Майк, слышишь? Лодки. И палатки тоже. - закричал он. - А раз нет лодки с палаткой, значит, Майя поплыла на остров Веры. Это на озере, помнишь, показывал тебе? Майя очень любила… Ну, то есть, любит этот остров, не помню, бывала ли на нём раньше, но хотела. Я точно знаю, она там!
Майк выдохнул облегчённо.
- Я думаю, что раз ты так в этом уверен, то нужно плыть туда, - произнёс он.
- Да! Сейчас же!
- Сейчас? А мы не уснём по дороге?
Михаил поглядел на стену перед собою, сосредотачиваясь.
- Это здраво. Надо поспать хотя бы пару часов. Ставим будильники.
Они легли — и уже через две минуты спали, как убитые.
III
Было около двух часов по полудню. Омытая недавней грозою и по-дневному царящая поверхность Озера, проплыла, качаясь, за белыми рамами окон. Едва слышно скрипя прохладным гладким паркетом, человек с короткой чёрною бородой и в ярко-белой тонкой одежде наподобие шёлкового халата или тоги прошёл мимо окон комнаты, что, большие и вытянутые, глядели на озеро Восемнадцати цветов, названное так в честь характерной своей формы, что с высоты птичьего полёта напоминало палитру художника. Из окон дома Аралейсы, человека с бородой, была видна большая часть водоёма, а та меньшая, что образовывала южный заворот палитры, находилась, глядя отсюда, с западного берега, совсем вдалеке и справа, за мысом, ещё точнее — за тремя мысами, самым углообразующим из которых был второй.
Когда-то впрочем, южного заворота у озера не существовало. Он образовался десять тысяч лет тому назад после падения рядом с ним огромного метеорита.
Аралейса подошёл к стене, у которой стояла этажерка с толстыми книгами, спокойною рукою взял одну из них. Это был учебник по истории.
Он открыл его на нужной странице, после чего подозвал к себе Еру, женщину, ныне пребывавшую с ним в союзе, высокую зеленоглазую шатенку в такой же белой одежде и с волосами до плеч, что-то шепнул ей, после чего женщина отошла в соседнюю комнату, а спустя минуту вывела оттуда за руку солнечно улыбающуюся девочку лет шести. Это была Даала, младшая дочка самого Аралейсы, которой он сейчас собрался преподать науку.
Курс о древнем внепланетном житии был окончен ещё семь дней назад — и теперь отец должен был начать рассказывать дочке о том, как люди прилетели на Землю.
Услыхав об этом, белокурая Даала подняла на отца свои янтарно-жёлтые глаза и с недетской серьёзностью произнесла:
- Папа, мне страшно.
- Малышка, отчего? - удивился Аралейса.
Девочка медленно подняла, затем быстро опустила плечи. После чего посмотрела на этажерку с книгами.
- Я знала, что мы приступим к изучению жизни на Земле — и очень ждала этого. Я люблю Землю. Но сейчас мне кажется, что на этой Земле с нами должно случиться что-то непоправимое.
- Нет ничего непоправимого, - спокойно отвечал отец. - Смотри-ка, мы уже тридцать семь тысяч лет живём здесь. Это в тридцать семь раз больше, чем прошло со смерти Ка, коего считаем самым древним из поэтов. И чего только не повидали с той поры! А всё расцветали! Всё расселялись по миру! За последние же пятьсот лет и вовсе достигли небывалого. Изобрели город, где живёт сразу много людей, и не нужно преодолевать слишком большие расстояния, чтобы прийти друг ко другу в гости. Вот недавно, к примеру, праздновали триста лет главному городу Урала Аркаиму, откуда завтра к нам должны приехать дорогие люди, чтобы поздравить с днём города — нас. Уж без малого двести лет знаменитому городку на Северном овальном озере— за тринадцатью сообщающимися между собой морями и двумя горами-братьями. Помнишь? Мы расцветаем всё пышнее, а настанет день, когда прибавим в силах настолько, что способны будем расселяться по самым разным планетам. Что может нам помешать?
На минуту в их комнате воцарилась тишина. Убаюкивающие взгляды этажерок, блестящие поверхности яшмы на столах и тумбочках— всё несло в себе умиротворение и покой.
- Мда, чего только не происходило за эти тысячи лет... - повторил Аралейса мечтательно и вполголоса, как бы размышляя о чём-то прекрасном.
- А что происходило? - спросила девочка спокойнее.
- А вот об этом я с тобой и хочу поговорить.
Даала ещё какое-то время не отводила взгляд от окон — смотрела на разбиваемую рамами огнистую кромку Озера, на облака, выплывающие из-за планки — и уходящие потом за такую же линию, только на противоположной стороне окна.
- Ну, будем изучать науку? - бодро спросил отец.
- Будем, - смешно и вновь по-детски улыбаясь, оторвав, наконец, взгляд от окна, хлопнула ладошкой по столу Даала.
- Замечательно! Тогда слушай, - улыбнулся Аралейса, - и посмотри, как всё интересно. До того, как тридцать семь тысяч сто двадцать пять лет тому назад мы прилетели на Землю в таких вот круглых кораблях… - он поставил перед ней рисунок космического судна, - на Земле уже существовали люди. Для них характерны были большие скулы и низкий лоб, а сами были они смуглыми и невысокими. Но уже умели говорить, замечательно готовили пищу, а главное — знали уже, что такое любовь. Наша же задача состояла в том, чтобы принести им в дополнение любовь иную, небесную, вселить в них искру Творца. А самим исполниться их ощущением планеты, родством с нею, коего у нас на тот момент времени не было и не могло быть. Долгие сотни, а потом и тысячи лет, точно же говоря — целых пятьдесят веков продолжалось наше слияние. Они растворились в нас — и теперь в нас течёт их кровь. Благодаря им мы стали землянами, а они — детьми Вселенной. Благодаря им мы ощущаем нашу Землю родной и по-настоящему любим её.
- Папа, я вдруг вспомнила, как ты весною прививал сортовую вишню к дикому деревцу, - задумчиво сказала ученица.
- Совершенно верно, - с добрым прищуром рассмеялся Аралейса.
- А есть картинка, как выглядели те люди? - спросила девочка.
Отец перевернул страницу учебника и показал ей изображение древнего человека. Со страницы на обоих заискивающе-незатейливымм взглядом глядело простое монохромное изображение неандертальца.
- Смешной! - девочка хихикнула.
- По нашим меркам забавный, но не забывай, что мы должны относиться к этому человеку с благодарностью, - серьёзно сказал отец.
Их урок длился немногим более получаса, после чего они встали со стола и подошли к окну.
Пред ними солнечно волновалось, двигалось, взмахивало волнами родное и ослепительное Озеро, за коим тянулся невысокий горный хребет, а справа, почти сливаясь с южным берегом, вырисовывался небольшой лесистый полуостровок. Пространство между полуостровом и их окнами занимала широкая мраморная набережная с яркими столбами фонарей, а в сторону гор, что вырастали сзади, на пять кварталов вглубь, в лес — вдавался и слегка приподнимался город Восемнадцати цветов, названный в честь озера, на берегу которого располагался.
Все фонарные столбы в его внутренних кварталах и на набережной были отлиты из чистого золота.
- Пап, а почему на том полуострове растут одни только сосны? - спросила Даала.
- На западной половине — одни сосны, а на восточной, наоборот, - только берёзы, - ответил отец, - но той стороны мы сейчас не видим, так как смотрим ровно на противоположный его край.
- А почему только берёзы, только сосны?
- А этого-то никто не знает. Так было до нашего приезда, и, наверное, будет всегда. Это тайна. У каждой планеты есть тайны, которые даже самому пытливому уму, самому искреннему почитателю, самому верному отпрыску не под силу разгадать. Кстати, вот мы стоим и говорим о полуострове, а тем временем, его перешеек с каждым столетием истончается всё больше, и уже очень скоро, знать, об острове поведём речь. О нашем дорогом острове, - меланхолично улыбнулся Аралейса. Похоже, наши времена отмечены чем-то особым. А чем? Тоже ведь тайна. Ещё одна тайна…
Даала смотрела на полуостров, не моргая.
- А можно мы туда сходим?
- На полуостров у нас не принято ходить. Но мы можем прогуляться по набережной и посмотреть на него вблизи.
Они вышли из дома. Тёплый шершавый мрамор набережной коснулся их ног.
Солнце заливало белый город, плясало по подоконникам, заглядывало в палисадники, незримой расчёскою расправляло листья и лепестки цветов, влажно сбившиеся после утреннего дождя.
Метрах в трёх от Аралейсы и Даалы прогуливалась огромная лохматая медведица, что в какой-то момент опередила их, а потом остановилась и начала разглядывать яблоки и вишни, что в огромных платиновых бочках выставлены были здесь для горожан и всех желающих хозяином большого фруктового сада за северной окраиной города.
Потом она лениво взяла зубами десятка полтора яблок, сделала несколько шагов в сторону, свернула с набережной — и деловито зашагала вдоль Первой поперечной улицы, унося яблоки с собою в лес.
- Мишка яблок захотела, - с нежной ленцою произнёс Аралейса, - давай и мы возьмём? Может, больше вишен хочешь? Или того и другого понемногу?
Они сняли с гвоздя два холщовых пакета, набрали вишен, яблок, после чего пошли дальше по тёплой и бархатной под прощально-летним или, как бы мы спустя восемь тысяч лет сказали, августовским солнцем — набережной.
Набережная тёплым полумесяцем простиралась от леса к лесу, в одном из кварталов образовывая мост через маленький залив, отходящий от озера Восемнадцати цветов вглубь города, и в коем в погожие дни любили купаться дети.
Набережная бережно поддерживала, осторожно несла своими тёплыми матовыми ладонями горожан вдоль искрящейся свежести светлого озера. Благодатно-тихие, двигались фигуры по каменным пластинам — поодиночке, парами, одеты преимущественно в белые, жёлтые, бежевые, изредка —в бледно-оранжевые и бледно-коралловые одежды. На женщинах сдержанно поблёскивали украшения из драгоценных и полудрагоценных, в те времена попросту красивых — камней. Чаще всего на груди красовался один камень, оформленный в виде кулона.
У Второй поперечной встретилась им старшая дочка Аралейсы, девятнадцатилетняя Алира.
Русоволосая, стройная, с плавными линиями фигуры, являвшими столь удачный контраст с весёлой подвижной задоринкой в открытых зелено-карих её глазах, одета в приталенное бежевое с зеленоватым отливом платье. Кулон её являл собою механически вращающуюся вокруг своей оси крупную тёмно-зелёную яшму в оправе из серебра, которую она то и дело бессознательно проворачивала указательным пальцем. Она была не на шутку взволнована приготовлением ко встрече гостей из Аркаима, в котором принимала самое горячее участие.
- Почти всё! - звонко прокричала она, завидев Аралейсу с Даалой и устремившись к ним, - столы накрыты, сцена выстроена, молодые люди почистили дороги, юбилейные цифры установлены на площади, - она сделала прямой жест рукою вглубь города, её кулон сверкнул.
Из-за угла показался улыбающийся добрый молодец со светлыми кудрями и отчаянно приветливой улыбкой. Это был Барата, алирин молодой человек. Руки его были в земле после очистки улиц, а глаза светились довольством от своей работы, а также счастьем от того, что Алира сейчас вновь возникла перед его глазами. Иначе, но не менее того радовался он встрече с Аралейсой и Даалой.
- Всю дорогу, что идёт по южному берегу, проверили. Подрядили дюжину больших рогатых братьев, они нам с выносом мусора помогли. Всё отлично!
Последнего он мог не уточнять, так как в городе этом всегда и всё было отлично. Впрочем, ни он, ни иные жители не воспринимали данное свойство жизни, а за ним и его эмоцию как нечто обыденное — оттого, наверное, им хотелось уточнять, что всё отлично, хотелось говорить, что всё замечательно, лишний проговаривать то, как они рады жить. В каждом из них, казалось, живёт дополнительный генератор радости, способный дать как можно более глубокое проживание примечательности, неслучайности, совершенности того или иного момента.
Они радовались не сугубо тому, что хорошо расчистили дорогу или встретили на Набережной дорогих им людей. Главным стволом древа радости служило им то, что они существуют, события же были ветвями, крыльями, лопастями, гранями, и посему радость распространялась на любое счастье и достижение сразу и навсегда, держала жизнь на плаву, как море удерживает корабли, несла вперёд, как верное давление в двигателе внутреннего сгорания, как напор воздуха в дыхательной системе во время певческого процесса. Грусть же и горевание были переживаемы ими без потери внутренней красоты, внутреннего напора благодарности за них; печаль их была подобна прекрасной скорбной музыке, сыгранной на инструменте с хорошо натянутыми струнами, инструменте настроенном, а не переломанном и обеззвученном.
Далеко, звонко лилась вдаль по озеру их широкая песнь. Отражалась от гор, захватывала в свою орбиту тропы жителей лесных, наполняла звучанием хрустально-бьющиеся поверхности ручьёв и рек.
Они бы удивились, если бы услышали от нас вопрос о том, верят ли они во Всевышнего. Мы бы попросту сбили их с толку подобным вопросом, оттого и не следовало бы с нашей стороны задавать его. Вопрос этот мог бы зародить в них сомнение, они бы, чего доброго, стали задавать его сами себе, и этим подвергли себя опасности. Когда мы начинаем думать о том, что дыхание наше требует от нас работы определённых групп мышц, и спрашивать себя, не забудем ли мы дышать, когда уснём сегодняшней ночью, в нас начинает вселяться неосознанный страх перестать совершать это раньше времени, мы тотчас становимся более уязвимы. Вера этих людей была им незаметна, она не являлась предметом их рефлексии, они не смотрели на неё со стороны, не выделяли для неё отдельных граф и сфер существования. А с Творцом общались без перебоя, без отпадения, ну и, конечно же, без слов.
Они не знали социальных институтов, начиная от таковых, как мэрия, и заканчивая браком. Им не было нужды что-либо нормировать, регулировать, не было смысла обозначать друг перед другом границы. Не знали они разделения на социальное и личное, ибо заместо коллектива и социума цвело соцветие одной большой семьи, не порождавшее причин от кого бы то ни было прятаться.
Они видели эмоции, не додумывая их, не выясняли отношений друг к другу, ибо из этого изначально не существовало никаких тайн. И ещё им, конечно же, было абсолютно неведомо, что значит поступить не по своей воле либо, наоборот, заставить сделать то, к чему у человека не будут расположены душа и сердце.
Поговорив минут десять с родственниками, Аралейса с Даалой продолжили свою прогулку.
- Папа, а как мы поймём, что пора нам собираться в новый полёт? К новым планетам? - спросила неугомонная Даала.
Аралейса на секунду задумался.
- Ну а как ты понимаешь, что тебе хочется подойти к бочке с фруктами и взять оттуда яблоко? И откуда ты, наоборот, знаешь, что ещё не пора тебе брать это яблоко, ибо ты ещё сыта предыдущим? - с этими словами он достал из холщового мешочка красивое красное яблоко и протянул ей. Затем взял одно себе.
- А на чём мы полетим? - спросила Даала.
- А вот мы дошли ещё до одной тайны, - ответил отец. - Любишь ты у меня тайны! Впрочем, есть легенда, что в каждом из поколений живёт один-единственный человек, что хранит в себе об этом подробные знания.
- Ух ты! - глаза Даалы засверкали, - а почему мы не можем знать об этом все?
- Наверное, здесь имеет значение безопасность… - задумчиво произнёс отец.
Даала стала серьёзной.
- Быть может, ты уже застанешь те времена и полетишь к новым планетам! - мечтательно произнёс отец.
Даала стала ещё серьёзнее, прямо-таки насупилась — словно музыкальный инструмент её души начал перебирать струнами где-то далеко внизу.
Они дошли до конца набережной, откуда уже виден был во всей красе перешеек к их полуострову. Полоска земли была столь тонкой, что на ней уж ничто не росло — только волны задумчиво перекатывались через песчаную её поясницу.
- Почему мы не ходим на этот остров… То есть… На полуостров? - вопросила Даала.
- Там — наша усыпальница, - бесхитростно ответил Аралейса. Даала вздрогнула. Точно показалось ей объяснение слишком простым. И она вновь ощутила тот самый испуг, что посетил её час назад, в начале урока по истории.
На полуострове и вправду располагалась усыпальница. Её серые квадратные контуры можно было различить, ежели пройти по тропе, что вела к перешейку, и встать строго напротив.
- А мы разве боимся её? Папа, мы ведь и так время от времени беседуем по ночам с ушедшими нашими родственниками, они для нас живы. Почему мы должны их сторониться здесь?
- Мы вовсе не сторонимся, - поспешно заговорил Аралейса, - дело не в страхе, а в том, что у каждого человека есть границы — и в отношении живых мы эти границы всегда ощущаем. Касательно же мёртвых не всегда можно с уверенностью сказать, хочет ли человек, чтобы к нему подходили слишком близко. Беседуем по ночам мы с людьми из того мира лишь по их просьбе и инициативе. А как расслышать голос с полуострова, понять, настроен ли он на беседу? Хотя, конечно, существуют моменты, в которые мы можем позволить себе приблизиться. Когда уходит в нематериальный мир кто-либо из нас, мы поднимаемся на остров, точнее, полуостров, чтобы захоронить его. Тогда и посещаем усыпальницу, и даже прикасаемся ладонью ко всем её стенам.
Шёл четвёртый час дня, чернобородый Аралейса стоял вместе со своею маленькой Даалой у медного поручня тёплой набережной, их взгляд входил в медленное движение вместе с сосновыми кронами возвышающегося перед ними полуострова, с ними же и останавливался, когда ветер сменялся затишьем. Потом переводили взгляд на узкую кромку берёз, что росли с противоположной его стороны, а в берёзах проглядывала желтизна, точно седина в людских причёсках, да и вся их зелень была столь светлой уже, что и не разглядеть было, где ещё трепетал летний лист, а где он уже видоизменялся вкрадчивой и неуклонной, тайно и незаметно застилающей зримый мир — осенью.
IV
Двадцать девятого августа две тысячи двадцатого года около четырёх часов дня к острову Веры причалила надувная лодка, в которой сидела за вёслами девушка лет двадцати семи в миниатюрной кожаной курточке, с деловым, сосредоточенным и одновременно устало-плачущим взглядом, губами, что по нежной и немного острой своей форме словно созданы были для улыбок либо же милых острот, однако ныне лишённые данных столь удивительных свойств своих, внимательными живыми глазами, а также со слегка взъерошенной, абсолютно чёрной, как бы крашенной — тонкой и не особо пышною причёскою. Впрочем, усталой выглядела она ещё и в силу двухчасовой непрерывной работы вёслами по неспокойным озёрным волнам.
Мускулам её хватило сил для того, чтобы привязать лодку к причалу, а потом, схватившись за этот причал обеими руками и далее облокотившись о его поверхность, выбраться-таки на твёрдый бетон, на который сперва легла, правою рукою ухватившись за большую сумку, что лежала на дне лодки. Вытащив её к себе, встала — и пошла по пристани в направлении лесистого берега.
- Наконец-то, - еле слышно сказала она себе.
Повернув вправо, девушка ступила на коряжистую тропу, что вела к восточному мысу, а далее свернула на прибрежную поляну, где между берёз и с видом на далёкий длинный берег разновеликих крыш одноимённого озеру поселения решила поставить свою палатку.
Но выйдя к поляне, поняла она , что, к её большому сожалению, не быть ей там, на этом клочке земли в одиночестве, так как справа в двух десятках метров уж была установлена чья-то палатка, у коей в свою очередь стоял кто-то — худощавый, среднего роста, в походной тёмно-зелёной куртке.
Незнакомец смотрел на озеро. По сосредоточенности и близости к краю воды его можно было принять за рыбака, держи он в руках своих рыболовную снасть.
Девушка застыла в нерешительности, ей хотелось расположиться именно на этом крае, к тому же площадь свободного от берёз берега позволяла сделать это и сейчас, однако чем-то смутил её этот человек — ей показалось, что в случае, если она останется, обойтись без общения с ним у ней не получится.
Но в следующие пять секунд она уж отгородилась мысленно от невозможностей, сказав себе, что ежели не захочет общаться, то никто ей этого и не навяжет, сделала шаг вперёд, затем влево к краю поляны и сбросила свою огромную сумку с плеча — на траву, метрах в тридцати от второй палатки.
А потом, недолго думая, подошла к человеку и поздоровалась первой.
Человек повернул голову. Это был мужчина лет тридцати с молодым и наивным лицом, слегка дальневосточным, неуловимо корейским разрезом глаз, а также небольшой бородкой и усами.
- Здравствуйте, - негромко сказал он.
Человек при произнесении приветствия совершенно не поменялся в лице, что выражало благость и любование, и собеседницей он любовался равно тому, как за секунду до этого — гладью озера.
- Рад вас видеть, - произнёс он громче, - и добро пожаловать на остров Веры, - и в завершение реплики хмыкнул, а его глаза стали весёлыми и немного детскими.
- Спасибо, - ответила девушка, - долго же я до него добиралась после этой грозищи.
- Да, - с грустью в голосе протянул молодой человек, - сильная была гроза… Располагайтесь. Вы меня ничем не смутите, ставьте палатку, хотите, помогу?
«Он не спрашивает, как меня зовут», - подумала прибывшая, достала из сумки палатку — и они начали вдвоём мастерить её.
- Вас, кстати, как зовут? - не вытерпела девушка.
- Я — Георгий, - не сводя глаз с палатки ответил молодой человек. Потом помолчал секунд пять и спросил:
- А вас?
- Я Майя.
- Замечательное имя, - ответил Георгий с пространною нежностью в голосе и снова замолчал.
Когда палатка была готова, Майя занесла в неё сумку, начала раскладывать вещи, а потом для приличия выглянула обратно и с удивлением обнаружила, что её новый знакомый уселся на траву здесь же, у её входа, притом в положении его тела, несмотря на его пересекающую границы дислокацию, не читалось ни нервной застенчивости, ни, наоборот, целеустремлённого напряжения либо доблестного ухарства — ничего, что бы могло указывать на его недавнее знакомство с нею. Он даже будто и не заметил, как она вышла из палатки и села рядом с ним. Зато в следующую же секунду спокойно и как бы созерцательно спросил:
- Вы из Миасса?
- Да… - она почему-то вздрогнула.
Далее — молчание. И только Тургояк, играющий пред ними рябью да медленно оживающий одинокими туристическими судёнышками.
- Вы устали, - с грустью сказал Георгий. - А ещё вы чем-то всерьёз опечалены.
Майя несколько секунд помолчала, взвешивая, забыть ли с новым знакомым о своих вне-островных тяготах либо, наоборот, по-человечески довериться ему. И выбрала второе.
- Да, - ответила она размеренно, как бы приоткрывая этим голосом в себе гулкую плачущую пустоту. - Я развожусь. Вчера мы расстались с мужем.
- Понятно, - грустнее прежнего ответил Георгий. - Да, я вижу в тебе много скорби. Много печали и горевания, - произнёс он неожиданно книжно, но притом вдруг обратившись на «ты».
- Да, - отозвалась Майя всё ещё пустым и серьёзным тоном, после чего со скрытым удивлением посмотрела на собеседника. Тот молчал и смотрел на озеро.
- Я столько сил потратила на семью, столько вложила в неё за последние восемь лет… Мне больно отрывать это от себя. У нас есть сын, ему восемь лет…
Георгий глядел на озеро.
Господи, зачем она вот так сразу выкладывает ему всё?
- Я вас слишком гружу? - вопросила Майя вновь оживлённо и отчего-то вдруг со скрытой претензией, которую, видимо взяла себе на вооружение как защиту.
- Нет, - благодушно ответил собеседник, - я просто вас слушаю.
- А, понятно, просто никак не ответили…
- А вы у меня что-то спросили? - Георгий улыбнулся так, как если бы собирался снова хмыкнуть. Его лицо стало затейливым.
- Не спросила, но собиралась, - ещё больше оживилась Майя, - я хотела спросить… А что хотела спросить? Извините… Просто взвешиваю все за и против, - добавила она уже спокойнее, — думаю, во всём ли права. Мне кажется, ни о чём другом по-настоящему говорить не способна. Уже голова кругом от этого… - Она вдруг вскочила с места и, замедляя шаг, подошла к воде вплотную. - Я столько всего сделала для брака, так верила в него, мне так больно осознавать тщетность моих усилий. Я всё время посвящала семье. Я зарабатывала в три раза больше мужа — и всё в дом. Понимаете?
Она обернулась. Георгий поднял голову и смотрел на неё с любопытством.
«Вот так прорвало», - подумала Майя и в этот же момент не на шутку пожалела о своём эмоциональном выпаде. Что с нею?
Георгий отвёл взгляд и вздохнул, а потом вновь посмотрел на собеседницу.
- А вы где работаете? - спросил он.
Вопрос был неожиданным.
- Директором салона связи, - ответила Майя сухо и с недоумением, после чего вернулась и села подле нового знакомого, который казался ей всё более неадекватным. Странным было всё — его молчаливость, его реакции, его какое-то почти сумасшедшее спокойствие.
Понимая, что разговор сейчас снова оборвётся, она добавила:
- Работала на разных работах, и на заправке, и в магазине, а сейчас вот уже месяц в салоне директором.
- Значит, сейчас работаете? - переспросил Георгий неожиданно внимательным тоном, словно он — добрый следователь.
- Ну да, сейчас работаю… А что?
- Сейчас вы сидите на острове и смотрите на озеро, - заметил Георгий.
- Ну я же не в этом смысле…
- А я в этом, - Георгий снова хмыкнул.
Майя покосилась — и промолчала.
- Кстати, потрясающее озеро, - добавил Георгий мечтательно.
Майя молчала.
- Вы на меня не обижайтесь, - вкрадчиво произнёс Георгий, - свой обидеть не хочет, а на чужих в этом свете не стоит обращать внимания. Важно только вовремя решить, кто есть кто.
После этих слов на душе у Майи вдруг потеплело, а её щетинистость показалась ей едва ль не нелепою.
- Нет, вы, всё-таки, извините, если я вас чем-то гружу, - произнесла она с мягкой озабоченностью.
- Вы меня совершенно не напрягаете, - отозвался Георгий, - если бы и напрягали, то я бы вам сказал об этом. Думаю вот, сколько же боли люди себе понапридумывали.
- Но я не придумала…
- А я и не только о вас.
Майя вдруг ощутила какой-то резкий и режущий дискомфорт, потом подавила в себе эту непонятную эмоцию и произнесла:
- Георгий, если не обо мне, тогда о-кей, а если берётесь утверждать, что я себе что-то понапридумывала, то — я беседую я с вами как минимум не об этом. Не о фантазиях речь веду, а выкладываю факты. Была замужем. Дорожила семьёй… Нынче приняла решение развестись. И боль от этого весьма реальна и, к сожалению, закономерна. Равно как и сам факт расставания, с которым…
- Вполне возможно. Я этого не знаю… - чуть слышно отозвался собеседник.
- Так я же рассказываю. Не перебивайте меня, я рассказываю о себе, заметьте, непонятно зачем это делаю, а вы ещё отвечаете невпопад, словно издеваетесь… Что вообще происходит?
Она ощутила слабость. Усталость от двухчасового плавания давала о себе знать.
- Вам нужно отдохнуть, - сказал Георгий и снова вздохнул. - Давайте я вас оставлю. Я здесь ещё долго, поэтому увидимся.
Он улыбнулся, встал и спокойно пошёл к себе.
Майя озадаченно глядела ему вслед.
Потом как-то машинально продолжила раскладывать вещи.
Настроение было хуже некуда. Какой-то туман в голове и глухота вокруг, грозящие перерасти в болезненное и неистребимо вяжущее одиночество.
Минут через пятнадцать она уснула.
Когда проснулась, уже вечерело, а фигура её нового знакомого всё так же тихо вырисовывалась у края его палатки и на подплывающем к острову закате казалась почти чёрной.
- Выспались? - спросил Георгий, когда Майя подошла к нему.
- Не знаю, - трудно совместить понятие «выспалась» с моим состоянием.
- Это очень грустно, - еле слышно промолвил Георгий.
- Ладно... Хотела спросить — будете блинчики? У меня есть с мясом и с творогом.
Она поймала себя на том, что вновь подошла и заговорила первой.
- С творогом, - ответил Георгий, - я не ем мяса.
- Вегетарианец?
- Я не называю себя так, - он опустил взгляд куда-то вниз, в вечереющую траву, - я просто не ем мяса.
- Понятно… Я сейчас вернусь.
Она отошла к своей палатке и достала оттуда два небольших пакета.
- Неплохо бы развести костёр, - заметил Георгий, - вы как относитесь к кострам?
- Замечательно отношусь, - Майя впервые засмеялась.
Из уст Георгия также послышался смех, только тихий и какой-то скрытый. В нём словно читалось: «Как я рад за всех, кто способен смеяться».
Они углубились в березовую рощу в поисках подходящих для костра веток.
По острову всё ещё бродили одинокие туристы, в сумерках кое-где отзывались звонкие девичьи голоса, в сопровождении к ним тихо перекатывались более глухие — мужские. На пути попались им ещё две-три палатки. Остров был не безлюден, и в этой близости жизни было что-то безусловно приятное, а вместе с тем и странное. Деревья словно не замечали её круговорота, и Майя поймала себя на том, что она в немом этом противостоянии играет сейчас скорее за команду деревьев, нежели людей.
- Ну вот, пошла сосновая часть, здесь мы разве что иголки раздобудем. Но — мало ли что, можем посмотреть, - говорил Георгий. Голос его звучал монотонно, почти буднично.
За несколько ходок они насобирали достаточное количество ветвей, иголок и хвороста.
Затем развели костёр.
- Ну, а теперь вы расскажите, - весело предложила всё более оживлявшаяся Майя, - кто вы. Откуда приехали?
Она глядела на огонь.
Георгий взял паузу, поразмыслил о чём-то, после чего переменился в лице, словно говоря «ладно, буду рассказывать» и произнёс.
- Думаю, что родился я в городе Костроме.
Майя снова рассмеялась.
- Думаете? Не уверены? Вы точно не знаете, где родились?
- А кто знает? - взгляд Георгия стал пустым и стеклянным.
- В смысле? Вот я, например, в Златоусте.
Георгий выдержал небольшую паузу.
- Верите в это? - спросил он как-то совсем загадочно.
- Ну, да! - она решила не терять шутливого тона.
- Значит, и вправду там, - без тени шутки произнёс Георгий. - Да! Я, пожалуй, тоже верю в свою Кострому.
- Георгий, не совсем понимаю, - голос Майи вновь стал серьёзным, но с тем далёк был от прежней пустоты, - вы как-то странно общаетесь. Изъясняетесь. Что вы имеете ввиду?
- Я… Я имею ввиду, - медленно ответил её собеседник, не сводя глаз с костра, - что с каждым в его жизни случалось именно то, во что он сам до сей поры искренне верит.
Она переставала понимать его, она просто разглядывала его загадочный образ, а при этом отмечала в себе, что тёплая и искренняя манера его разговора в сочетании с ощутимым, казалось, безразличием к ней как к женщине начинает цеплять её не на шутку.
- Георгий, - сказала она изменившимся голосом, - а ваши размышления весьма поэтичны.
- Я вижу, вы не готовы мне поверить, - печально сказал собеседник. Ну… ладно. Давайте поговорим о том, что вы — красивая девушка. Я ведь не ошибусь, если скажу, что такой разговор понравится вам куда больше?
Она быстрым и тихим движением положила голову к нему на плечо и они просидели так, не шелохнувшись, минут пятнадцать.
Майя нравилась Георгию, и с соприкосновением передавались теперь ему её хрупкость и глубинное тепло, где второе по волшебным обстоятельствам было больше и шире первого, и от этого кровь бежала быстрей, так и норовя устремиться через порог — вдаль, в познание неведомого. Но всплывали перед глазами прежние сны, из которых известно было, что не испитая до конца мимолётность оставляет гнилое и мертвенное ощущение подавленной воли, а если она испита — то либо, воспламенившись, желает перерасти в новую, уже не мимолётную и большую планету, не терпя полумер, либо оставляет после себя ноющую расхристанность, что заживать будет медленно и слёзно, как бы ты ни желал в сквозняк её разлома втиснуть всё своё имеющееся самолюбие. И видел он, что на покорение новых планет его спутница в этот момент жизни неспособна. Сожалел об этом. Горевал о том, что она, думалось ему, многого теперь ещё не знала о самой себе.
- Зря вы мне всё-таки не верите, - нарушил он тишину, а с нею и всю едва окутавшую их романтическую ауру.
Она отодвинулась и посмотрела на него откуда-то из глубины бликующих своих глаз.
- Ты о чём?
- О том же, всё о том же. О том, что с нами происходит только то, во что мы верим. И не важно, в прошлом это происходит или в будущем.
Она отодвинулась дальше и посмотрела на него ещё внимательней.
- Ты серьёзно?
- Более серьёзно, чем ты думаешь. А пока что наш костёр догорел, и пора нам спать. Ты ещё долго здесь?
Он встал во весь рост. Она продолжала сидеть и вопросительно глядеть в его глаза.
- Ну… Завтра ещё буду. А что?
- Значит, ещё поговорим. Если, конечно, тебе интересно.
- А… Быть может.
Он улыбнулся, пожелал ей спокойной ночи и еле заметно поклонился, после чего секунд через десять исчез внутри своего матерчатого жилья.
Она какое-то время стояла и разглядывала мерцающие угли. Потом гневным движением подобрала с земли пластмассовый ковш, зачерпнула воды в озере, залила тлеющие уголья и быстрым шагом направилась к себе.
Коснувшись подушки, с новой силою ощутила отчаяние и одиночество — впрочем, долго отчаиваться не пришлось, очень скоро пришло забытье, а с ним и сон.
Георгий же дождался, пока вокруг воцарится тишина, после чего снова выбрался на открытый воздух и отправился на прогулку — вглубь, в прохладу тонких островных сумерек.
Ему необходимо было уравновесить себя. И непонятно было до конца, что же требовало больше этого равновесия — физическое ли усилие, душевное ли напряжение.
Сумерки окутали остров почти полностью, тишина вступила в свои права. Георгий быстро пересёк лиственную половину — и остановился у главной скалы, откуда в соснах ещё открывались последние окна на тусклое, слабо-зелёное, последнее зарево отговорившего за полчаса до того — заката.
В одном из таких окон он углядел притихший контур сосны, что застыла в нём, словно в полной уверенности, что её сейчас никто не заметит, а потому позволившую себе превратиться в мохнатого зверя: злобного, но ещё более — отрешённого.
Георгий глядел на этого зверя — и холодок шёл по его груди, и покой разливался по телу, и невесомая тоска по чему-то ушедшему тихо вязала в снопы разлетевшиеся по разным сторонам сознания мысли. И самым грустным было не то, что прошедшее ушло. А то, что оно имело в себе саму способность уходить. А за людей прошлых лет хотелось плакать не оттого, что они умерли. А от самой их способности быть смертными.
И телесно уже хотелось слиться с камнем, соединиться со скалою, упасть в неё, сравнять с нею свою сущность и своё нутро. Скала звала его, порождала в нём уж и холодное немое отчаянье, но слёзы, неизвестно отчего брызнувшие из глаз его, уж ярко противились тому — да и важны были не они, а дерзкий и отталкивающий всё сущее на Земле посыл к ним, посыл из груди, напор, вырывающий из отболевшей души всё, что возможно из неё вытрясти, и с каждой новой их волною он чувствовал, как сильнее отрывается от земли, как обретает всё большую способность жить и лететь, и взгляд на мохнатую и почти уже слившуюся с пространством ночи сосну в проёме слабого неба невольно превращается в безмолвную, неосознанную, естественную и ненавязчивую, но острую и тонким электрическим током пронизывающую пространство невидимых лесов — молитву.
Георгию легко. Воздушные потоки сил наполняют его, и он начинает танцевать в погасшем сосняке, и распаляется, заводится всё неистовей, и пляшет уже наотмашь, и отскакивает от соснового древа — а супротив того отталкивается и от скалы, кружится, раскручивается, перекидывается в воздухе, затем описывает огромный круг, подметая собою иглы да сучья, наконец — растопыривается весь навстречу невидным облакам и мирам — и издаёт вопль, с чем застывает в воздухе, после чего медленно и благоговейно опускается на землю.
И лежит в темноте, и знает в этот момент всё и обо всех, а потом словно и забывает, да лишь оттого, что всё это и не важно вовсе. И, кажись, не идёт, а невесомо плывёт обратно к палатке, и понимает, что в этот самый миг кому-то взаправду нужен — и словно в первый вечер жизни встречает влажные и рыжие, далёкие и трепещущие прибрежные огни посёлка, далёкие фонари как залог того, что человек во вселенной — присутствует неумолимо, что горит в необозримом бушующем космосе гордая и одинокая, многоголосая свеча Земли.
V
- Слыш-чё говорю, червонец ему не понравился, а коли так? Это-то по душе станет?
В темноте блеснул нож и послышался вослед испуганный голос:
- Перевезу, перевезу… Переправлю, батюшка.
- Я те не батюшка, батюшкам завтра бушь поклоны бить, когда дочь мою постригать станут. Все вы тут — батюшки, тьфу на вас…
Послышались звуки, будто в лодку перебрасывают что-то тяжёлое, а с ним — слабый девичий возглас, невнятный даже в этой литой тишине, что пролегла до утра меж островом и материком. Затем ещё несколько звуков, более слабых, словно грузят в лодку иную мелкую поклажу.
Далее — хруст гальки под днищем, и, наконец, еле слышные и монотонные отплески вёсел о воду.
Около десяти часов вечера семнадцатого августа тысяча восемьсот восемьдесят пятого года по старому стилю купец и кутила Семён, что лет двадцать назад с далёкого Поволжья перешёл на Урал да осел в Верхней Пышме, доставил связанную да изнеможённую дочь свою прямиком на остров Пиняев, проделав перед тем вёрст двести с гаком на повозке, запряжённой одною кобылою.
- У Каслей гроза нас застала, ну! - рассказывал мужик с дружелюбной интонацией в голосе, точно это не он сейчас угрожал бедняге перевозчику ножом, - оттого и не поспели до захода.
- А с нею-то — стряслось что? - перевозчик говорил тихим, высоким, с небольшой одышкою голосом, - с девицею вашей?
- Не спрашивай, - рявкнул мужик. - Наперекор отцовской воле пошла, за друга моего замуж не схотела, другого себе подыскала… Ну дак я его прирезал, ага. А другу придётся теперь половину дома отдавать.
- И отчего вдруг придётся?
- Проиграл я ему, батюшка, - со стоном протянул Семён.
- А если бы дочь ваша за него пошла, то и не пришлось бы?
- Не пришлось. У нас уговор был. Или дом — или дочь в жёны.
- А друга почто не прирезал, друга-то как нет — так и проблемой меньше, - в голосе перевозчика послышалась ирония, но мужик не заметил её.
- Верно мыслишь, - отозвался он деловито. - Да только о том сразу слава разнесётся. Весь большой город знает, что проиграл я ему. Да и чин занимает этот чёрт — не хлипкий. С офицерами знается. Сам шестидесяти годов. Опасно, батя. Тот-то хоть без роду был, матушка одна осталась, та вряд ли куда жаловаться пойдёт.
Плеск вёсел на несколько секунд прекратился. Затем возобновился и не прерывался более.
Перевозчик замолк. Перед глазами его неуёмными красными пятнами кружилась рассказанная пассажиром история.
«Брать, не брать грех на душу? - думал он. - Брать? Не брать? Такого зверя обратно отпускать — шутка ли!»
Истомлённый длинною дорогой, Семён задремал.
Через какое-то время по озеру разнёсся глухой удар, а за ним последовал увесистый всплеск упавшего за борт тела.
Минут через двадцать к острову причалили двое — связанная девица и жалкий, ссутулившийся за последние четверть часа перевозчик. Девица была без сознания.
За сосновыми брусьями, из коих сделан был высокий тянущийся по берегу Пиняева острова забор, заиграл слабый свет, высокая дощатая калитка отворилась — из неё показалась рука с зажжённою свечой. Монах с внимательными круглыми глазами, выросший в проёме, едва заметно поклонился перевозчику, потом взглянул на связанную девушку.
- К вам… Отец привёз, не хотела замуж выходить… - выдавил из себя бедный мужичок.
- Сам отец решил на берегу остаться? - произнёс монах, а тот, что стоял супротив него, задрожал всем телом.
Монах со свечой ушёл вглубь монастыря — и вернулся с двумя молодыми иноками, которые подхватили девицу на руки и осторожно внесли её внутрь. Монах со свечой подобрал из лодки принадлежности прибывшей и также собрался заходить за ограду.
Перевозчик понимал, что калитка сейчас закроется.
- И я! - бегло выкрикнул он.
Воздух завибрировал.
Монах застыл, придерживая калитку, и удивлённо посмотрел на него. Перевозчик облокотился о край проёма рукою, плечом, а потом закрыл лицо ладонями — и стал шептать бессвязное: «Не на берегу отец… Ой, не на берегу… Навсегда я себя… Навсегда себя… Ой, навсегда…»
Глаза монаха ещё пуще округлились.
- Входи, - сказал он, переменившись в голосе.
Перевозчик отнял ладони от чела и, не глядя на монаха, сделал два неуверенных шага вперёд. Монах отступился, давая ему дорогу. И через три секунды в высокой монастырской стене навсегда исчезла слабая бесцветная тень бывшего перевозчика.
Девицу развязали и дали ей вдохнуть нашатыря. Она пришла в сознание.
- Как зовут тебя? - спросил круглоглазый монах.
- Есенией, - приглушённо ответила девушка.
- Я — отец Фёдор, - сказал монах, - сейчас отведём тебя в женскую половину. Братья уже пошли за игуменьей.
В глазах Есении шевельнулось возмущение — но стократ застелилось неодолимым горем.
Площадь старообрядческой обители, куда привезли Есению, была тождественна территории всего Пиняева острова. В дневное время, обнесённый брусчатым забором, остров, ежели в глуши этой у него случался наблюдатель, напоминал огромный корабль с пышными живыми мачтами берёз и сосен, что росли за забором его, как за высоким бортом. В берёзовой части острова располагалась женская половина монастыря, в сосновой — мужская.
Именно тонкой древесинной полосою забора по краям заметен был в солнечные дни этот остров с противоположного восточного берега озера Тургояк, на котором располагался, так как деревьями своими целиком сливался с лесистым фоном материка.
В детстве Есения почти не общалась с отцом, хоть и жили они под одной крышею. Воспитывала её, главным образом, мама, отец же и тогда уже вёл беспутный образ жизни, сломавшись в своё время после переезда с земель, где действовало крепостное право, на вольный Урал, дававший свободу столь внезапно и всеобъемлюще, что невозможно было открытые возможности совместить с душою привычно рабской и униженной. Семён влюбился без памяти в будущую мать Есении, а через некоторое время они поженились. Но так и не смог он вместить в себя восприятие семьи как сочетания здорового и добровольного. Его бросало из крайности в крайность: то ему казалось, что жена любит его притворно и неискренне, а то, когда не видел тому подтверждения, впадал в желание избавиться от самим же собою придуманной обузы — что выплёскивалось долгим времяпровождением в кабаках и прочих городских притонах, где с каждым годом он всё более терял себя и своё человеческое лицо.
Восьми лет от роду мать отдала Есению в только что открывшуюся на Вознесенском проспекте Екатеринбурга женскую гимназию, где она и проучилась последующие десять лет своей жизни.
В родную Пышму наведывалась редко, а когда окончательно возвратилась, матери её в живых уже не было.
Она оказалась целиком во власти отца, притом — образование, полученное в гимназии, лишь заостряло её боль от собственной социальной немощи. Нет, она могла выходить на улицу и даже ездить в город, да только Семён беспрестанно контролировал её переезды, а стоило ей опоздать с возвращением домой либо приготовлением пищи, как ей тут же могло не поздоровиться. Уехать же из здешних мест ей не представлялось возможным — железнодорожный билет стоил дороже, чем могла она в своих условиях заработать. Она много размышляла на тему бессилия. Задумывалась, могло ли получиться у людей создать когда-либо общество равных граждан, причём равных по сути, а не по уставу, спрашивала себя, способны ли люди быть другими, и если да, то — бывали ли когда-нибудь? В каких частях света могли жить? Могли ли возникать на различных континентах независимо друг от друга?
В измышлениях её играли не последнюю роль кое-какие сведения, полученные в гимназии. Точней — недополученные, ибо ощущение, что подавалось многое однобоко и лишь до определённого предела, все годы обучения не покидало её. Не все труды больших учёных разбирались подробно, некоторые же и вовсе упоминались бегло, как бы нехотя. А когда Есения начинала задавать вопросы на манер того, где можно ознакомиться теперь с тем или иным редким изданием Ломоносова либо с творчеством неизвестного ей ранее рогузского монаха-бенедектинца начала семнадцатого века, как Карл Егорыч, их учитель словесности, в ответ начинал лишь неуютно мяться — да говаривал, что в Петербурге дескать книга есть любая, а он человек провинциальный, ему ко всем библиотекам и доступа-то нет. Как-то Есения прознала, что этот человек, в гимназии ныне учительствовавший, всю молодость свою провёл именно в Петербурге. Зачем-то, знать, ложь о собственной провинциальности была ему выгодна.
Как-то раз Есения отловила Карла Егорыча в коридоре после уроков и стала вновь задавать вопросы, а вдобавок присовокуплять к ним знания о его личной биографии, после чего в конце-концов наставник снял очки, вытер со лба пот и приглушённым тоном отчеканил:
- Я тебе ничего не скажу. Достаточно мне, что меня в вашу Сибирь отправили после того, как однажды сболтнул кое-чего… А ты — чем раньше успокоишься, тем тебе же лучше. Один попробовал, другой попробовал. Последний — Егор Иваныч. И что? Увидел хоть кто-нибудь его работу? Похвалили, дворянский титул пожаловали… Думали, обрадуется и забудет. Обрадовался. Не забыл. До конца маялся вопросом, что же с его разработками сталось, а так и не увидал их. Вот что скажу, девица — за некоторым знанием не в библиотеки надобно ехать, а вовсе даже наоборот… Но ты себя этим не утруждай. А разговор наш окончен.
- Погодите, наоборот — это куда?
- Наоборот. Не ехать, - ответил ей наставник, снова надевая очки, - Наоборот — на месте жить. Детишек растить. Всё наоборот! - и рванул вперёд по коридору, не отвечая ей более ни на один вопрос.
Есения больше не подходила к учителю словесности, а он со своей стороны все последующие годы делал вид, что не замечает её.
Всё сильнее улавливала с годами Есения в окружающем её пространстве некую неизбывную тайну, и чем далее, тем больше желалось ей в том воздухе, коим дышала, словно бы что-то вскрыть. Это было мучительно. Это что-то, невообразимое и вездесущее, витало по улицам и коридорам, прыгало под подушку, качалось на крючке для одежды, когда она открывала с утра глаза. Оно плавало по улицам и дрожало между людьми в разговорах, являлось дерзкою молниею в тяжёлых рядах её мыслей, и этому чему-то не было имени, не было отчества, не имелось никаких иных названий. Это что-то жило предощущением. Это звало в путешествие, да так сильно, что ему решительно невозможно было противостоять.
Есения решила раздобыть денег — и бежать от отца. Перед ней стояло сразу несколько нелёгких задач, и неизвестно, что было легче — побег как таковой или выбор, куда податься после. Представить она могла всего два варианта маршрутов. Первым был Петербург. Вторым — неясное и неразгаданное, то самое «наоборот».
Спустя год она собралась-таки бежать в столицу, местоположение которой ей было по крайней мере известно — и уже намеревалась покупать билет, как ситуация круто изменилась. Она повстречала Алексея, парня из Пышмы, что начал за нею ухлёстывать, и чем дальше, тем сильнее, и всё закончилось тем, что они, как показалось Есении, без памяти влюбились друг в друга.
Любовь затмила собою все былые планы, к тому же Есении увиделось, что связав судьбу с Алексеем, она сможет легко решить вопрос собственной свободы и независимости от отца. Также она уверила себя в том, что именно любовь-то на самом деле и была тою тайной, что улавливала она в воздухе, и что совсем ещё недавно звала её в далёкие путешествия.
Мягкий и добрый Алексей был прямой противоположностью отцу — быть может, тем её и привлёк. Она не придавала большого значения таким издержкам характера его как чрезмерная пугливость или порою неплохо заметное малодушие.
Алексей очень сильно расстраивался её рассказам об отце — и почти всегда выказывал беспокойство, что дескать лучше бы он такому бате никогда на глаза не попадался. Замуж выходить не предлагал, ей же казалось, что брак и без слов является их обоюдной и естественной жизненною целью.
Со странноватым, тучным, красным и белобрысым Алексеем мало кто водил дружбу, со стороны же соседских девушек был он неизменным объектом насмешек. Если говорить начистоту, то и с Есениею-то он закрутил с единственною целью подняться повыше в соседских глазах.
А дальше пришла беда. Отец проигрался в одном из притонов — и оказался должен крупную сумму денег собутыльнику. Чтобы не платить имуществом, предложил ему в жёны дочь.
Есения сперва пыталась договориться, увещевала отца, объясняла что она — личность, и что никоим образом невозможно её проиграть или выиграть, а под конец, когда иные доводы закончились, взяла да и рассказала ему, что собирается замуж.
Наутро, собравшись на свидание, не заметила, как отец следит за нею, а когда добралась до условленного места, увидела вдруг Алексея бледным, с видимым и почти тошнотворным испугом глядящим — то на неё, то на что-то или кого-то за её плечами. Далее всё произошло быстро, уже секунд через десять её возлюбленный лежал в луже крови с пробитою головой, а отец, втиснув ей кляп меж зубов, с яростным рёвом связывал её тугою давящею верёвкой.
После чего сразу же и повёз в далёкий монастырь за двести сорок вёрст — на Пиняев остров.
Есения теперь лежала на тяжёлой хвойной скамье и смотрела в тёмный с едва пляшущими отблесками потолок.
Её нельзя было назвать красавицею. Подбородок у ней был прям и велик, в губах не было чувственности, а угадывалась привычка быть плотно и сурово сжатыми, глаза же были невелики, хотя их-то можно было назвать если и не красивыми, то как минимум впечатляющими. Некая внутренняя сила лучилась сквозь них, определённая собранность, устремлённость будто очерчивала им края.
В сознании гуляли, перекатывались, проносились образы, самым главным, желанным и кроваво-болезненным из которых был Алексей, который являлся — то в неутомимо желающих счастия грёзах, то обрушивался последнею правдой, после которой снова тёмно вспыхивал потолок — и при его виде Есения вновь издавала приглушённый стон. Потом откуда-то возникли более лёгкие тени — степенно улыбающиеся Карл Егорыч и Ломоносов, два шевелящихся и витающих по серой дымке портрета. Они глядели на неё секунд пять, затем погасли и уступили место большому, светлому и щемящему образу матери, с коей не видалась она уже семь лет и по которой невообразимо соскучилась. Видения плавно переходили в подобие сумбурного бреда, в котором не было уже ни потолка, ни пляшущих по нему свечей, а плясали по огромным-преогромным брёвнам — всё люди, люди, сотни, тысячи людей, и в непонятном состоянии своём Есения отчего-то каждого из них легко узнавала по имени.
В какой-то момент она приподнялась на скамье и глядя в направлении склонившегося над нею отца Фёдора, произнесла:
- Блаженнейший архимандрите, надолго к нам из Рогузы?
Глаза отца Фёдора увеличились в размерах, он медленно отшатнулся от болящей и отчего-то стал разглядывать свою рясу, лихорадочными движениями перебирая её складки и ощупывая рукава.
В этот момент вошла матушка игуменья. Монах подошёл к ней и стал что-то тихо и быстро объяснять. Матушка внимательно слушала, кивая головой. Смысл разговора состоял в том, что следует новоприбывшую как можно быстрее постричь в монахини, не выдерживая при этом испытательного срока.
Закончив беседу, они подошли к Есении, помогли ей встать, после чего вывели из скита, подвели ко входу в женскую половину обители — и вот уж тихая дощатая калитка, отражая скудный блеск монастырской свечи, со слабым глухим стуком лениво и бесстрастно захлопнулась за нею.
VI
Уж было за полночь, и затихли последние шаги на мостовой, и синеватая, почти невидимая набережная легко покоилась в воздухе, отблёскивая мирными стрелами золотеющих тонких столбов, и спала счастливым сном маленькая Даала, и высокие окна дома бережно всматривались в комнаты, в поверхности столов и книг, в тихие и добрые перпендикуляры дремлющих стен, когда Аралейса и Ера сидели за кухонным столиком и в молчаливом вальяжном блаженстве — трапезничали. Прохладный воздух носился над паркетом кухни. Вытянутые, удлинённые, нарисованные на благородном коричневом фоне яблоки и сливы в белых рамках успокоительно глядели со стен. Кухня горела жёлто-белым светом, точно фонарь, уютно подвешенный посреди ночи, посреди Земли, посреди космоса — за надёжные древесные брусья и сваи добротного аралейсова дома.
- Хочу, чтобы ты родила мне сына, - блаженно произнёс Аралейса.
По челу Еры пробежало удивление.
- А почему именно мальчика?
Аралейса задумался. Он и сам не понимал, зачем так сказал. Либо понимал слишком хорошо, да о том ни в коем случае нельзя было рассказывать ни Ере, ни кому-либо ещё.
- Да просто. Девочка тоже замечательно! - беззаботно улыбнулся он.
Ера улыбнулась в ответ, но глаза её остались серьёзными. Она положила себе и своему спутнику ещё по кусочку грушёвого пирога.
- Интересно, - произнесла она, тихонько отложив лопатку для пирога, откинувшись на стуле и глядя куда-то сквозь потолок, - считается ведь у нас, что когда-нибудь полетим к иным планетам. Будем покорять неведомые горные пустыни, станем создавать новые небесные тела. А все ли улетим? Останется ли кто-нибудь здесь, на Земле? Как думаешь?
- Останется… - уверенно ответил Аралейса, - расселение будет постепенным, оттого всегда кто-то будет оставаться. Тысяч пятьдесят человек — в любом случае. До той поры, пока, конечно, климатические условия Земли будут позволять.
Ера резко обернулась:
- А откуда знаешь?
- Ну... Ощущаю так, - Аралейса почувствовал дискомфорт и непроизвольно перевёл взгляд на один из натюрмортов, что украшали кухню.
- Хм… Такое научное, по полочкам разложенное ощущение, надо же, - в голосе Еры сверкнули нотки металла.
Аралейса вернул к ней взгляд, что стал вдруг теперь озадаченным, почти испуганным. Их взгляды пересеклись.
- Ты мне чего-то недоговариваешь, - холодно отчеканила Ера.
Аралейса вздрогнул.
- Чего именно?
- Ты смотришь на дочерей словно с сожалением, я не могу этого не замечать. Любишь, а с тем — как бы недовольно грустишь, глядя на них. Теперь о мальчике заговорил. Ты словно что-то задумал — и ни с кем не делишься. Так нельзя. Так может меж нами возникнуть недоверие, которого мы не ведали испокон веков…
Произнесённое Ерою новое слово сдавило Аралейсе грудь.
- Нет ничего таво-такого… - произнёс он, слегка путаясь в слогах, и беззащитно уставился на неё. Она сидела перед ним — и была так хороша собою. Новая, незнакомая тень отчуждённости начала бродить в её глазах но, казалось, делала её образ ещё краше. Словно эта женщина могла теперь исчезнуть из жизни Аралейсы в любую из последующих секунд, а тем приобретала новую и исключительную ценность. Но погодите, что значит — исчезнуть? А если и исчезнуть? От нервной волны стало вдруг душно.
- Я… Я - расскажу тебе… - произнёс он внезапно. И в это мгновение кто-то трезвый, да ныне чужой и невыразительный пробормотал в голове его: «Что ты делаешь? Что делаешь?» - но новый, неспокойный, нервный Аралейса продолжал вглядываться в ерины глаза, и всё более дивился тому, куда исчезло, а таки вдруг — раз! - и исчезло, - былое всеобъемлющее и всепоглощающее доверие между ними. И казалось теперь, что лишь промолчит он, лишь не вывернется наизнанку, не выложит всё, о чём знает, так тут же и потеряет навсегда свою любовь. Мнилось, что раскрытие испокон веков запретной информации — да, именно оно и только оно способно будет восстановить связь между ним и Ерою. «Что за бред!» - повышало голос отчуждённое и трезвое аралейсово сознание. А лишь новый нервный двойник открывал рот, чтобы произнести слово, как в ту же секунду жар страшного запретного барьера вновь преграждал ему путь. Но глаза Еры продолжали разгораться таинственным и насмешливым недоверием своим так неуклонно, так настойчиво ждали от него, доброго Аралейсы, неких единственно устраивающих её слов, точно знали наперёд, что хотят услыхать. И в какой-то миг Аралейса понял, что прошло уж слишком много долгих и сумбурных секунд молчания для того, чтобы можно было повернуть эту тишину вспять. А оттого как-то очень покорно произнёс:
- Помнишь, наша легенда о хранителе рода? О том, что из поколения в поколение передаётся тайное знание о том, когда и на чём мы полетим… Ну и о многом другом. Неважно…
- Так… - глаза Еры расширились.
- Ера, это не легенда. Это правда.
- Правда? Откуда знаешь?
- Потому что это я… Я — хранитель рода. Я — тот самый человек, который должен будет передать это знание сыну, оттого и заговорил с тобой о нём. Только — ради всего святого, нельзя рассказывать об этом никому, не говори об этом ни единой душе, я заклинаю тебя…
Глаза женщины стали вдруг словно ещё более чуждыми— они как бы остекленели и теперь почти спокойно, немного льдисто и почти насмешливо глядели на него. «Почему она никак не реагирует?» - крикнул про себя Аралейса.
- Это правда? - спросила Ера размеренно.
- Да, - на автомате выдал его голос.
- Не верю! Не может этого быть… - эмоции в Ере проснулись вновь — и говорила она теперь в новом, каком-то очень поспешном темпе, в коем проскальзывали нотки азарта.
Словно пламя по сухому дереву, азарт передался Аралейсе. Он вскочил с места, схватил Еру за руку, подвёл к главной кухонной картине, приложил к ней ладонь. Картина скрипнула и отвалилась, а в образовавшемся отверстии высотой метра два с половиною на основательной зеленовато-светящейся полке уж покоился огромный чёрный куб с идеально гладкими и глянцевыми, но не дающими в пространство отблеска гранями. Точно во сне, подошёл он к кубу, положил на него руку, верхняя грань фигуры вмиг испарилась, а под нею оба увидели разноцветную и ошарашивающую сознание масштабом, бесконечную и безраздельную, блестящую и холодную — живую и колеблющуюся звёздную россыпь. Края её пространства шевелились, тёмным молоком вздымались над недавно ещё гордыми, а ныне притихшими краями куба, завихрялись холодными языками, отвоёвывая себе сантиметр за сантиметром, выдыхая в пространство пары едкого обжигающего холода. Россыпь не имела дна, за звёздами, сколь не скользи взглядом, обозначались новые звёзды, а когда звёзды становились неразличимы, из них строились безучастно-вихрящиеся разноцветные галактики, и чем безучастней и разноцветнее вспыхивали они, тем более вязко, угрожающе и беспомощно кружилась голова у их наблюдателей, и тем явственней и опаснее переставали чувствовать они землю под собою.
Космическое пространство не ограничивалось формой куба, взглянуть вниз и вправо — найдёшь то же: вновь звёзды станут выходить из-за звёзд, трепыхаться, мерещиться, рассыпаться на частицы, собираться вновь, розово-жёлто гореть, творожисто дымиться, холодно выблёскивать и вскрываться водопадами туманностей, а дальше, глубже — вновь собираться в зыбучие скопления, исполненные разноцветья, холода и тишины.
- Не то! Не то! - хрипло воскликнул Аралейса, - они другие, я не узнаю их! Не узнаю! Ера!
Ера не слышала его, она впилась взглядом в космос, её глаза блестели диким, почти электрическим восхищением.
- Ты — лучший мужчина на свете! - возглас сорвался с её уст и понёсся над ползущими из куба языками пространств. Потом ахнула — и как заколдованная бросилась перед ним на колени.
- Ты с ума сошла! Встань скорее! - закричал Аралейса.
Но она уже обнимала его ноги, а потом, встав с колен и обвив руками шею, начала лихорадочно пришёптывать:
- Как такое чудо можно было хранить в тайне, об этом непременно должны знать все, пусть знают кто ты, пусть знают, кто — мой мужчина, пусть ценят, ценят тебя, ты можешь властвовать, властвовать над ними, ты не знаешь своих возможностей…
- Ера, Ера, что ты несёшь! - губы Аралейсы побледнели, он приложил все силы, чтобы захлопнуть куб — с третьей попытки ему это удалось, затем подхватил женщину на руки и стремглав выбежал с нею из маленького помещения, после чего закрыл вход картиною и без сил опустился на стул перед печальным и бессмысленным куском грушёвого пирога, недоеденного им несколько минут назад.
- Нельзя никому говорить, - повторил он, как заклинание, - вновь обращая взгляд к Ере. Та сидела, положив ногу на ногу и глядела куда-то вдаль. Он схватил её плечо. Она вздрогнула.
- Нельзя! Нельзя говорить! - повторил он гневно.
- Нет, так нет, - ответила она коротко, и добавила: - А кому говорить-то? Не тебе ли самому это было бы во сто раз нужнее?
- Сам с собой я как-нибудь разберусь, - промолвил он, успокаиваясь и переводя дух. - В общем... Не скажешь?
- Не беспокойся.
- Вот и отлично. - Аралейса откинулся на стуле и неожиданно для себя рассмеялся.
Потом они доедали пирог — весело, спешно, в беззаботности. Друг на друга не смотрели.
Засыпая, Аралейса вслушивался в плеск озера Восемнадцати цветов, и чудилось ему, что не хватает теперь в плеске какого-то одного тона, одного тембра. А может быть, наоборот, прибавился ненароком лишний тембр. Так и не понять было, лишний — или не хватает. Скорее всего, не хватает. Или всё же лишний?
Окна глядели неласково. Книги с золотым тиснением и красными кожаными закладками на нужных страницах, в том числе учебник по истории, по которому ещё утром он занимался наукой с Даалой, были прежними — но вглядывались теперь гранями своими в окружающий их воздух напряжённо и собранно, как бы изо всех сил защищаясь от него.
Маленькая Даала спала — и ни о чём не догадывалась.
ДЕНЬ ВТОРОЙ
VII
Вкруг него было неожиданно тихо и неестественно темно. Сумрачность комнаты лишь усугублял безучастный коричневый квадрат ночного окна, что глядел справа — растерянно, почти разочарованно да так неподвижно, что Михаил судорожно и непоколебимо понял: он куда-то опоздал. Ещё секунд десять мучился вопросом — куда? Что хотел успеть? С какими мыслями ложился спать? И вдруг вспомнил.
Он поспешно раскрыл телефон, посмотрел время. На часах была половина второго ночи. Михаил схватился за голову. Потом быстро включил свет и разбудил Майка.
- Мы проспали, - лихорадочно произнёс он.
Майк нацепил очки, приподнялся с кровати. Минуты полторы сидели молча, наконец Михаил нарушил тишину:
- Поедем сейчас.
- Сейчас? Ночью?
- Да, ночью. Я не хочу оставаться здесь. Лучше подремлем в машине перед рассветом.
Они проворно оделись, наскоро выпили чаю на кухне и, выключив свет, аккуратно пошли к выходу, стараясь не разбудить спящего в соседней комнате Гришу. Они оставили ему на кухне записку о том, что вернутся к вечеру.
Мотор «девятки» негромко застрекотал в темноте и уверенно завёлся.
Когда они вывернули на улицу, и Михаил случайно повернул голову влево, в направлении собственных окон, он увидел вдруг, что те дружно сияют весёлым электрическим огнём. «Надо же, Гриша проснулся. «Ничего, сейчас прочитает нашу записку, а еды ему на день достаточно», - подумал он.
Гриша уже умел сам сделать себе бутерброд и приготовить яичницу.
Нет, не умел Гриша приготовить себе яичницы. Потому что мама его, казалось, нарочно не делала ничего, чтобы приучить ребёнка к самостоятельности. И теперь она, его мать, крупная дородная женщина с русыми кудрями и крупным коровьим взглядом, стояла в дверном проёме, вычитывая бедного Гришу за то, что уже скоро два часа ночи, а он всё ещё играет в свою железную дорогу. На ней был надет безвкусный глянцевый розово-жёлтый халат.
- С семи часов играешь, а ну давай, заканчивай! - наказывала она.
В соседней комнате на диване возлежал гришин дедушка, старичок в очках, и смотрел телевизор, включив звук на полную мощность. Сложив губы буквой «О» он удивлялся жестокости, которую наблюдал в транслируемом по телевидению боевике, и расстроенно мотал головой, без конца поправляя очки на и без того натёртой оправою переносице.
На кухне их варилась картошка в мундире, то и дело поплёвывая в стороны весёлым удалым кипяточком.
- Я тебе сказала идти спать! - крикнула женщина и устремилась к сыну, намереваясь схватить его за руку. Гриша вскочил с пола, побежал к окну, в котором заметил зелёную «девятку» Жигулей, отъезжающую по улице и уже готовую скрыться за соседней многоэтажкой.
- Мам, смотри, ещё не поздно, ещё машины по улицам ездят! - закричал он. - Мам, что это за марка? Впервые вижу!
В машине сидели заспанные и лишь начинающие приходить в себя после сна Майк с Михаилом.
- Расскажи хоть про это озеро, - говорил Майк сонно. - Я читал, что оно — самое чистое в вашей стране после Байкала.
- Это правда, - отзывался Михаил, - чистое, а ещё древнее. Но оно-то ладно. Вот островок Веры на нём — куда более удивительное дело. Во-первых, будто специально расположен так, чтобы мы его не заметили. Смотришь на озеро — а нет островка, сливается с противоположным берегом. Если точно знаешь, то, конечно, найдёшь. Ещё делится прямой линией на две равные половины, хвойную и лиственную. А ещё — кто там только не жил! И стоянку неандертальцев недавно нашли, и следы обитания более поздних цивилизаций по типу Аркаима. А в девятнадцатом веке на нём монастырь староверов стоял. Остров иначе назывался, как-то, если не ошибаюсь, на букву «П»…
- Неужели? - перебил его Майк, - а имя острову не старообрядцы давали? Они же стояли за веру, я думал, оттуда название.
- И я думал так, - ответил Михаил. - А потом прочитал, что Вера, оказывается, имя женщины, инокини, врачевательницы, что в совершенном одиночестве прожила на этом острове не один десяток лет. Миряне знали о ней, приплывали, если у кого что со здоровьем стрясётся, а она всех принимала и исцеляла.
- Надо же, а в какие это годы?
- Это уж конец девятнадцатого — начало двадцатого века. Умерла она в сентябре тысяча девятьсот семнадцатого года, всего лишь за месяц до революции большевиков.
Майк хмыкнул.
- Умерла Вера — и случился переворот?
Они тем временем доехали до второго мигающего светофора, у которого Михаил притормозил, включил указатель правого поворота и вывернул на шоссе, уводящее в горы. Волны темноты, словно рыбьи жабры, медленно поплыли на их лобовое стекло одна за другою, а вдалеке уж одиноко светил городок частного сектора, за которым поднимались леса.
Майк по действием темноты и тайны, что плыли теперь по ночной дороге вдруг ощутил мощный толчок в грудь, точно жабры ночи подхватили его за рёбра и начали уносить куда-то за пределы обычного взвешенного земного сознания. Сдержанный, корректный Майк вдруг издал громкий плаксивый вопль. Было в этом крике что-то полётное и надломленное — едва ли не птичье.
Михаил словно бы не заметил этого крика. Он сосредоточенно смотрел на дорогу и, казалось, становится, наоборот, всё более хмурым и сдержанным.
- Я всегда мечтал жить в Скандинавии, - открыто и беззащитно затараторил вдруг Майк, - мне кажется, Урал чем-то напоминает её. Не внешним обликом, а тайной и внутренней наполненностью. Знаешь, наполненность, говорящая о том, что прошлое важнее настоящего. Или нет, неправильно. Скорее, настоящее, которое мы отчего-то воспринимаем как прошлое, и только потому не видим его. А что интересно: известная часть прошлого нам в какой-то степени всегда как бы уже сразу и неинтересна. Всё хочется искать ещё чего-то, непонятно чего, и в этом большой вопрос. Что движет нами? Обычная детская любовь к неизвестному? Или подкорковое знание о том, что не можем сейчас понимать явно? В первом случае процесс бесконечен, так как всегда хотеться будет познавать ещё и ещё, и никогда не наступит довольство достигнутым. Во втором же — мы хоть и идём на ощупь, но ищем уже нечто конкретное, что, сознаюсь, было бы мне интереснее, так как здесь бы я видел более яркую осмысленность собственного существования. Но у варианта этого есть и обратная сторона. Мне сложно представить, что я почувствую на следующее утро после того, как откопаю искомое. Интересно ли мне будет с того момента смотреть на вселенную? Но я успокаиваю себя тем, что пространство, которое ищу, само по себе является дорогой, оно в свою очередь — путь. И здесь плавно переходим к первому варианту, только уже на новом уровне.
- Сложно ты заговорил, - усмехнулся Михаил удивлённо, - даже не все слова понимаю. И вообще — впервые тебя таким вижу.
Майк, казалось, не слышал его.
- Принцип бесконечности, сдаётся мне, самый важный для нас, - продолжал он плести свою мысль. - Только бесконечность, только она одна может подарить человеку ту осмысленность, которая в полной мере удовлетворит его столь же бесконечные его любопытство и тягу к движению. Знакомые же нам философские и религиозные концепции все как одна предлагают нам конечный результат. Христианство — статичное небесное царствие, мусульманство — столь же неподвижный небесный сад, буддизм — окончательное растворение в космосе и отождествление себя с ним. В каждой из этих доктрин есть своя конечная станция, своё «троллейбусное кольцо», после которого проводов дальше не видать, по крайней мере с нашей зрительской точки. Если же их и нет, то это в корне противоречит самому нашему стремлению к бесконечности, о котором я только что упомянул. По крайней мере, оговорюсь, не отвечает в той форме, в которой оно сформулировано здесь, для наших глаз и ушей, нашего человеческого измерения. Не скрою, трудно судить, в чём может заключаться бесконечность плана духовного, раз есть такие чёткие категории как Бог или любовь, как бы очерчивающие с верхней стороны этому духовному плану границу, образующие то самое «троллейбусное кольцо», где можем лишь надеяться, что любовь — не субстанция, но окно в последующее пространство, а Бог — не потолок, но отсутствие такого потолка, портал, движение и в общем смысле — та самая бесконечность. С миром материальным в этом отношении проще. Наше пространство, наша Вселенная просто и наглядно демонстрирует нам потенциальную возможность отсутствия кольца, отсутствие верхней черты, отрицание статики как результата. Но задам в связи с этим ещё один вопрос, очень острый и абсолютно обескураживающий. Почему мы при наличии этой бесконечности ни в малейшей мере ею не пользуемся? Отчего мы засели на Земле? Смешно же представить, что такое чудо, как человек, может оказаться недостойным не то что межзвёздных путей, но даже и полётов к наиболее близким нам планетам. Если вдуматься, то — нет, не просто смешно, а до одури смехотворно. Приходим, значит, к тому, что человек по какой-то причине обездвижен. А как ещё это назвать? Назовите! Я послушаю. Обездвижен, лишён возможности перемещаться. Словно наказан за что-то. Либо чем-то серьёзно болен. И… И — что с этим прикажете делать, а? А не значит ли это, что он столь же чудовищно обездвижен в плане духовном? А не говорят ли эти ограничения друг о друге?
Майк постепенно и сам начал удивлялся тому красноречию, что ни с того ни с сего нахлынуло на него.
С водительского сидения послышалось ругательство.
- Пропустили поворот! С восточной стороны озера находится посёлок, оттуда удобно заказывать экскурсионную яхту. Но ладно, подъедем с юга, со стороны баз. Там тоже существует такая услуга, насколько помню. А подремать будет даже и удобнее, солнце не так слепит глаза, когда встаёт — кругом деревья.
Он поддал газу — и «девятка» понеслась в леса, по дороге, уж начинающей здесь набирать высоту для того, чтобы в течение дальнейших двадцати восьми километров пройти два перевала — и вылететь почти в небо, оказавшись вдруг над сверкающей чашей дремлющего среди гор Златоуста.
Но чтобы добраться до южного берега озера, нужно было всего лишь податься километра на три вперёд и уйти вправо, в лес, а там, поюлив и поспотыкавшись по старенькому асфальту вперемежку с бетоном, выйти непосредственно к побережью озера, к базам, что уютно расположились между лесом и водною гладью.
В лесу обозначился тёмный провал, это означало, что пора сворачивать.
Они повернули — и вскоре содрогнулись от громкого хлопка, что раздался рядом с ними. Михаил остановил машину — она поддалась педали тормоза неестественно легко.
- Неужели пробили? - прошептал Михаил.
Они осторожно вышли из машины, посветили телефоном на колёса.
- Пробили. Переднее. Надо менять. А… Да ладно! И заднее пробито…
Михаил, забыв, что качество покрытия дороги на ответвлении ухудшится, влетел двумя правыми колёсами в острую яму. Ехать дальше было нельзя.
- Сейчас вызову эвакуатор, - Михаил взялся за телефон, да на секунду замер.
- А куда я прикажу её повезти? - посмотрел он на Майка. - Домой? Ну, предположим.
- Михаил, эвакуаторам звонить лучше днём. Те, что не спят, дороже сейчас возьмут, - ответил Майк прежним практичным тоном.
Они снова были в диалоге.
- Может, ты и прав. Что тогда? Пешком идём? Здесь не так далеко, через полчаса будем на берегу. А прилечь можем на скамейки, там под соснами замечательный столик есть, я покажу, надеюсь, найдём его в темноте.
- Давай посмотрим, ничего ли не оставили в машине.
Михаил схватился за карманы ветровки.
- Оставили! Я кошелёк забыл.
Они подошли к машине, посветили телефоном рядом с нею, а потом и в салоне. Кошелька нигде не было видно.
- Не забыл же я его дома… А не помню ведь, как брал.
Он обшарил всё пространство автомобиля, заглянул между сидениями, но так и не нашёл своего бумажника.
- Майк, у тебя случайно нет с собой русских денег? Без них мы с тобой не уплывём никуда .
- К сожалению, нет.
Михаил уткнулся взглядом в телефон.
- Надо вызывать такси, пока есть заряд. Как назло, всего три процента. Не думал, что так долго спать будем, а шнур не взял. Ехать домой надо. За зарядкой, за кошельком...
Он набрал номер. На том конце пространства послышался женский голос, спрашивающий, откуда забрать пассажира.
- Мы… Ну как сказать. Мы на шоссе. Поворот на эти самые…
Он почему-то забыл слово «базы», а паче — не упомянул название озера, но это было неважно — последние слова он произносил уже при выключенном телефоне.
- Вспомнил. На базы! Здесь ещё вывеска «Жемчужина Урала». Дорога на Златоуст, от неё вправо. Вы меня слышите? Сколько нам ждать? Девушка, алло!
Потом отнял от уха телефон, посмотрел на него и обессиленно опустил руку.
- Миша, пройдём до озера, там придумаем что-нибудь.
Со всех сторон нависала такая темнота, что Михаил едва различал в ней поблёскивающие очки Майка.
- Майк, что придумаем?
- Не знаю, попросим кого-нибудь помочь. Там же будут люди?
- Люди, люди… Не верю я в людей. Когда-то верил, теперь нет. Что — кто-то отдаст нам свою лодку? Ещё лучше— яхту! Ты о чём вообще?
Очки Майка блеснули недобро.
- И сколько в вашей стране таких, как ты?
- В каком смысле?
- Таких. Недоверчивых. Сейчас ты, прежде чем отойти от машины, наверняка проверишь, закрыт ли багажник, хотя помнишь, как закрывал его в прошлый раз. А когда покупал в своё время эту свою рухлядь, - он дерзко кивнул в сторону невидимой им «девятки», - подозревал ведь продавца в том, что автомобиль тебе подсовывают ржавый, только снаружи подкрашенный, не иначе. Скажи, если ошибаюсь.
Михаил молчал. Он не понимал, с чего Майк вдруг заговорил об этом, а Майк и сам не знал, отчего завёлся. Впрочем, быть может, его эмоциональность объяснялась просто? Тем, что он волновался перед встречей с Майей и ему не терпелось поскорее её увидеть?
- Много повидал я людей, - продолжил он. - И знаю: тот, кто сильнее всего боится оставить на видном месте салона собственного автомобиля сумку с компьютером, испытывает больше всего безразличия или даже неприязни к стране, в которой живёт либо которую считает своею. Любить страну означает доверять тем, кто населяет её. С юности думал я, что в твоей стране доверия между людьми больше, нежели у нас…
Михаил всматривался в тёмный лес, ловил отблеск очков собеседника и в этой темноте, этих отблесках, в безвременье, что сгустилось так неожиданно, его память начала непроизвольно листать страницы чего-то непостижимо далёкого и воскрешать образы, явившиеся сперва сморщенными фигурами дедок-бабок, что жили на окраине города и клали ключ от дома под дверной коврик, а когда им предлагали переехать в город, говорили, что не хотят, ибо придётся им носить ключи с собой, а они их, глядишь, потеряют. Потом вспомнил, как велел Грише не подавать денег попрошайкам, ибо у тех — бизнес и они дескать на самом деле куда богаче, чем могут казаться. Потом снова детство — и дядя Славик на своём огромном ЗИЛе. Славик отремонтировал ему трёхколёсный велосипед, а для того забежал в ближайший магазин хозяйственных товаров и попросил у продавщицы гаечный ключ, сказав, что починит велосипед ребёнку, а ключ отдаст после.
- Погоди… - сказал он, словно опомнившись. - Я ведь не знал никакого дяди Славика. И дедушку своего не застал.
- Ты это о чём? - блеснул оправой Майк.
- Да так… Знаешь. Вспоминал жизнь, а потом вдруг словно понял, что она не моя, и теперь стою и не знаю, чью это жизнь я только что припомнил. Пойдём скорее.
- Пойдём…
Они удостоверились, что машина их не загораживает путь другим участникам движения, и углубились в лес.
Дорогая была темна — и те фонари, что зажигались время от времени в поле зрения наших героев, главным образом с правой её стороны, казалось, только усугубляют тьму, не освещая пути, но лишь создавая ему контраст с собою. Засевшей в засаду звездой проплыл мимо огромный белый прожектор со вздетыми к кронам сосен лучами, точно пальцами, а спустя какое-то время слабый жёлтый фонарик показался на чём-то, напоминающем ворота — причём ворота чего-то давно заброшенного, хотя разумом и можно было положить, что при свете дня территория за ним благополучно жила своею жизнью и полнилась людскими голосами.
В какой-то момент Майк понял вдруг, что Михаил не перестаёт что-то ему рассказывать, а когда прислушался к еле слышному и быстрому бормотанию его, то не узнал своего приятеля в той откровенности, что внезапно в нём разверзлась. В потоке фраз, что нёсся с его уст, Майк расслышал и укоры в свой адрес, и много-много разных жалоб, сливавшихся в одну большую жалобу, граничащую с мольбой.
- Майк, - словно на одном дыхании проговаривал Михаил, - ты так спокоен, так уверен в себе, будто знаешь, что произойдёт с тобою сегодня или завтра. Майк, послушай меня. Посмотри на меня. Посмотри на то, что происходит с моею жизнью. Мне очень страшно, Майк. В одну неделю я лишился родителей, жены и Бог знает, чего ещё лишусь. У меня один Гриша остался, Майк. Я не знаю, Майк, что случится со мною на этом острове, я не могу быть уверенным в том, что с Майей не произойдёт то же, что с её матерью. Я иду на этот остров — и ничего на свете не знаю. Вот мои руки, вот — я, живой, только где она, моя жизнь? Словно по мановению мокрой тряпки стирается из неё всё, что наполняло её, что являлось ею. Ты, наверняка, знаешь, Майк, что значит хоронить близких, но вряд ли ты, Майк, понимаешь, что это за ад, когда они вкруг тебя просто исчезают. Мерцал огонь — и нет огня, теплился адрес — и нет адреса, жил человек рядом — и нет человека. И не уследить за тем, и не познать того, и остаётся лишь смотреть, как быстро улетают дни, и как теряются в них образы и адреса, и уж знать не знаешь, кто жив, а кто помер, а вслед за тем начинаешь спрашивать себя, кто же в твоей жизни на самом деле существовал, и не стоишь ли в рядах несуществующих скромною фигурою — ты сам. Я иду, Майк — и холодно мне. Я бреду неведомою дорогой — и всё ближе раскат седого озера, и всё невыносимее думать о грядущем рассвете, точно припас он для меня нечто ужасное и бесповоротное.
- Миша, - Майк подал голос, - я не верю в бесповоротность, я верю в то, что новые адреса могут всегда возникнуть на пути, ежели веришь в них.
- Мне холодно, Майк, - продолжал Михаил, нисколько не отразив реплики, - мне холодно и страшно. Были люди — а тут вдруг бац! И нет! Но при этом вдруг смеются, хохочут, разливают по бокалам шампанское, и ты рвёшься к ним, да понимаешь, что лишь в тебе они живут, Майк, в тебе самом. Такие счастливые! И так празднуют…
- Не только, - отзывался Майк, - не только в тебе. Всё, что есть внутри тебя, всегда существует ещё где-то.
- А если и меня нет, Майк? - понижал голос Михаил, точно боялся, что новый светляк фонаря может его услышать, - меня нет, а со мной и тебя… Ты же не станешь спорить с тем, что если бы сейчас кто-то увидал нас, то не поверил бы, что существуем?
В этот момент пространство располосовалось ярко-жёлтыми брызгами приплясывающего среди сосновых стволов света. К ним приближался автомобиль.
Путники остановились. Свет выскочил из-за поворота и направился на них. Из машины послышался громкий сигнал, заслышав который они шагнули вправо — и прижались что есть сил к очередным воротам. Машина проехала мимо.
- Она сигналила, дружище, - воскликнул Майк, - не значит ли это, что в наше существование кто-то верит?
Чуть не умер от страха! - спустился голосом с небес на землю Михаил. - А ты, пожалуй, прав!
Диалог друзей восстановился.
- Умирать рано, друг, - стал Майк подбадривать его, - поверь, я не менее твоего взволнован нашими приключениями. Думаю, мы скоро узнаем, что к чему.
Они двинулись дальше.
- Я не закончил свой рассказ про Скандинавию, - продолжил Майк, - а более всего мне Финляндия нравится. Много озёр. С детства мечтал жить в Хельсинки. А не побывал до сей поры…
Было около половины четвёртого утра, когда подошли они к побережью.
Рассвет уже обозначил своё присутствие. Сизая громада Тургояка инисто светилась перед ними в ковше причудливых мысов, лесов, а если взглянуть по сторонам, то также и начавших намечаться на фоне студёного неба горных цепей.
Они прошли метров двести по всё ещё ночной и тянущейся вдоль берега асфальтовой тропе мимо погасших автомобилей и, преодолев дрожание сумерек, вышли в свежесть, к самому пляжу, перед коим под последними соснами стоял обещанный Михаилом столик с двумя скамеечками, на которые они тут же присели, утомившись после непростой дороги.
«Даже не верится, что скоро её увижу», - Майк снова вспомнил о Майе, глядя вдаль.
Остров Веры не был отсюда виден, он находился за поворотом, время в пути до его берегов составляло около часа на вёсельной лодке.
Беседа приятелей по выходе к утреннему озёрному простору окончательно вернулась в земное русло.
- Расскажи, тебе на посадочный билет ставили какой-то штамп об антителах либо анализе на корону? - буднично спросил Михаил.
- Даже не знаю, - лениво ответил Майк, - сейчас посмотрю.
Он вытащил из кармана рубашки свой посадочный талон и начал усиленно разглядывать его в туманном утреннем полусвете.
- Знаешь, тут непонятная вещь, - сказал он почти спокойно, - наверное, это не мой билет. Хотя и не понимаю, чей он тогда.
- А что с ним?
- На нём написано «Хельсинки — Челябинск».
- Хельсинки-Челябинск? В одном посадочном? Такого рейса не существует.
Майк протянул талон Михаилу. Тот взял его и принялся рассматривать.
- Имя-то — твоё!
- Совсем странно… Я хорошо помню, как клал в рубашку два использованных посадочных талона, один «Лондон-Москва» и ещё один «Москва-Челябинск». Дай-ка его мне.
Он снова стал вертеть его в руке, потом засмеялся и воскликнул:
- Это невозможно! Откуда такому посадочному взяться? Имя моё, дата моя, а маршрут — даже не существующий!
- А ты мне, между прочим, что-то про Хельсинки сейчас рассказывал.
- То-то и рассказывал, что никогда там не бывал… Но я ведь так хочу жить в Хельсинки! Господи, откуда он взялся?
Он не мог найти объяснения хельсинскому талону, а оттого вновь сунул его в карман рубашки. Впрочем, через полминуты вытащил опять — и принялся разглядывать ещё внимательней, а параллельно запустил другую руку всё в тот же единственный свой карман и как следует его обшарил.
- Что всё это значит... - шепнул он ещё секунд через пятнадцать.
Михаил взял у него талон.
- Друг, что я могу сказать. Получается, ты из Хельсинки у нас прилетел, - он усмехнулся.
По мере вхождения рассвета в свои права озеро становилось всё рельефнее, а в какой-то момент сизый его цвет начал вытесняться тёмно-коралловыми нотками в тон угрожающему кирпичному окрасу лакун в пока ещё тёмно-серых облаках. Хищные огненные впадины возвещали о том, что солнце, вечный сторож, уж совсем скоро выползет на круговой обход пёстрых, озёрно-лесных, горных, городских и прочих поднебесных своих владений.
Две мужских фигуры, собрано-щуплая и худощавая-долговязая, Михаил и Майк сидели, облокотившись с разных сторон о стол на берегу Тургояка — и становились бы в разгорающемся утреннем пространстве всё заметнее, ежели бы имели в тот момент хоть какого-нибудь наблюдателя.
Небритый, круглолицый, большеносый, в кожаной куртке, с подавленным взглядом Михаил — и Майк, блондин в круглых очках, волосы которого как бы застыли в состоянии мелко-волнистой растрёпанности. Оба смотрели вдаль, в рассветное озеро, оба находились пред ним лицом к лицу. Обоим синхронно послышалось, как километрах в десяти, там, на Заозёрном хребте жестяным уханьем вскрикнула первобытная птица, после чего в пещере на острове Веры началось шевеление. Происходило шевеление это пятьдесят семь тысяч лет назад, но озеру было невдомёк, насколько велико это расстояние с точки зрения смертного восприятия. Племя неандертальцев готовилось к охоте.
На круглосуточно трепещущей в отблеске костра неровной каменной стене красовался в это утреннее время символ медведя, примитивно вычерченный углём в виде круглой головы и двух гладких ушей-скобок. Несколько женщин танцевали около него, в то время как мужское население натачивало для предстоящего дела тонкие костяные ножи. Молодой неандерталец также принимал участие в этом процессе, в одной руке у него был длинный метровый чуть искривлённый к концу ножик, а другою держал он небольшой камень, одна из поверхностей которого была сточенной, так как, видать, пользовались этим камнем уже не одно десятилетие. Человек со скоростью молнии проводил камнем по кости — и та издавала низкий сухой визг. Собратья, сидящие рядом с ним, занимались тем же, только формы ножей были у всех разными — от острых широких клинков до длинных загогулин. У каждого ножа был свой звук. Вначале костяные звуки лишены были организации во времени, но в какой-то момент пришли к синхронности. Десятки ножей громыхали едино. Женщины откликнулись на эту синхронность, их танец перестал быть отвлечённым, движения вошли в один ритм с заточкой ножей.
Пещера пульсировала.
Молодой неандерталец старался не встречаться взглядом со своей пассией, - а она была среди танцующих, - после вчерашнего инцидента он чувствовал себя самым отвратительным образом. Но чем дольше не смотрел на неё, тем отвратительнее ему становилось, и в какой-то момент он поднял-таки глаза, а подняв, понял, что отвести их уже не в состоянии. Он отвлёкся от заточки, растерянно опустил нож перед собою, и как раз в это время один из стариков клич о том, что пора выходить на охоту.
Удерживая в каждой руке по ножу, неандертальцы один за другим принялись выскакивать из пещеры. Им предстояло окружить большую долю хребта, что располагался на материке, а после, сходясь и сужаясь, попробовать взять в кольцо медведя. Окружение хребта должно было занять не менее трёх часов в современном времяисчислении. И ещё примерно столько же времени предполагалось потратить на вторую фазу охоты.
Сосредоточенные и серьёзные, они перебегали перешеек гуськом, что-то при этом бормоча под нос, после чего растворялись в материковых лесах, и уж там не издавали более ни звука.
А пламя озера лилось к ногам Михаила и Майка, и котёл студёной воды кипел в рассвете, и вода объединялась с новым солнцем, и не было этому начала, и сидели двое путников недвижно, слушая танец стихий, сидели, словно сфотографированные, и лишь прояснение с каждою секундою их лиц, изменение в цвете, преображения в огненно-оранжевый, а после — в звёздно-жёлтый тона давало бы гипотетическому наблюдателю понимание того, что всё это происходит с ними в реальном времени. Вершины человеческих фигур прояснялись в рассвете, словно горы, вырастали вместе с грядами и сопками в этом строгом и струйном танце беcпощадного живого огня.
Наконец, озеро перебушевало рассветом и, облачившись в дневные одежды, воцарилось в бодрствовании. На циферблатах светилось шесть часов утра.
По побережью начинали шевелиться палатки, перебрасываться солнечными зайчиками первые дверцы просыпающихся автомобилей.
Майк повернулся к Михаилу.
- Пора брать лодку.
Михаил едва заметно шевельнул головой, как бы вернувшись из далёкого рассвета к будничному побережью, а затем криво усмехнулся.
- И где ты её собираешься брать?
- Можно подумать, мы посидеть на берегу приехали. Нам на остров плыть, ты это помнишь?
В это время к их столику подошёл малоприметный и худой паренёк, к которому Майк, не медля, обратился по-английски. Спросил, не может ли тот одолжить им свою лодку на несколько часов.
Совершенно неожиданно на чистом английском языке паренёк ответил Майку, что да, конечно, сейчас спросит её у друга и принесёт — и с тем отправился к машине.
- Как это у тебя получилось? - обескураженно промямлил Михаил.
Паренёк приволок отличную лодку из дерева и пару вёсел к ней.
Двое наших героев поднялись со скамеек, взяли судёнышко, спустили его на воду и поплыли к острову Веры. Майк был на вёслах.
Михаил устроился на скамейке, съёжась и прильнув боком к одному из бортов.
Вёсла мягко входили в атласную бирюзу воды, создавая мелкие буруны и протягивая за собой две косые растворяющиеся в водной глади дорожки.
- Видишь, там вдалеке крошечный островок с парой-тройкой берёз, это остров Заячий. А мы должны взять левее. К мысу, - пробормотал Михаил.
Майк оглянулся на Заячий остров и выправил курс.
- А ты всё-таки уверен, что Майя именно там? - вдруг встревожился он.
- Уверен… - тихо отозвался Михаил, - В этом-то уверен. Только не верится, что мы с нею встретимся так, как бы нам того хотелось. - Да ты не бойся, дай левее, а то прямо на Заячий плывём! - добавил он громче.
- Трудно рулить, волны вон какие пошли! - в голосе Майка возникла одышка.
На озере Тургояк и вправду наметилось волнение. Майку стало труднее держать курс.
Он, сидя спиной к носу, ориентировался на желтеющую берёзку у красного автомобиля слева от столика, за которым они только что сидели, стараясь видеть её всегда напротив, дабы мыс получался ровно за спиною.
Но, чем дальше уходили они от берега, тем труднее было отслеживать как перпендикуляр, так и прочие углы, а вскоре стало сложно и вычленять взглядом эту самую берёзку.
- Давай поменяемся, - нервно произнёс Михаил. - У меня опыта больше в этом деле.
Он схватился за оба борта, чтобы привстать со скамейки. Майк машинально подался вперёд и стал выпрямляться, лодка под ними зашаталась.
- Да ты не вставай, нельзя одновременно! - прокричал Михаил.
Майк, испугавшись перемены в голосе Михаила, резко отскочил обратно к вёслам — и лодка качнулась сильнее прежнего. Михаил зашатался в воздухе, стал махать руками, а потом приземлился прямиком на ребро правого борта. Лодка под его весом сильно накренилась, Майку показалось, что Михаил сейчас свалится за борт, он подскочил к нему, чтобы этому попрепятствовать, чем, оказалось, ещё больше усугубил ситуацию — а тут на лодку именно с этого борта налетела большая волна.
Лодка начала стремительно набирать воду.
- Майк! Майк! Что ты наделал! Я не умею! - зашептал Михаил с нарастающим в голосе ужасом.
Он не умел плавать.
Лодка быстро уходила под воду. Михаил вцепился в одежду Майка.
- Я не умею, не умею, - плаксиво и обрывисто повторял он. Майк изо всех сил старался удержать на плаву и себя, и своего приятеля, из-за чего и сам едва не уходил под волны несколько раз, а параллельно старался грести одной рукой. Но до берега было слишком далеко, чтобы они смогли таким образом добраться до него, а людей рядом не наблюдалось.
С очередным вдохом вместо привычного воздуха в лёгкие Михаила вошла удушающая вода, а спустя ещё секунду озеро накрыло его с головою.
Михаил был уже весь под водой. А ещё через несколько секунд просто и страшно разжал пальцы, после чего медленно и неуклонно пошёл ко дну.
- Миша! - в отчаянье крикнул Майк.
С него слетели очки, местность вокруг стала размытой и устрашающей.
Когда Майк, выдохшийся и обессилевший, доплыл-таки до спасительного мыса, он увидал, оглянувшись, лишь безмятежную и сырую гладь Тургояка пред собою.
Он стоял, плаксиво раскрыв рот.
«Слишком, слишком страшно, если то, что произошло, окажется правдой! Слишком страшно!» - лопотал он внутри себя. А происходящее правдоподобилось стремительно, и налетало на него уже в полную мощь, и вот уже крепко схватился он за голову, и с силой начинал раскачивать ею.
В голову одна за другой полетели режущие мысли, и калибр их не важен был, ибо каждая доставляла взъерошеннному сознанию боль вне зависимости от того, сколь страшна была сама по себе. С такою же остротой, как и правда о Михаиле, взрывалось в мозгу кривое нелепое неудобство, что дескать не сдержит он теперь обещания своего и не вернёт лодку доброму пареньку. Ещё он обнаружил, что паспорт его отправился на дно вместе с очками — и это тоже было горько, равно горько и равно больно со всем остальным для сумбурного, раскачивающегося вместе с головой, не поспевающего за всею реальностью сознания Майка.
А потом что-то вдруг ворвалось новое, правдивое, самое главное, и оно было больней всего, и сопровождаемо было — виною, тем самым чувством, что именно он, Майк, повинен в гибели товарища, и как ни странно, совпало это чувство вины с физически сильной волною ветра и ощущением лютого холода от одежды, закономерно намокшей.
Он лихорадочно начал стаскивать с себя всё, что было на нём, как бы желая снять с себя причастность к случившемуся, и готов был содрать всю кожу, все мышцы, а если возможно, то и вовсе исчезнуть из этого нового пространства восвояси и навсегда — лишь бы не быть в этот момент собою.
В гибели Михаила вряд ли мог быть кто-то повинным, но в душе несчастного всё теперь переворачивалось — и чувствовалось совсем-совсем по-иному.
Он тихо сел на траву у самой воды — и окинул взглядом новое, жуткое пространство. Сперва поглядел на злосчастный заячий островок, затем на безразличные облака и бессмысленные волны озера, потом на свои бледные руки, на мелкую траву под ногами, и уж понял, что ненавидит, оказывается, свой спасительный мыс чистейшей ненавистью, и захотел было сорваться да побежать вглубь берега, но непреодолимо трудно и больно было сделать для того первое движение, будто пока он на мысу, пока у воды, пока здесь, то ещё что-то — нет-нет, да может исправить либо переиграть. А? И будто столь знакомый теперь, кажись, с прежних счастливых времён знакомый Заячий остров, остров, о котором последнее, что было говорено с ещё живым Михаилом, чем-то может в этом исправлении, по-детски желаемом переигрывании ситуации — помочь.
Чем помочь?
А когда пришла мысль, что и ничем ведь, что отсчёт — пошёл, Майк вдруг начал стыдиться всего мира, захотел спрятаться под куст, точно согрешивший Адам, а взаимодействие с людьми и человечеством, даже самое гипотетическое, стало казаться ему делом чудовищным, невыполнимым, невозможным. К примеру, он не мог и помыслить, что может попытаться добежать по лесу до причала и вызвать спасателей. Следует, конечно, заметить, что бежать по неровному и сырому лесу к южному берегу Тургояка ему бы составило не менее получаса и спасатели при данных условиях вряд ли чем-нибудь могли пособить. Лесное же пространство вблизи него было совершенно безлюдно.
Майку стало так страшно, что все его мысли и чувства вдруг начали покрываться пенной пеленой тумана и отчуждения, стали гаснуть, точно намокшие фитили, вылетать куда-то в озеро, стираться, убегать на задворки сознания, смятенно растворяться в ветре, обезличиваться, испаряться.
Оставалось же вертеться в голове странным образом лишь одно, самое близкое, самое простое и незатейливое: «Заячий остров. Заячий остров». Немощно протянув к облакам низкорослые деревца, островок светился перед ним — и вот уж ничего в мире больше не существовало, кроме островка этого да бесполезных волн подле него, да и опасно стало выходить мысленно за его пределы, да и словно незачем было сознанию его покидать.
Где мысли, где космос? Вернутся ли когда-нибудь? В какую бездну канули? Возвратятся ли ещё? Только страх заместо всего на свете, лишь он, маленький Майк, дрожащий маленький мальчик перед карающим миром — и никто другой, и никак иначе, и никого более нет.
Откуда ни возьмись, в косых и, следует сказать, весьма забавных очертаниях Заячьего островка родилось внезапно перед взглядом Майка весёлое и смешное русское выражение «поехать зайцем», которое, бывало, употребляли русские друзья нашего героя, и Майк так расхохотался ему, да во весь голос, что и сил не было остановить свой смех, а загнанное в угол сознание стало цепляться за этот трамвай и за этого зайца, как бы желая извлечь из них, таких доступных, конкретных и информативных, милых и симпатичных, максимум возможной пользы и радости. Меж электродов мыслей неистово мелькнуло, что фраза «ездить зайцем» имеет прямое, наипрямейшее, такое элементарно простое, такое незыблемое отношение к перемещению в пространстве. К возможности перемещения, к реальности этого перемещения.
Так вот каким образом он сможет покинуть мыс! Зайцем, именно зайцем! Без платы за содеянное, без лишних мыслей, без обязанности носить человеческое лицо.
Превозмогая подспудную кроваво-сковывающую боль во всём теле, коей начал он, впрочем, едва ли не удивляться теперь, Майк сел на корточки. Потом выразительно фыркнул, сосредоточенно поправил воображаемой лапою несуществующие усики — и, не меняя позы, методично и в полнейшем безумии поскакал в лес.
VIII
Георгий проснулся прежде Майи — и сразу понял, что за тремя мысами, что лежали перед взглядом его, только что произошла трагедия. Он не был ясновидцем, знания приходили к нему непроизвольно, никогда не по заказу или расписанию. Также чувствовал он, что по иного, внеземного порядка причинам трагедия эта в высшей степени логична и закономерна. Но о том, в чём её закономерность, равно как и того, в каких событиях заключался её сюжет, сказать не мог. Он глубоко вздохнул. И начал готовить завтрак.
Близость несостоявшаяся, притом взаимно осознанная в качестве возможности, сближает порою сильнее близости воплощённой. С Майей они наутро встретились старыми знакомыми. Майя прошла к его палатке по влажной, сырой, словно заплаканной траве босиком, беззаботно улыбнулась и села рядом.
- Тебе чем-нибудь помочь? - спросила она.
- Если хочешь непременно помочь, то набери в озере воды, - спокойно и по-свойски сказал Георгий. Она радостно подхватила ковш и бодрым шагом направилась к кромке берега.
Георгий достал из рюкзака несколько варёных яиц, две банки консервированной горбуши, пакет с макаронами. Когда Майя вернулась с водой, он включил газовую горелку и поставил воду кипятиться.
- Знала бы ты, что сейчас в лесу происходит, - мечтательно произнёс он.
- Что происходит? - с любопытством спросила Майя.
- Двадцать рыжих неандертальцев пытаются загнать в ловушку медведя.
- Это как?
- Очень просто, - с детской наивностью ответил Георгий, - только было это много тысяч лет назад, поэтому пусть оно тебя не тревожит, - и рассмеялся задорно, но сдержанно, как бы боясь показаться слишком смешливым.
Вода закипала, он открыл пакет с макаронами.
- А вот что-то грустное произошло прямо сейчас и прямо на озере, только этого я, к сожалению, в подробностях не вижу, - произнёс он через несколько минут с печалью в голосе, и в печали его чувствовалось бессилие.
- Да ты экстрасенс! - Майя неуверенно улыбнулась.
- Я не знаю, кто я, - ответил Георгий, бросая в кипящую воду макароны, - но я точно знаю, что я здесь делаю.
- И что ты делаешь?
- Помешиваю макароны в кастрюле, - как бы что-то припоминая, тихонько произнёс он.
- Ну, это я вижу!
- Замечательно… - столь же негромко отозвался Георгий. Замечательно, что ты видишь это.
Майя присмотрелась к его движениям — и лишь отметила про себя, что утро, завтрак, её новый знакомый, помешивающий кипящие макароны — всё это и вправду здорово, и в этом всём действительно есть что-то по-настоящему светлое.
- Послушай, - сказала она, - а как тебя звали в детстве?
- Очень надеюсь, что не Жориком, - произнёс Георгий в ответ, не сводя глаз с кастрюли.
- Что значит «надеешься»?
- Это значит то, что меня называли Гошей, а ещё лучше — Георгием. Так и звали. Мне нравится моё полное имя.
Майя вспомнила, что вчерашний их разговор оборвался на довольно-таки странной ноте.
- Георгий, что это всё значит? Ты не помнишь своего детства?
- С памятью моей всё в порядке. Наверное. - Георгий по-прежнему не сводил взгляда с макарон, - только память — это ведь физика. Не то чтобы я неуважительно относился к физическим законам, их я очень люблю. Но когда они вступают в противоречие с нематериальными ценностями, то автоматически теряют силу. Ты не согласна?
- Ну, в целом, может быть, согласна… Но не так же буквально. Не настолько, чтобы не доверять собственной памяти!
- А насколько? - Георгий отвёл взгляд от кастрюльки и испытующе поглядел на Майю.
- Я об этом подумаю, - немного растерялась она .
- Память — знание о том, чего сейчас нет, - с серьёзностью в голосе произнёс Георгий, - то есть, это та же вера, только направленная в прошлое. А вера в свою очередь— вещь нематериальная. В извилинах мозга может храниться любая информация, да только без этой самой веры, без её подтверждения, визирования, она ничего не значит.
- Погоди, Гош, давай-ка без теорий, - Майя ощутила в себе досаду и даже некоторое негодование по поводу того, что такой симпатичный ей человек — а время от времени становится столь странным. - Возьмём меня. Я работаю директором магазина. Когда я прихожу туда, сотрудники со мной здороваются, так как меня узнают. Верно? Память сообщает им правду, которая заключается в том, что мы с ними знакомы, что я — их директор, что они должны принести мне на подпись такие-то и такие-то бумаги. Если же следовать твоей логике, то кто-то из сотрудников будет иметь право сказать: «Женщина, вы кто? Я не верю в ваше существование, идите-ка отсюда!» - Майя вдруг рассмеялась.
- Ну, положим, вряд ли он и вправду так скажет. Вряд ли кто-то из сотрудников когда-либо задумывался об этом, - произнёс Георгий.
- Но даже если задумается! Если задумается, то это будет уже помешательством, настоящим помешательством! - Майя повысила голос.
- Возможно, - Георгий сделал над собой усилие, чтобы вновь не рассмеяться, - и что ты с ним сделаешь?
- Перестань прикидываться непонимающим! - она склонила голову набок. - Я тебе нравлюсь — и ты хочешь побольше тайны напустить своей философией. Нет разве? Макароны твои, кстати, уже сварились!
- Ты мне и вправду нравишься, - непринуждённо отозвался Георгий, но философия моя не имеет к этому ни малейшего отношения. И вообще она не моя. И не философия даже. Просто жизнь.
Он слил воду от макарон — и стал спокойно накладывать их в тарелки.
Потом открыл консервы — и вывалил содержимое рядом со спагетти, что бодро дымились, словно просили немного повременить с их употреблением.
- Майя, ты мне только что рассказала прекрасную историю, - голос Георгия стал серьёзней, - только скажи, с чего ты так в ней уверена, точно происходит она здесь и сейчас? Сейчас ты сидишь здесь и смотришь на макароны, а где твои сотрудники? Это во-первых. Во-вторых: с чего ты взяла, что имеешь право отвечать за этих людей? Решать за них, помнят они тебя или нет?
Майя устало вздохнула.
- Амнезия у них, вчера помнили, а сегодня позабывали, бедненькие, ха…
- А откуда знаешь про вчера? Про то, что вчера узнавали?
- Вчера утром я была на работе! Гоша, перестань, неинтересно…
- Информацию о том, что ты была на работе, ты черпаешь из своей памяти, - не унимался Георгий, ты веришь в это, а потому — представь себе, ты права, чёрт возьми, но права не оттого, что действительно приходила туда, а именно потому только, что веришь, веришь, вот только поэтому права. А лично мне — не важно, была ли ты там на самом деле, понимаешь? И никому не важно. Кажется, слишком витиевато я объясняю.
- А с чего бы мне не верить в то, что я там была, если я там действительно была, а?
- Ну, раз хочешь верить, что была, то и ладно. Не страшно. Господи, верь, конечно, это ведь личное твоё дело.
- Я вообще не понимаю, с чего вдруг возник наш странный разговор.
«Позавтракаю — и пойду гулять одна по острову», - подумала она.
- Разговор наш не «с чего», разговор «к чему», - речь Георгия становилась эмоциональной, - и не сугубо лишь к тому, была ли ты вчера на работе, но и к тому в том числе, что, возможно, ты и не работала никогда в этом магазине. Понимаешь?
- Слушай, - не выдержала Майя, - ты меня достал. Хочешь, чтобы я сейчас при тебе позвонила сотрудникам?
- Майя, что мне с того, что ты им позвонишь? Ты хочешь доказать мне, что ты в самом деле директор? А я здесь при чём? И что плохого в твоей работе, если веришь в неё с удовольствием? Чем она тебе не нравится? Или не нравится? А вообще работу твою мы просто в качестве примера рассматриваем, нет? Хочешь, другую тему возьмём.
Майя не ожидала такого поворота, все её словесные удары словно пролетели мимо цели. Она удивилась тому, как сильно успела возмутиться отрицанием со стороны Георгия фактов из своей жизни, в то время как отрицания на самом деле, выходит, никакого и не было. Что же получается? Не получается ли, что она возмутилась чему-то внутри себя самой?
Она незаметно для себя ощутила азарт и желание побороться в этой дискуссии до конца, вынудить противника сдаться, а потому продолжила:
- Хорошо! Хорошо. Давай из другой темы. Вот у меня шрам на руке, - она закатила рукав, - это я в детстве падала с яблони. Если события оставляют после себя следы, это ведь прямое подтверждение тому, что они действительно были!
- У тебя вправду шрам на руке, - ответил Георгий, - и быть может, ты действительно упала с яблони. А быть может, с груши или со сливы. Или вовсе с велосипеда.
- Но я же помню! Я помню что с ябло… - Майя осеклась и почувствовала, как у неё начинает кружиться голова.
- Наш разговор пошёл по кругу, - задорно усмехнулся Георгий. И это значит, что ты, кажется, скоро начнёшь кое-что понимать.
- Не сбивай меня. Я помню, как моя мама присутствовала при моём падении, поэтому она знает об этом так же, как и я. Что? Скажешь, мы обе помним ерунду? А как быть с событиями, которые отразились в памяти у тысячи людей?
- Если то или иное действо помнят тысячи людей, это лишь укрепляет их веру в то, что событие произошло на самом деле. Что тут непонятного? Но вера при этом остаётся именно верой. И каждый человек имеет право на собственную веру. Разве это не элементарно? Много людей были свидетелями воскресения Христа, но до сих пор существуют люди, не верующие в это чудо.
- А ты — веруешь?
- Я не просто верую, я — знаю. Впрочем, и верую тоже, - он смущённо улыбнулся.
- А откуда знаешь, если его жизнь — в прошлом?
- Не всё то прошлое, что кажется таковым. Но давай закончим разговор о твоём шраме. Ты утверждаешь, что мама помнит падение. Пойми, я не отрицаю, что так всё и было. Но удивляюсь тому, что говоря о маме, ты совсем не задумываешься над тем, знает ли она о твоём существовании вообще. Рядом с тобою на острове мама не присутствует, соответственно, твоим прошлым сейчас является и она сама. Люби это прошлое, люби, только будь с собою честна — и добавляй к каждому суждению о нём слово «верю». «Я верю, что мама помнит». «Я верю, что она у меня есть». «Верю, что она родила меня в таком-то году». «Я уверенна в том, что появилась на свет в Златоусте». «Уверенно полагаю, что работала директором. Что была замужем». Пойми, прошлое нельзя документировать. Прошлое равно будущему. Мы же не документируем будущее, верно?
Майя ошарашенно отодвинулась на несколько сантиметров назад.
- Ты, кажется, перегибаешь палку. Так мы и до того договоримся, что нас здесь нет — и мы друг с другом незнакомы.
- А вот и нет! Вот же мы! Сидим, беседуем… - глаза Георгия наполнились едва ли не детским восторгом.
- Хорошо. А потом каждый уедет с острова к себе домой, и что тогда?
- Это другое дело, - он вздохнул, - тогда уже знать о реальности нашей встречи мы сможем только в силу нашей веры друг в друга.
- Интересно же у тебя получается…
- Более чем интересно, - его голос проникся скрытою печалью, - только интересно-то — совсем не у меня. Не приписывай мне авторства этих законов, это была бы для меня слишком большая честь… А макароны наши, между прочим, остыли! - добавил он почти без паузы, - Давай поедим. Приятного аппетита!
Майя молча взяла тарелку с макаронами. А потом судорожно отставила её в сторону и застыла, глядя на волны озера.
- Вижу, тебя начинает потихоньку пробирать, - серьёзно произнёс Георгий.
- Не настолько, чтобы я тебе во всём поверила, - ответила она. - Но мне отчего-то неспокойно после твоих слов. Там, в душе некая каменная стенка будто дала течь — и я боюсь вытечь из себя самой полностью… Ладно…
Она вдруг почувствовала острую необходимость ухватиться за что-нибудь старое-доброе, привычное. И тут же так ярко, так живо вспомнила о своей маме, о сыне, что сейчас верно уже с нею, и поняла, что — вот же кто не даст ей опустошиться и вытечь! Вот кто заполонит собою все трещины в её дрожащей душе. Как она смеет ощущать пустоту, когда есть они? У неё есть долг перед ребёнком, им она и будет жить. И развод переживёт. И всё перенесёт в этой жизни.
И в момент — такой несуразной дичью показалось ей всё, что услышала она только что от Георгия.
Ровно в восемь часов утра она позвонит матери. Осталось, кстати сказать, всего три минуты.
Георгий наблюдал за Майей. Видел, как она переменилась в лице, как из неё исчезло кокетство и тепло в глазах, как она стала вновь такой же каменной, какою предстала перед его взглядом в первые часы по прибытии. И Георгия впервые за последние сутки кольнула вполне определённая, осторожно-заунывная боль.
Майя глядела в телефон и ждала восьми часов утра — времени, когда обычно просыпалась её мама. С рабочего экрана она ещё не успела убрать фотографию Михаила — и Георгий заметил её.
- Симпатичный человек, - произнёс он с сожалением, - очень грустно, что его больше нет в живых.
Майя вздрогнула, вздёрнула голову, впилась взглядом в собеседника.
- Что ты сказал?
- Прости… Я увидел его фотографию. А по взгляду человека на фото я точно могу определить, в нашем мире человек пребывает или нет. Ушедшие смотрят на нас совершенно по-иному. Им словно бы ничего не нужно от нас. Они находятся на иной частоте. Точней, в отсутствии каких-либо частот. Земных, разумеется. Короче говоря, мне это сразу видно. Извини...
Майя в замешательстве смотрела попеременно то на Георгия, то на телефон.
Потом машинально нажала на кнопку вызова. Образ мамы светлым облаком забрезжил впереди воображаемого туннеля сотовой связи, и когда она услышала её родное «алло», словно тысяча грузов свалилась разом с напряжённых плеч.
- Алло, мама!
- Алло, вы, наверное, не туда попали, - празднично отозвалась Татьяна Барбарисовна.
- Мама, это я, Майя!
- Майя… А! Вы, наверное, та самая Майя, о которой рассказывал Михаил. Михаил только вчера был у нас. Со своим другом и его сыном Гришей, замечательно посидели… Игорь! Опять на антресоль полез! Простите, это я своему старшенькому говорю, - роскошная Татьяна Барбарисовна бархатисто засмеялась.
Майя слушала её и не могла вымолвить ни слова.
- У вас в замечательном и очень любимом мною Волгограде, наверное, совсем ещё тепло! Люблю лето!
- Мамочка, - ком подступил к горлу Майи, - что с тобой?
- Друзья мои, - голос Татьяны Барбарисовны удивлённо взвился, - вам не кажется, что вы какие-то странные? Или вы меня разыгрываете? Хотя, какие шутки, мальчик вчера — тот вообще рыдал, как не знаю кто… Ужас!
Майя тоже заплакала — и судорожно нажала на красную кнопку. Потом совладала с собою и тотчас набрала Гришу.
- Гриша, ты где! - едва ли не крикнула она.
- Я… Я дома, а… Кто это? - послышался гришин голос на том конце туннеля.
- Это мама, у тебя же есть мой номер, почему спрашиваешь?
- Кто это тебе звонит? И вообще — хватит с телефоном играть! Марш завтракать! - послышался издали волевой женский голос.
- Мам, тут какая-то тётя говорит, что она мама… - испуганно захлёбываясь запричитал Гриша.
- А ну-ка дай-ка трубку… Алло!
- Ал-ло… Вы кто… - Майя ощутила, что ей не хватает воздуха и она переходит на шёпот.
- Алла, Алла! - раздался старческий голос на заднем плане, - передавали во второй половине дня туман, не должно вам по грибы ездить. Уж год назад поехали, Гришаня чуть не заблудился! Алла, ты меня слышишь?
- Пап, я сейчас! - громко крикнул старческому голосу волевой женский, - ты уже досмотрел свой боевик?
- Первый досмотрел, уже и прогноз погоды посмотрел, вот тебе сообщаю.
- Хорошо! Так, - обратился голос вновь к Майе, - ну-ну? Это я, а не вы, должна спросить, кто вы такая! А?
- Я — его мать, - произнесла Майя шёпотом и рухнула на траву без сознания.
Георгий застыл над ней.
- Дорогая, я же предупреждал, - вырвалось у него со всею горечью, - я же как знал, как чувствовал… Боже-Боже, - он стал суетиться и хлопотать вкруг Майи, подложил ей под голову рюкзак, предварительно вытащив из него пузырёк с нашатырём.
- Надеюсь, хоть чуточку облегчил тебе удар, хоть чуточку, - шептал он над нею.
- Кто вы такая? Полицию вызову! Воруете наших детей! - продолжал вопить телефон.
Георгий поднял его с травы.
- Я бы на вашем месте не был столь эмоциональным, - сказал он, чётко артикулируя слова, - эмоции нынче в цене, нужно их экономить. Человек, с которым вы разговаривали, лежит в обмороке, и неизвестно ещё, когда придёт ваша очередь терять сознание. Впрочем, желаю, чтобы это случилось как можно скорее, ибо следует сперва упасть, дабы потом очнуться. Всего вам доброго.
Он размахнулся и выбросил телефон Майи в озеро — как можно дальше от берегов.
Майя очнулась не сразу. А очнувшись, повела взглядом вокруг и, пустыми непонимающими глазами глядя на Георгия, попробовала приподняться.
Он помог ей сесть.
Майя провела без сознания меньше минуты, но за это время что-то успело в её взгляде, улыбке, осанке кардинально преобразиться. Как бы замедлиться и стать площе, проще, бесцветнее. А когда Георгий смотрел на озеро, то боковым зрением казалось ему, что Майя переодета в белые одежды, похожие на платья, которые отливают на свету не то чем-то розовым, не то синеватым или даже фиолетовым, а в целом похожим на то, как светится чистый лёд на ярком арктическом солнце. Её лицо в эти секунды виделось ему как бы застылым, лишённым мимики, а с тем словно более коренастым, плотным и, к большому сожалению, не слишком живым. Майя никак не обращалась к Георгию, не общалась с ним. Она, по-видимому, не умела теперь произносить слов.
- Что же, пришло время разлома, - сказал он сам себе, а притом в полный голос, словно в уверенности, что Майя также и не слышит ничего вокруг.
Он кормил её с пластиковой вилки минут двадцать, пока она не съела, наконец, все предназначавшиеся ей спагетти с горбушей, а потом, держа за руку, повёл прогуляться по острову.
- Воскреснешь, девочка, обязательно воскреснешь, - сопровождал он шёпотом первые её шаги.
Майя практически свисала по его руке — самостоятельно она не продержалась бы на ногах и секунды.
Надо идти, идти, - шептал Георгий, - только к движению способна прирастать жизнь…
Они вошли в берёзы, что тёмно-салатными куполами образовали над сухой землёю утреннего острова сетчатую тень.
Берёзовые корни уводили ступенями к главной скале.
- Будь с ними, будь ими, - указывал Георгий на корни, - просто будь. Просто иди. А теперь просто стой. И существуй!
Они стояли подле скалы — их взгляду открывалась светлая моховая сосновая часть острова. По соснам пробежал лёгкий ветер, сосны качнулись.
- Качайся тихонько, негромко, качайся с ветром, качайся вместе с ними, - Георгий протягивал руку в сторону сосен.
Солнечные зайчики, гуляющие по светлому мху, заглядывающие меж ветвей, танцующие в воздухе, ласкали чело болящей, наполняли красотою поле её зрения, притягивали её всё ближе к соснам и скалам.
- А теперь прислоняйся к скале. И будь с нею, будь ею, просто будь. Просто принимай, что сердце скалы недоступно людским вихрям, а с нею такой же простой, спокойной и безначально нерушимой мало-помалу становишься сама, и что существование скалы, сосен, мха и берёз, существование солнца и дня столь очевидно и незыблемо, что нет причин не жить, нет причин не обладать собственной радостью от одного только существования, а остальное — лишь вариации, наслоения, игры этой радости, те самые игры, в которые можно играть, но никогда не забывать о том, что сильнее, исконнее любой игры и любого поражения в ней всегда оказывается самый обыкновенный солнечный свет.
- Сегодня обещают туман, - медленно произнёс он затем, отнимая от себя её руки и становясь рядом. - Туман. Это хорошо. Потому что ты, сроднённая со скалой, гордо отколешься от неё, пойдёшь прямиком в этот туман и дойдёшь до самой западной оконечности острова, и будешь там стоять, отвечая на вопросы. А потом и сама начнёшь их задавать. Не нужно бояться тумана, - он взял её руку, - и не жди, что я пойду в него с тобою. Просто иди. А чем смелее войдёшь, тем скорее из него и выйдешь.
Георгию показалось, что голова Майи еле заметно кивнула ему.
IX
Лишь под самой вершиной двое лохматых братьев вышли на свободный от глухих лесов открытый участок земли. Здесь жил ветер, кружились низкие кучевые облака, а взгляд волей-неволей отправлялся в необозримое путешествие по ошеломляющим зигзагам пёстрых горных складок и впадин, по уходящим в молочно-серые азиатские равнины уступам, главным из которых был хребет, что когда-нибудь назовётся Ильменским.
Братья же находились на хребте Заозёрном — более высоком и западном. Они стояли перед открывающейся перед ними грустной пустотой горизонтов и с примитивной потерянностью мыслили о том, что не оказалось на всём хребте ни одного медведя, а это означало нечто важное, нечто неотвратимое, нечто последнее в долгой истории их жизни на столь родных им берегах.
А пред Ильменским хребтом туман рисовал город, и такой же город, только крошечный, мерещился братьям близ их острова, совсем рядом с жилищем, что стояло сейчас вместе с озером пред ними внизу, точно на ладони, и оба нагромождения легко светились, как воспоминания из будущего, воспоминания о том, что почти через пятьдесят тысяч лет на берегу моря возникнет городок людей разумных, равных друг-другу, прилетевших с иных просторов, а также вобравших в себя и их кровь, кровь мохнатых и низкочёлых братьев, незадачливо раскрывших ныне глаза на раскинувшийся мир, а почти через шестьдесят тысяч лет вдоль Ильменского хребта протянется другой город, долгий-продольный. Имя ему — Миасс.
Слева слоями высвечивалась природа, пестрота жёлтых берёз вкраплениями сбегала по тонким линиям холмов с заозёрного хребта, и чем дальше светился слой, тем тоньше он был, и тем труднее различить в нём было, где жёлтый цвет, а где тёмно-сосновый, а потому всё сливалось в одну загадочную рыжую дымчатую повесть склонов, вершин да небес.
Тот же слой, что сбегал к морю первым, находился всего лишь метрах в двухстах от наблюдателей, и видно было, как облетают по нему берёзы, как прополаскиваются в ветре мерцающие плоскости маленьких огненно-жёлтых хлопьев, как солнце принимается подсвечивать листопад с юга, а сверху, с вершин хребта начинает им вослед лететь самая настоящая зима, которая и сама сверкает не менее листвы, ибо солнце светит всё неистовей — и вот уж снег с листвою несутся в одном направлении, застилая рыже-бурую даль, и переблёскиваются, винтясь друг с другом, и рождают в пространстве общую летящую массу яркости и солнечности, точно самых чистых на свете золота и серебра.
Старший брат с тревогой толкнул молодого неандертальца в бок. В метель можно было потерять дорогу к жилищу, надо было торопиться, пока она не усилилась и не накрыла их.
Младший прекрасно понимал это, да только не мог ничего с собой поделать, обомлев от увиденного. Метель, вестница опасности, впервые за миллиарды лет приковала чей-то взор своею красою. Молодой наш герой стоял на месте и лишь указывал рукой на светящуюся снежную с вкраплениями янтаря и золота пелену. Брат толкнул его ещё несколько раз, а потом как бы от нечего делать также стал следить за растущим и колыхающимся бело-огненным полотном, после чего глаза его вдруг загорелись — и не шевелился он минут пять, и лишь когда метель подступила к ним вплотную, побледнев от скрывшегося солнца, и начала пролетать прямо у них над головою, они словно опомнились, сдвинулись с места и поспешили по неровному горному склону вниз, в пещеру, где ждала их долгая половина дня сборов перед завтрашним большим исходом с остывающих под дыханием надвигающейся с севера молчаливой ледяной пустыни — земель.
Идёт ледник. Как паровоз, как волна океана. Ползёт-кряжится по островерхим горам, затрескивает в себя мегалиты-дольмены, заворовывает сосны, закатывает реки. Инистым пеплом обрастают бесхозные безделушки у ослепших костров, безликим белилом каменеют над ними прямые деревья.
Катит ледник по морю северному, что через баснословные цепи времён оттает как Таватуй. Пышащим одеялом накрывает вытаращившую пред ним золотые глаза гору Волчиху. Мерзкими щекочущими перебежками подбирается к овальному зеркалу Иткуля, кладёт на него цветы трещин заместо водных кругов. Мнутся под простынёю льда звериные окопы и тайны, перекочевряживаются скальные зубцы, распластываются образы былых вёсен, заматываются белым бинтовым волокном следы и перекрёстки незадачливых квашеных зеленей.
И в звериной одури, в безголосом кошмаре волосится дрожащая сухая трава за десятки вёрст от его ехидного края, и в расплаканной детскости за десятки миль раскрывают сосны навстречу ему беззащитные суставы свои.
Трубит ледник! И хриплое эхо нисходит волнами из звёздных колодцев, и моднявый месяц, нарисовавшись в стеклянном пустом небосводе не живёт более ничем, и треугольные новые горы складываются километровыми ладонями на подлунных блестящих верхах, на геометрически неодушевлённых и непосильно бессонных пространных бездарных зенитах.
Скрежещет ледник - и бродит в дальнем отсвете его по пред-осеннему высокому острову Майя, и качает головой в тёмно-сером скиту незнакомка Есения, и тяжёлой походкой ступает по белым невесомым ступеням отрешённый угрюмый странник, новопреставленный раб божий, имя ему — Михаил. Прозрачна борода его. Неподвижны зрачки его. И лишь чувство бессонное горит, и два вопроса, что не сгорают никогда, упрямо теплятся и заставляют восходить по бесконечной белоснежной лестничной дороге - там, над грядами, над островами, туда - за острова да за грани. "Кто я был?" - первый его вопрос. Второй вопрос: "Кто же я буду".
Растёт ледник. Дорастёт ли до острова Веры?
X
Аралейсе снились льды. Проснулся он поздно, но как-то внезапно и с неприятным ощущением горькой, ранее неведомой ему реальности, охватившим его ещё до того, как глаза его разомкнулись. Голова его была тяжела, а в воздухе со всех сторон зависло нечто отталкивающее и прогоркшее. Он с трудом поднялся с помятой постели, подошёл к водопроводу налить себе воды, а когда отхлебнул первый глоток, то почувствовал, что и вода оказалась словно бы просроченной, терпкой — и с гнильцою.
До расфокусировавшегося после тяжёлого сна сознания Аралейсы донеслись откуда-то с улицы какие-то недобрые, притом в высшей степени восторженные крики и возгласы.
С удивлением и оторопью узнал он в стройном хоре пафосных славословий — своё имя. И только потом вспомнил всё, что произошло вчера.
Он побледнел, приложил свободную руку к голове и невольно попятился.
«Рассказала...» - беззвучно пробормотал он. «Рассказала», - повторил он вслух дрогнувшим голосом.
В это время с чёрного хода вбежали в дом до смерти напуганные Алира с Баратой.
- Папа, что там? - спрашивала недоумевающая Алира, - что там такое?
Аралейса собрал в кулак всю волю свою, молча взял молодых за руки и отвёл в комнату Даалы. Потом достал из кладовой всю пищу и питьё, имеющиеся в доме, и отнёс к ним. Умолил не выходить из комнаты, пока он не вернётся.
Затем остановился метра за полтора до окна, глубоко выдохнул, сделал два шага к занавеске — и... приподнял её.
Что творилось там!
Сладкие, грязные, подобострастные физиономии вглядывались в окна, словно пытались углядеть в них новое солнце. Они скандировали его имя.
Людей на набережной собралось несколько тысяч, почти всё население города. Самые отчаянные взобрались на золотые столбы фонарей и кричали наперебой: «Хранитель! Предводитель!» - а один из фонарей уже выкорчёвывали из мостовой двое дюжих молодцев. Через минуту они уж и несли этот золотой столб в направлении окна аралейсова, старательно кряхтя и ухая, в то время как на лицах их проступало безмозглое, какое-то дешёвое и неблагородно-светлое упоение. Они принесли ему этот столб в качестве презента!
Часть толпы стала ритмично кланяться, а управляла поклонами Ера, что хватала за макушки сограждан, дабы сделать поклонение сие ещё проникновенней.
- Вот он! Вот он! Наш лучший! Наш повелитель звёзд! - восклицала она. В какой-то момент игриво помахала ему и бросилась на колени вместе со всеми.
Аралейса открыл раму.
- Хорошие мои, дорогие мои, - начал он взволнованно, - что с вами? Я понял, что Ера поделилась… Но ведь я же точно такой же, каким был вчера, такой же, как вы, а в том, что я знаю, нет моей заслуги. Забудьте, забудьте это, забудьте, как сон! - он зажмурился.
- Смотрите, какой великодушный, какой простой! - завопил, выскочив из толпы, его друг детства, - смотрите, как он близок к нам! У нас — лучший повелитель на свете! - затем он подбежал к подоконнику и залепетал нетерпеливо: «Аралейса, владыка, я же знаю тебя с малых лет, какое счастье! Разреши мне быть твоим преданным слугой и личным телохранителем, а также, также — начальником вот над ними всеми...» - он обвёл рукою толпу.
- Не сметь! - схватила его за волосы подбежавшая Ера, - не сметь приближаться к солнцу!
По южному берегу озера Восемнадцати цветов степенно ступала делегация из Аркаима, что должна была сейчас прибыть к празднику.
- Уймитесь! Умоляю! Заклинаю вас! - прокричал Аралейса, он почувствовал, как липкий и больной пот заструился по его лицу и шее. Он стал слабо стоять на ногах и облокотился о подоконник. - Скоро же к нам гости… - он прервался на полуслове, ибо понял, что сейчас вместо того, чтобы закончить фразу — просто заплачет.
- Раскрасить владыку к празднику! - повелительно гаркнула Ера, после чего двое молодцев, что недавно тащили вырванный из мостовой фонарный столб, подхватили, словно фонарь, его самого, вытащили его, вконец ослабевшего от ужаса, через окно на улицу и усадили на подоконник. Кто-то принёс краски.
Сперва по его носу провели жирную красную линию. Это вызвало у горожан бурю восторга, так как выражению лица самого Аралейсы придало яркую черту властной и комичной сосредоточенности. На рисовальщиков нахлынул азарт, они принялись раскрашивать его лицо разными красками, по щекам протянули рощу зелёных зигзагов, линию рта продублировали фиолетово, причём левый край новой прямой линии оказался выше правого, да это было не важно. На висках нарисовали яично-жёлтые шары.
Когда торжественная процессия из Аркаима вошла в город, Аралейса уже смирно сидел на наскоро смастерённой из брёвен кривоватой колеснице в окружении верных подданных, и, словно пьяненький, внимательно разглядывал окружающую его реальность. Да он и был не вполне трезв, так как подданные успели уже принести кувшин с чем-то прокисшим и приложить к его устам.
- А вот и мы! Приветствуем вас, братья… - начал было добрым бархатистым голосом большой улыбающийся старик с аккуратно подстриженною седою бородою, один из аркаимских гостей, как вдруг оборвался на полуслове. С братьями творилось что-то неладное. Они хвастливо озирались на аркаимчан, то и дело переводя взгляд на нечто расписное, похожее на Аралейсу, что восседало помеж ними на кривеньких деревянных оглоблях. В воцарившейся тишине они никак не отвечали старику.
В размалёванном чуде на оглоблях старик узнал Аралейсу.
- А ты чего это разрисовался, словно тетерев? - в нерешительности и с изумлением вопросил он.
Аралейса молчал — и только косил виноватым взглядом в сторону вновь прибывших, глупо улыбаясь им.
- Аралейса, что происходит? - воскликнул старик.
- Привет, - ответил Аралейса, улыбаясь ещё глупее.
Из-за колесницы выскочила Ера.
- Да вы знаете, с кем разговариваете? - с укором заголосила она, - перед вами наш вождь, а теперь и ваш, между прочим. Я приказываю всем упасть на колени и поклониться великому Аралейсе. А ещё — быстро сложили к его ногам подарки!
В руках аркаимчане и вправду держали подарки, которые планировали подарить городу и друзьям. Они застыли в нерешительности.
Кто-то вскрикнул, помчался прочь, через полминуты вернулся с плафоном поваленного фонаря — и воссадил этот плафон Аралейсе на голову. Теперь образ правителя был эстетически завершён.
- Аралейса, это правда? - спросил старик с одышкой.
- Брат мой, это… Это так неожиданно… - замямлил Аралейса, но тут же слабый неровный его голос был перекрыт восторженным взвизгом подданных, одобрявших его новый плафон.
Старик сделал несколько неуверенных шагов вперёд, как тут же к нему подскочили двое молодых людей — один запрыгнул ему на спину ногами и стал молотить — да прямо по голеням, а второй, стоя сбоку, принялся совершать движения головой вверх-вниз, точно показывая ему, каково нужно кланяться.
Старик не выдержал — и повалился наземь.
- Вот так! - возопила толпа местных горожан.
Старик застонал.
- Деда! Они с тобой что-то сделали? - маленький мальчик четырёх лет выбежал к старику, но тут же был схвачен и подсажен к Аралейсе на оглобли.
- Наш великий Аралейса — прост! Он охотно общается с детьми! - закричал старый друг вождя. Он всё ещё не оставлял идеи сделаться его заместителем.
Старик с ненавистью посмотрел на Аралейсу.
- Мерзкий… - процедил он сквозь зубы. - Эй! - крикнул он своему народу, - глядите! Тысячи лет не знавали мы, чтобы кто-нибудь над кем-то властвовал!
Не вставая с земли, он скомандовал:
- А ну! Научите его уму-разуму!
Люди Аркаима стояли в нерешительности. Они не знали, что приказы надобно выполнять. А седовласый старик был уж по другую сторону, не тот уже, что пять минут назад, он узнал насилие, и теперь в его маленьких глазах начинала светиться злоба, а уста начинали отдавать распоряжения.
- Свергнем узурпатора! Вперёд! - гаркнул старик громче прежнего.
- Вперёд? - переспросил молодой человек с подарком в руке. После чего подошёл к Аралейсе и протянул подарок — красивую глиняную чашу в прозрачной упаковке. Из-за Аралейсы вырвался дикий и колючий кустарник людских рук, они схватили эту чашу, стали разбивать её на маленькие осколки, после чего каждый брал себе по одному осколку, а самый красивый из них, фигурную ручку этой чаши, положили вождю на плечо.
Аралейса начал трезветь.
- Стойте, - тихо заговорил он. - Стойте! - повторил он громче.
- Сопляк, ты не понял, что прошло время даров, - взбеленился седой старик, схватил растерянного молодого человека, что держал чашу, за шиворот и со всей силы бросил в сторону Аралейсы, не глядя на то, что прилететь он может прямиком по его собственному внуку, что сидел около правителя, ни жив ни мёртв от страха.
Молодой человек ударился об оглоблю, и с тем словно преобразился весь, выпрямился во весь рост, как бы сообразив, что от него требуется. Он размахнулся кулаком — и въехал первому попавшемуся человеку из аралейсовой толпы в лицо, а этой первой оказалась Ера, коей он слёту посадил под глаз внушительный фонарь.
Ера окосоглазела.
- Он бьёт женщину! Жену правителя! - заорал аралейсов друг-незаместитель. - А ну-ка, ребята, ату проходимцев!
Горожане с рёвом ринулись на делегацию. Две толпы схлестнулись. Из рук жителей Аркаима то и дело вываливались подарки, бились оземь, а затем их острые осколки удачно подворачивались под руку как средство обороны. Гости били горожан наотмашь, в толпе появилась первая кровь. У кого-то она начинала рдеть на голове, у другого проступала через одежду, а у иного уж и вместо глаза багровело кровавое пятно.
- Прекратите… Повелитель повелевает прекратить! - начал повышать голос Аралейса, но о нём, оказалось, забыли. Кто-то случайно дал ему под дых — он отлетел к ограде набережной. После чего окончательно протрезвел, поднялся с земли и помчался к дому.
- Братья! - крикнул в толпе голос аралейсова амбициозного друга, - к чему эта бессмысленная кровь? К чему ненужные слёзы? Али забыли вы, кто — узурпатор? Али не помните, кто — общий враг? Снимем-ка с него шкурку! Станцуем-ка на ней братский танец! Задавим Аралейсу!
Заходя в дом, Аралейса обернулся и увидал, как с перекошенными ртами бегут на него делегаты из Аркаима вперемешку с толпой горожан, став теперь единою людскою массой. До него же им оставалось метров сто пятьдесят.
В первую секунду он отчаянно и с горьким смирением подумал, что принятие смерти будет сейчас вполне закономерным исходом всего, что успело сотвориться за последнее утро, но потом с ужасом вспомнил, что в комнате у него всё ещё находятся родные и неинфицированные заразой люди, и что их наверняка разорвут вслед за ним. Кроме того — нельзя, отчаянно нельзя было, - решил он, - оставлять толпе возможность добраться до чёрного куба!
Аралейса молниеносно запрыгнул в дом, метнулся к тайному помещению, открыл его, нажал в стене на нужную точку, выхватил из-за отщёлкнувшейся дверцы огромное титановое ружьё — и с воплем выскочил на улицу.
Месиво приближалось.
С потного лица Аралейсы стекала краска, образовывая ветвистые бурые подтёки на его белом одеянии.
Он вскинул ружьё и закричал не своим голосом:
- Всем стоять!
Но люди не понимали, что значит эта металлическая палица у него в руках, не знали, что она может нести смерть на расстоянии.
Когда стало окончательно ясно, что толпа не остановится, Аралейса зажмурился, чтобы не видеть первой смерти, и — спустил курок. Раздался выстрел. За ним второй.
- Я совершаю убийства, - промелькнуло в голове. После третьего выстрела он открыл глаза.
Толпа продолжала надвигаться.
- Стоять! - ещё раз крикнул он, после чего совершил ещё три-четыре выстрела.
Толпа стала спотыкаться о мёртвые тела, смутно понимать, в чём дело, пачкаться их кровию, и вопить не от ненависти уже, а от дикого и парализующего её ужаса.
Ещё два выстрела.
Толпа остановилась в нескольких метрах от Аралейсы — и пала перед ним на колени.
- Повелитель! Настоящий повелитель! - раздался ликующий голос Еры.
- Повелитель! - упоённо прокричал седой старик из Аркаима. Он радостно хлопал в ладоши вместе со своим внуком.
- Покаяние! Покаяние! Вы чуть не убили его! Покаяние всем! - стал заливаться без трёх минут заместитель Аралейсы.
Ера набросилась на него с кулаками.
- А ну не двигаться! - гаркнул Аралейса. - Всем замереть и слушать одного меня. Отныне я — ваш владыка, и каждый получит из этого металлического устройства пулю в висок, ежели меня ослушается.
Народ замер в восхищении.
- Теперь же повелеваю убрать с набережной трупы и захоронить их. А после ступать домой и ждать моих дальнейших распоряжений! Еру назначаю градоначальником — она теперь будет жить вон в том большом доме. Ера, ступай! Ты же, любезный, - обратился он к другу, - так и быть, становись моим помощником. Видишь этот коврик под дверью? Теперь ты на нём живёшь. Ступай, сворачивайся клубочком и жди, когда соизволю к тебе обратиться.
- Мир! - закричали подданные наперебой. - Ой, заживём!
Довольная Ера побежала выгонять из жалованного ей дома жильцов, друг же от удовольствия взвизгнул — и покорно заковылял к коврику выполнять распоряжение хозяина.
Горожане начали грузить тела погибших на колесницы — и свозить их в конец поселения, противоположный тому, у которого находился остров, где за фруктовым садом сбрасывали их в огромные ямы и прикрывали землёю.
Пережидавшие в комнате Барата, Алира и Даала не в силах были шевельнуться. Брата обнимал Алиру, Алира крепко прижимала к себе младшую сестру.
- Стало тихо, - произнесла Алира, - наверное, можно выходить. Пора поливать глицинии, к тому же я забыла захватить для Даалы интересную книжку с картинками, нам нужно возвращаться домой.
Даала, - обратилась она к сестре, - что вы сегодня будете проходить по истории?
- История будет проходить себя сама, - ответила Даала как-то пусто и совершенно не сводя взгляда с ближайших к ней паркетных дощечек.
Аралейса зашёл в дом. Не глядя по сторонам, прошёл он сперва к помещению за фруктовой картиной, спрятал ружьё, а затем направился к дальней комнате.
Алира, ты крепко держишь Даалу? - крикнул он из-за двери. - Если будет вырываться — привяжи… Господи, - он зажмурился и сглотнул слюну, - как это по-нашему? Нет, не привяжи, ни в коем случае. Нет. Обними... Вот, правильно. Обними крепко-крепко. Ко мне нельзя больше прикасаться! Никогда. Можете выходить, но только в пределах дома. К ночи готовьтесь отправиться в путешествие. Я пока в умывальную.
Дверь умывальной захлопнулась за ним, а из дальней комнаты светлым облаком выплыли трое уцелевших. Они были неожиданно осиянны, и осиянность их теперь так ярко контрастировала с сумрачной скорченностью элементов большой комнаты, с её серым воздухом и слепо оцепенелыми продолговатыми оконцами. Светлые Барата, Алира и маленькая Даала проплыли по комнате, описав по ней круг. Они изумлённо глядели на окружающую действительность и словно не узнавали её. Поглядели в окна. Красные следы, тянущиеся по набережной, были первыми, что бросилось им в глаза.
За набережной плескалось озеро. Оно, равно как и далёкий хребет за ним, оставались живыми и почти прежними.
Потом подошли они к книгам. Алира открыла учебник по истории. Книга охнула и наполнила пространство лёгким облачком пыли, точно открывали её в последний раз не вчера, а как минимум пятьдесят лет назад. Закладка вела к изображению неандертальца, что Аралейса с Даалой разглядывали во время последнего урока. Алира вгляделась в глаза неандертальца и полусонно произнесла:
- Какой на него надвигается холод…
- Не только на него, - отозвался Барата. - Ты знаешь, я боюсь твоего отца. Мне кажется, с ним стряслось что-то непоправимое.
- Нечего меня бояться, - послышался сзади весёлый смешок.
Они испуганно оглянулись. Сзади стоял Аралейса, весь заросший щетиною. Его нижняя челюсть немного искривилась и стала напоминать бульдожью. Его тонкие губы стали более пухлыми и наглыми.
Свет задрожал меж светлыми лицами. Даала всматривалась в отца с невозмутимой усмешкой.
На улицы стал накатываться густой туман с гор. Локон за локоном, полз он по холодным стенам домов да заглядывал в окна, пока не скрыл собою весь город. Пейзаж за окном дома Аралейсы также исчез из виду, и окна теперь смотрели на собеседников слепо и мутно и бессмысленно — словно глаза без зрачков.
- Меня нечего бояться. Наоборот, я сделаю всё, чтобы вы выжили и остались собой, - произнёс Аралейса уверенно.
Они стояли вчетвером около шкафчика с книгами — и были словно пассажиры потонувшего корабля, что лежал теперь весь со своими иллюминаторами и каютами на дне непроницаемого белёсого океана.
- Что случилось, папа? - спросила Алира в заведомом страхе услышать нежеланный ответ.
- Человечества больше нет, мы — пали, - ответил отец непривычно порожним голосом. - Нет больше людей, как вы, - добавил он. - Нет и в ближайшие тысячелетия не предвидится.
- А какие предвидятся? - грустно и вполголоса отозвался Барата.
- Такие, как я, - расплылся в горькой ухмылке Аралейса, - и всем троим в полумраке комнаты привиделось на секунду, что под его губою в этот момент показался один небольшой окровавленный зуб.
XI
- Возми ножницы и подаждь ми я!
Взгляд окон был задумчив. Туман проникал в серые бревенчатые стены строения, увлажняя их. Брёвна насыщались темнотою, в воздухе становилось всё более сыро — и Есения плотнее куталась в выданную ей для таинства лёгкую однослойную монашескую одежду.
Она подобрала с пола ножницы и протянула их настоятелю.
Она не могла уловить, что более воздействует на человека в этом незатейливом храме: глубинный ли вековой смысл, заплесневелая ли земная простота.
По обе стороны от Есении расположились две инокини с зажжёнными свечами, а за спиной её сгрудилось ещё несколько братьев-сестёр, что пришли помолиться за вновь прибывшую и поприсутствовать на принятии ею монашеской схимы.
Отец Фёдор заново бросил ножницы об пол:
- Возми ножницы и подаждь ми я!
Этот ритуал призван был засвидетельствовать уверенность постригаемого в принятии им новой личности — ибо коли три раза подаст священнику брошенный им инструмент, то и вправду в своём решении осознан.
Есения наклонилась, придерживая рясу на груди, и снова подала ножницы.
Внимание общества было приковано единственно к ней. Отчасти это напомнило ей ответ на уроках арифметики, те долгие минуты, когда она сгорала от стыда перед всею группой — но теперь лишь усмехнулась про себя, заметив, что стыда как раз-то и не ощущает, хотя именно здесь самопорицание являлось добродетелью, и его неплохо было бы перед таким важным делом как принятие схимы хоть немного, да испытывать.
Но ей без Алексея было уж и всё равно, куда идти да по какому пути следовать. Что испытать, а без чего обойтись. По сегодняшнем пробуждении столь ясно, столь очерчено пришло к ней осознание того, что с этого дня она более — наблюдатель жизни, нежели участник её, а монашеская схима — весьма подходящий формат дальнейшего существования в уготованных ей жизнью условиях. В определённом смысле ещё с утра она приняла свою схиму, и теперь всего лишь наблюдала за ритуалом, который в чём-то забавлял её, а где-то, говоря откровенно, вызывал и немалое раздражение.
Всё же сейчас странновато было ей ощущать проведение над собою манипуляций, цепочки действий, апеллирующих к её душе, подходящей к самому её нутру вплотную, не оставляющей перед ним ни малейшей дистанции. Но было в этом и какое-то горькое удовольствие. Как с детства не могла она подсознательно не любить человека, причинявшего ей боль, так и сейчас постриг в монахини болезненно касался в ней тех поверхностей души, что отвечали за расположение и приятие — а посему она хоть и топорщилась при соблюдения части обрядов, к примеру — напрочь отказалась ползти до середины храма на руках, чем вызвала негодование сестёр, но в целом принять этот постриг была-таки согласна. О том же, что проживать должна будет на одном острове с убийцей своего отца, Есения не знала, так как в момент преступления находилась без сознания.
Стоящая справа от неё матушка игуменья, пожилая сестра с лицом, похожим на просфору, одобрительно кивала головою при каждом поднятии Есенией ножниц и этим порядочно нервировала её — чем дальше, тем отчётливей. Оттого, наверное, когда отец Фёдор попросил подать ему ножницы в третий раз, Есения вдруг помедлила, посмотрела по сторонам, а потом и произнесла ни с того ни с сего:
- Отче, а помните, перед началом пострига вы спросили меня о том, является ли моё желание добровольным? Я ответила утвердительно. Но вы же прекрасно знаете, каким путём я к вам попала. И не то, чтобы я была решительно против пострига, но мне любопытно, со многими ли у вас процедура проходит подобным образом. Без бесед, без предисловий. Странно ведь будет понимать, что живу я среди людей, проживающих здесь не по своей воле. Вы не находите?
Игуменья с лицом просфоры взглянула на неё ошарашенно.
Есения же ощутила немалый прилив азарта, и подняв к отцу Фёдору вместо ножниц — взгляд, что по остроте мог теперь с ними конкурировать, терпеливо ожидала ответа. И ответ как таковой был ей в данную секунду важнее, чем конкретное его наполнение. Отец же Фёдор стоял перед ней растерян, в первую очередь — оттого, что ранее никто ему вопросов во время пострига не задавал. А оттого ему сложнее всего было родить в себе именно ответ как таковой.
- Здесь нет никого, кто бы принял постриг насильно. Можешь не сомневаться, - ответил он, собравшись с духом, вполне уверенно, но как-то при всём этом не в меру книжно.
Инокиня справа одобрительно закивала головой, глядя куда-то внутрь свечи, что держала в руке.
- Спасибо за ответ, - Есения повела бровью, - а теперь интересно было бы всё же знать, отчего меня-то постригают раньше срока.
По лицу отца Фёдора пробежало беспокойство. Секунд пятнадцать он просто молчал, как если бы раздумывал, какую линию защиты выбрать, ежели бы кто-нибудь сейчас напал на него и задел за живое.
- Я не могу этого рассказать прямо сейчас, - произнёс он и сразу почувствовал, что звучит неубедительно, а оттого повысил градус эмоциональности и едва ли не с мольбою прибавил:
- Прими это! Я знаю, что ты должна совершить это сейчас, ибо так быть должно! Всё!
Зря он добавил последний возглас. Есению он только раззадорил, притом она лишь улыбнулась собственной реакции.
- Чем же я для вас так хороша? Расскажите, мне интересно - произнесла она громче прежнего.
Отец Фёдор опустил глаза. На помощь ему пришла игуменья.
- Милая, ты уж меня извини, - обернула она к Есении своё личико, - но подслушала я исповедь твою давешнюю, не специально, видит Бог, само получилось. Скажу тебе родная: только в монастырь тебе дорога, никуда больше. Грех имеешь плотский за душою. Женою была своему возлюбленному. А я слыхала, что погиб он, то получается — ты у нас ни к нему, ни к кому, одним словом — вдовушка, вон оно как получается-то. Тебя с таким прошлым если кто замуж и возьмёт, то нехристь либо никонианец какой. Не спасёшься ты, родимая, у меня, скажу тебе, похожая история была…
- Какая история была у тебя, мне не столь интересно, сколь тебе может показаться, - прервала её на полуслове Есения, - а то, что негоже исповедь подслушивать, думаю, и сама знаешь. Но спасибо, что об этом заговорила, а то чуть не забыла я расспросить настоятеля ещё кой-о-чём. Что меня интересует, и интересует не слабо, - она зыркнула в сторону поблёскивающих на полу ножниц. - так это неоднозначная трактовка таинства покаяния, а где-то и обесценивание исповеди в свете того, что даже и после неё человеку могут припоминать при тех или иных весьма официальных и открытых обстоятельствах благополучно и давно исповеданный им грех. Кругом утверждают, да и вы, собственно, давеча с утра повторяли, что Господь может сделать бывшее небывшим, оттого и каемся мы ему. А потом непременно оказывается, что или убийца не может какой чин церковный занимать, либо без сохранённой физической девственности в матушки не пущают. Вопрос простой: с чего люди зачастую продолжают, и вполне осознанно, рассматривать в качестве факта — то, отмену чего человек уже давно обсудил с самим Богом?
Отец Фёдор снисходительно улыбнулся. Он рад был, что тема разговора ушла в ту сторону, где он чувствовал себя увереннее.
- Смотри, дорогая, - ускорил он свою речь и повысил голос, точно обращается не к ней одной, - ты вот смотри: Господь — вне времени. Он не вмешивается во время, но может лишь менять оценку тому, что в нём происходит. Или как бы забывать. Стирать из эмоциональной памяти. Факт же любой всё равно остаётся фактом. Он неизменен.
- А Господь разве не автор нашего бытия? Есть разве ещё что-то более могущественное, чего он не создавал и что имеет власть над ним? - на лице Есении изобразилось любопытство, граничащее с наивностью. - Я, например, если захочу написать пьесу, а потом переписать в ней первое действие, то это хоть и будет стоить мне душевных и умственных затрат, да в результате я всё же подведу ко оставшемуся действию сюжетные линии так, что фабула останется органичной и ничто не нарушит в ней причинно-следственной канвы. И данную привилегию, данное право на изменения мне даёт именно тот факт, что нахожусь я вне того времени, что сама создала в своей пьесе. Пребываю вне пьесы. Из ваших же слов следует строго обратное. Господь не способен менять прошлое якобы именно потому, что находится вне его.
- Вне его, значит — вне игры. Вне вмешательства в естественный ход вещей, - подчеркнул настоятель.
«Всё шиворот-навыворот, - подумала Есения, - надо же, что происходит со мной. В самом деле. Думала в Петербург, а получилось-то совсем наоборот… Прямо-таки — наоборот-наоборот!»
Наткнувшись же сознанием на слово «наоборот», вмиг обомлела. Ещё несколько раз мысленно сравнила его с тем «наоборот», что слыхала от учителя словесности. И за какой-то невзрачный десяток секунд — переменилась, даже слёзы блеснули, а с тем вдруг как-то разом воинственно выпрямилась, после чего лёгким движением опустилась, сняла с каменной кладки ножницы — и решительно протянула их настоятелю со словами:
- Ладно, отец, не будем тянуть, холодновато мне здесь, держите!
И закусила губу.
«Надо же, надо же, - думала она, - не это ли и есть то самое, что я так долго пыталась разгадать в былые времена? Помнится, думала ещё, что наоборот — это замуж. Алексей-Алексей… Нет тебя в живых немногим более суток, а в моём сегодняшнем самоощущении твоему страшному событию лет пять, не меньше. Но ты при этом не отлепился, не откололся от меня. Ты точно намертво врос в моё естество — и теперь будешь вечно со мною.
- Се, от руки Христовы приемлеши я; виждь, кому сочетаваешися, к кому приступаеши и кого отрицаешися, - с облегчением в голосе произнёс отец Фёдор, взяв ножницы у Есении в третий раз.
Затем постриг волосы на её голове крестообразно, произнося:
- Сестра наша Вера постригает власы главы своея во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.
Вот как. С этой секунды, оказывается, зовут её Верою.
И с осознанием вести сей ощутила она вдруг разом ту самую пропасть свободы, тот вакуум, то поглощающее былой образ внепланетное пространство, тот страх и те грустные ветры, что живут в расселине, которая пролегла между чем-то прежним, бледным и ненужным — и новой тайною, новой силою, совершенно иною жизнью, что предстоит ей прожить.
В одну секунду Вера прочувствовала себя словно бы более тощей, лёгкой, почти испарившейся. Готовой по первому запросу сродниться с воздухом, светом и благодатью, встать в один ряд с такими же, как она, точно в войско, быть с этим войском в молитве, не тратить минут своих на праздность, пребывать в духовной работе всегда — во время трапез ли, в часы ли работ физических. Всё это явилось в её сознании столь естественным и будто бы заранее долгожданным!
Абсолютно внезапно душа Веры ощутила прилив любви ко всем сестрам своим — и даже к тем, что любят подслушивать исповеди, к матушке игуменье, что прежде нервировала, а ныне восхищала своим совершенством как божье творение, как венец мироздания, как лучик одной большой души Вселенной.
Ощущение это мнилось постоянным — в первые секунды его казалось, что так оно и будет теперь светить мощным неопалимым лучом до скончания веков. А с чего бы нет? Но прошло меньше минуты — и рядом словно загорелся едва слышный, но выразительный нерв, голос тревоги, нотка сожаления о том, что при всей содержательности и красоте, настоящая ситуация порождена была изначальным подавлением её воли, а следовательно и не могла восприниматься ею столь легко и безоблачно, как могла бы. Ни сейчас, ни когда-либо впоследствии не достичь ей желанной лёгкости!
Тотчас всё обрушилось, обескуражилось, искривилось. И тоже, как ошибочно показалось, навек.
Перед глазами вновь воцарился простенький и сырой храм, в котором она, оказывается, по-прежнему стоит на таинстве своём — и уже порядком устала.
Прочитав молитвы, отец Фёдор приступил к конечной ектенье.
- О свышнем мире и спасении душ наших, Господу помолимся, - провозгласил он. - О мире всего мира, благостоянии святых Божиих Церквей и соединении всех, Господу помолимся. О сестре нашей, Вере, и яже от Бога покрове и помощи ей, Господу помолимся...
- Ого, - воскликнула Вера, вернувшись к земному своему образу столь же быстро, сколь отрешилась от него, - как красиво! А о чём молитвы произносите? Не о будущем ли?
«Шах и мат», - говорили в это время её вспыхнувшие глаза.
Отец Фёдор не хотел прерывать ектению, а оттого продолжал читать, да только всё сложнее ему это давалось, так как Вера не унималась, и уже едва ли не сопровождала молитву плохо сдерживаемым смехом.
- В чём дело? - едва ли не закричал он, да быстро сменил голос и смирно спросил: - Вера, о чём ты?
- О том, что молитесь о невозможном, отец Фёдор, - с такою же смиренной интонацией молвила она, - известно ли вам, дорогой отец Фёдор, что Господь не в состоянии вмешиваться в ход событий — и знаете почему? - она всё больше заводилась, а чтобы не закричать, перешла на шёпот, - По той простой причине, что находится вне времени. Представляете? Вне времени — значит вне игры. Точка. Чьи слова? Вы выстроили прекрасную модель мира, в котором прошлое неизменно. Будьте последовательны, откажитесь и от вариантности будущего, ибо одна неизменность без другой — бессмыслица. Или умеем менять прошлое, или не имеем права молиться. Определяемся, отец Фёдор. Что выбираем? Отказываем Богу во вмешательстве в прошлое-будущее? Либо и то и другое — создаём? Думайте. От этого зависит, будете ли вы сейчас продолжать молитву. Но знайте: если выберете первое, то предопределённость исключит из нашего бытия всякую ответственность, - её голос вернулся в спокойное течение, - Всё заранее известно, от нас ничего не зависит, не существует человека как источника воли, у Адама не было выбора, а греха-то никакого и нет на свете. Могу убить, кого сочту нужным — ничего со мной за это не сделается, ибо не было в том моего решения. Либо… Либо всё иначе. С обеих сторон времени нас окружает набор возможностей. И исповедь, что по-сути — такая же молитва, способна вынимать из его стены одни кирпичики и замещать их другими. И никакой факт во Вселенной не является окончательным и вовеки неоспоримым. Ну?
Вера и сама удивилась собственным богословским пассажам, никогда ранее она никогда ранее не формулировала мыслей на эту тему столь ярко и рельефно.
В это время дверь храма быстро отворилась, в неё влетело несколько клубов тумана, а вместе с ними вошёл человек — красный, полный, запыхавшийся. Это был Игнат, что с сегодняшнего дня работал перевозчиком к острову, устроившись взамен прежнего, принявшего послушание.
- Ох, Господь указал мне дорогу, не иначе, - молвил он, вытирая пот со лба. - В этот-то туман. Хорошо, начался он уж тогда, когда я видел ваш остров перед собой! Беда замышляется, господа. Друг рассказал, в местной военной бригаде работает. Они, власти, эту бригаду завтра хотят на остров направить! Всех разогнать! Обитель закрыть!
По храму разлетелся тихий полусекундный «ох». Туман продолжал заполонять храм, так как человек не закрыл дверь.
Отец Фёдор уставился на прибывшего молодца с заторможенным изумлением. И непонятно было, что удивляет его в этот момент больше — известие об угрозе либо та речь, которую он вынужден был только что выслушать из уст Веры. Матушка Анфиса, а просфорообразную игуменью звали именно так, стала робко метаться по подножным ей двум квадратным метрам храма, будучи не в состоянии устоять на месте — и переводила взгляд поочерёдно то на отца Фёдора, то на посланца, то на инокиню Веру, с недавних минут по её мнению начавшую глаголать несусветное.
- Предлагаю дочитать молитву, а затем переместиться в трапезную, - со скрытым беспокойством произнёс отец Фёдор. - Там и обсудим всё, что нужно.
- Ай, и всё-таки дочитать, - тихо произнесла Вера, - конечно же дочитать, а с вами и я её дочитаю.
Они дослужили чин, вышли из храма. Женская трапезная находилась на северо-востоке острова, храм же располагался у самой скалы — из него можно было попасть как в женскую, так и мужскую часть обители.
Редкие деревья блестели в тумане. Белое полотно было неоднородно, а оттого и дальность видимых объектов отличалась как в разных направлениях, так и во времени. В какой-то момент стал различим едва ли не весь путь до самой трапезной — и справа от последней они увидели спокойную и плавную женскую фигуру в высшей степени странном, абсолютно, надо сказать, не монашеском, даже не женском одеянии. Двигалась эта фигура поодаль от тропы и направлялась какое-то время к ним, а после взяла левее.
- Кто это? - с дрожью в голосе спросил Игнат.
В такт его фразе туман усилился, и хоть фигура находилась теперь совсем близко, да только теперь вся застилалась туманом — и была уж неразличима. Если она не меняла траектории, то, должно быть, прошла совсем близко от них.
- Это — кто-то, - ответил отец Фёдор чуть слышно.
Перевозчик сразу ослабел весь и не заметил, как начал опускаться на колени.
- Не напускай пафосу, вставай, а ну-ка, - стал тормошить его отец Фёдор, - видишь: инокиня первый день здесь и не боится. Кстати, характер-то у Веры нашей будь здоров, ага? - он взглянул на неё.
А Вера-то тем временем испугалась. И немало. К ней пришло ощущение, что фигура эта когда-то и где-то будет прятать от неё нечто ей дорогое — и возникла нынче пред нею, словно напоминание, словно бы весть о том, что не всё умрёт за стеною монастырской, не всё растворится в монашеской мантии.
- Кто-то прошёл, - задумавшись словно о чём-то бледном, сказал отец Фёдор — и грустно посмотрел на вновь пусто очистившееся окно пространства с тропинкой. - Кто-то идёт своею дорогой.
- И часто такое происходит? - тихо спросила Вера.
- Нет. Только когда сильный туман.
- Кем же мог быть он, этот кто-то?
- Кто-то… - с особой застылостью протянул настоятель. - Разумеется, для себя он — не кто-то. У него наверняка есть имя и есть родные, есть судьба и чаяния. Но для нас он всего лишь кто-то. Кто-то идущий своею грустной дорогой. В прошлом. Или даже в будущем.
У Фигуры вправду было имя. И жила она в будущем. И была она бессловесной Майей, что вышла на прогулку одна — в туман, в то время как Георгий остался справа от трапезной, на восточной оконечности острова Веры в своей палатке.
Они дошли до трапезной, расположились в ней. отец Фёдор сел во главе стола, матушка Анфиса поднесла ему несколько блюд с кусочками щуки, луком и грибами. Рядом поставила варёную чечевицу. Также поставлен был на стол графин морса и несколько стаканов к нему . Игнат, Вера, несколько сестёр расположились за столом с настоятелем.
- Теперь рассказывай, - обратился отец Фёдор к перевозчику.
- Выгонять хотят вас, батюшка, весь монастырь разорить хотят… - запричитал Игнат. - Даже… Даже сжечь хотят, - прибавил он негромко и торопливо, как бы пугаясь собственных слов.
- Послушайте, друзья, - сказал отец Фёдор, - живу я здесь долго, не впервые вижу набеги властей. Но оно всегда — лишь для виду: походят по острову, спросят, не замышляем ли чего против официальной церкви, а кто-то, возможно, и стрельнет один раз в воздух — но с тем обратно уплывут. Выполнили — отчитались.
- Мне кажется, нет… Кажется всё серьёзно! - красный перевозчик замотал головою изо всех сил и развёл бровями, как если бы собирался заплакать.
За столом завязалась дискуссия. Кто-то поддерживал отца Фёдора, кто-то, наоборот, настаивал на том, что готовиться следует к худшему.
- Урал — не Поволжье, - говорила Вера, - староверов у нас много как из монашествующих, так и в миру. У кого-то из чиновников брат живёт в скиту, а кто-то, что из властей местных, и сам-то по вероисповеданию из древлеправославных будет.
- А ну не сметь произносить это слово! - возмутилась сестра Анфиса. - Какие ещё «древле»?
- Вот и мне так сдаётся, - флегматично, почти равнодушно произнёс отец Фёдор. - Быть может, друг твой подшутил? Знал, что передашь нам, испугать хотел?
Друг и вправду подшутил. И вправду знал, что тот всё расскажет отцу Фёдору. И вправду хотел испугать.
- Нет, точно нет, это исключено! - замахал руками новый перевозчик, - мы с детства знаемся с ним, - исключено абсолютно!
Он положил перед собой ещё один кусочек щуки.
- Мальчик прав, - с сердитым секретным заговариванием в интонации своей забормотала Анфиса, - покаяния время пришло, сейчас ещё и не то начнётся, видали, что происходит?
- Что происходит? - спросила Вера.
- Дак понятно же, что живём в последние времена, одной тебе, сестрица, непонятно, ну ничего, для того, чтобы понять, тебя и привезли к нам. Отсюда видней, дорогая, куда видней, что иссякла любовь на земле, что растут города, которые призваны разлучать и отдалять нас. Видно, как новые изобретения цивилизации совпадают с неутешительными пророчествами старцев, например, о том, что обовьют в последние времена планету сети. Что мы видим? Радио. Чем не сеть? Скоро гонения на церковь начнутся, а двадцатый век станет для человечества последним. Даже до половины не дойдёт, как всё прекратится. Оттого — покаяние, только покаяние…
- Ох, ладно, - отец Фёдор задумался, - покаяние не менее важно и тем, кто не доживает до конца времён. Но это другая тема. Игнат, спасибо, что рассказал, а пока пройдём к нам.
Он встал с кресла.
- Отец, отец, - спешно встрепенулась игуменья, - надо же что-то делать! На случай, если отступать. Челны по ту сторону скалы — все ли в порядке? Быть может, велите проверить, просмолить, ежели потребуется? Быть может, стоит что-то переложить в них из утвари?
Отец Фёдор помедлил с ответом.
- Если хотите, то что-нибудь не тяжёлое переложите, - сказал он, после чего вышел вместе с перевозчиком за дверь.
- Да ты кто такая, - набросилась Анфиса на Веру, лишь только они вышли — да как ты себе позволяешь общаться с настоятелем? Как он терпит тебя? Вразумляйся скорее, покорность воспитывай, я не понимаю вообще, за какие заслуги он так быстро тебя постриг!
- Думаешь, я понимаю? - ответствовала Вера, - ты же слышала, что я не единожды задала ему этот вопрос.
- А вопросов, дорогая, поменьше надо задавать. Значит, так. Сейчас мы выносим из трапезной нашу посуду — и грузим её в челны. А потом идёшь в храм и там ночуешь.
Только отец Фёдор закрыл за собой калитку, как тут же былой перевозчик, ныне в облачении послушника, выскочил из группы обсуждавших последнюю новость братьев и с ужасом в голосе обратился к нему.
- Расскажите, расскажите, что делать, - трясущимися руками он вцепился в рукав настоятеля и держал его, точно не собирается более отпускать.
«Вот ведь как переполошились», - подумал настоятель едва ли не с досадою. Он отнял от себя его руки и громко обратился к присутствующим:
- Никому не поддаваться унынию! Пройдёмте в нашу трапезную…
По дороге к нему пристал Афанасий, один из братьев.
- Отец Фёдор, - буркнул он глухим и немного зловещим тоном, - если прикажете остаться и погибнуть здесь, мы останемся… Мы на всё готовы. Но только говорите, как есть, не темните, дайте нам подготовиться к принятию мученической смерти.
- Какой ещё мученической? Афанасий, - стал успокаивать его Фёдор, - подготовиться к смерти никогда не лишнее, но вряд ли она наступит тем образом, о котором рассказал давеча наш друг. Да ты — неужто не помнишь, как обычно у нас бывает? Право, словно первый год живёшь.
Афанасий сгорбился.
- А нам, ты знаешь, что-то верится его словам. Прямо-таки очень верится!
- Никто не запрещает вам готовиться к возможному отплытию, - ответил Фёдор, - можете для нашего общего спокойствия грузить поклажу. Я благословляю!
- То есть, снимаете с себя ответственность, отец?
Отец Фёдор остановился.
- В чём снимаю? В том, что не знаю, что случится завтра, и на всякий случай велю предусмотреть всякую возможность?
- Снимаете, снимаете, дорогой… - Афанасий оголил над рыжею бородкой ряд мелких ровных зубов и приблизился к отцу Фёдору вплотную, разочарованно и с подозрением всматриваясь в него, - коли взяли бы ответственность, то сказали бы верно: «Отплыть!» Либо - «Остаться!» А так — устраняетесь, голубчик, правильно я подметил?
Отцу Фёдору после этих слов стало вдруг отчего-то неудобно, почти стыдно перед Афанасием, точно и впрямь совершает он некую подлость одним тем лишь, что не может сказать того, чего не думает. Но он быстро отогнал от себя это странное чувство.
Один за другим стали к ним подходить братья, уже минут через пять окружены они были двумя добрыми дюжинами собеседников. Афанасий неожиданно повысил голос и громко обратился ко всем и сразу:
- А ну, братцы! Пред войском петровским в скиту сожгли мы себя, да не дались врагу, верно?
- Верно, - послышалась из народа пара-тройка уверенных голосов.
«Кого ты сжёг? - подумал отец Фёдор, - а более того — что сейчас творишь?»
- А град Китеж как скрылся под водою, лишь враг пошёл на него, верно?
- Верно, - отозвался десяток голосов.
- Так не дадимся же и ныне! Оставим остров до того, как заявится к нам супостат!
- Молодец! - один за другим начали раздаваться из толпы решительные возгласы.
- Афанасий, дорогой, что ты смущаешь народ, - заговорил с ним отец Фёдор, - а ещё так вещаешь нервно… Угомонись, дорогой…
- Иначе не поймут, отец. Говорить надо ясно. Чтобы никто не засомневался. А вы вечно мямлите, тянете свою резину — и большинству это не нравится, скажу откровенно вам.
- Перед нами наш многолетний настоятель! Отец Фёдор! - вдруг воскликнул он торжественнее прежнего, делая ударение на каждом слове.
Отец Фёдор поморщился.
- Наш святой! Наш предстоятель объявит исход с острова! Всем приготовиться! Внимание! - довершил Афанасий свою речь.
- Удивительно, как сильно люди желают конца, - начал отец Фёдор, стоя перед паствой, - если не света в целом, то хотя бы какой-то его частички. Отчего так? Неужели иначе — скучно нам?
- Мы не желаем конца! - выступил внезапно перевозчик Игнат, - мы хотим жить, работать, славить Господа, мы не хотим попасться в лапы никонианцам. Верно братья?
Над рядами пролетел вой довольства. А тем временем монахи продолжали стекаться — и вот уж наконец всё мужское население обители предстояло у входа в трапезную.
Старый перевозчик вновь ухватил за руку настоятеля.
- Отец, отец, мне кажется, вы должны проявить волю, вы обязаны усмирить кликушу, а то, чего доброго беды натворит. Уж я чую!
- Отец Фёдор, - заводился Игнат, - неужто не можете защитить паству свою от уничтожения и сказать - «отплываем»? Что стоит вам? А?
- Да или нет? - орал Афанасий.
- Ох, заглушите его, - причитал повисший у отца Фёдора на руке прежний перевозчик.
В это мгновенье, в это долгое мгновение, что стоял один перед уставившейся на него жадными и неожиданно хищными глазами братии, понималось отцом Фёдором отчётливо, что следует де непременно проявить жёсткость, топнуть ногой, приструнить выскочку. Он понимал, что любое «да» можно потом будет переиграть, а любое «нет» при желании и умении превратить в «да». Почему же именно эти слова его язык словно забыл намертво — и отказывался произносить по требованию?
- Друзья, - попробовал он снова обратиться к насельникам, - я считаю, что ничего страшного…
- Да или нет?! - на пределе сил взвизгнул Афанасий
Вот-вот, ему сейчас нужно вскрикнуть точь-в-точь так же, именно так он должен перекричать наглеца.
- Батюшка, - плакал старый перевозчик, - этот проходимец сейчас вверх дном перевернёт нашу обитель, сделайте что-нибудь!
«Вверх дном… Забавно», - подумал отец Фёдор.
Не дождавшись ответа, Афанасий набрал в лёгкие побольше воздуха и провозгласил:
- Приказываю готовиться к отплытию, лишь солнце взойдёт на небеса! Спасём наши души! И смотрим на знамения, ибо живём в конце времён. Аминь!
«Он собрался спасать душу от ружейного выстрела?» - с усмешкою подумал Фёдор. Он удивился в этот момент собственному спокойствию.
Братия бодрым возгласом вся, как один, приветствовала Афанасия, потом бросилась обнимать его. И было уже в эту секунду понятно, что никакого настоятеля отца Фёдора больше не существует.
Афанасий повёл братию на сборы.
- Батюшка, что ты наделал, ой, что ты наделал… - плакал старый перевозчик у ног его, - как нам жить теперь?
- Что наделал, то его, - выдвинулся Игнат, - будет теперь знать, как на опасность плевать. А новый предстоятель — молодец, своих в обиду не даст.
Туман начинал едва синеть молодыми сумерками. Воздух отдавал сырой хвойной горечью, мхом и черникой. И не было через минуту рядом с ним более перевозчиков, ни старого, ни нового, ни Афанасия, ни братии его. И сидел он на мху, точно триста лет уже так сидел. Сидел и смотрел в сторону скалы.
А где-то за скалою, на северной стороне обители кипела работа. И вставало багровое зарево факелов, коими новые братья освещали себе путь.
И понимал он, что иных только что заставил страдать, но и сознавал также, что не ощущает в себе выбора как такового, а просто сострадает тем, кому выпало скорбеть из-за него, и скорбит вместе с ними.
Зарево вспыхивало то ярче, то становилось слабее, а в какой-то момент зарделось невиданным красно-оранжевым огнём, и вся скала расцвела тёмною розою, явив полные свои очертания на тёмно-алом фоне, а на скале вдруг возникла женская фигура с распущенными волосами и лютым гневом в выразительных, словно подведённых тушью глазах. Она увеличивалась в размерах, и чем выше плыла, тем более состояла из чего-то газообразного либо даже магнитного, и нечёткими становились очертания рук её, и всё нежнее была цветовая гамма её, а сама ласково склонялась над островом. А после уж и лица не было видно, и сливалась с воздухом, и непонятно было, воздух растворяет ли её, либо, наоборот, благословляется ею.
- Та самая, та самая, - затаённо пробормотал бывший настоятель. - Узнавших — узнаешь. Часа два назад я принимал тебя в монахини, и восстоял над тобою, и был главным, а теперь смотрю снизу вверх и прошу благословения. Вот ведь! Та самая… Видишь, почему мы спешили с тобою! А ведь с другой-то стороны невозможно представить тебя в одной упряжке, в одном житии, одной молитве с иными сёстрами… Что делать? Какой всемогущий, какой всепроникающий земной воздух! Насколько не впервой ему растворять высокое, рассеивать небесное. Та самая! Выстоишь? Сколько вас, тех самых, уже бывало! Сколько надобно ещё? А мы… каждый раз так верим в вас, ох, как верим!
XII
Целый день прыгал по лесу ополоумевший Майк. Казалось ему, несчастному, что скачки его бодры и имеют цель, на самом же деле насилу перепрыгивал он от сосны к сосне, раз в пять минут останавливался передохнуть, после чего частенько забывал, откуда прискакал на этот раз, и менял направление движения.
Несколько раз прыгал вдоль заборов у расположившихся на юго-западном берегу баз.
Весёлые дети замечали его, начинали размахивать большими конфетами и морковками в толстых руках, а один бросал пригоршни хлебных крошек прямо в лицо ему, решив, по-видимому, что перед ним никакой не заяц, а диковинная и не виданная ранее птица.
Бабушка в огромных круглых очках, завидев его, с умилением прижимала к груди грабли, а улучив момент, когда он присядет отдохнуть, подкрадывалась к забору и, перекинув грабли через сетку, самозабвенно чесала ему ухо железным крюком. Заяц недовольно вскрикивал, после чего подпрыгивал и продолжал путь.
Чернявый мужичок с настороженной бульдожьей челюстью ставил на стоянку красный пластмассовый трактор рядом с кустом, под которым прятался зайчик, и медленными боками выхаживал вдоль кустов в надежде отыскать последнего, и счастье заиньки заключалось лишь в том, что трактор припаркован был прямо у него на шее. Впрочем, оттого и шевельнуться боялся, дабы машина ненароком не дрогнула вместе с ним.
Спрыгивая по серповидной тропинке с очередного холма и в эти моменты позволяя себе улыбаться придурковатой улыбкой отличника либо причёсывающейся при гостях бабушки, он замечал, как неподвижный человек, что возглавляет компанию у пруда за столиком, одобрительно смотрит на него своим огурцеватым взглядом и искренне радуется за него.
Жёлтое солнце хваталось за стволы деревьев глянцевыми лучами, точно на фотографиях у перекидных календарей, глядело на скачущее существо — и обиженным щенком пугливо улепётывало от него в лес.
Девушки в розовых платьях шли ему навстречу, не глядя ни на него, ни под ноги, так как всецело были увлечены венками, что доплетали и прихорашивали у себя в руках. Поддерживая венки выше головы, они заботливо и синхронно взирали на них то справа, то слева — и таким странным образом с каждым шагом продвигались вперёд, а потом скрывались у него за спиною.
Старик у бочки с водой провожал его медленным сверлящим взглядом. На старике надета была коричневая, сугубо академическая одежда.
Далее наступали туманы. Тонкие космы туманов — по канавам и стокам, по ручьям и долинкам, туманы, своенравно перепрыгивающие со столба на столб, усердно и бесцеремонно раскручивающиеся густой сахарною ватой меж домами и лесною стеною.
Далее — лес. А с лесом из невидимых пушек-прожекторов начинал надувать в пространство свою дремоту и сумеречную канитель его величество вечер.
Туман строил в вечернем воздухе перпендикуляры, рисовал наброски тралов и неводов, темы рассказов его менялись с каждой секундой.
Туман был лишь проводник, не носитель, а оттого тайны, серебрясь и пронизывая влажное тело его, долетали до округ, за чем вскрикивали на далёком перевале — и разлетались оттуда бесследно по гостеприимным долам тишины.
С какого-то момента силы начали оставлять прыгуна, и проявлялось это в первую очередь в виде бреда, видений, мучительных ощущений в конечностях, когда казалось ему, что руки и ноги вдруг беспредельно велики, что подкреплялось псевдо-разумным доводом о том, что де если поставить две ноги длиною в пять тысяч километров одну подле другой, то никто не сможет доказать их абсолютную величину, ибо одна с другою вырастут синхронно. От этой новости самим мышцам становилось словно бы одиноко — и они вздрагивали, и он старался усиленно сгибать и разгибать их, пока те ещё не превратились в звёздные лучи или галактические нити, ложился на болотистый мох, катался по нему, после чего связь с землёю на какое-то время восстанавливалась и можно было передвигаться дальше.
Также несколько раз он привиделся себе со стороны — большим, пасмурным, как бы нарисованным на фоне вечереющего неба, слегка приплюснутым, совершающим тяжёлые прыжки над острыми свистящими развязками и эстакадами автомобильных трасс. Выражение лица фигуры было подавленным, нижняя челюсть временами угнетённо повисала, едва не касаясь матушки-земли. А после улепётывал он от серого волка — и был уж наоборот лёгким, воздушным, легкомысленным и смешным.
Майк сам не знал, как сквозь рой галлюцинаций и погружений в различные пространства вышел он к этому удивительному и зачарованному месту.
Туман проплывал над покачивающеюся водою. Из клубящегося облака время от времени показывалась суша — и этой сушею была западная оконечность острова Веры. Место, где остров ближе всего подходил к большой земле.
В сознании было удивительно ясно. Над взглядом разливались синие сумерки, вода дарила мудрость, а сосны на острове были прямы и бесхитростны, словно обязывались не прятаться, а говорить одну только правду.
Он прекрасно знал о том, что на острове ждёт встречи с женщиной, притом, имени её не помнил уже давно. Знал, что ему важна эта встреча, хотя не ведал, откуда столь отчётливо понимает, что женщина находится именно там. И искренне удивлялся тому, как у него получилось в столь полусознательном состоянии найти к этому острову дорогу.
Он не испытывал сожаления от того, что не сможет представиться, хотя, если б помнил, о! - если бы помнил себя, то непременно рассказал бы о том, как некий молодой человек прилетел вчерашним днём из Лондона к своему миасскому другу, и оба не могли понять, что же происходит с их судьбами. Он рассказал бы, что друга того больше нет в живых, и, возможно, испытал бы при этом душевную горечь. Нет, не смог бы испытать горечи, так как в клубящемся тумане не имелось предпосылок для горечи, не существовало ресурса этой горечи, да — светилась растерянность и неразрешённость, присутствовала определённая тяжесть и грусть, имело место разочарование и озадаченность, всё было, но только не горечь, а посему и испытывать рядом с ним какую-либо горечь было бы по меньшей мере бессмысленно, а как максимум — невозможно.
По правде говоря, туманы эти многое, очень многое делали невозможным, многое переставляли с места на место, меняли местами, что-то обесценивали, а чему-то, наоборот придавали ранее невиданную ценность.
Память же человека, что сидел теперь перед водой и туманом, не содержала в себе ничего, кроме единого факта предстоящей встречи, а также того, что эта встреча была оговорена и запланирована.
Кем, когда запланирована? Как бы там ни было, через минуту он действительно увидал тонкую фигуру, вырисовавшуюся средь облачных клубов. Пластикой своею фигура выражала отрешение и сосредоточенность.
- Здравствуй, - проговорил он.
Женщина шевельнулась и он услыхал её ответное «здравствуй», долетевшее с тех берегов.
А дальше была сырая и серая пустота — и тяжкое понимание того, что непременно надо о чём-то спрашивать, но ни один из известных вопросов не предполагал в качестве ответа что-либо из того, что в данную конкретную секунду имело бы истинное значение и истинную ценность. А с тем стало шевелиться смутное и мучительное подозрение, что когда нужный вопрос отыщется-таки, то найти в себе силы задать его будет весьма непросто.
Он постарался не думать о непростом, а решил как бы прямо и без мыслей посмотреть на этот темнеющий в тумане образ, безмолвно сконцентрироваться на странной красоте его, и в конце-концов, если получится, просто и запросто улыбнуться ему. Ему удалось это — и тогда вдруг перед душою его заморгали — почти глаза, да не глаза, а самые разные кадры, самые различные судьбы, лица, истории, ситуации, жёлтые занавески, белые корабли и чёрные сияния кинолент, красные трамваи и синие горы, и ясно было, что не все кадры могут иметь отношения к одной лишь его судьбе, а паче — к сочетанию их с нею судеб, к их встречам, ежели вообще эти встречи когда-либо ранее имели место.
Однако же, про каждый из кадров он хотел что-то спросить именно у неё, каждым из них — поделиться сугубо с нею. Узнать, что она думает о том, о сём. Об этом случае, о той истории. Он понимал, что порознь они с нею могут и не являться частью какой-либо судьбы либо даже разговора о ней. Вместе же — автоматически становятся причастными к самым различным судьбам, и сразу им есть дело до окружающего мира, и тут же есть о чём поговорить. И разговор в любом случае окажется важен.
- Знаешь, у тех наших людей интересные дети, - сказал он вдруг, просто и буднично откашлявшись, - интересные, незаурядные, со своим взглядом. Артистичные. Мне понравился последний ролик. Ты смотрела его?
Он не сразу понял, что свободно говорит на прежде неизвестном ему русском языке.
- Наверное. Наверное. - был ответ.
А герою нашему стало отчего-то неприятно — и перед глазами в этот момент сухо вспыхнула осенняя улица.
- Ты помнишь забавную фамилию человека, которой названа улица и над которой мы хохотали, пока я вёз тебя с подругой? - спросил он.
- Не помню. Не помню. - был ответ.
Да и он не помнил, вот в чём дело. Он тоже не помнил. Он просто увидел такой кадр, из существующего ли, не существующего, увидел один простенький человеческий кадр — и решил поделиться им с нею.
- А помнишь, как все в машине спали? - усмехнулся он, - как смешно спали? Вот та-а-ак (он стал высоко запрокидывать голову, уводя её при этом куда-то вбок), вот та-а-ак! - с высоко поднятой головой стал он смехотворно скакать вправо-влево по низкому травянистому берегу.
- Я не помню. Не помню. - был ответ.
Отчего-то все её ответы повторялись по два раза.
Он грустно посмотрел в туман, что уж стал заметно синеть в горьких сумерках, вздохнул и спросил:
- А что помнишь?
- А ты кто? Ты кто? - последовал вопрос.
Герой опустил взгляд и глубоко задумался.
- Я не знаю, - с обречённой жестокостью произнёс он, - но мы же не о том сейчас, мы вовсе не об этом, это совсем не важно, это не может иметь к нашему разговору никакого отношения. Да, мне самому интересно, кто я. Да, я сам себя часто спрашиваю «ты кто», и чем дальше, тем чаще. Знаю — стыдно признаваться, но ведь многие не догадываются спросить у себя даже этого. И, знаешь, не думаю, что ответ возможен. Точнее, невозможен лишь один ответ. Потому что я, конечно же, король. Тот самый, с золотой короной, смешной самодур, и живу я, конечно же в семнадцатом веке, помнишь? А ещё я — честный матёрый фронтовик с открытками, что прислали мне на день нашей победы, и я выстроил их в ряд на полочке, а сам слушаю радио да хлебаю окрошку. Господи, да быть может я — нищий персидский дервиш, что запрыгнул в корабль британских линий и скрывается в трюме последующие три месяца, считая дни по крику чаек в океане. Помнишь меня? А быть может, я и вовсе какой-нибудь заяц, серый заяц, что всю жизнь прожил в этих лесах. Не это важно, важно то, что сейчас я — здесь, и что мы с тобою — говорим. Мы. С тобой.
«Неплохо говорим, говорю-то в основном я», - мелькнуло в голове. И захотелось спросить о чём-то совсем ином, о чём-то таком, что поважнее будет всего прежде спрошенного, о чём-то совсем, весьма, абсолютно и непременно важном. Но проблема была в том, что и звучало оно убедительнее всего на каком-то неведомом и незнаемом никем языке, а потому оставалось неподвластным какой-либо формулировке.
И тогда он здесь и сейчас, почти в полной темноте вдруг запел, нелепо и очень некрасиво запел. Скрежещущим голосом, не попадающим в нужную высоту звуков, ужасающе выпузыривая в высшей степени странную и однообразную мелодическую линию, в коей стал вдруг самозабвенен и неожиданно счастлив.
Женщина же сама удивлялась тому, что ничего из услышанного не может вспомнить либо принять. В ней так же роились кадры, такие же обрывки жизней, и было непонятно, какие из них нравятся, какие нет, а неприятной была, скорее, их ценностная равнозначность между собою. Все взаимозаменяемы, словно программы в телевизоре либо страницы социальной сети, и ни об одном из них она не могла сказать «моё», ничего не цепляло само по себе, а вызывало интерес только тогда, когда сама она направляла его в русло заинтересованности волевым усилием. И под этим усилием она легко могла сказать «помню» в отношении чего угодно, и когда-то ранее, быть может, сказала бы, но теперь откуда-то взялась в ней отчаянная и беспощадная нетерпимость к малейшим проявлениям заигрывания с самой собой, и даже та пустота, абсолютная пустая пустота, что открывалась ей после того, как отбросит она из сознания всё лишнее, растождествит с собою всё, что имеет наносного, а себя под этим и не встретит, даже и эта страшная новость пугала её меньше, чем возможность выразить не то, что чувствовала бессловесно, приписать себе то, чем не являлась на самом деле. «Пусть лучше буду никем, чем не собою», - думала она теперь, а сама вся, конечно же, дрожала от холода, растерянности и собственного горького не-существования.
Над озером разносилось чудовищное пение, самозабвенное пение, и уж темнота настала, и образ женщины исчез в ней вместе с островом, а пение переливалось как начало начал, как начало всему, и не спрашивало более, помнит ли кто его. Оно просто было.
Закончив петь, человек посмотрел вверх — и увидел звёзды. Туман ушёл. По лицу человека покатились тихие слёзы, неизвестные слёзы, непонятно, слёзы ли горя, радости ль, одно лишь — слёзы, и в слезах встал он во весь рост из заячьего согбения, и воздел руки, а потом развернулся к лесу и вновь углубился в него, и шёл по ночной чаще, и откуда-то знал, где нужный ему холм да камень, за какое дерево схватиться рукою, а какое обойти. И понимал, что идти ему всю ночь, а потом ещё полдня, и старался не думать об этом, а любоваться тем, как идёт, и как удаётся преодолевать ему те или иные подъёмы, обходить те или иные брёвна, выпутываться из тех или иных ветвей.
- Спи, девочка, спи — забудь о страхах, забудь о себе, ибо только тогда ты есть, когда себя не видишь. Не гляди в себя, просто спи, - приговаривал Георгий над вернувшейся и начавшей выключаться из сознания сразу же, как только села у палатки, подругой. Ей не было сил зайти в палатку, а могла и не знать в этот момент, что есть на свете палатка и для чего она нужна.
- В чём простота? В том, что узришь рассвет да крикнешь ему - «моё!», увидишь человека, да как обрадуешься - «моё!», среди травинок обрадуешься травинке, среди облаков — облаку. Смотри на всё — и улыбайся тому, что вызывает улыбку. Не пугайся, когда кажется тебе, что есть только твой взгляд, а тебя-то самой под ним и не бывает. Ибо в этот самый момент ты-то и есть — ты. Не глядя на себя, ты именно существуешь — и прекраснее всего видна остальным.
«Эх, самому когда-то не в силах было принять в себе это, - подумал про себя он, - отвязаться от самовосприятий и сидеть, сидеть, привыкать к темноте, тишине, вышине… И научиться различать в ней далёкие, но верные движения струн, бликов, магнитов. Следить, куда они тянутся, к чему да к кому. Сами, без подсказок. Изнутри. Наши роли — электрические фонари. Сами мы — ветви северного сияния. Пока горят первые — последних, увы не отследим. Счастливы те, у кого одни совпали с другими»
Потом подумал немного и добавил вслух:
- Нет. Счастливы те, кто знает, что такое путешествие, а если всё изначально в порядке, то последнее невозможно, увы. Единственно что, больно, очень больно за тех, кто не выдерживает. Уж очень непростой иногда бывает дорога.
Он зажёг свечу и поставил её пред собою. Он не вкладывал в свечу какого-либо сакрального смысла, она ему нравилась своим пламенем, своею стройностью, своею сущностною схожестью с жизнью. Когда девушка, которую знал он Майей, уснула, он сел — и стал ощущать ночные ветра, что превращал ореол свечи в распахнутый веер, стал вбирать их в себя и смотреть на очистившиеся огни на берегу, а затем мысленно перемещаться с этими огнями по самым разным странам, да после вновь возвращаться на остров, чтобы передохнуть после очередного мысленного путешествия. Так путешествовал он всю ночь. И это путешествие было его молитвой.
Он бодрствовал до утра — так как должен был слышать, какие слова Майя произнесёт наутро первыми.
ДЕНЬ ТРЕТИЙ
XIII
Он шёл впереди, стараясь не оборачиваться. Хотя вновь и вновь хотелось вздохнуть да, оглянувшись, упиться первозданным сиянием мира и любви, что исходило от них, да только уж подозревал он, что вместо волны благодати нахлынет приступ безумия, явится почти гастрономическое желание от души и без остатка поглотить этот свет в себя — и с тем неотвратимо навредить ему. Одно с другим было так близко, так неразрывно, что почти одновременно глаза плакали по небесным образам, а правая рука уже сжимала в кармане кухонный нож, дабы образами этими упоённо и самозабвенно потрапезничать. Сияние их оказывалось слишком ярким для него теперь, а оттого вызывало невыносимый всплеск бешенства от невозможности быть ему причастным. Также на задних рядах его душевного амфитеатра бушевала досада, неистовое сожаление о том, что ещё сутки тому назад был он точь-в-точь таким же, как они.
Былой хранитель, а ныне хмурый властитель и мытарь Аралейса шёл впереди, угрюм и бессловесен, не переставая мысленно проговаривать: «Только бы не взглянуть на то единственное, что осталось. Господи, только бы не обернуться, а то погублю». Пот выступал у него на лбу от сознания, что к Господу ему надобно теперь обращаться отдельными предложениями, лучше — со слезами, а иначе, глядишь, и не расслышит. Слёзы — самое действенное, ибо всегда видны.
«Нельзя, - шипел он в собственный адрес, - нельзя тёмного сотворить, совсем нельзя. А если покажется в какой момент, что приемлемо, если представится, что ничего страшного в том нет, то просто остановись, какой бы странной ни виделась тебе эта остановка. Просто возьми — да не сотвори. Ох, поймёшь, поймёшь потом, как был прав!»
- Папа, куда мы идём? - спросила Алира.
- К вашему спасению, дорогая, - Аралейса сделал голос как можно более добрым, да получилось как-то слащаво, что взбесило его — и с новой силой всколыхнуло дурные мысли.
«В сознании твоём — туман, - продолжал наставлять себя Аралейса, - если будешь идти по тому, что видишь, собьёшься. Иди по приборам, точно субмарина. Двигайся по сухой мысли. Просто сделай то, что должен. Спрячь людей, спаси их, только потом убивай, кого хочешь и сколько вздумается. Боже, но что мне остальные? На тех и смотреть лишний раз — пустая трата времени. Господи, нет, нет… Ты заражён. Что бы тебе ни казалось, просто — не сотвори. Не сотвори. А убийство, между прочим, всего-навсего — высшее проявление власти. Как просто…
Они направлялись по набережной к двухцветному полуострову. Набережная стелилась им навстречу серым матовым полотном. Трое тонких беззащитных тел, взявшись за руки и сгрудившись, точно внутри одного пламени свечи, уплывали за могучей фигурой владыки, как бы войдя в ветер его движения — и летели, летели за ним вдаль, перепархивая тонким светящимся лепестком через невидимые и тяжёлые воздушные потоки.
За время тумана с набережной поисчезали все до единого золотые фонари. Возможно, жители разобрали их на драгоценности.
Далеко сзади раздался короткий глухой вой — то приснился другу Аралейсы дурацкий сон, и он плотнее свернулся клубочком на своём заместительском коврике.
Они дошли до перешейка, что вёл к полуострову, отец спрыгнул к воде — и быстрым подзывающим жестом велел следовать за ним.
Вода уж скрыла почти весь перешеек — четверо вынуждены были изрядно намочить ноги, чтобы подойти к острову.
- Ты когда-нибудь бывала на полуострове? - негромко спросил Барата Алиру. Она покачала головой.
Аралейса зажёг небольшой фонарик и повёл их вглубь. Они остановились в конце аккуратной аллеи с захоронениями, Аралейса присел на корточки рядом с безымянным склепом. И тут случайно взглянул-таки, устремил копья новых глаз на детей своих — да увидел как-то внезапно, что ему вовсе не хочется сотворять с ними ничего дурного. Наоборот, прозрачно и явственно накатывало желание проявлять милость, заботиться, спасать, быть с ними ласковым и великодушным. Как можно убить тех, кто так беззащитно стоит в сию секунду пред тобою? Кто уповает на тебя? Аралейса удивлялся своей благости и настороженно следил за ней, словно ждал от этого безоблачного состояния подвоха. А потом рассмеялся:
- Мои хорошие! Вы удивлены тому, что пришли со мною на могилы?
- Что мы здесь собираемся делать? - спросил Барата.
- Не бойся, добрый молодец, и ты, девица-красавица, не боись. Пока вы со мной, вам ничего не страшно. Дя? - на этом слове он протянул руку к Даале, и та рванула прочь.
- Ты куд-да? - игриво засмеялся он, выпрямился во весь рост и направился к ней.
- Папа, ты говорил, что нам нельзя касаться тебя! - воскликнула Алира.
Поняв, что он их не слышит, они схватили Даалу и отскочили с ней в сторону. Он заревел не своим голосом и в беспамятстве погнался за детьми своими, выхватив из-за пазухи небольшой и кривоватый нож.
А в какой-то момент резко затормозил, да как схватится за голову! Да как стал бить головою своей о скалы и причитать:
- Не сотвори! Ай, не сотвори!
Горестной коренастой тенью метнулся к склепу, всею силой схватился за камень, с гиком отодвинул его.
- Дети мои! Ай, дети! Ай, не знаю, слышите ли меня, но если только слышите! Если только верите! В последний раз верите! Заскакивайте, как можно быстрее — туда, туда! В склеп! Заскакивайте. Далее — лестница вниз до конца, потом вперёд — и поворот направо. Двадцать четвёртый. Свет будет включаться автоматически. Автоматически…
Он говорил тяжело, плохо артикулируя слова, задыхаясь. Иногда всхлипывая, точно нашкодивший ребёнок.
- Ради всего святого! Туда! Туда! - вопил он у образовавшегося меж камнем и склепом провалом, а всем святым для него именно те и являлись, кого он теперь так отчаянно звал.
Вокруг одинокого фонарика трепетала тьма, Браты, Алиры и Даалы было не видать.
- Неужели люди так и будут теперь жить, не чувствуя диссонанса меж тем, что кто-то им свят, и тем, что они, лелея эту святость, могут навредить его жизни и здоровью? - думал он в тихом отчаянии, - да теперь же все пережрут друг друга. Надо будет создавать преграды, писать законы и наказания, создавать отряды охранителей законов и исполнителей приговоров. Господи, какая муть!
Никто не являлся на зов.
- Дети-дети! Три минуты! У вас три минуты! Три минуты, чтобы спастись, а дальше я возвращаю плиту на место и ухожу восвояси. И вам, имейте ввиду, перережет горло первый встречный. Нет, не то, чтобы он особо любил резать глотки, но именно вам — непременно перережет, уж не сомневайтесь в том. Вы - живое свидетельство. Вы — сама жизнь. И у вас теперь три минуты, чтобы сохранить себя. Лестница вниз, поворот направо. Всё запомнили? А-а-а!
Светлой молнией обрушились со скалы, мелькнули в ночи, заскочили в склеп три фигуры. Аралейса изо всех сил навалился на плиту и крепко-накрепко задвинул её в пазы.
Всё смолкло.
И случилось так, как заповедал отец. Они быстро нашли лестницу, спустились по ней метров на пятьдесят, увидали, как открылись двери им навстречу, а за ними уж сиял меланхоличным светло-сиреневым прямоугольником длинный приземистый коридор. Ступив на плиты его, они повели отсчёт отворотам да вывескам, чтобы не пропустить свой самый главный поворот.
Не в меру детской, излишне корявой и правильной рукою вычерчено было на бумажке в клеточку слово «космические корабли» - и там же красовалась стрелка направо. Другая вывеска гласила — «костюмы». Бумажки прилеплены были к металлическим стенам неумело, иногда простым скотчем, что начал уж отклеиваться с разных сторон, а иногда и вовсе человеческой слюною. Было видно, как кто-то усиленно готовился к звёздным полётам, целенаправленно мечтал о них, продумывал до каждой детали, верил в то, что полёты эти обязательно состоятся.
Сперва стены были гладкими и металлическими, затем стали цементными, шершавыми, неухоженными, а там вдруг засветились тихим оранжевым деревом. На древесине красовалась ещё одна вывеска, она содержала решительное утверждение, едва ли не лозунг.
«Вырасту — полетим!»
А снизу приписка мелким и безыскусным почерком взрослого человека - «Не забудь...»
Здесь же рядом, прямо по центру коридора, стены которого стали вдруг не то чтобы несуществующими, но как бы неважными, торчала вешалка с вязанной светло-зелёной шапкой и малиновыми варежками на ней, по полу было разбросано штук пять-шесть игрушечных автомобилей, тут же находилась кухня с ворчливым чайником на тихой шипящей плите, на стенах же были прорисованы образы, древние образы больших и тайных людей. Вот, к примеру, пожилая женщина восседает в кресле и смотрит вверх на висящий ковёр. А вот мужчина хлопает дверью — и застыл, нарисовался, навеки отпечатался в этом жесте, а тут же и много других, менее различимых фигур, и целые толпы — а посреди них столб, и детскою рукою вырисована стрела, указывающая, видимо, ещё один путь, ещё одно направление. А под стрелою грустными и безликими, почти печатными буквами — горькая подпись: «Выход, если ничего не получится».
- Кажется, это и есть двадцать четвёртый, - прошептал Барата, - а у нас ничего не получилось, да?
- Как странно. Мы же существуем, мы живы, а приходится идти туда, где у кого-то ничего не получилось, - отозвалась Алира, - неужто и впрямь ничего?
Коридор стал похож на аллейку в парке, впереди даже замаячили слабо очерченные древеса и кустарники, а прямо и близко пред ними стояло последнее объявление:
«Уходя, не забудьте проверить водоём между печкой и сердцем, между неолитом и шкафом, подсознанием и античностью. Быть может, там по-прежнему кто-то спит.
- Нам сюда, - с бесхитростной обречённостью произнесла Даала. Нам — под воду.
- Под какую воду? Мы — почти в парке, здесь можно не так уж и плохо жить. Что-то мне подсказывает, что вон за теми деревьями возможно найти неплохую полянку с родником, - защебетала Алира, оживившись.
Даала стояла перед ними неподвижно — и столь же неподвижно смотрела им в глаза. А прекрасный парк за её спиною снова превращался в вешалку с двумя варежками на ней, а дальше уж исчезла и сама вешалка, и обувь подле неё, и тени больших фигур, вырисованных по коридору. Не существовало более пожилой женщины, рассеялось шипение чайника, и остались только стены — голые стены и один-единственный поворот вправо. Двадцать четвёртый. И стояла уже Даала на фоне этого поворота — и медленно-медленно моргала глазами, как бы успокаивая и утешая этим своих незадачливых спутников.
Потом сделала шаг вперёд. В забытьи и словно бы уже засыпая, Алира с Баратой последовали за нею. Фиолетовые своды закачались над их головами, покорно отразившись в нескольких наполненных водою ёмкостях, стоящих по центру нового помещения. Вода источала еле заметный чесночный аромат.
Они будто сразу поняли, что делать. Усмехнувшись и поцеловав на прощанье Барату, Алира с медленно перешагнула через край ёмкости — и бесшумно погрузилась под воду. Её глаза ещё какое-то время были открыты, но уже не смотрели на родных, а бессмысленно фокусировались на одной точке в потолке — после чего медленно закрылись.
Барата шагнул в соседнюю ёмкость. Даала, маленький гордый огонёк, стояла одна в помещении ещё несколько минут. Потом выдохнула:
- Только придите.
И погрузилась в небольшую свою ванночку.
Волны сиреневого света приглушились, коридор за пределами комнаты погас полностью, склеп на острове обрушился внутрь — и два соседних строения сошлись над ним, точно так и было от века. Вода едва трепетала над тремя людскими очертаниями, на каком-то очень тонком уровне высвечивая весть о том, что в недвижных телах этих по-прежнему теплится жизнь.
Вернувшись домой, Аралейса застал у порога Еру. Ера заметно состарилась, стала более худой и низкою ростом. Она в довольствии и восхищении взглянула на Аралейсу, после чего живописно поклонилась ему и вопросила:
- Тебе понравилось, любимый? - после чего сделала шаг вперёд для взаимных объятий.
Он не противился. И, лишь только они обнялись, успокаивающим голосом произнёс:
- Потрясающий день. Я долго думал и понял, что хочу тебя за него кое-чем отблагодарить.
Она весело хмыкнула, уткнувшись ему в плечо.
- Пройдём-ка в дом, - сказал он. На улице холодно, да и мой сюрприз находится именно там.
Когда оба зашли внутрь, Аралейса собрал в себе как можно больше торжественной благости и почти дрожащим от значимости момента голосом провозгласил:
- Дорогая, не каждому выпадает такая честь. Но ты её достойна. Кое что, чего мы должны были ждать тысячелетиями, я хочу сделать доступным тебе прямо сейчас.
Ера оживилась — и с жадностью слушала его.
Он наклонил голову к ней как бы для поцелуя, но проследовал чуть левее и на ухо произнёс одно короткое слово.
Она нетерпеливо задрожала.
Он взял её за руку, подвёл к теперь уже хорошо известной ей комнатке, открыл её. Знакомый чёрный куб заиграл перед нею своими гранями.
Это была ловушка.
Медленно, осторожно открыл он крышку и встал между Ерой и выходом из комнаты, готовый в любой момент обездвижить её, если она вздумает бежать.
Он предполагал, что новая жизнь опьянит его спутницу. Он мог представить, что какое-то время она не будет ощущать подвоха. Но он никак не ожидал, что Ера так легко ринется в этот ужасающий ледяной ад — сама. Зря он спрашивал себя, на каком этапе придётся применить силу. Зря полагал что она должна была запомнить тот абсолютный холод, что рвался из куба в прошлый раз. Он способен был представить что угодно, только не это.
Не глядя на него, а даже будто и забыв о его существовании, она, веселясь и дёргая ногами, перевалилась за край — и, счастливо ахнув, со всей силы оттолкнулась от него своими ручонками, а уже в следующую секунду сложилась в пояснице и легко разломилась на две хрупкие равные части пополам. И две ледяные полу-Еры медленным межгалактическим мусором начали разлетаться в разных направлениях беззвучного космоса, в то время как Аралейса неподвижным взглядом проследил за ними какое-то время, после чего с силой и омерзением захлопнул чёрную квадратную крышку куба.
Майя затряслась в предутренних зеленоватых сумерках — и ещё не успев как следует проснуться нервно застонала:
- Кто я? Быстро расскажи мне, кто я, а то сейчас сойду с ума. - Она содрогалась в конвульсиях и обращала к Георгию ничего не видящий и мало что осознающий взгляд.
Георгий сидел перед ней без движения, лишь только когда она едва не подскочила в воздух — прямо так, с положения лёжа на спине, - схватил её за руку и медленно уложил обратно на землю. Она открыла глаза.
- Кто я? Начальник, расскажи, ты у меня всё знаешь, - она начала кашлять и задыхаться.
- Если расскажу, то и стану начальник, а этого допустить нельзя. Глаза не могут открываться во властвовании либо подвластности. Я могу только помочь. В данную же секунду моей помощью будет пожелание тебе заснуть снова — и как можно раньше.
- Нет! Нет! Я не хочу спать! - начинала она говорить не своим голосом. А ты, кстати, не хочешь меня поцеловать?
- Нет, Майя, - ответил он, - сейчас хочу этого меньше, чем когда-либо.
- О, я Майя? - воодушевилась она, - какое красивое имя!
- Тебе послышалось, - он тяжело отвёл глаза, после чего нежно перекрыл ей сонные артерии рукою.
Она вздрогнула. Потом расслабилась и вновь погрузилась в глубину снов.
- Спи, девочка, - продолжал ворожить и приговаривать в водянистом предутреннем покое Георгий, - не позволь иным непрошеным оказаться в теле твоем, не разреши иным беспокойным ложно расцветить душу твою, ибо истинное пробуждение сперва в тиши, и только ложно проснувшийся дрожит и тишины не терпит, только ложно существующий требует от времени объяснений срочных, только неверно бодрствующий недоволен бодрствованием как таковым, а просит явиться в нём тому или иному чуду, желает зреть в нём ту или иную весть. Ибо чудо есть пробуждение само, и самоценен воздух как таковой, и только в самоценности сей сможет возникнуть новое, не от недостатка, а от избытка, не как необходимость, но как данность.
И снова путешествовал он по самым дальним и диковинным краям, и вновь возвращался на остров Веры, глядя, как уж гаснут один за другим огни на берегу и как утро вновь обретает почву под ногами, готово разразиться новым и необыкновенным своим рассветом.
XIV
Лишь ступил — так сразу и не удержался да перекатился на другую сторону.
Около пяти часов утра человек Майк вышел к прямой рассветной автомобильной трассе, что вела на Златоуст, а дотронувшись до неё, молниеносно отдёрнул руку. Несколько секунд простоял в недоумении, затем ступил на асфальт самым краешком ноги — да как побежит! От берега к берегу, перпендикулярно, не мешкая, изо всех сил. Упав в противоположный лес, опомнился ещё более озадаченным. Почему не получилось задержаться на полотне, пойти вдоль — и вдаль? Он ведь долго мечтал об асфальте пред тем, как привыкнуть к ночному своему бездорожью.
Он медленно поднялся и снова направился к дороге, но лишь оказался пред нею, как мышцы сами собою напряглись — и вот он снова перебегает её что есть силы.
«Что же, буду продолжать двигаться по лесу», - помыслил он, окончательно растерявшись.
Но только начал продвигаться, как в смятении обнаружил, что и лес-то стал иным, непроходимым, неприветливым, запутывающим и запугивающим, что он уж более не знает его, не умеет предсказать, какой под ним разломается сук, в каком он окажется через несколько секунд болоте. И за десять минут не прошёл и пятнадцати метров. И впервые подумал о времени, впервые понял, что в течение нового разгорающегося дня ему необходимо непременно куда-то успеть. Слово «успеть» вспыхнуло перед ним новою, не терпящею пререканий правдой. В чём был результат успевания, человек не понимал до конца, хотя предположил, что это может быть встреча с новыми и очень важными для него людьми.
Оставалось вновь выходить на дорогу и учиться быть с нею. И вновь несколько неудачных попыток, а затем отчаянные поиски происходящему — причин. И к глубочайшему изумлению в качестве главной причины касательно невозможности переносить шоссейную поверхность перед внутренним взглядом его загорелась радость. Радость от пребывания на дороге, которая оказывалась столь сильна и велика, что буквально-таки не умещалась в нём.
Он решил выползти на шоссе с помощью рук, надеясь, что в таком положении не сумеет столь быстро передвигаться, а покамест руки будут пытаться перевести тело через дорогу, он сможет уловить момент и перевернуться на спину.
И вот уже, трясясь от страха перед собою и перед радостью, что расцветает в нём, он лежит на спине, неспособен сделать какое-либо целеустремлённое движение.
А уже через несколько минут находит в себе силы приподняться и сесть на край полотна.
Это было блаженство. Научиться заново пребывать на пути, пускай даже и в сидячем положении — достижение внешне невидимое, но для того, кто его совершает, оно есть истинный подвиг. Он с упоением проследил за тем, как небольшая Газель, сверкающая розовым утренним кристаллом лобового стекла, посылающая блеск фар своих в горы, в равнины, в небо, вывернула из-за угла, стала быстро увеличиваться в размерах, а затем, позванивая подвескою, проскочила мимо сантиметрах в восьмидесяти и, трогательно уменьшаясь, сокрылась за поворотом. Очарован ею, он просидел не двигаясь ещё минут пятнадцать, а затем попробовал встать. И идти.
Вначале было кривовато — перед каждым автомобилем приходилось останавливаться, чтобы дать себе им спокойно полюбоваться, не танцуя и не бросаясь под колёса, последнему же — благополучно проехать. Спустя какое-то время линии его хода стали ровнее, и вот уже шагал он равномерно и прямолинейно, и дивился тому, как у него вытанцовывается ладно да складно, а шаг ускорялся, с каждой последующей секундой всё более превращаясь в бег.
Дорога взмывала, сбрасывалась вниз и чиркала брюхом при рывке вправо, и сменялся цвет у стены деревьев вкруг него, и петляла лента со вспыхивающими кристаллами лобовых стёкол, которые ветром своим приподнимали его над Землёю, проносясь в это время под ним, словно под железнодорожным мостом.
Небо уверенно светлело. Горы вырастали в разгорающемся зареве. И когда он в неистовом беге своём выскочил в яркий день над самым Златоустом, то увидел пред собою неслыханное абрикосово-огненное размахнувшееся и изогнувшееся над горным городом отражение солнечного ветра, сотканное из твёрдых пород и облаков небесных, а также ещё из чего-то особого, давнего и тревожного, что описать было вне всяких человеческих сил.
Яростным факелом — горел старый-белый дом Аралейсы! Горел и сгорал — и разбрасывал блики на десятки километров и тысячи лет вокруг. Горел дом, и уж не виден был как здание, а явился миру огромной свечою, что вскинула свой фитиль над жалким городком, в котором просыпались оплывшие лица, где доцветали последним цветом пропадающие глицинии и глядели в пустое небо оцепенелые астры.
Из горящего дома выползал чёрный увалень. То был страшный и обезумевший Аралейса-палач, что держал теперь в одной руке титановое ружьё, а в другой — круглую алюминиевую сковороду, коей изо всей силы колотил по нему, и звенело всё вместе как крикливый плаксивый жестяной колокол, и призывало всех восстать и явиться на улицы, и быть готовыми, не помнить более домов своих, и скакать по миру, будто беспризорные зайцы — и бежать прочь, пока носят ноги, пока возможно, пока не настало время свалиться без сил.
Аралейса набрал в грудь как можно больше воздуха и таким же плоским и крикливым тоном, как и его самодельный колокол, продекламировал:
- Будьте прокляты, дорогие мои! Не жить вам больше здесь. Недостойны мы мест сих! - и с новой силой стал бить о ружьё сковородою.
Народ вываливался на улицы. Подле домов мелькали круглые и пустые заспанные глазищи. Изо ртов высовывались языки и недоумённо облизывались. Толпе было понятно приказание Аралейсы, но она словно не могла воспринять его всерьёз. «Как, и в самом деле?» - вопрошали все эти бесхозные глаза.
Хребет, что тянулся далеко за озером и за спиною оратора, начинал дрожать в ослепительной заре, было видно, что с минуты на минуту к нему подступит меткий и оглушающий солнечный восход.
- А-а-а! - заорал Аралейса, - животные, разучились понимать слова! Так поймите же это, - и выпустил по жителям несколько снарядов. Двое стариков, несколько мужчин и одна женщина пали замертво. Но к изумлению правителя, остальные продолжали стоять и пялить на него свои бессмысленные очи, как бы проговаривая: «Эк удивил!»
Уходить из города никто не собирался, бодрому люду, судя по всему, здесь нравилось.
Кто-то подал смешок. Как бы в честь того, что правитель их глуп и до одури предсказуем. Этот смех был подхвачен кем-то другим, потом третьим, и через минуту уже вся толпа потешалась над дурацким чёрным Аралейсой, горе-правителем, посмешищем Аралейсой, и дрожали от смеха стёкла в домах, и стрелял Аралейса в толпу всё неистовее, и падали люди, да так и погибали смеясь, а толпа хохотать не переставала, и звонил Аралейса опять и опять в свой пустой сковородный колокол, а в ответ получал лишь аплодисменты — да хохот, что клокотал всё заливистее, всё раскидистее, всё звонче. А с ним всё быстрее, всё веселее сгорало былое аралейсово жильё на былой набережной.
Но вдруг совершенно внезапно и одновременно людской смех переродился в вопль ужаса. Аралейса невольно обернулся — и увидел: из-за хребта, из-за озера, из-за чёрной матушки-земли, высоко в небо над ними всеми поднимается жирный и остроконечный солнечный серп.
Алый серп затмения воцарялся в бледно-розовом небе, вырастал всё выше, и всё истошнее был людской вопль, а потом уж преобразовывался в звериный вой, и начинали все пригибаться к земле и пятиться, скочевряжившись, и сам Аралейса вдруг стал кривым и согнутым, и также пятился от этого невозможного солнцемесяца, а при этом не переставал бить по ружью сковородою.
И рявкнула, охнула в какой-то момент толпа, и побежала в горы, побежала от солнца, побежала вспять.
И оглядывались люди на солнцемесяц своими округлившимися и увеличившимися от ужаса зубами, и натыкались, не видя дороги, на жилища свои, но не чувствовали боли в проломленных головах.
И перепрыгивали они через дома, а после вновь бежали, и не замечали, где закончился город и началась в их слабой жизни — новая шкурная дичь.
А некоторые подхватывали золотые столбы, что ещё не успевали посечь на блюдца, и с наивным усидчивым рычанием тащили по улицам, да не дотаскивали и до ближайшего лесу, так как скорость бегущих налегке была куда выше — и те, что со столбами, затоптаны были намертво.
И накаливался солнцемесяц, и рассекал небеса всё стремительнее, входя в них, точно нож в масло, и отвечала ему покорными блёстками роса на ветвях, что оделась в розовый цвет, точно смешавшись пред тем с богатою людскою кровию.
И пустели жилища, и наивные астры с глициниями прижимались к стенам домов, и уж не могли выпрямиться вновь, а так и засыхали медленно и бесхитростно, подумав, что наступили обыкновенные осенние дни.
И разрывались от крика младенцы, что были в руках у матерей, и не все выживали из них. Старики же решили хитрее — и прятались было вновь по домам, да только подул восточный ветер, и пламя переметнулось с аралейсова дома на второе-третье здание, и уже начало привлекать к праздненству весь город — улицу за улицею, всё за собою, всё с собой, всё к одному большому и страстному небытию.
И бежала толпа в горы, и не останавливалась там, и была словно заведена, не смотрела более ни на что, не замечала оврагов на пути своём, и взбегали окровавленные и расхристанные, очумелые и приземистые, грязные и с выкатившимися от страха глазными яблоками люди на холмы и сопки, и единственным смыслом было для них это новое и безмозглое движение, и ничего кроме этого движения для них не существовало.
И выскакивали им наперерез дикие кабаны да медведи, и злы были на них, и разрывали в клочья первых попавшихся, и убегали гордо с кусками добычи обратно в леса.
И бежал жалкий люд прямо на Таганай, и самые отчаянные особи семенили по высоким гребням, и все вместе затем выскакивали к долине, что после расцветёт Златоустом, и пересекали её воровато под распластавшимся над планетою солнцемесяцем, точно мыши, точно осенняя листва, сухо летящая через мостовые городов двадцать первого века.
И завершал бегство взвинченный и на одной ноге танцующий чёрт, Аралейса, в исступлённом экстазе жонглирующий по воздуху ружьём и сковородой, да так искусно, что те, так и казалось, сделаны из дыма, а то и вовсе сами рисуются-чертятся в воздухе неподалёку от беснующихся рук его. Он мечтал научиться танцевать — и никак не знал, где, когда и при ком совершит самый первый и самый последний свой танец.
И слышала возгласы спящая глубоким сном в бревенчатом храме инокиня Вера, и снился ей сон о том, что де на небе кто-то увидел знамение, и надобно уплывать по серебристой глади озера на быстрых продолговатых челнах.
И складывала в челны пожитки свои матушка Анфиса, а с нею — десятки сестёр. И десятки братьев собирались в дорогу, попеременно крестясь и моля Господа о том, чтобы минула их погоня войск императорских.
И говорили о том, что небо помогло им принять решение, так как послало затмение в этот день, а сие значит, что неспроста вчера были тревожные разговоры и новости, что принёс Игнат, добрый человек.
И заходил отец Фёдор в бывший храм свой, и забирал с иконостаса иконы, да одну оставил, а инокиню Веру будить не стал, что же до других братьев и сестёр, то и вовсе забыли они о ней.
И растерянно, на цыпочках выходили по одному из пещеры своей неандертальцы, и казалось, что вереница их, что вытягивалась из полукруглого выхода, никогда не кончится, и переходили они один за другим по тонкому перешейку на материк, после чего брали влево и направлялись к южному берегу бушующего круглого моря.
И заняты были руки их, и надрывались они под тяжкою поклажею своей, а впереди несколько рослых мужчин несли огонь.
И крепко-крепко держал молодой неандерталец за руку подругу свою, презрев этим правило нести в каждой руке по поклаже, презрела же и она закон сей, взяв его руку, и порождали они этим ропот в рядах соплеменников своих, что смягчался, однако, странным поведением старшего брата, который взял на себя всю поклажу их, поддерживая тяжёлые тюки плечами да головой своей, кряхтя и выбиваясь из сил, но не давая никому нести сей багаж, словно с тем, что отдал его, отказался бы от чего-то неизмеримо тонкого — сродни вчерашней золотой метели.
И покидал пещеру последний неандерталец — и оставалась она пустою, и время, прошедшее с той поры, как ступала последний раз нога жителя на каменно-землистый её пол, исчислялось всего лишь пятью-шестью секундами, но тот час, что выступал в качестве пустого безлюдного будущего, уже пролёг — и составлял несколько десятков тысяч земных годов.
И направлялись бывшие обитатели прекрасного прибрежного города Восемнадцати цветов на запад, и, казалось, бежать будут, пока хватит им на то суши земной , но позже будут случаться и успокоения, и те, что примут боль свою, станут оседать на равнинных ветрах, на плывучих степях, в глухих плоских лесах, станут плакать и молиться, плакать и просить, и сочинять за тем красивые горькие песни.
И поворачивало у южного края озера племя неандертальцев на юг, выруливая у озерца Кысы-куль в долину с бурной рекою, и распахивался перед ними новый мир, и продвигались они в сторону, где горы становились задумчивыми и тянулись справа на расстоянии почтительном, а впереди встречала их всем своим многообразием огромная степь — встречали иные моря и травы, и дрожали в огне новые закаты, и не случалось более ледников, а были встречи, поколения, была любовь и была жизнь.
И отталкивались от северного берега Пиняева острова десятеро лёгких светлых берёзовых челнов, и восседали на них чинно суровые братья в чёрных одеяниях, и сидели в других, молитвенно сложа руки, кроткие заботливые сёстры.
А высоко, уж совсем высоко над озером да над островом, да над всею северной частью Южного Урала всё ещё взбирался по белым ледяным ступеням новопреставленный странник Михаил, что накануне претерпел гибель, взбирался — и не переставал задавать себе одни и те же вопросы, и спешил вверх, словно вконец утомился уже от них.
Наступила пустота. Настала бежевая холодная пустота, песчаная пустота. Пустота пустыни, молчание воды, молчание острова. Молчание океана.
Настала пустота молчания по исходе с острова детей его.
Настало молчание острова, и длилось два часа, и существовало лишь несколько человек, его переживших.
И каждый из них пережил своё молчание, молчание воды своей и своих островов.
Те же, кто не пережил — отправились исхаживать иными, многовековыми путями.
Ибо у каждого свой ледник, и каждому — свой исход. Свой срыв. Взрыв. Сброс. Своя новь и своя долгожданность.
Инокиня Вера проснулась посреди храма.
Она сразу поняла: случилось что-то неладное. Короткие, светлые, будничные отблески на полу говорили о том, что время подходит к полудню, а тем временем вокруг стояла совершенно несвойственная обители тишина.
Она распахнула дверь навстречу острову, дверь весело открылась и от души хлопнула по стене храма несколько раз. Сразу за нею начинался какой-то неестественно застылый, почти безжизненный и непривычно зелёный мир.
Вера вышла за дверь и встала перед притихшей реальностью как перед загадкой, какое-то время наблюдая за ней.
Майя снова открыла глаза.
Вкруг неё цвёл день, склоны острова полнились возгласами туристов. Георгий, что готовил завтрак неподалёку, заметил её пробуждение, подошёл к ней.
- Доброе утро, сказала она медленно и мечтательно.
- Доброе утро, - ответил он, - как спалось?
- Неплохо, - произнесла она, - а ты, такое впечатление, не ложился ни разу.
- Я путешествовал, - ответил он, опустив взгляд.
- У меня ощущение, будто и я здорово попутешествовала, - нерешительно произнесла она.
- Это замечательно, отозвался он, - наверное, много интересного можешь рассказать.
Она улыбнулась непринуждённо.
- Меня зовут Виктория, - сказала она.
- Очень приятно, дорогая Виктория, рад тебя видеть, - ответил он беззаботно, - сам не представляюсь, моё имя ты знаешь.
- Я живу во Владивостоке, - продолжала она медленно, но со всё более возрастающей уверенностью в словах. - Рисую картины. Я художница.
- Это прекрасно, - Георгий снял с примуса овсянку, - кашу будешь?
- Пожалуй, да, - она улыбнулась.
XV
«Выглядит так, будто никого нет, - думала Вера, - никого-никого нет. Правда ли? Но — не тем ли отличается прошлое от настоящего? И не по тому ли настоящее всегда узнаешь?»
Она сделала первый шаг.
«Не тем ли прошлое родственно будущему? - рассуждала она. - В будущем, как и в прошлом, всегда много-много лиц. И все смеются. Живы. Ибо у Господа мертвых нет. А как празднуют!»
Она прошла вдоль разделительного забора.
«Ежели военная бригада приплывала, то отчего же братья-сестры и меня не взяли с собою, а если уж и оставили, то отчего, опять-таки, не отыскал меня никто из военных? Если сейчас окажется, что я на острове одна, то что же это будет означать, Господи?»
Остров казался Вере жёстким и безжизненным, словно в инее. Этот внутренний иней чувствовался на листьях берёз, на дверях храма и даже на её собственном, ныне мало о чём сообщающем ей теле.
«Такое ощущение, что все вчерашние люди мне приснились, - сказала она себе еле слышно, выходя из пустой женской трапезной, никого там не встретив.
Она вышла к скале и открыла калитку в мужскую часть монастыря.
Сосновый мрак оказался столь же пустым, сколь и берёзовый иней. Никого-ничего, ни живых, ни мертвых, только огромная скала, только ветхие бесполезные скиты, только полчища слабых солнечных бликов, крадущихся по земле и упрямо подбирающихся к инокине.
«Они не могли забыть о моём существовании, - воскликнула она, - по крайней же мере — настоятель, который весь вечер намекал на мою исключительность!» - на последних словах она едва не заплакала, а с тем сорвалась с места и ринулась к калитке, что вела на берег.
Травяное прибрежье за нею было тихим и нелюдимым — как и весь остров. На берегу не обнаружилось ни одной лодки, что показалось Вере особенно горьким, хотя это с лёгкостью можно было предсказать: с чего бы оказаться лодке там, где нет ни души?
«И вправду, с чего бы, - повторила она вслух, как вдруг ощутила наплыв сильнейшего одиночества, одиночества как тишины, как покоя, что поглощает всех и вся, одиночества как природы, столь безучастной к человеку, отгородившемуся от неё забором. Ей хотелось видеть любого человека рядом — пускай даже самого странного и несносного, как матушка Анфиса. Ей хотелось видеть людей вне зависимости от их личных качеств или рода деятельности. Ей просто хотелось, хотелось к людям.
С этой мыслию опустилась она на траву. А потом потекло по её жилам странное спокойствие, точно отсутствие людей исключило в момент возможность жаловаться на что-либо, точно оно — новая реальность, а не жизненная коллизия. Реальность, а не коллизия. Вот в чём дело.
«Коллизии, - пробормотала она внезапно, - а ваш свет словно выключили. Вместе с теми, в чьих глазах я должна была выглядеть кем-то. Странно.»
Она взмыла сознанием над самою собою, и глядела на себя сверху, и казалась себе игрушечной девочкой, с которой сама играет в куклы — и придумывает для неё сперва отца и маму, потом гимназию и учителя словесности, что по-прежнему никак не хочет рассказать о том, где и когда это не было войн, а потом и Алексея, и казалось уже, что сама она срежиссировала и его убийство, и свой собственный переезд на остров, а теперь и столь странное забвение со стороны уплывших с него монахов и монахинь.
«Если ты это всё сама, - прошептала она, - тогда придумай и остальное, придумай всё, чего пожелаешь. Придумай те общества равных, о коих мечтала, придумай, что Алексей жив иль воскрес, придумай себе иного отца и иную жизнь, просто придумай! Если вправду желаешь. Не тебе ли придумывать, не тебе ли воздастся по вере твоей?»
Она поднялась с земли.
«Но вот я уже, однако, воспринимаю большую часть былых своих эмоций, - говорила она почти вслух, - как нечто ненастоящее, как электрический свет, который только и делал, что мешал мне разглядеть звёздное свечение в себе самой. Но свечение сие покамест столь слабо, что не отвечает эмоциональным запросам, не вызывает должного интереса, кажется столь бледным в сравнении с былыми наэлектризованными переживаниями! Что же теперь делать с собою? Пытаться мучительно приглядеться к новым едва заметным звёздам? Или давать им разгораться самим? А если заместо них разгорится что-то неверное? Что оставлять, от чего избавляться? Как распоряжаться свободой?»
Георгий с Викторией расположились на той же полянке, что днём ранее, и принялись завтракать.
По озеру раздался плеск, к острову причаливала очередная туристическая яхта.
- У нас такие же, только морские, - Виктория оторвала взгляд от каши и поглядела на яхту, потом на Георгия. - Побольше, - пояснила она и усмехнулась.
- Ты одна живёшь? - спросил Георгий.
- Одна. У меня квартира от бабушки в исторической части города, рядом с железной дорогой, там, где рельсы почти под улицами. Бывал когда-нибудь во Владивостоке?
- Насколько могу судить, не бывал, - ответил Георгий, понимая, что начинает неотвратимо таять и уплывать вдаль при общения с новой знакомой, и что перед ним совсем другой человек, нежели был вчера, и если тот человек мог просто нравиться, то в эту женщину легко и без усилий можно было не на шутку влюбиться.
- Приедешь? - повернув голову, она посмотрела на него, как нарочно, столь красиво и бесхитростно, что и отвечать надо было не менее прямо.
- Я приеду к тебе, - сорвалось у него с губ, - но, единственно что… Надо будет немного подождать. Я тебе потом расскажу, в чём дело. Дело не только во мне. Дело в определённом долге. Но я… я обязательно хочу приехать. Давай пока ты ещё о чём-нибудь поведаешь мне? Есть у тебя братья, сёстры? Где живут твои родители?
- Был у меня брат, - она грустно поджала губы — не то в расстройстве, что у Георгия, оказывается, есть какая-то своя тайна, а не то из-за брата, чья судьба сложилась не совсем радостно. - Он два года назад купил себе электромобиль, и тот ударил его током, да так сильно, что брата парализовало. А есть ещё сестра, у неё семья, дети, но мы в последнее время редко общаемся. Родители живут в разных местах, папа в Артёме, недалеко от меня, мама в Новосибирске. Они давно не вместе…
- А чем ты ещё любишь заниматься кроме живописи? И как проходит твой день? - Георгий ловил себя на том, что вопросы, которые с его стороны ещё вчера бы были логичными и достаточными, уже сегодня меркнут перед каким-то новым солнцем, им становится словно нечем дышать, они хотят взорваться и переродиться в новую правду.
И вновь инокиня сидела на тихой траве, и пыталась найти ответы на вопрос о том, отчего в ней заварено столь много всего, а также о том, почему из этого непременно нужно что-то выбирать.
Электрические блики исчезали, возвращались, небесное сияние возникало и снова гасло. И рождалась весть о том, что кому-то достаточно пятнадцати минут, чтобы отсеять зерно от мусора, а иным и трёх жизней на это не хватит. И последнее было столь мучительным, что рождало новую нервность и новое неприятие.
«Пребывать на этом острове нет смысла, - отчеканилась мысль, - начиная с того, что здесь я просто-напросто помру с голоду… Нужно найти способ переправы. Хотя бы даже и вплавь.»
Она встала и уверенно пошла к западной части, к той точке, где остров ближе всего подходил к большой земле. Осмотрела забор. Брусчатая стена выглядела слишком высокой и недостаточно рельефной для того, чтобы её можно было перелезть.
«В крайнем случае поплыву от калитки, сколько бы времени и сил на это ни ушло, - резко бросила она. - Ради этого даже плавать научусь. Но сперва всё же стоит поискать досок да брёвен и попробовать сколотить плот.»
Солнечные блики струились меж деревьев, вышивали кружево в сухом маслянистом воздухе, остров, казалось, просыпается ото сна, снова медленно и немолчно дышит светом — и снова нет этому дыханию ни конца, ни начала, и с тем откуда-то льётся, как это ни странно, чувство ещё большей невозможности, решительной невозможности этот остров вот так вот взять — и покинуть.
Она приступила к поискам брёвен для плота. В одной из келий нашла прекрасную доску. В другой ей попался моток крепкой верёвки. Оставалось найти ещё две-три доски либо столько же брёвен — и плот готов.
Уж почти все строения в сосновой части острова были пройдены, главный же скит, в который позавчера её принесли, не содержал по её памяти ничего, что пригодилось бы для переправы. Впрочем, взгляд её упал на брёвна крыши, что не слишком прочно держались друг-друга, а оттого закралась мысль, что можно бы попытаться часть этого скита попросту разобрать.
Она вошла внутрь — и буквально не узнала вчерашнего помещения. Скит вовсе не был пуст, он полнился бесконечными предметами, он просто-таки был полон предметов, что занимали почти всю его площадь, а где-то и высоту. И всё продукты питания — сухари, сушёная рыба, сахар, консервированная ягода...
Заботливый отец Фёдор всё предусмотрел. Перед тем, как новым, незнакомым и незначительным рядовым монахом сесть с братией в челны, он снабдил Веру всем на первое время необходимым, чтобы она могла спокойно освоиться на новом месте и в новом статусе.
Несколько минут она стояла молча. «Что же, значит ли это , что я смогу спокойно привести в порядок своё здоровье, не спеша, разобрать часть скита и построить более или менее качественный плот?» - спрашивала она себя.
А скит вместе с островом словно пел на ветру, и убаюкивали её оба, и напевали широкую дивную колыбельную повесть о том, что не уйдёт она отсюда. Никогда-никогда в жизни не уйдёт. Пел о том, что найдёт она в себе чудесный дар исцеления, и люди потянутся к ней, и проживёт она на этом острове всю жизнь — и скончается в сентябре тысяча девятьсот семнадцатого года, а остров назовут её именем.
У узенького оконца ей привиделась стопка предметов, похожих на книги. Медленно и с недоверием подошла она к окну. И вправду: там лежали красивые коричневые книги с золотым тиснением.
Она взяла первую из них, стала медленно и нерешительно перелистывать. С каждою секундой движения её становились всё более нетерпеливыми, а румянец на щеках разгорался сильнее.
Эти книги были написаны непонятной ей азбукой, впрочем, кое-где попадались и знакомые буквы. Красноречивее же букв с нею говорили изображения, картины о жизни людей на баснословных планетах, об их глубоком и древнем земном согласии. Судя по иллюстрациям, помимо трактатов по естественным и гуманитарным наукам были в книгах этих и рецепты врачеваний, и советы по общению с детьми, и даже руководства по приготовлению самых разных произведений кулинарии. Долистав вторую книгу, она сделала неосторожное движение и сшибла на пол ещё один фолиант, который раскрылся на том месте, где неизвестно кем заложен был красной матерчатой закладкою.
И взглянул вдруг на неё с этой страницы весёлый-превесёлый, наивный-пренаивный неандерталец. А потом недолго думая взял да и подмигнул ей.
По дальней, выходящей к берегу монастырской калитке, которую Вера закрывала не далее как минут двадцать назад, раздался отчётливый стук...
- Встаю я обычно часов в восемь утра, - голос Вики становился чарующе-повествовательным, точно читает она ребёнку сказку на ночь, - сперва делаю гимнастику, потом выпиваю чашку кофе с сухим хлебцем, на который намазываю авокадо. И почти сразу же иду гулять к морю. На набережную. Мольберт всегда со мною, и если в красках моря и неба я вижу нечто небывалое, то сразу же это и зарисовываю. Впрочем, почти всегда и зарисовываю. Потом вверх по Тигровой, а дальше — влево и вниз, к вокзалу и пассажирскому порту. Либо и не иду вовсе в эту гору, а направляюсь по улице, что движется перпендикулярно берегу, и где много самых разных кафешек. Во время прогулки всегда встречаю кого-нибудь. Главным образом, знакомых. Мы редко разговариваем, но нам достаточно и двух-трёх слов, чтобы понять, кто в каком настроении, а если повезёт, то и подсмотреть в глазах, точно в замочной скважине, кто о чём мечтает в этот день.
А иногда попадаются незнакомые, чуждые, но не менее интересные лица: как-то раз поднимаюсь по Тигровой, а сверху идёт девушка — вниз, к морю, улыбается, словно в предвкушении или надежде какой, а в глазах будто слёзы застыли или что покрепче. Неживые глаза. «Привет», - окликаю её. Она резко смотрит на меня, пугается — и лишь ускоряет шаг, но спотыкается непонятно обо что, да не падает, а взлетает — и уж вижу её, парящей над морем, и понимаю, что в моих силах написать её, а тем, конечно же, вернуть на землю, но думаю — стоит ли? Что-то подсказывает, что — да, надо пробовать. Сажусь прямиком на бордюр, зарисовываю полёт. Эх, да что-то не зарисовывается, не могу поймать её, как не силюсь.
Вера подскочила, бросилась из скита, добежала, спотыкаясь, до калитки и распахнула её настежь.
Перед собою увидала лодку, а рядом с нею — двух простых мужичков, один из которых лежал на самом берегу, а другой стоял поближе и осматривал инокиню взглядом, полным надежды и почтения.
Матушка, - произнёс он, кланяясь, - мир обители вашей. Брат мой — расслабленный, вот уж три года как ранило на войне, служивым был, а с той поры не ходит. Уже и по врачам возил я его, и по знахарям разным. Надоумила тёща моя к вам свозить, последняя надежда, говорит. Помолитесь за здравие его, не откажите…
Не могу записать полёт её, представляешь? - продолжала Вика, - а оттого начинаю писать, что Бог на душу положит. Письменный стол изображаю с глобусом, ну вот знаешь такой, как в прошлых веках любили, а за столом тёмный человек сидит — учёный-алхимик, монах, пират, чья-то тень, и разворачиваю этот рисунок к ней, а она уж летит обратно — и вот уже рядом со мною, глаза полусумасшедшие, не может отдышаться. «Это ты?» - спрашиваю и указываю на рисунок.
Вера от неожиданности сделала шаг назад. Это её-то просят? Это она-то — последняя надежда? Это ей только что привезли парализованного человека?
Вера почувствовала себя самозванкой, краска выступила у неё на лице, и уже готова она была попросить у мужичка прощения да отказать ему, да вдруг вспомнила, что кроме неё на острове нет более ни единой души.
Мужичок стоял, прижимая шапку к груди — и едва дышал в ожидании ответа.
Инокиня подошла к расслабленному. Осенила его крестным знамением, склонилась над ним, закрыла глаза, начала читать молитву.
Она закрывает лицо руками, начинает плакать, - продолжала Виктория, - садится на бордюр. Я накрываю её плечи пледом, что предусмотрительно взяла с собой, и продолжаю пририсовывать кое-какие детали. «А вот это — ты? - спрашиваю. - А это тоже ведь про тебя? Правда? Правда ведь?» Она выхватывает у меня из рук картину, спрашивает: «Сколько?» «Будешь кому-то продавать — проси много, да и продавай лишь когда жить негде будет, а тебе бесплатно даю», - отвечаю. «А мне и негде», - говорит она, - я живу у подруг или друзей. У меня много друзей, и все несчастны. Ты сможешь им помочь. Да, я знаю, им сперва будет больно!»
Долго читала молитву Вера. И всё ей казалась она недостаточной, и всё хотелось сделать её ещё сильнее, и боялась открыть глаза — да увидеть лежащего в прежнем положении человека, а потом уговорила себя не думать об этом и когда силы стали её покидать, когда начала она валиться набок и еле успела выставить руку, чтобы не удариться о край лодки — её глаза невольно разомкнулись, а перед нею уже во весь рост стояли двое здоровых братьев — и плакали, улыбаясь ей.
- Как здорово, - прервал Георгий Викторию, - ты очень многое знаешь об этой жизни. И собственное море у тебя при этом спокойно.
- Я получила семь прекрасных заказов, - продолжала она, - десять дней писала их, пока над Владивостоком шёл дождь. Будто специально шёл! Во Владивостоке удивительные дожди. Они никогда не забывают рассказать тебе о том, что кроме них существует ещё и солнце. Дождь в те дни проливался целыми потоками на мои полотна, смывал не раз то, что я успела изобразить. И тогда я входила в его пространство, пространство дождя, и встречала в нём тех самых людей, в души которых столь любезно предоставили мне возможность заглянуть… Здоровалась с ними. Нет, ну так бывает редко, - словно опомнившись, оживилась она.
«Слава тебе Боже наш, - шептала инокиня Вера, сотворив первое в жизни чудо исцеления, в то время как лодка отплывала от острова, - с твоею помощью мы всё можем...» - И это уже была совсем другая Вера. «Алексей, Алексей… Мы ещё покажем, - добавляла она тихо и отвернувшись к брёвнам забора, хотя в этот момент и без того никто не мог её услышать, - Алексей, мы ведь правда умеем творить чудеса?»
- А у тебя бывают выставки? - спросил Георгий.
- Скоро откроется первая. Второго сентября.
- Послезавтра?
- О, послезавтра! Мне нужно срочно лететь домой, а то не поспеваю к открытию! Надо посмотреть расписания самолётов. Ты не видел мой телефон?
- Твоего телефона больше нет. Прости. Я могу дать тебе кое-какие деньги на новый.
Она сосредоточенно посмотрела на него. Потом вздохнула.
- Не нужен мне тот телефон. Я разыщу свой, не бойся за меня. Мне, кажется, пора.
Она встала с травы и застыла в нерешительности, в сожалении, что уедет сейчас от Георгия, и в осознании грусти по этому поводу.
- А ты что делаешь по вечерам? - спросил Георгий невпопад. И понял, что и сам всеми силами хочет хоть на сколько-нибудь продлить пребывание Виктории на острове, оттого и продолжает задавать вопросы.
- Вот приедешь — и расскажу! - она развернулась и пошла собирать палатку.
- Вика, неужели ты не понимаешь, что мне неважно, как ты проводишь вечера? Было важно, теперь — нет. У лечащего одни интересы, у любящего — совершенно другие.
Она остановилась, не оборачиваясь.
Он подошёл сзади и неслышно обнял её.
Но уже минуты через три им пришлось разомкнуть свои столь неожиданные и спонтанные объятия, самолёт отправлялся через три часа — и надо было спешить. Они быстро сложили палатку и направились к надувной лодке, на которой вчера приплывала Майя, и которая, нынче неведомо откуда явившаяся и привязанная к бетонному туристическому причалу, ожидала Викторию.
Потом поделились контактами, которыми располагали. Виктория написала адрес, Георгий — свой телефон.
- Ты точно приедешь? - спросила она, сидя за вёслами. И вообще. Вообще... Кто ты? В чём твой долг? Так и не рассказал…
- Вика, дело не в том, приеду я или нет, дело в том, что ты готова к приезду, а значит, не слишком много будешь думать о нём — и дождёшься. Я же в свою очередь спокоен за тебя, а оттого не стану считать дни. А если к тебе приедет другой, то и меня в свою очередь будет кому встретить, так как всё, абсолютно всё пребывает в равновесии для тех, кто равен иным на сей Земле, - произнёс он. - О том же, кто я, знай главное: я — часть твоих горизонтов, часть лестниц твоего мира. Что само по себе большое счастье для нас обоих. Но дай же Бог, чтобы лестницы и набережные людских жизней поскорее осветились солнцем, чтобы не пришлось никому более прикасаться к ним столь знакомой всем нам изматывающе-неуверенной ощупью. С днём рождения, дорогая. С началом того пути, двигаясь по которому возможно накапливать искорки солнечного огня.
- Спасибо… А с чем я могу поздравить тебя? Кто я тебе?
- В данную секунду - женщина, сидящая в лодке и собирающаяся в путешествие, - он подмигнул ей заговорщически.
Солнце вдруг вспыхнуло над островом. Героиня наша заискрилась вся в нём несказанною и весёлою своей красотою — и решительным движением оттолкнулась от причала в новую жизнь.
XVI
Он видел остров. Он помнил об острове.
Зрение и память слились для него в неделимое, в том числе и потому, что стал он совершенно неспособен смыкать глаза.
Михаил шёл по прозрачным ступеням. И видел глубоко внизу гладь озера с маленьким островком на ней.
Время от времени ему надоедали озеро с островом, но от них не получалось и отвернуться, так как помня об острове, он встречал его и впереди, и вверху — и везде, куда бы ни направлял свой взгляд. Он мог бы перестать встречать его перед собою, коли бы прекратил о нём думать, да только не особо ему удавалось и это, так как был он на этот остров, откровенно говоря, не на шутку рассержен.
Он понимал, что умер. И непонятно отчего винил в своём уходе именно этот остров. Не Майка, который неудачно прыгнул к нему в опрометчивом и столь по сути своей трогательном желании втащить его обратно в лодку, не Майю, из-за которой была предпринята вся эта злосчастная вылазка, а именно остров как таковой. И было оно, - а Михаил это замечал, - весьма странно, ибо остров уж по крайней мере не являлся по известным понятиям существом живым и способным к ответу перед кем-либо.
Вкруг него небесным веером расстилались нити облачных путей, и в отличие от земной реальности, вместе с облаками пролетали по этим струнам и более очерченные сущности тех же, что и облака, расцветок, и отчего-то мыслимые Михаилом как живые.
Михаил не ощущал температуры воздуха, не воспринимал ветер, не чувствовал твёрдости ступеней, по которым ступает. Ежели бы в возмущении назойливым, словно соринка в глазу, островом он захотел топнуть ногой по прозрачной ступеньке, он бы соприкоснулся с нею так же неслышно и без сопротивления, как если бы поставил на неё ногу самым аккуратным образом.
Остров кочевал перед глазами, солнце же, видимо, гнездилось где-то за плечом, так как ни в одной из сторон он не мог найти взглядом ни открытого его диска, ни даже облачного ореола, при том, что весь видимый мир очевидно и несомненно полнился его сиянием. А небо было чисто белым, больнично-белым, и это белое, не голубое небо, словно чистый лист, более всего повергало Михаила в пустотно-дрожащую и бестелесную тревогу.
«Я же кто-то...» - сказал он про себя, но в то же время вслух — чему премного удивился. Сказанное про себя автоматически повторялось окружающим его пространством.
- А кто-то — это кто? - повторил он уже в голос, и по звучанию это, однако, ничуть не разнилось с предыдущей фразою.
Но удивлённая мысль о равности двух фраз схлынула быстро, хотя бы уже оттого, что ей на смену пришло смятение: оказывается, с произнесёнными словами из сознания улетучились какие-то неизмеримо важные вещи. Из своей жизни, из жизни, что прожил там, внизу, он ни крохи, оказывается, не способен был теперь вспомнить!
Это было страшно. Это было неожиданно пусто и неприятно тою неприятностью, когда понимаешь, что от воспоминаний твоих сейчас будет зависеть дальнейшее, а не вспомнив чего-то, теряешь над этим дальнейшим всякую власть. Ему внезапно показалось, что когда-то, а может и не раз, он уже допускал подобную ошибку, за что потом дорого и мучительно платил. Чем платил — неизвестно: он не мог высветить этой схемы, а нёс в себе лишь её ощущение. Житие на Земле, смутная полуосознаваемая вереница промахов в небе — всё это дрожало в нём теперь нервным и близким сновидением, сюжет которого он судорожно пытался вспомнить.
Перед глазами танцевал остров, и он понимал, что ещё полминуты назад назвал бы этот ромбовидный предмет прямо и не колеблясь, теперь же зелёная фигурка становилась для него абстрактной и неинформативной субстанцией.
Но зато теперь в беспамятстве своём он видел куда больше самой земной поверхности, линии взглядов его достигали невообразимых далей, и теперь виделся сверху ему неузнанный молодой со светлыми развевающимися волосами Майк, что самозабвенно обнимал столб трамвайной остановки в городе Златоусте. Переходил к противоположному столбу, прижимался к нему лбом. А когда подошёл трамвай, рьяно подбежал к нему— и стал смахивать пыль с правой фары, после чего лёг на проезжую часть улицы и катался по ней всласть, точно тигр по первому снегу, а автомобили дичились и с недоумением объезжали его.
Трамвай остановился. Средних лет, усатый, в кепке вагоновожатый подошёл и наклонился над ним.
- А я вижу, ты там был, - сказал он, прищурясь.
- Там не был, но — видел, - отвечал человек.
- Как скажешь, - вагоновожатый подал ему руку, - вставай, подвезу тебя.
Я пешком, - ответил человек, - но спасибо. Можем так: я пойду по рельсам, а вы последуете за мной.
В речи человека забрезжил финский акцент.
- Может, вам нужны деньги? Или хотя бы одежда? - спросил водитель трамвая.
Человек только сейчас заметил, что он до сих пор пребывает в минимуме своей одежды.
- Я думаю, будут у меня и деньги. Будет и одежда. Всё будет, - ответил он.
- Тогда — прошу! - вожатый указал на рельсы перед трамваем.
Человек с развевающимися волосами вступил на один из рельсов и пошёл по нему. Трамвай поехал следом.
Рельсы словно не заканчивались ни в одной из сторон города, они тонкими нитями пронзали его и уносились далеко за пределы застройки, они были само пространство, сами линии его координат.
Человек вошёл в лесную зону, затем они с трамваем вышли к старой части города, в которой рельсы поворачивали влево и брали при этом круто вверх.
На одной из трамвайных остановок он воспользовался тем, что трамвай стоял, набирая и высаживая пассажиров, и забежал в магазин, чтобы спонтанно и не думая поцеловать грустную продавщицу, а потом столь же спонтанно достать из пиджака бумажник и оплатить первому попавшемуся покупателю приобретение им хлеба, масла и колбасы.
- Ты там был? - удивился покупатель.
Человек лишь улыбнулся, похлопал покупателя по плечу и выскочил из магазина, чтобы продолжить маршрут.
Ему казалось смешным, что ещё с утра он так боялся обычной шоссейной дороги, а ещё вчера вечером ему мнилось невозможным выпрямиться во весь рост. В честь чего же происходило в недавнем прошлом то и другое, он не помнил, да впрочем и не силился вспомнить, его сейчас больше интересовало настоящее, а оно было ярким и многообещающим.
Вскоре их маршруты разошлись, трамвай пересёк улицу и взял правее, человек же пошёл прямо.
А около четырёх часов дня он появился на перевале через Уреньгу. И одет был уже в классический мужской костюм, а посетители придорожного трактира смотрели на него с любопытством.
Михаил увидел, как он подошёл к автомобилю с петербургскими номерами.
Две семьи из Петербурга направлялись в путешествие по Сибири. Он объяснил им, что у него нет денег добраться до Финляндии на самолёте — и они согласились взять его с собой, сперва в путешествие, а затем добросить до финской границы на обратном пути.
- Как твоё имя? - спросили они его.
- Антти.
Дети в микроавтобусе беседовали между собою.
- Русский и английский произошли от пра-индоевропейского языка, - говорил парень, смотри, корни одни и те же. Носок — sock, посылка — parcel…
- Нестыковочка, - отвечал ему другой, - «ок» это суффикс, а «по» - приставка. Не могут слова с такой разной морфологией иметь общее происхождение, скорее — одно будет происходить от другого.
- Антти, - обращались они потом к нему, - а финский ведь в другой семье языков, мы правильно помним?
- Мне кажется, да, - отвечал он.
И опускал взгляд, так как в это время внутри уже шевелилось глубинное беспокойство. Так художник беспокоен своею незавершённой картиной, а любовник смятён утратой доверия между собою и своею женщиной. Где он, солнечный трамвай Златоуста? Где продавщица и покупатель, которым он улыбался столь беззаботно? Были ли они? Словно чёрное облако накрыло совсем ещё недавнее его счастие. И стояло перед глазами детство в Финляндии, и было оно каким-то странным, мутным, неуёмным, и припоминал он, что, проживая там, вовсе не был доволен родным своим городом, а бредил чем-то иным, более диким и тайным. Что же он сразу не помнил этого, когда нёсся мечтою в Хельсинки? Что же выбрал для тоски по нему лишь одну его часть?
Микроавтобус аккуратно спускался с перевала.
- Может ли, может ли так случиться, - растерянно думал он, - что и это ещё не конец? Зачем? Почему я не могу быть финном? Почему нельзя остановиться, найти себя и успокоиться?
А потом тощий человек, дрожа, отворачивал взгляд к лобовому стеклу — и в новой растерянности, бесшумно крича, наваливался на него.
Повороты выплывали не сразу, и смотрел безымянный на проносящиеся домики уже слегка заплаканных в моросящем и почти осеннем дожде автозаправок, а автобусик, спустившись с подножия Уреньги, уже разгонялся мимо Миасса и Чебаркуля — и летел дальше на восток.
Где она, та жизнь, с корабля которой ему не захочется спрыгивать? Где она, золотая, прожив которую, не испытает он сожаления и пустоты?
Где она, его жизнь?
«Как много всего впереди», - бормотал он, засыпая, а лоб его изо всех сил в это самое время вдавливался в холодное и равнодушное к словам его окно автомобиля.
Михаил этого уже не видал. Отчасти потому, что собственное отчаяние занимало его всё сильнее.
- Зачем без конца иду? - крикнул он, наконец, про себя, точно бросая этим вызов порядку вещей и событий, - если уж я теперь никто, то не стоит ли проявить мне хотя бы минимальную власть над собою, быть может, последнюю доступную мне власть?
И он встал. И тотчас пляшущий остров перед глазами снова стал островом, и Майя стала Майей, и память о прежнем Майке и их крушении вновь вонзились в сознание его. Михаил искривил лицо, точно в спину ему вонзили раскалённую иглу. Ему стало до неистовства больно, да вместе с тем влилась в сознание великая радость, будто впервые за долгие тысячи лет он сделал что-то, что давно планировал, вернул себе что-то такое, что давно хотел вернуть — и видел теперь, как белое небо укоризненно темнеет у него как под ногами, так и над головой, и как он безудержно смеётся, точно смотрит на себя сейчас со стороны.
В окружающем небе образовалась спешка, точно кто-то кого-то застал врасплох, пространство наполнилось чёрными, белыми, серыми точками, что стали пролетать, словно снежинки, мимо него, а словно бы и к нему, стали собираться в очертания колонн и стен, похожих на те, что сделаны из ракушечника, и перестал плясать остров, и новая реальность пришла на смену предыдущей, и ощутил он себя стоящим в каком-то странном межвоздушном помещении, и услыхал чей-то нежный, утомлённый, тихою лодкой качающийся голос:
- Лёша-Лёша…
Он вздрогнул. «Остров. Майк. Майя. Остров» - повторил он про себя, чтобы не забыть того, что только что с таким трудом вспомнил.
Он стоял и ждал.
- Лёша, - голос качнулся отчётливее. Пред ним как-то сразу и в одночасье выросла большая женская фигура, обращённая к нему спиною. Фигура стояла у окна — и отдалялась по мере того, как взгляд Михаила скользил по стенам новой неизвестной ему комнаты вблизь, а прекратил отдаление с тем, как комната обрела начало, прямо у ног его, а он понял, что стоит как бы у входа. В следующую секунду вход начал означаться предметно, комната застелилась белёсой стеною, оставив по центру пространство, схожее с дверным, и образ у окна маячил уже совсем далеко, в этом самом проёме, и по-прежнему смотрел в окно, и казалось, что за окном — такое ослепительное солнечное марево, какое бывает лишь в случае, когда заливает оно блеском своим самый настоящий фруктовый сад. Голос, зовущий по имени неведомого Алексея, продолжал наполнять пространство, и выглядело всё так, словно женщина ждёт кого-то именно со стороны окна, но в то же время Михаила не покидало ощущение того, что неведомый Лёша — и есть он сам.
«Остров! Майя! Майк!» - повторил он про себя неожиданно нервно.
И вновь дрожащей инфузорией заплясал перед взглядом островок, но края его были уж алыми, точно не островок это вовсе, а метеорит, упрямо сгорающий во всеобъемлюще-новой и недружественной ему атмосфере.
И тут повело, понесло, поволокло его вглубь этой заколдованной комнаты. Не потому, что сзади не было других пространств, но потому что впереди ждала его какая-то конструктивная и полная азарта боль, а с нею — некая важная осмысленность. Жгучую боль закономерно хотелось скинуть с себя восвояси, и даже сильнее того — с малодушным чувством мести перекинуть на кого-то, что обещало быть однако верным по какой-то потаённой и трудно улавливаемой сути, по сути пугающей и на первый взгляд бесчеловечной. Не мысли, не умозаключения, но ощущения бродили бывшими кровеносными сосудами Михаила, разгорались в них нешуточно, ибо являлись вкупе ещё со страхом о том, что де не сможет он отдать никому свою боль, смалодушничает, останется в неком давнем и милосердном своём кольце, что уверенно провязывает грудь тугими и твёрдыми ременными нитями.
Он неистово дрожал, стоя на пороге комнаты, и трясся чем дальше, тем более, ибо не помнил многого, что на самом деле существовало в пространстве вкруг него и что могло ему пригодиться. «Бессовестная память! Как весело ты рассказываешь нам о том, чего не бывает, и столь же резво утаиваешь реально существующее, - с досадой подумал он. - Как я могу чувствовать себя уверенным, если те, кого я встречу, знают куда больше чем я, а у меня на вооружении лишь три жалких слова, три родных слезинки прошлой жизни, что прижимаю ныне к сердцу — и ничего, ничего более их?
XVII
Глядящая в светлое окно женщина взмахнула причёскою и оказалась к нему ан фас, черты её лица ясной молнией пронзили его сознание.
- Есения, ты? Как ты сюда попала?
Вопрос был странен, но другого не нашлось у человека, в одну секунду вдруг вспомнившего далёкий год в девятнадцатом столетии и Верхнюю Пышму вкруг себя, вспомнившего их тайные и сладкие встречи, а затем — острую ножевую боль под лопаткой.
- Господи, Есения!
Память тотчас стёрла три его волшебных слова, что прижимал к груди, стёрла безжалостно, и стоял перед Есенией Алексей, и чувствовал вину перед нею.
Её чёрные глаза просияли. Но тут же погасли и начали глядеть в него пристально, словно понукали вспомнить что-то ещё, что-то иное, более сложное, счастливое и бессмысленное, чем то, что всплыло только что.
Он стоял и ничего более не произносил, а она также медлила с ответом, да потом сразу погрустнела вся — и в нежной заботе направилась, ринулась, подбежала к нему.
- Лёша, ты всё забыл, всё забыл. Сейчас я — Анна, и моё высшее и непреложное значение — Анна, так как именно Анною звали меня в нашу с тобою лучшую и последнюю к данному дню жизнь. Ту жизнь, что завершилась несколько дней назад. Любимый, именно я тебя вызвала к себе, чтобы мы не теряли времени, а поскорее приготовились к следующей серии нашего счастья!
- Анна? Какая Анна? - пробормотал Михаил, - Есения, дорогая, разве не в Пышме мы с тобою виделись последний раз? Тогда… И потом, если ты Анна, то почему я по-прежнему Алексей?
- Тебе разве не нравится? Господи, и вправду забыл, но не страшно — со мною всё вспомнишь!
Он не мог для себя решить, нравится ли ему, что он — Алексей, не мог понять и больше — рад ли он встрече с нею, и готово уж было вырваться наружу чувство, что — нет, не рад, только совестно ему было за то, что встречался с нею без любви в далёком веке, а оттого ощущал готовность скрывать отсутствие радости от встречи и доселе.
- Пойдём, пойдём, - заторопилась Анна, - она взяла его за руку и провела в комнату, которая тотчас наполнилась характерной по формам мебелью, похожей на кресла и столы, и даже на жардиньерки со спадающими со стальных колец геранями-аспарагусами.
Всё это сперва отсвечивало единой приближённой к защитному цвету краскою, потом же разъяснилось, вырисовалось по цветам, а женщина уж вела его к конкретному углу, и обернувшись в какой-то момент назад он не видел уже никакой двери за собою.
- Смотри-ка, вот твоё самое любимое кресло! - торопливо произнесла она.
Он стоял — и да, видел кресло и, оказывается, знал это кресло, и помнил, как любил сидеть в нём ещё совсем недавно, едва ли не позавчера. Вон оно что! А пока шёл сюда, нечто иное мыслил… Что мыслил, уж и не помнил, зато знал теперь эту жизнь, ту, что расцветала вместе с любимым креслом и новой комнатой. Кресло, впрочем, было единственным, что он помнил в эту самую секунду, да не придавал данному моменту слишком большого значения. Он действительно любил это кресло, вот что было ему важно.
«Я должен был помнить какие-то слова, - шевельнулась вдруг непрошенная, почти чужеродная мысль. - Но к чему они? Что должны были означать? Возможно, это какие-то весёлые слова, что подняли бы мне сейчас настроение…»
Он обернулся к ней.
- Покажи мне ещё что-нибудь из нашего.
- Конечно, конечно, знаешь, куда сейчас выйдем? Сейчас мы окажемся на морскому берегу, у того участка, того пляжа, что так любили, идём!
Её «идём» звучало веселее прежнего, она увидела в супруге своём отклик, она понимала, что ожидания её оправданы и не напрасны. Она любила его.
Непонятным маршрутом, проходившим сперва коридорами, затем зарослями, они вышли к чёрно-белому, но живо штормящему и пахнущему йодистыми водорослями морю.
Несколько секунд он смотрел на раскинувшийся пред ним пейзаж с заворожённой озадаченностью, затем обернулся к ней:
- Мы пришли?
- Милый, да! - она по-детски хихикнула и прижалась к его плечу.
Неизвестно по какой причине ему вдруг стало на какое-то мгновение нечем дышать, а море тем временем преобразилось, стало цветным, синим-синим, и вспомнил он, что видел он его в последний раз лишь неделю назад. И был рад встрече с ним, и любил его, и стоял перед ним, улыбаясь без сил, и блаженно молчал, как перед недавним своим креслом.
А уже через секунду в позе отдыхающего сидел он на глянцевых прибрежных камнях, следил за всё более счастливым выражением лица своей спутницы и открывал для себя в качестве простой и ясной истины то, что, конечно же, без всяких сомнений испытывает к ней чувство любви — и ничуть более в этом не сомневался.
А там, на кромке моря, брезжил в высшей степени странный островок, и Алексея охватывало в ещё более высокой степени диковинное смятение при виде его, и он понимал, что напоминает ему он о чём-то нелёгком, а оттого откровенно не желает видеть его пред собою.
- Пойдём, покажу твою любимую книгу! - крикнула Анна, точно прочитала его мысли, и потянула его за собою в заросли бамбука, что начинались за их спиною.
На одной из высоких белых книжных полок, что прятались в этих зарослях, впрочем, скоро исчезнувших, они отыскали старую книгу, в которой он очень скоро и вправду признал знакомый и любимый свой фолиант.
На этот раз он уж прямо вскрикнул от счастья и, не открывая книгу, принялся кружить свою спутницу по отверзшемуся пространству библиотеки, словно по танцполу.
- Надо же! - всё более воодушевлялся он, - надо же, как я всё забыл, я ведь совсем недавно, какие-то сутки тому назад покинул Землю, а уже успел позабывать всё, что знал о нас. Но ты напомнила. Ты — моя любовь, да? Моя любовь напомнила мне мою жизнь!
Они танцевали ещё с полчаса или даже более, и книги дружно ходили по полкам, и окна мялись от перекатов, оттопыривая то один, то другой из многоцветных своих прямоугольников, и зеркало в конце зала переливалась разноцветными волнами, точно телеэкран, в котором сбились настройки, и танец не прекращался, и Алексею хотелось вспоминать ещё больше, хотелось быть ещё счастливее. Он был жаден до расспросов, охоч до новых фактов собственной жизни.
- Расскажи, расскажи, рассказывай ещё! - кричал он.
- Я работала на заправке, а ты — учителем в школе, - говорила она.
- Да! Точно! И?
- И ещё ты любил возвращаться домой более дальним маршрутом, заходя при этом во фруктовую лавку.
- А! Конечно, фруктовая лавка!
Чёрный потолок взрывался ослепительными апельсинами, что начинали кружить по нему, точно прожектора, а самые спелые раскрывались и летели вниз, взрываясь о книги, брызгая по ним неповторимым душистым соком.
Алексей просил рассказывать, а Анна не знала устали в ответах, и скоро вся жизнь, вся большая жизнь, что прожили они вместе, блистала перед ним во всей красе, как блистала сейчас сама Анна, и жизнь была синонимом Анны, а Анна, она же Есения, воплощением жизни как таковой.
В роскошном, теперь уж равномерно-упорядоченном вальсе проходили они зал за залом, и каждый зал о чём-то помнил, и каждому Анна давала имя, и каждый нёс в себе сюрприз, представая то новогодними конфетами, то новеньким автомобилем, то лучшими и преданнейшими друзьями, что махали им руками, точно сидя в первых рядах партера, ежели их подиум для танца посчитать сценой.
- В нашей жизни не было горя, - мечтательно произносил Алексей.
- Не было! - подхватывала она, - только счастье! Только наше всё! И предыдущая жизнь была такой же, и та, что перед нею! Я ждала эту вереницу сияющих жизней в течение всего того существования, в котором мы встретились. Я робко просила о ней Господа, пока была смиренной монахиней…
- Ты — монахиней?
- Да, монахиней. Отдавая себя людям, даруя им здоровье, каясь во грехах и вымаливая наше счастье. Живя, дабы заслужить нас с тобой. Я изучала историю Земли и кое-где осмелилась даже дописать несколько строк, только бы мы смогли быть вместе и навсегда. Я простила всех, я оправдала своего отца, я примирилась в душе с твоими родственниками, всю свою любовь бросила на карту — и вот оно настало! Теперь навсегда-навсегда мы будем друг с другом рядом, вместе будем рождаться, умирать и восставать вновь в течение всех последующих тысячелетий!
Алексей издал крик радости, глядя в кружащийся потолок, и какое-то время ещё самозабвенно смотрел в него, продолжая танец, а потом, не сбавляя вальсирующих оборотов, всё ещё беззаботно — спросил:
- Кстати! Как я умер? И что за остров, на котором ты жила? Столько всего интересного! Смешно, но я словно ищу новые подробности нашей жизни, мне будто не хватает того, что я слышу. Я тебе ещё не надоел этим?
- Нет, ну что ты! - она засмеялась и поцеловала его. - Остров? Да, я же тебе ещё не рассказывала, - это остров Пиняев, около города Миасса, мы там не бывали никогда, - последние слова были сказаны ею с особой поспешностью, после чего она поглядела на него чуть более пристально, чем до этого, а по лицу её пробежала лёгкая тревога. Никогда ранее не акцентировал он внимание своё на острове Веры.
Он не заметил её тревоги. Но сам-то и вправду поймал себя на том, что остров, так нежданно ворвавшийся в их разговор, является для него чем-то неслучайным. И с тех пор, как услышал о нём, уже не может остановить себя от расспросов на эту тему.
Он замедлил танец.
- Остров, - произнёс он ещё раз с одышкой, - расскажи про остров.
- Милый, я только что рассказала. Что ещё ты хочешь узнать?
Они остановились посреди жёлтой круглой сцены в зале, полном самых разных зрителей, главным образом — лучших друзей, что начали вдруг неистово аплодировать им.
- Что хочу узнать? - он замялся, шум аплодисментов смутил его, - я не знаю, не знаю. Но у меня такое чувство, что мне следует узнать что-то ещё… Что-то, без чего не могу стать по-настоящему счастливым. Ну, ты же знаешь обо мне всё. Подскажи мне!
- Господи, да что может быть больше того счастья, что есть у нас? - произнесла она спонтанно. По голосовым связкам её метнулся страх.
- Ты вправду не знаешь? Или не хочешь говорить?
- Остров в прошлом. Милый, давай не здесь! - её щёки зарделись.
- Я не могу без острова, - стал шептать он, - я не знаю отчего это во мне, но мне необходимо знать об острове. Но что именно? Молю тебя, расскажи. Что именно?!
Он схватил её руки, она начала вырываться. Он отпустил её и вдруг воскликнул на весь зал:
- Дамы и Господа!
Зал зааплодировал, но очень быстро смешался с шумом в ушах нашего героя, словно даже потонул в нём.
- Дамы и Господа! - повторил он.
Лучшие друзья, а также сидящие с ними в зале лица, прекратили аплодисменты.
«Что я хочу им сказать?» - пронеслось в голове у человека.
Ему стало плохо, очень плохо, точно сейчас предстоит отломать от себя огромный искусственный либо омертвелый кусок, словно суждено теперь выплюнуть из желудка нечто токсичное.
И вновь возник тот азарт боли, что предшествовал их встрече, вновь овладела им та безжалостность, за которую не чувствовал никакой вины, а бедная Анна, несчастная Есения стояла рядом с ним, сжимаясь в комок, и стала вдруг маленькая, и не в силах была уже вымолвить ни слова.
Не могли издать ни звука и лучшие их друзья.
Ему показалось, что все присутствующие ожидают от него каких-то конкретных и кратких слов.
Погодите, а может, тех, что… Как они звучат? Боже, кажется, вспоминаю…
- Остров! - произнёс он нерешительно. - Остров! Майя! Майк! - торжествующе прорычал затем на одном дыхании.
По рядам пронёсся недовольный вой. Анна с силой вцепилась ему в руку и уткнулась лбом в плечо.
- Что происходит? Погодите, погодите, - по рядам стал протискиваться лысый мужичок с билетом в трясущейся руке, - спектакль пошёл не по плану, за концерт уплачено, что вы себе позволяете?
- Да! - разревелись хором толстые белобрысые существа. - Да! - треугольной мордой начала грозить дамочка в пенсне, - да, что себе позволяете? - пропищали из центра зала иные тонкие голоса с невыраженной принадлежностью.
Человек почувствовал омерзение к этому мужичку с лысиной, а также ко всей зрительской братии, что вздымалась сейчас перед ним, точно пенка закипающего молока. И произнёс увереннее: «Майк! Майя!» - а потом набрал в лёгкие побольше воздуха да гаркнул изо всех своих сил: «Остров!»
Зрители испустили истошный крик, на полсекунды синхронно вытаращили глаза, а потом смялись в одну шелестящую субстанцию, похожую на сгорающую газету — и испарились где-то в тёмных каскадах далёких и невидимых помещений. Мужичок с лысиной испугался, побежал будто бы вслед за ними — и где-то там, за креслами, за стенами, за несуществующей тьмой испустил отдаляющийся вопль, в котором читался его полёт в бездну.
- Господи, что я упустила, что упустила, неужели это та пара фраз, неужели… - шептала Есения, - я ведь не переживу этого, а собственно…
Давай… Спрашивай у меня всё, что хочешь, у меня секретов от тебя нет, давай!
Её осанка стала отчаянной.
Он молчал.
- Что хочешь узнать об острове? - она всё ещё не до конца верила, что Алексей может в подробностях припомнить то существование, которое она столь убедительно отменила своею властью. Сделала неправдой рождение Михаила, силой любви разорвала все его родственные связи, придумала взамен ту жизнь, которой её возлюбленный был ещё каких-нибудь пятнадцать минут назад столь безраздельно доволен.
Он улыбнулся ей ледяною улыбкой.
- Я хочу узнать, где сейчас Майя, - произнёс он с бодрым пониманием того, что наносит их с Есенией союзу раны, несовместимые с жизнью. Он вспомнил судьбу Михаила во всех подробностях. Вспомнил Татьяну Барбарисовну, что не признавала в нём бывшего зятя, вспомнил, как они оставили в доме Гришу. Вспомнил ту жизнь, которая не включала в себя никаких бамбуковых зарослей и библиотек, в которой не существовало никакого любимого кресла, и что закончилась, как ни крути, таким горьким, таким нелепым потоплением. Ту самую, несостоятельную, несчастливую жизнь, что рассыпалась на части, словно карточный домик, ушла из пространства предательски легко и до чёртиков необъяснимо.
Глаза Есении в ужасе расширились.
- Ты не подумай ничего, - увидев её взгляд, постарался Михаил вымолвить как можно добрее, - я понимаю, что нахожусь в ином измерении, а оттого ни при каких стараниях не вернусь в прежнее тело. Но я волнуюсь за Гришу. Мне нужно знать, встретился ли он со своей матерью. Ну а потом — потом я буду с тобой. Буду, буду, чего ты на меня так уставилась? Буду… Такова, видимо, моя судьба.
Он отошёл от неё и упал в кресло. Кресло игриво скрипнуло, принимая его тяжёлое, почти земное тело. Арена тем временем стала жёлтым круглым столом, а каскады зрительских кресел вновь глядели на них сонными чёрными жардиньерками со свисающими с их колец геранями да аспарагусами.
Она стала бесшумно шевелить губами.
- Почему? - спросила она бледно, почти безжизненно. - Почему ты помнишь то, чего нет?
Он горько усмехнулся.
- Я… Я тебе расскажу… - прошептала она.
- Изволь.
- Майи нет…
- Как?! - он вскочил с кресла.
- Не волнуйся, - она закрыла глаза и с осторожною, чуть поспешною мольбою коснулась его рукава. Это не то, что ты подумал. А Гриша — Гриша в безопасности, у него другие родители, ему даже не понадобилось привыкать к ним, он просто родился в другой семье…
Михаил обессиленно опустился в кресло и ощутил в душе своей стремительно растущую пустоту, в которой однако была и своя сила, и спокойствие, неизвестное ему доныне.
В его душе словно погасили электрический свет, зато теперь его взгляду способны стали являться дальние звёзды и величественные полярные сияния.
Он равнодушно взглянул на неё. Она сидела на кромке круглого жёлтого стола и дрожала всем телом. Она чувствовала, что происходит непоправимое.
- Ты всё подстроила… - прошептал он.
Она задрожала ещё сильнее.
- Есения-Есения, - стал качать он головой, - ну где твой Алексей из девятнадцатого века? Что от него во мне? С чего ты так хватаешься-то за меня, а?
Она заплакала.
- Только то, что он не может устроить свою жизнь, - продолжал он. Вот только это от него и осталось, да и то из-за тебя.
- Зато взамен, зато взамен, - оживилась она, вскочив на стол обеими ногами, - взамен я тебе своею любовью сотворяла другую жизнь, ту жизнь, что была лучше, ярче твоей неполноценной, твоей серой…
- Серой — моей! Неполноценной — моей! - с остервенением в голосе обратил он вспять её слова, - кто просил тебя о любви? Кто жаловался тебе на неполноценность? Кто обращался за помощью? А вдруг кто иной обратился, да только не заметила, эх! Всё обо мне мыслила, всё меня к себе своею верою перетягивала. Насильно перетягивала! Насильно!
Она заплакала ещё сильнее. Да, она дописала в древних книгах несколько слов о том, что власть возможна только в случае самой искренней любви. Да, она понимала теперь весь ужас своей ошибки.
- Милый, просто вспомни, вспомни нашу первую… тот забор, что покрашен светло-зелёной клаской… краской… - её слова выбивались из русла плача, не прекращая мерного и торжественного течения слёз. Плач вступил в её душу, словно оркестровое tutti, давая своим настроем понять, что поселился в ней надолго.
Женщина сидела на столе, спрятав голову в колени.
Она всею силою желала исцеления своим паломникам — и Господь воздавал ей.
Она всем острым своим умом желала проникнуть в древнюю историю человека — и многое открыто было ей.
- Ты проявила. Это. - произнёс он отстранённо, будто и не о себе, и не о ней, а о ком-то давнем, - вот и началось… Эк, началось! Да когда же закончится то? А? - он снова вскочил с кресла.
И посмотрел на неё долго, прощально, бесцветно.
- Есения, - произнёс он, - мне пора. Я отправляюсь рождаться. Отправляюсь взрослеть. Отправляюсь проживать ту жизнь, над которой ничто и никто не станет довлеть — и из которой больше ничто и никто не исчезнет. Прощай.
И откинулся он в кресле навзничь — и перекувырнулся, вылетев из него в звёздный ветер, и раскрыл объятия расплавленной солнечной реке, и устремился по стволу отвеса вниз, прямиком к земной поверхности — и вошёл в тёплые дождевые облака, и видел пологие скаты гор, испещрённые полосатым дождём вперемежку с не менее полосатым закатом на фоне немыслимо берёзовых и сосновых уральских лесов. И видел потом изгиб тротуара с молодыми башмаками и туфлями у светофора под одним зонтом, и знал, что будет видеть этих двоих людей ещё не одно десятилетие, так как они уже через несколько часов станут ему родными.
- Кажется, началось, - послышался слабеющий женский голос.
«Господи, управи жизни наши, Господи, вразуми нас любить ближнего своего, как самого себя, Господи, не попусти кого-либо возомнить себя начальником или полководцем, или тем, кто возомнит, что имеет право решить, что кому лучше будет, либо тем, кто даст ему такое право», - нёсся над облаками другой голос, голос отшельницы Веры. И стелился он далеко-далеко над озером, над островом, над всеми и над вся. И сливались гласные звуки его с сигналом товарных поездов, а согласные шелестели протекторами по асфальту.
И слышен он был всем, и огромный разлившийся по небосводу плач был ему фоном, и, казалось, не будет более тому голосу и тому плачу — конца.
И подлетали к нему — люди, люди, первые же — двое светящихся братьев в белой ладье, а за ними много, ещё много людей — тех, что исцелила она.
И не видать было, как далеко впереди, за небесными поворотами, за звёздными перекатами уже вырастает огромное золотящееся и величественное троллейбусное кольцо. То самое, о котором не знамо доселе, окно ли в иной путь, бездвижная ли обитель спасения. Душа инокини, не ведающая покамест, что прощена есть, уже неслась непроизвольно ему навстречу — а троллейбусы взвывали, причитали, готовились к встрече долгожданной гостьи, и перекидывались шутками утренние водители, и звёзды, точно выплеснувшиеся из огромного сундука, смеялись друг другу по вогнутым трепещущим проводам системы — да переливались теплом.
XVIII
Георгий спал. Он отсыпался после прошлой бессонной ночи, после дня, в коем проводил во Владивосток Викторию, после вечера, в котором долго смотрел на освещаемый заходящий солнцем восточный край озера с посёлком и долго улыбался.
Он спал несмотря на то, что был ещё не столь поздний час, и голоса туристов не смолкли, и что на месте, где стояла палатка его любимой женщины, поселились новые приезжие, лишь начинавшие в этот час свои отчётливо слышные посиделки.
Он спал — и видел в слабом бьющемся сне, в туманной дымке, в картинке, точно посланной с помощью спутника, три светлых фигуры — мужчину-шатена, женщину с русыми волосами и маленькую светловолосую девочку подле них.
Он пришёл к ним, будто на заранее спланированную встречу, словно в темницу с коротким визитом, точно на секретную квартиру, где установлено несколько минут для общения, туда, где можно друг-друга увидать и поддержать, а после разойтись вновь.
Он смотрел на них, они смотрели на него.
Он слегка кланялся им, они же в ответ кивали ему и робко улыбались.
- Не бойся, - говорила русоволосая молодая женщина, - она тебя дождётся. Точно. Только не приезжай к ней сразу. Если, конечно, не трудно тебе…
И Георгий понимающе глядел на них. И с едва заметной грустинкою вновь кивал головой.
- Она дождётся, дождётся, - вторил ей шатен, - только постарайся ещё года три продержаться в путешествии и в помощи. Ты не против?
Георгий снова кивал головою. И представлялась ему в эти секунды попеременно — то его обычная человеческая жизнь по окончании служения, жизнь в счастье и в согласии с родной ему Викторией, прекрасной набережной и дальневосточными дождями, что никогда не забывают о солнце, то обычная и прекрасная в обычности своей жизнь всея Земли по окончании огромной нелёгкой полосы её ледников.
- Держись, держись, - шептала маленькая девочка, стоящая подле взрослых своих родственников и часто-часто моргала глазами, словно собирается заплакать.
- Как вы? - спрашивал Георгий, - здоровы ли? Ничего ли не стряслось с вами с той поры, что не виделись?
- А что может стрястись? - отвечал молодой человек — спим понемногу. Спим… Сколько лет длится наш сон? Не подскажешь?
- Подсказать могу, - отвечал Георгий, - да в прошлый раз уже говорил, только, верно, забыли. Проще скажу — долго. Очень долго.
- А сколько осталось?
Георгий вздохнул.
- Не знаю… Надеюсь, я не один.
- Спасибо, - говорили они, - спасибо, что приходишь, спасибо, что приближаешь наше возвращение, мы ведь устали, мы так устали… Спать. Мы так соскучились по летнему дню! Нам так хочется поскорее проснуться!
Картинка начинала дрожать, Георгий понимал, что сеанс будет сейчас завершён, начинал широко махать им рукой, чтобы смогли они хорошо разглядеть его прощание, почувствовать дружбу, ещё хотя бы несколько лишних секунд попребывать в ощущении присутствия человека.
А потом всё гасло, и Георгий просыпался среди ночи, и глядел раскрытыми глазами сквозь матерчатую крышу палатки — и глаза его светились, и знали, что когда-нибудь всё и у всех обязательно будет лучше, чем они могут то представить.
А ещё он становился большим-пребольшим. И вот уже глаза его мерцали огнями северных городов, а плечи расстилались по две стороны Екатеринбурга, ноги же уходили в жаркую и ветреную, тёмную и осеннюю казахстанскую степь.
Остров Веры плыл по озёрному отражению звёзд, словно судёнышко, оторвавшееся от западного берега небольшого круглого моря, и посылающее в эту непростую ночь свет и трепет тайных своих костров навстречу далёким и оранжево-приветливым прибрежным огням нашего человечества.
__________________________________
19.01 — 15.06.2021. Кыштым.
Свидетельство о публикации №225120801929