Страницы Миллбурнского клуба, вып. 15, 2025

     СТРАНИЦЫ
     МИЛЛБУРНСКОГО
     КЛУБА, 15

     The Annals of the Millburn Club, 15
     Slava Brodsky (ed.)

     Под общей редакцией
     Славы Бродского

    
     Страницы Миллбурнского клуба, 15
     Слава Бродский, ред.
     Анастасия Мандель, рисунок на титульном листе

     The Annals of the Millburn Club, 15
     Slava Brodsky (ed.)
     Stacy Mandel, drawing on the title page

     Manhattan Academia, 2025
www.manhattanacademia.com
mail@manhattanacademia.com
     ISBN: 978-1-936581-34-4
     Copyright © 2025 by Manhattan Academia


     В сборнике представлены произведения членов Миллбурнского литературного клуба. Его авторы – Слава Бродский, Майкл Голдшварц, Наталья Зарембская, Дмитрий Злотский, Петр Ильинский, Илья Липкович, Игорь Мандель, Лазарь Мармур, Александр Матлин, Зоя Полевая, Раиса Сильвер, Юрий Солодкин, Юрий (Гари) Табах, Александр Углов, Эльвира Фагель, Виктор Фет, Владимир Шнейдер и Бен-Эф.


     This collection features works by members of the Millburn Literary Club: Slava Brodsky, Ben-Eph, Elvira Fagel, Victor Fet, Michael Goldshvartz, Pyotr Ilyinskii, Ilya Lipkovich, Igor Mandel, Lazar Marmur, Alexsander Matlin, Zoya Polevaya, Vladimir Shneider, Raisa Silver, Yuri Solodkin, Gary Tabach, Alexsander Uglov, Natalie Zarembsky, and Dmitry Zlotsky.
     ;

     Содержание
Предисловие редактора 5
Слава Бродский
О достоверности исторических свидетельств 7
Майкл Голдшварц
О доступности перемен 29
Наталья Зарембская
Историчность в художественной литературе 77
Дмитрий Злотский
Стихотворения 90
Петр Ильинский
О достоверности исторических и религиозных текстов 96
Революция и что с ней делать 102
Илья Липкович
Первые американские годы. Вирджиния (1998–2002) 111
Игорь Мандель
Прогулка по Москве 136
Лазарь Мармур
Троя. Действующие лица 146
Александр Матлин
Рассказы 155
Зоя Полевая
Стихотворения 176
Раиса Сильвер
Монологи о счастье 181
Стихотворения 187
Юрий Солодкин
Иов 189
Юрий (Гари) Табах
Капитанские субботы 202
Александр Углов
История и драма 226
Эльвира Фагель
В нашем парке 236
Виктор Фет
Гибель языка 243
Владимир Шнейдер
Чехов и Чайковский 247
Бен-Эф
Реб Шнеер 271

     ;


     П р е д и с л о в и е   р е д а к т о р а

     Начну с печального известия. Ушел из жизни Евгений Любин (Евгений Михайлович Могендович) – Женя, как мы все его называли. С этим именем связана сорокалетняя история Клуба русских писателей Нью-Йорка. Женя был одним из инициаторов создания клуба. Его открытие датируется февралем 1979 года. И в течение 40 последующих лет (вплоть до вирусной эпидемии 2020 года) Женя был его бессменным руководителем. Через этот клуб прошло много литературных имен. И вообще – клуб был широко известен. Я, например, знал о существовании этого клуба задолго до моего переселения в Штаты. Моя двоюродная сестра, известная поэтесса Оля Бешенковская, известила меня как-то в письме о том, что стала обладательницей членского билета Клуба русских писателей Нью-Йорка.
     Позднее мы с Женей познакомились, и я начал посещать заседания его клуба. А Женя стал членом нашего Миллбурнского литературного клуба. Он выступал на наших заседаниях. Был одним из авторов пяти ежегодников клуба. В 2016 году компанией Manhattan Academia ему было присвоено звание академика.
     Знаю, что много членов Клуба русских писателей Нью-Йорка с благодарностью вспоминают о Жене. Для них он был не только другом, но и литературным наставником. Тепло вспоминают Женю и члены Миллбурнского литературного клуба. Светлая ему память.

     Теперь о сборнике этого года.
     Выпуск сохраняет свою обычную направленность и содержит произведения восемнадцати авторов. В том числе тематическую подборку работ, в которых обсуждается вопрос о достоверности исторических свидетельств. Эта тема была поставлена на обсуждение в Миллбурнском литературном клубе на его заседании 23 марта 2024 года. И нынешний сборник содержит четыре работы по этой теме, авторами которых являются Наталья Зарембская, Петр Ильинский, Александр Углов и я – Слава Бродский.

     В целом сборник, как мне кажется, получился совсем неплохим. Думаю, он должен порадовать своих читателей.
     Хочу напомнить, что ежегодник Миллбурнского клуба – издание не коммерческое. Его выпуски всех лет располагаются со свободным доступом на различных сайтах интернета. В частности, их можно читать бесплатно на моем сайте www.slavabrodsky.com и на сайте клуба www.nypedia.com.

     Мне приятно поблагодарить Рашель Миневич за ту большую редакционную помощь, которую она оказала мне в процессе подготовки сборника к публикации.

                Слава Бродский
                Миллбурн, Нью-Джерси
                19 октября 2025 года

      
     Слава Бродский – выпускник математического отделения мехмата МГУ. Автор многочисленных работ и монографий в области математической статистики. С 1991 года живет в Соединенных Штатах. Американскую карьеру начал в компьютерной фирме штата Нью-Джерси, разрабатывающей финансовые системы. Через полтора года стал работать в финансовых компаниях Манхэттена (вице-президент компаний MetLife и Chase Manhattan Bank, исполнительный директор голландского банка Rabobank). В 2004 году в изд. «Лимбус Пресс» была опубликована его повесть «Бредовый суп». Затем вышли и другие его книги. Выступал в России в составе симфонического оркестра ЦДКЖ, а в Америке – Metropolitan Orchestra of New Jersey (в скрипичной группе). Чемпион бывшего Советского Союза по бриджу, Life Master по классификации American Contract Bridge League. Работает в различных направлениях изобразительного искусства. Особое место в его творчестве занимает керамика, над которой он трудится в керамической мастерской своего дома в Миллбурне (Нью-Джерси). Его вебсайт – www.slavabrodsky.com.

     О   д о с т о в е р н о с т и   и с т о р и ч е с к и х   с в и д е т е л ь с т в 

     В в е д е н и е

     Мы все много чего знаем. Мы знаем, что Земля круглая. И многие из нас могут даже объяснить, почему мы так считаем. Правда, совсем недавно мы думали, что Земля квадратная. И тоже вроде бы могли объяснить, почему.
     Мы знаем, что скорость света нельзя превзойти. Хотя мало кто возьмется объяснить, что вообще это значит. Но есть много людей, которые готовы доказать нам это с карандашом в руке. А поскольку почти все они умеют дифференцировать, то мы (остальные мы) уверены, что ошибаться они никак не могут.
     Мы знаем, что курить вредно. И можем привести многочисленные примеры курящих, которые умерли, и некурящих, которые еще живы. И все мы (ну, почти все мы) считаем, что эти данные подтверждают факт вредности курения на все сто процентов.
     Мы знаем, что живем в период небывалого глобального потепления. Об этом нам говорят большие ученые Нобелевского комитета. И еще мы знаем, что вселенная расширяется. Но мы не так глупы, чтобы считать, что она расширяется из-за глобального потепления. Просто о ее расширении нам авторитетно говорят другие ученые. Правда, они не говорят нам, куда она расширяется. Но мы скоро узнаем и это. Поскольку мы все время узнаем что-то новое о мире, в котором мы живем.
     Но самое главное заключается в том, что в то время, как мы узнаем что-то новое о мире, мы отметаем неправильное понимание о нем тех, кто жил до нас. И, наверное, следующие поколения будут в этом деле еще успешнее. И они, по всей видимости, пересмотрят все наши знания и понимания во всех областях.
     Ну, и с одной стороны, это, конечно, плохо, что мы живем в мире, в котором все время надо разгадывать какие-то загадки. А с другой стороны, хорошо, что мы наблюдаем прогресс практически во всех областях, куда человечество сует свой любознательный нос.

     Но есть одна область, где мы не ожидаем особого прогресса. И наши неверные сведения не смогут никогда быть поправлены. К этой области относится наша история. Наши знания о том, что происходило в прошлом, очень ненадежны. Они отрывочны и неполны. И большая часть информации безнадежно (скорее всего, навсегда) потеряна.
     Думаю, что все сказанное о безнадежно потерянной информации очень похоже на правду. Однако я могу и ошибаться. И, возможно, когда-нибудь мы сможем докопаться до всех деталей событий, которые произошли в любое время в прошлом. Ведь говорят же, что математики могут восстановить значения даже очень сложной временной функции в любое время в прошлом, если только они знают вид этой функции (пусть даже с точностью до параметров). Они могут это сделать, если только им доступна информация о нескольких значениях этой функции в настоящем или недалеком прошлом.
     Так, может быть, той информации, которая хранится в одном ногте большого пальца моей ноги, достаточно для того, чтобы ответить на любой вопрос о прошлом. Может быть, такой информации достаточно для того, чтобы узнать, кто, зачем, почему и как сотворил всех нас. И тогда уже такой информации будет достаточно, чтобы ответить на любые частные вопросы. Например, действительно ли болела голова у Понтия Пилата ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана? И что там в действительности происходило в бункере под Рейхсканцелярией в Берлине 30 апреля 1945 года?
     Может быть, мы когда-нибудь сможем поминутно проследить за всеми деталями любых событий. В каком бы месте и в какое бы время они ни происходили. Но если мы и сможем такое сделать, то, наверное, все-таки не в ближайшем будущем. И уж точно – не сегодня.
     *     *     *
     В каком ключе мы можем говорить о прошлом сегодня?
     То, о чем мы думаем, что обсуждаем на различных собраниях, – все это во многом связано с различными историческими аспектами. Что я имею в виду под историческими аспектами? Это исторические события и хронология, исторические личности, культура и традиции (в частности, быт, язык, религия), общественные процессы (социальные, экономические, политические, научно-технические) и многое другое – все то, что имеет отношение к такому понятию, как история развития общества. Мы знакомимся со всеми этими аспектами на основании некоторых свидетельств, которые можно назвать историческими. И основной вопрос, который у нас возникает здесь (или, по крайней мере, должен возникать), – насколько достоверны все исторические свидетельства.
     Исторические свидетельства в подавляющем большинстве случаев основаны на письменных источниках, каждый из которых имеет отношение к определенным историческим аспектам. К такого рода источникам относятся, в частности, художественные произведения. В том числе – литература. А в литературе сюда относятся не только исторические романы, но и мемуары, древние и религиозные тексты, а также другие прозаические и поэтические произведения. К художественным произведениям относятся также театральные постановки, кинопродукция, живопись и музыкальные произведения. Не относятся к художественным произведениям (а если и относятся, то только в некоторой степени), но имеют отношение к историческим аспектам и, следовательно, к историческим свидетельствам – телевизионная хроника, газетные тексты и другая массовая информация.
     Я буду в основном говорить об исторических свидетельствах, которые приходят к нам из художественных произведений, и чаще всего – о том, что приходит через литературные источники. Однако иногда буду выходить за эти рамки, что позволит мне посмотреть на предмет с более общих позиций.

     Мы не говорим, что требование исторической достоверности обязательно для художественного произведения. Его цель – не заменять учебники по истории, а вызывать эмоции художественными средствами. Самые яркие примеры, когда мы не ожидаем исторической достоверности, – это сказки, научно-фантастические романы, памфлеты, утопические романы, а также театральные постановки и кинопродукция на основе таких сюжетов. Это понятно и очевидно.
     Но даже о произведениях, в которых действия разворачиваются на фоне реальной истории, мы судим прежде всего по их художественной ценности, ставя на второй план степень исторической достоверности. И даже когда мы точно (или почти точно) знаем, что историческая канва полностью выдумана, даже тогда мы можем игнорировать эту недостоверность. И можем даже относить такое произведение к разряду шедевров (например, «Моцарт и Сальери» Пушкина).
     И все-таки, хотя мы оцениваем художественное произведение не по его фабуле, историческая подоплека остается в нашей памяти. И мне хочется ответить на вопрос, что же представляет собой совокупность исторических событий и фактов, остающихся в нашей памяти после знакомства со всем конгломератом исторических источников и содержащимися в них историческими свидетельствами.
     В таком именно контексте этот вопрос был поставлен на обсуждение в Миллбурнском литературном клубе, на его заседании 23 марта 2024 года. Конечно, я ожидал, что литературно направленный народ прежде всего возьмется отстаивать ту точку зрения, что вымысел в художественном произведении вполне допустим и что его художественная ценность никак не связана с соотношением правды и неправды в нем. Поэтому я просил вообще об этом не говорить, как о предмете очевидном. И вообще призывал говорить не о произведениях, а о нас: о том, насколько мы можем находиться под влиянием этих произведений, когда судим о различных исторических событиях.
     Не могу сказать, что мой призыв подействовал стопроцентно. Выступающие время от времени пытались отстаивать право автора на вымысел. И даже говорили колкие слова в адрес тех, кто может этого не понимать. (Хотя, как мне кажется, среди присутствующих на заседании таковых не было.) Но тем не менее, основная доля выступлений проистекала в направлении, которое так или иначе проливало свет на тот основной вопрос, который был сформулирован. Итогом такого обсуждения явились статьи в данном сборнике, включающие, помимо моей, еще три работы членов нашего клуба: Натальи Зарембской, Петра Ильинского и Александра Углова.
     *     *     *
     А теперь – о тезисе, который я собираюсь отстаивать. Мне кажется, что почти все исторические свидетельства дают нам искаженное представление о затрагиваемых в них исторических аспектах. Мы все думаем о нашем далеком или недавнем прошлом под влиянием исторических свидетельств, либо ошибочных, либо недостаточно точных. Почему я так думаю?
     Сначала рассуждения общего характера.
     Первое из них. Все исторические свидетельства составляются после того, как соответствующие им события произошли. Ведь события будущего не могут быть описаны из прошлого.
     Интервал между временем, когда происходили события и когда происходило их описание, может быть довольно большим. И отсюда уже следует, что должны быть какие-то искажения в описании.
     Мне могут возразить, что то, о чем я говорю, было справедливо для далекого прошлого. А в современном мире фиксирование событий может быть мгновенным, например, с помощью записывающих камер.
     Однако даже если все, абсолютно все, что происходит в мире, записывалось бы на носители информации, то что бы это практически означало? Ведь мы должны судить об интересующем нас событии на основании просмотра всех тех видео, которые к этому событию имеют хоть какое-то отношение. А таких видео – многие тысячи. Поэтому практически никогда мы так и не поступаем. Вместо этого мы судим об интересующих нас событиях (и тех, которые происходили в далеком прошлом, и тех, которые происходили в современном мире) на основании сжатой информации, составленной кем-то. То есть в любом случае каждый элемент нашего знания об истории поступает к нам от какого-то индивидуума – автора.
     Второе соображение общего характера. Авторы не могут быть абсолютно нейтральны по отношению к описываемым событиям или фактам. И, следовательно, их личные предпочтения так или иначе могут (и даже должны) исказить то, что они описывают.
     Третье общее соображение. Даже если автор почти нейтрален, он никогда не обладает исчерпывающими знаниями и аналитическими способностями для объективного описания (если таковое, вообще говоря, существует).
     Еще одно соображение общего характера. Каждый из авторов говорит на своем языке. И, таким образом, его сообщение неизбежно искажается при приеме.
     Все эти соображения отягощаются еще и тем, что автор часто не является свидетелем событий, а описывает их по косвенным данным. Например, изучая документы эпохи.
     Все соображения общего характера, о которых я говорил до сих пор, основывались на предположении, что исторические свидетельства составляются после того, как соответствующие им события произошли. А так ли это на самом деле? Ведь можно найти случаи, противоречащие этому тезису. Например, среди многочисленных версий смерти Горького – писателя, почитаемого большевиками как лидера советской литературы – есть версия об отравлении его ядом, отпущенным ему с самого верха. А по поводу отсутствия яда в протоколе вскрытия (который сам по себе является историческим свидетельством) существует заявление одного из энкавэдэшников о том, что «протокол о вскрытии был составлен раньше смерти Горького».
     И тогда можно привести еще одно соображение общего характера. Исторические свидетельства могут быть искажены намеренно. В случае со смертью Горького это искажение было допущено с недобросовестными намерениями. Однако в художественном произведении подобное искажение может быть использовано, скажем, с целью усиления определенных линий художественной канвы – а иногда и просто ради шутки.
     Конечно же, все сказанное справедливо не только в отношении каких-то важных исторических аспектов. То же самое относится и к бытовым деталям, фрагментам разговоров, признакам времени, интересам и занятиям людей, а также ко многому другому.

     О чем я буду говорить дальше? Я постараюсь подтвердить общие соображения, которые я только высказал, какими-то примерами, останавливаясь отдельно на различных областях, откуда к нам поступают исторические свидетельства.
     В дополнение к этому хотелось бы получить ответы и на другие вопросы.
     Прежде всего, какова степень недостоверности исторических свидетельств, приходящих к нам из различных источников?
     И далее: в какой мере мы находимся под влиянием художественных произведений? Насколько типична следующая ситуация: человек осознает, что художественное произведение может во многом быть основано на вымысле, и тем не менее судит об истории на основании этих произведений?
     И еще один вопрос. Что можно сказать о мировой литературе – точнее, о ее лучших образцах? Только малая часть имеет какое-то отношение к реальности в историческом аспекте? Значительная? Или, быть может, почти никакая?

     Итак, я перехожу от общих соображений к примерам. И надеюсь, что ответы на все мои дополнительные вопросы будут формироваться постепенно в процессе рассмотрения этих примеров.

     О б щ а я   л и т е р а т у р а

     Первым произведением Фейхтвангера, которое я прочитал, был роман «Гойя». Мне он очень понравился. В том числе своей исторической составляющей. Мне было приятно осознавать, что я приоткрыл для себя часть мира и эпохи, прежде мне неизвестных.
     Вопрос о том, насколько все это описание могло быть правдивым, мне тогда даже в голову не приходил. Фейхтвангер – автор исторических романов, писатель с мировым именем. Ну конечно, он знает, о чем пишет. Наверное, прежде чем написать этот роман, он изучил горы всего, что связано с этим временем. И не только горы, но и все, что находится над горами, у их подножия и даже под землей.
     И я собирался прочитать и другие романы Фейхтвангера. Но вот как-то на полках семейной библиотеки я обнаружил тоненькую книжечку небольшого формата цвета грязноватой морской волны. Название на ее обложке было «Москва 1937». Автор – Лион Фейхтвангер. Меня это ужасно заинтриговало. Автор пишет не о каком-то далеком времени и не о какой-то неизвестной мне стране. Он пишет о Москве – городе, в котором я живу. И хотя в 37-м меня еще не было на свете, вокруг меня было полно людей, которые тогда жили. Мои родители жили в это время. И я знал многое об этом времени от моего отца.
     И вот я беру в руки эту книгу Фейхтвангера. Я читаю, как автор «Гойи» описывает свою поездку в Москву, встречи с людьми, посещение судебных процессов над «врагами народа» и вообще свои впечатления от жизни в Союзе.
     Фейхтвангер оказался в самом ужасном месте на земле за всю прошедшую историю человечества. При этом он был там в 37-м году. Тем не менее, отвечая в предисловии на собственный вопрос «Нужно ли выступать с положительной оценкой Советского Союза?», он пишет: «…я заметил там больше света, чем тени». Так он говорит о стране, которая, по сути, была человеческой мясорубкой, где гибли миллионы.
     Книга заканчивается такими словами:
     «Воздух, которым дышат на Западе, – это нездоровый, отработанный воздух. <…> Когда из этой гнетущей атмосферы изолгавшейся демократии и лицемерной гуманности попадаешь в чистый воздух Советского Союза, дышать становится легко. Здесь не прячутся за мистически-пышными фразами, здесь господствует разумная этика <…> и только этим этическим разумом определяется план, по которому строится Союз. <…> Еще кругом рассыпан мусор и грязные балки, но над ними уже отчетливо и ясно высятся контуры могучего здания. <…> Да, да, да! Как приятно после несовершенства Запада увидеть такое произведение, которому от всей души можно сказать: да, да, да! И так как я считал непорядочным прятать это “да” в своей груди, я и написал эту книгу».
     Вот так описывает Фейхтвангер впечатления от своей поездки. Как же после этого можно относиться к другим его «историческим» произведениям? И, к сожалению, возникает также и другой вопрос. А как можно относиться к историческим произведениям других писателей?
     Кстати, насчет других писателей. Был ли Фейхтвангер единственным таким панегиристом Советов? Нет, он отнюдь не был единственным в этом роде. Вот имена других «писателей-интеллектуалов», которые своими книгами и выступлениями способствовали тому, что мировое общественное мнение воспринимало Советский Союз как важный социальный эксперимент, способный изменить мир к лучшему: Бернард Шоу, Ромен Роллан, Герберт Уэллс, Анри Барбюс, Луи Арагон.
     Особенно в этом отношении выделялись последние двое: Анри Барбюс и Луи Арагон. Барбюс в своих книгах воспевал Советский Союз и его вождя и выступал с резкой критикой тех, кто относился к Советам негативно. Арагон славил Советы и отвергал обвинения в их преступлениях даже перед лицом неопровержимых доказательств.

     Насколько то, что было написано этой компанией, осело в головах людей? Ведь было же много свидетельств противоположной направленности, правдиво описывающих ситуацию в Советской России. Однако получается так, что миф о социальном эксперименте Советского Союза, способном изменить мир к лучшему, никогда окончательно не был развеян.
     Подтверждением этого, в частности, является свидетельство Нины Берберовой о книге В. А. Кравченко.
     Кравченко в начале 40-х был членом советской закупочной комиссии в Вашингтоне. Он решил не возвращаться в Союз. И написал книгу «Я выбрал свободу», в которой описывались коллективизация, голод и репрессии в СССР. Французская «неофициально коммунистическая» газета «Les Lettres fran;aises», редактируемая Луи Арагоном, начала кампанию против Кравченко, понося его и обвиняя во лжи. Кравченко подал на газету иск о клевете. Вот что пишет по этому поводу Берберова:
     «…для многих, и в том числе для меня, корень всего дела находился в том факте, что советская система концлагерей получила наконец широкую огласку. О ней говорил и Кравченко в своей книге, и свидетели, вызванные им, бывшие заключенные на Колыме и в Караганде. Вопрос о лагерях внезапно встал во Франции во весь свой рост. “Леттр Франсез”, конечно, отрицала существование лагерей, и свидетели, ею вызванные, утверждали, что все это выдумки. Видеть собственными глазами, как бывший министр, или всемирно известный ученый, лауреат Нобелевской премии, или профессор Сорбонны с Почетным легионом в петличке, или известный писатель приносили присягу на суде и под присягой утверждали, что концлагерей в СССР никогда не было и нет, было одним из сильнейших впечатлений всей моей жизни. <…> Когда в 1962 году я прочла рассказ Солженицына про советский концлагерь и узнала, что рассказ этот вышел во французском переводе, я ждала, что хоть один человек из присягавших и лгавших суду в 1949 году откликнется на это произведение. Но этого не случилось».

     Приведенные мной примеры относятся к основополагающим аспектам исторических событий, связанным, можно даже сказать, с вопросами жизни и смерти. А можно ли привести примеры, касающиеся таких исторических аспектов, как, скажем, культура, традиции, быт (в том числе – лагерный)?
     Я приведу такие примеры оценки исторической достоверности для произведений, принадлежащих к числу лучших, как считается, образцов русской литературы. Эти примеры связаны с именами Толстого, Чехова и Солженицына.
     Вот отрывок из одного письма Шаламова 1972 года о достоверности описания лагерного быта Солженицыным в его «Иване Денисовиче»:
     «Ни к какой “солженицынской” школе я не принадлежу. Я сдержанно отношусь к его работам в литературном плане. <…> Лагерная тема – это ведь не художественная идея, не литературное открытие, не модель прозы. Лагерная тема – это очень большая тема, в ней легко разместится пять таких писателей, как Лев Толстой, сто таких писателей, как Солженицын. Но и в толковании лагеря я не согласен с “Иваном Денисовичем” решительно. Солженицын лагеря не знает и не понимает».

     Пойдем в сторону чуть более далекую от современности. Вот что пишет А. А. Ахматова о Л. Н. Толстом и о его романе «Война и мир»:
     «Исторической стилизацией – стилизацией в хорошем смысле слова, в смысле соблюдения признаков времени – он никогда не занимался. Высшее общество в “Войне и мире” изображено современное ему, а не александровское. Отчасти он прав: высшее общество менялось менее всего, но все-таки оно менялось. При Александре, например, оно было гораздо образованнее, чем потом. Наташа – если бы он написал ее в соответствии с временем – должна была бы знать пушкинские стихи, Пьер должен был бы привезти в Лысые Горы известие о ссылке Пушкина. И, разумеется, никаких пеленок: женщины александровского времени занимались чтением, музыкой, светскими беседами на литературные темы и сами детей не нянчили. Это Софья Андреевна погрузилась в пеленки, потому и Наташа».
     Я далек от того, чтобы воспринимать на веру все, что говорит пишущая публика. Ведь писатели – они не самые умные из нас, они самые пишущие. И у Ахматовой полным-полно всяких алогичных высказываний. Но в данном случае я склонен поверить ей. Ведь действительно, Толстой писал о поколении своих родителей и дедов. Он не жил в это время. Он пользовался письмами, воспоминаниями, трудами историков, возможно – семейными преданиями, а также художественным воображением.
     Вот еще одно свидетельство Ахматовой – уже о Чехове. О нем нам говорит Эмма Герштейн:
     «Анна Андреевна указывала, что она помнит и знает чеховское время. Она утверждала, что такого общества и таких опустошенных людей, как описывает Чехов, в российской провинции не было. Гимназические учителя истории посылали свои статьи в столичные научные журналы, словесники увлекали своих учеников и учениц высокими идеалами. Именно в девяностые годы в каждом губернском городе создавались отделения Краеведческого общества, интенсивно и плодотворно работавшие. Словом, Анна Андреевна защищала среднюю интеллигенцию России, которую Чехов, по ее мнению, изображал в кривом зеркале».
     Ахматовой было всего 15 лет, когда Чехов умер. Поэтому сказать, что она «помнит и знает чеховское время», можно только с некоторой натяжкой. Мне трудно оценить, насколько она права в своих высказываниях. Но это не очень существенно для цели моего изложения. А существенно здесь то, что два известных литератора имеют разные представления об одном и том же (почти об одном и том же) времени.

     М е м у а р ы

     Один мой добрый приятель рекомендовал мне как-то почитать «Воспоминания о войне» Николая Никулина, говоря, что эти воспоминания отличаются от всего того, что он читал о войне 40-х годов. И они кажутся ему по-настоящему правдивыми.
     Ну, я всегда помнил, что сказал мне когда-то мой отец, который воевал простым солдатом в Сталинграде в самые горячие дни, осенью 1942 года. Он сказал, что ни в одной из книг, ни в одном фильме о войне нет ничего даже отдаленно похожего на то, что на самом деле там происходило.
     И вот я стал читать Никулина. Действительно, его воспоминания отличались от всего остального потока, прочитанного мной о войне. И прав был автор, считавший их «протестом против <…> ура-патриотического изображения войны».
     Но вот я наткнулся там на такой абзац:
     «…мы увидели клубы дыма, занимавшие полнеба. Это горели Бадаевские продовольственные склады. Тогда мы еще не могли знать, что этот пожар решит судьбу миллиона жителей города, которые погибнут от голода зимой 1941–1942 годов».
     Этот пассаж уже не является воспоминаниями тех лет. «Тогда мы еще не могли знать», – пишет автор. Значит, он узнал об этом потом. Откуда? Из надежных источников или из каких-то пропагандистских публикаций Советов?
     Вот что я прочитал в Википедии про Бадаевские склады:
     «Согласно хранящимся в архивах источникам, основные запасы муки для питания населения Ленинграда хранились на мельничных комбинатах имени Ленина и имени Кирова. Общие запасы хлебного зерна и муки в Ленинграде по состоянию на 12 сентября составляли 35 суток. На Бадаевских складах было размещено всего 3000 тонн муки и 2500 тонн сахара, что соответствует 1,5 суток, или 4,3 % от общегородских резервов».
     Я не знаю, что ближе к действительной ситуации. То, что сказал в своих воспоминаниях Никулин, или то, о чем я прочитал в Википедии. У меня в голове осталось что-то промежуточное. Но ближе к сведениям из Википедии. А как было на самом деле, я, наверное, никогда и не узнаю.

     А вот что еще сам автор пишет о своих воспоминаниях:
     «Прочитав рукопись через много лет после ее появления, я был поражен мягкостью изображения военных событий. Ужасы войны в ней сглажены, наиболее чудовищные эпизоды просто не упомянуты. Многое выглядит гораздо более мирно, чем в 1941–1945 годах. Сейчас я написал бы эти воспоминания совершенно иначе, ничем не сдерживая себя, безжалостней и правдивей, то есть так, как было на самом деле. В 1975 году страх смягчал мое перо. Воспитанный советской военной дисциплиной, которая за каждое лишнее слово карала незамедлительно, безжалостно и сурово, я сознательно и несознательно ограничивал себя. Так, наверное, всегда бывало в прошлом. Сразу после войны правду писать было нельзя, потом она забывалась, и участники сражений уходили в небытие. Оставалась одна романтика, и новые поколения начинали все сначала…»
     Значит, выходит, что даже когда автор хочет о чем-то честно написать, это может по разным причинам у него не вполне получиться.

     Случается, что у автора мемуаров реальность иногда уступает место вымыслу (может быть, вполне художественному). Так, некоторые современники Мандельштама и исследователи его творчества высказывали сомнения по поводу мемуаров Н. Я. Мандельштам. И дело было не только в неточностях деталей. Отмечалось, что в ее отношении к представителям литературной среды было много эмоционального преувеличения. И даже ставилось под сомнение ее представление о значимости собственного влияния на Осипа Эмильевича. И все это несмотря на то, что в целом ее мемуары все-таки считаются ценным историческим свидетельством как судьбы поэта, так и литературной жизни того времени.

     Считается, что Георгий Иванов много фантазировал в своих воспоминаниях. Его оценки и суждения в книге «Петербургские зимы» о поэтах Серебряного века оспариваются в литературной среде. И его воспоминания все-таки не рассматриваются ни как исторический источник, ни, тем более, как документ. Они могут рассматриваться скорее как художественный миф о Серебряном веке.
     Вот что пишет о них Нина Берберова в своей книге «Курсив мой»:
     «Еще в 1920-х годах Ходасевич, он <Г. В. Иванов> и я несколько раз втроем проблуждали ночью на Монмартре, который Иванову был тогда ближе литературного Монпарнаса. Тогда же, в одну из ночей, когда мы сидели где-то за столиком, вполне трезвые, и он все теребил свои перчатки (он в то время носил желтые перчатки, трость с набалдашником, монокль, котелок), он объявил мне, что в его “Петербургских зимах” семьдесят пять процентов выдумки и двадцать пять – правды. И по своей привычке заморгал глазами. Я тогда нисколько этому не удивилась, не удивился и Ходасевич, между тем до сих пор эту книгу считают “мемуарами” и даже “документом”».

     А. А. Ахматова сказала как-то о тех, кто пишет воспоминания:
     «Что касается мемуаров вообще, я предупреждаю читателя, 20% мемуаров так или иначе фальшивки. Самовольное введение прямой речи следует признать деянием, уголовно наказуемым…»
     Тем не менее в том, что она считала, кажется, одним из основных своих творений, – в «Реквиеме», – вспоминая эпизод двадцатилетней давности, прямую речь она сама все-таки использует:
     «В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то “опознал” меня. Тогда стоящая за мной женщина <…> спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):
     – А это вы можете описать?
     И я сказала:
     – Могу».
     Правдоподобно ли это выглядит? То, что Ахматову, как она говорит, «опознали» в тюремной очереди? Не знаю. Но история эта больше походит на выдуманную. На мой взгляд, конечно. Почему я так думаю? Даже когда она писала эти строки (в конце 50-х), о ней мало что знали. А ведь это было более чем через 10 лет после большевицкого постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», в котором большевики сильно проехались по Ахматовой и Зощенко. По свидетельству Наймана, «Ахматова говорила, что, сколько она ни встречала людей, каждый запомнил 14 августа 1946 года, день Постановления ЦК о журналах “Звезда” и “Ленинград”, так же отчетливо, как день объявления войны».
     Мне трудно говорить обо всех, с кем встречалась Ахматова, но вот Иосиф Бродский в это время (в конце 50-х) вообще никогда не слышал о том, что произошло 14 августа 1946 года. Ведь он до того, как познакомился с Ахматовой в 1961 году, думал (по свидетельству Евгения Рейна), что она умерла до революции.
     Вот почему не очень верится, что Ахматову могли «опознать» в тюремной очереди в конце тридцатых. Однако в любом случае для художественной канвы ее произведения это оказалось хорошей находкой.

     Лидия Гинзбург в «Записных книжках» писала:
     «Я <…>, много занимаясь мемуарами, убедилась – чем талантливее мемуарист, тем больше он врет (Сен-Симон, Руссо, Герцен)».
     Не думаю, однако, что действительно здесь есть какая-то положительная корреляция. Скорее всего, это было сказано без особых оснований, с единственной целью – подчеркнуть, что сомнения в достоверности воспоминаний вполне нормальны даже при оценке мемуаров известных людей.

     Д р е в н и е   и   р е л и г и о з н ы е   т е к с т ы

     Сначала мне хотелось бы сделать оговорку, похожую на ту, которую я сделал во Введении. Там я говорил о том, что мы судим о, скажем, литературном произведении прежде всего по его художественной ценности, ставя на второй план степень исторической достоверности.
     Что-то подобное можно сказать и о древних и религиозных текстах. Мы можем сомневаться в исторической достоверности многих событий, описанных в них, или даже отрицать ее. Но мы не можем отрицать их огромного воздействия на сознание человечества. На протяжении веков эти тексты формировали представления о морали, справедливости, законе, устройстве общества и мире в целом. Заповеди Ветхого Завета стали основой правовых систем Востока и Европы. Нагорная проповедь Христа вдохновила идеи гуманизма. Коран определил не только религиозную жизнь мусульман, но и принципы исламского права. Индийские эпосы и Веды заложили духовный и философский фундамент индийской культуры. А античные поэмы – «Илиада» и «Одиссея» – определили идеалы чести и доблести для всей европейской культуры.
     Все это так. Но тем не менее, мы можем все-таки попытаться ответить на вопрос об исторической достоверности таких текстов.
     Подавляющее большинство религиозных текстов не дошло до нас в оригиналах. До нас дошли только поздние списки, переводы, копии. Например, самые ранние рукописи Нового Завета относятся ко II–III векам. Переписчики вполне могли сознательно внести какие-то изменения в тексты. А могли и просто допустить ошибки. На восприятие текста может существенно влиять язык перевода.
     Положительный момент, однако, заключается в том, что огромное количество поздних рукописей позволяет реконструировать оригинальные тексты путем сравнительного анализа.
     Подобная ситуация наблюдается и в отношении античных авторов. Произведения Гомера, Геродота или Тацита дошли до нас в рукописях, переписанных через века после их жизни. И все же сравнительный анализ дает возможность достаточно надежно восстановить авторские тексты.
     Однако понятно, что во всех таких случаях не может быть абсолютной гарантии точности такой реконструкции.

     Известно много библейских событий, которые вызывают сомнения у историков и археологов.
     Одно из них – исход евреев из Египта. Здесь сомнения возникают в основном по двум причинам. Первая заключается в том, то массовый исход евреев из Египта не подтверждается археологическими находками. А вторая – в том, что в египетских источниках нет упоминаний о подобном исходе, а также о поражениях Египта.
     Другое событие, вызывающее сомнения, связано с завоеванием Ханаана. Археологические исследования показывают, что многие города, которые, согласно Библии, были завоеваны израильтянами, либо были разрушены раньше, либо не имели признаков военного разрушения в указанный период.
     Археологические открытия нередко подтверждают сведения из религиозных текстов. Так, считается полностью доказанным раскопками существование древних городов Ниневии и Вавилона, упоминаемых в Библии. Однако даже если существуют исторические подтверждения библейских событий, все же историки полагают, что какие-то детали этих событий могут быть каким-то образом искажены.

     Другой пример – русские летописи Средних веков (Повесть временных лет – XII, Новгородские летописи – XII–XV, Никоновская летопись – XVI, Московская – XVI–XVII).
     Историки оценивают их как важнейший источник информации и как содержащие сведения о реальных событиях, которые подтверждаются независимыми данными. Однако они могут содержать тенденциозные и мифологические элементы. Поэтому их используют критически, сверяя с археологическими находками, иностранными хрониками и другими документами.

     И с т о р и ч е с к и е   и с с л е д о в а н и я

     В этом разделе я хочу только подчеркнуть, какое громадное значение имеет то обстоятельство, живет ли автор сам в описываемое им время или нет.
     Очень убедительно об этом написал Бенедикт Сарнов. Он пишет о книге «Загадка смерти Сталина» Абдурахмана Авторханова и его замечании о том, что Сталин работал на посту Генерального секретаря только до октября 1952 года, а потом был одним из десяти секретарей. Отсюда Авторханов делает вывод, что Маленков, который назывался тогда «первым секретарем», занял место Сталина и, таким образом, не Сталин контролировал аппарат, а аппарат контролировал Сталина.
     Вот что пишет по этому поводу Бенедикт Сарнов:
     «Когда я читал книгу Авторханова “Технология власти”, опирающуюся в основном на личные воспоминания автора, у меня было ощущение полной, абсолютной достоверности. Но когда я читал одну из последних его книг – “Загадка смерти Сталина”, где предметом историка стали события, разворачивающиеся в то время, когда он уже жил и работал по ту сторону “железного занавеса”, у меня то и дело возникало ощущение, что все это было не так, как видится ему. Так, да не так!
     Казалось бы, кто я такой, чтобы не верить Авторханову, не соглашаться с ним!
     Он гораздо старше, опытнее, да и намного умнее меня. Он освоил такой Монблан неизвестных мне исторических документов, о котором я – даже если бы и попытался это сделать – не мог бы даже и мечтать. Наконец, он – как никто другой – умеет проникать в скрытый смысл доступных ему исторических документов, извлекать из них глубинную, самую потаенную их суть: умение, которым я не владею ни в малейшей степени!
     Все так. Но у меня есть перед ним одно – только одно! – преимущество.
     В отличие от него, я жил в описываемое им время в Москве. Дышал московским воздухом 53-го года, когда этот воздух еще не рассеялся. И кожей, печенкой, селезенкой, спинным мозгом чуял то, чего так и не смог постичь мудрый Абдурахман со всем своим Монбланом тщательно изученных им исторических документов и со всем своим мощным аналитическим умом».
     И далее Сарнов подробно аргументирует свое несогласие с мнением Авторханова. Конечно, все возражения Сарнова мне кажутся очень обоснованными. Мне в 1952 году было только 10 лет. Но я точно знал, кто считался тогда главным в стране. А о Маленкове я впервые услышал только во время похорон Сталина в марте 53-го.
     Я еще вернусь к этому моменту в разделе «Телевизионная хроника».

     Т е а т р а л ь н а я   д р а м а т у р г и я

     Историческая недостоверность в театральной драматургии – явление достаточно распространенное. Поскольку (повторюсь) цель театра – не заменять учебники по истории, а вызывать эмоции зрителя художественными средствами. Однако часто эта цель подменяется другой.
     Театр всегда был и остается удобным и доступным инструментом пропаганды. В советской России театральные постановки служили не просто формой искусства, а были частью масштабного идеологического давления на население. Они вколачивали в головы зрителей ложное представление о гражданской войне, представляли революцию как всемирное торжество справедливости, а зверства чекистов – как святую борьбу за светлое будущее.
     Вот несколько наиболее ярких примеров подобных драматургических произведений и соответствующих театральных постановок:
     – «Мистерия-Буфф» и «Клоп» Владимира Маяковского (режиссер Всеволод Мейерхольд);
     – «Оптимистическая трагедия» и «Незабываемый 1919-й» Всеволода Вишневского;
     – «Человек с ружьем» и «Кремлевские куранты» Николая Погодина;
     – «Любовь Яровая» Константина Тренёва;
     – «Разлом» Бориса Лавренёва;
     – «Бронепоезд 14 69» Всеволода Иванова;
     – «Платон Кречет» Александра Корнейчука;
     – «Вечно живые» Виктора Розова.
     Пьесы, не устраивавшие советское руководство, просто не допускались к постановке. А те, что требовали «корректировки», оперативно перерабатывались драматургами в соответствии с идеологическими установками – до нужного уровня.
     Приведу здесь один эпизод, связанный с пьесой А. Н. Толстого о Петре, описанный в книге Р. Иванова-Разумника «Писательские судьбы». Рассказ был о генеральной репетиции пьесы на сцене МХАТа 2-го. На репетиции присутствовал Сталин. И вот незадолго до окончания пьесы произошло неожиданное: Сталин покинул зал. Это было воспринято публикой негативно. Проводить Сталина бросился директор театра Берсенев. Очевидно, он хотел узнать его мнение о спектакле.
     По окончании пьесы началось ее запланированное обсуждение. Стали выступать литературоведы, критики. Все они требовали немедленного запрещения пьесы, поскольку считали, что Петр изображен там слишком героически в целях пропаганды монархизма.
     В какой-то момент Берсенев попросил слова «с внеочередным заявлением». Он начал с того, что отметил, что десять первых выступающих были единогласны в своем отрицательном отношении к пьесе, и продолжил свое выступление следующими словами:
     «…уверен, что многие из последующих ораторов выскажутся об этой пьесе в смысле совершенно противоположном. По крайней мере мне уже известно одно из таких суждений. Час тому назад товарищ Сталин, в беседе со мной, высказал такое свое суждение о спектакле: “Прекрасная пьеса. Жаль только, что Петр выведен недостаточно героически.”»
     Естественно, все последующие ораторы говорили о пьесе только в позитивных терминах.
     Ну и Толстой (тоже, наверное, надо сказать – естественно) стал пьесу переделывать. И во второй или в третьей редакции Петр уже был выведен вполне героически.

     Что насчет идеологического давления в театральных постановках в современном мире? Можно ли говорить о подобной политической ангажированности театра сегодня?
     По крайней мере в американской театральной индустрии – особенно на Бродвее и офф-Бродвее – определенное идеологическое давление вполне прослеживается. Некоторые спектакли создаются с ярко выраженной политической направленностью и часто вызывают широкий общественный резонанс.
     Вот лишь некоторые из них:
     – Hamilton (Lin-Manuel Miranda);
     – What the Constitution Means to Me (Heidi Schreck);
     – Slave Play (Jeremy O. Harris);
     – The Inheritance (Matthew L;pez);
     – The Minutes (Tracy Letts);
     – Julius Caesar (Public Theater, 2017);
     – The Book of Mormon (Trey Parker, Matt Stone, Robert Lopez).
     Большинство из этих постановок имели шумный успех у либеральной публики – во многом именно благодаря своей политической ангажированности. Их создатели явно надеялись повлиять на взгляды зрителей и, возможно, изменить политическое настроение хотя бы части аудитории.

     К и н о п р о д у к ц и я

     Приведу здесь только один эпизод, имевший место 7 ноября 1927 года. Григорий Александров в своей книге «Эпоха и кино» описывает события, связанные с созданием фильма «Октябрь», где он был помощником и сорежиссером Сергея Эйзенштейна.
     «Седьмого ноября с утра подчищали смонтированный материал. Вечером во время торжественного заседания в Большом театре планировался показ фильма “Октябрь” <…> В четыре в монтажную вошел И. В. Сталин. Поздоровавшись так, будто видит нас не первый раз, он спросил:
     – У вас в картине есть Троцкий?
     – Да, – ответил Сергей Михайлович.
     – Покажите эти части.
     <…> После просмотра И. В. Сталин сообщил нам о выступлении троцкистской оппозиции <…> и заключил:
     – Картину с Троцким сегодня показывать нельзя.
     Три эпизода, в которых присутствовал Троцкий, мы успели вырезать. А две части фильма, в коих избавиться от Троцкого с помощью монтажных ножниц было затруднительно, просто отложили и перемонтировали эти части в течение ноября и декабря.
     Вечером в Большом театре были показаны фактически лишь фрагменты нашего фильма».
     Вот таким образом из фильма был окончательно вырезан тот, кто сыграл ключевую роль в Октябрьском перевороте.
     Интересно, что тот же самый эпизод (1927 года) был описан также и внуком Григория Александрова, Григорием Александровым- младшим, в журнале «Караван историй» в 2002 году:
     «Молодой, полный внутренней силы и энтузиазма, Александров стал для Эйзенштейна опорой почти на 10 лет. В самые сложные моменты жизни Эйзен всегда выставлял деда вперед, прикрываясь им как щитом.
     К примеру, в 1927 году они готовились к премьере фильма “Октябрь” – картину собирались показать в Большом театре к 10-летию революции. С утра 7 ноября дед с Эйзеном засели в монтажной мастерской <…>
     Днем в монтажной неожиданно раздался телефонный звонок из Кремля – едет Сталин! Через секунду Эйзенштейна будто ветром сдуло, и дед остался один – киномеханик тоже куда-то исчез. В четыре часа пополудни появился Иосиф Виссарионович.
     – У вас в картинэ ест Троцкий?
     – Есть, товарищ Сталин.
     – Покажите мнэ.
     Дед показал Сталину требуемые куски.
     – Как вас зовут?
     – Григорий Александров.
     – Картину с Троцким показывать нэльзя, товарищ Александров…»
     Помимо всего прочего, эти два свидетельства дают нам еще одну вставку к моему разделу «Мемуары». В воспоминаниях Григория Александрова-старшего со Сталиным разговаривает Эйзенштейн. А у Григория Александрова-младшего со Сталиным разговаривает Александров. А где же Эйзенштейн? А его, оказывается, «будто ветром сдуло»

     Т е л е в и з и о н н а я   х р о н и к а

     Пару раз наткнулся на YouTube на серию передач «Хроники Московского быта». Это про старые времена. Про те времена, когда я жил в Москве. И про каждый эпизод мне думалось: «Да, что-то похожее на правду. Так вроде бы все и было. Так, но все-таки не совсем так».
     Смотрю, вот отец пришел с маленьким сынишкой в ресторан. Подали им «Столичный салат». Да, помню, был такой салат. И вот диктор за кадром говорит что-то про отца и его сынишку. Но мои мысли крутятся совсем в другом направлении. А каким образом эта парочка попала в ресторан? Ну, скажем, вечером в большой компании еще можно было бы представить, что кто-то своего сынишку каким-то образом в ресторан под шумок протащил. Но просто вдвоем?!
     Помню такой эпизод. Я в Джубге захотел днем пообедать со своим малолетним сыном в ресторане. Я понимал, конечно, что делаю что-то необычное. Но, подумал, а почему бы не попробовать? Все-таки мы пришли туда днем. Вечером, конечно же, у меня и мысли не было бы отважиться на такое.
     У входа нам преградила дорогу служительница ресторана. Разговор наш мне запомнился, и я привожу его практически дословно:
     – С детьми в ресторан нельзя.
     – Почему?
     – А вы сами не понимаете?
     – Нет.
     – В ресторане люди выпивают и нецензурно выражаются. Можно это ребенку слушать?
     На мое предложение не пускать в ресторан тех, кто нецензурно выражается, служительница отреагировала отрицательно. Она вызвала подкрепление, и нам пришлось удалиться.
     Как-то в центре Москвы я захотел поесть в каком-то ресторане. Я был один. Дверь ресторана была закрыта. Я постучал. Мне открыл дверь швейцар в форме. Я сказал, что хочу зайти, поесть. Он что-то пробормотал про спецобслуживание и пытался дверь закрыть. Я стал настаивать. И все это закончилось звонками в милицию и вызовом подкрепления. И мне опять пришлось удалиться.
     Я не сомневаюсь, что найдется масса людей, которые много раз едали с маленьким сыном в ресторане. И найдется не меньшая масса людей, которые без особых сложностей могли зайти поесть в любой ресторан Москвы. И со мной такое случалось. Но почему в длинной истории про рестораны в «Хронике» никто ни разу не упомянул, что само по себе попадание в ресторан могло представлять проблему?
     И вообще, я обратил внимание на один общий момент, когда я смотрю телевизионную хронику или читаю публикации журналистов, или слушаю выступления в клубах на самые различные темы. Если я не знаком с проблемой, ее представление может показаться мне интересным. А если знаком, то, как правило, у меня волосы на голове встают дыбом.

     Р е з ю м е

     Почти все исторические свидетельства дают нам искаженное представление о затрагиваемых в них исторических аспектах. Мы все думаем о нашем далеком или недавнем прошлом под влиянием исторических свидетельств, либо ошибочных, либо недостаточно точных.
     Причины этого:
     - расстояние по времени между тем, когда происходили события, и тем, когда происходило их описание;
     - описание событий по косвенным данным;
     – отсутствие полной нейтральности автора по отношению к описываемым событиям или фактам;
     – отсутствие у автора исчерпывающих знаний и аналитических способностей для объективного описания;
     – различие в языках индивидуумов;
     – намеренное искажение в описании.
     Все сказанное относится, к сожалению, и к лучшим образцам художественных произведений. Мы часто понимаем, что произведение может быть во многом основано на вымысле, и тем не менее судим об истории (по крайней мере частично и иногда неосознанно) на основании этих произведений. Степень недостоверности может быть небольшой, а может быть и очень существенной. Полученная недостоверная информация может держаться в головах людей долгие годы, иногда передаваясь от поколения к поколению.
     Что можно сделать в такой ситуации? Пока – ничего. Остается только ждать, когда мы сможем по одному ногтю большого пальца на ноге воссоздавать любые детали любой картины прошлого в любой момент времени.


      
Майкл Голдшварц – родился в Минске. Окончил энергетический факультет Белорусского политехнического института. В 1990 году иммигрировал в США. Работал инженером-электриком. Живет в Нью-Джерси. В Советском Союзе увлекался организацией джазовых концертов и водным туризмом. В начале 80-х опубликовал в белорусской прессе несколько статей о джазе. Его книга «Не говори, что ты идешь в последний путь» была издана в Киеве в 2016 году (изд-во «Каяла») и переиздана в Нью-Йорке (изд-во “Liberty”) в 2017 году.

     О   д о с т у п н о с т и   п е р е м е н

     Риторика есть наука о всякой предложенной материи красно говорить и писать, то есть оную избранными речьми представлять и пристойными словами изображать на такой конец, чтобы слушателей и читателей о справедливости ее удостоверить.
     М. Ломоносов. Краткое руководство к риторике на пользу любителей сладкоречия
     …И в разговорах они признают только споры…
                Ю. Кукин. Город
     Давно, в незапамятные времена, у меня был знакомый. Хороший, добрый, чуткий, скромный – обилие достоинств безуспешно пыталась уравновесить одна слабость: он любил поспорить словесно и при этом в обязательном порядке доказать свою правоту. Умный, он не цеплялся за первую попавшуюся фразу собеседника, а ждал чего-то разумного. Ждал появления мысли или темы и выступал с возражением. Если никто не предлагал ничего достойного внимания, он сам, первый, закидывал, вбрасывал спорную идею в расчете на внятный отклик, пригодный для начала состязания. Выбор конвенционного оружия предлагался в широком ассортименте: логика, эрудиция, остроумие, жизненный опыт. Отступления от этических норм, такие как обвинения в нелояльности стране пребывания или, не дай Господь, кулаки, решительно исключались. В его время риторику не изучали, ее начала он постиг интуитивно, практикой восполнив недостаток системного образования.
     Мой знакомый всегда давал оппонентам симметричный ответ:
     – Фурьеризм – изжившая себя идея. – Нет, это по-прежнему самая передовая идея на планете.
     – Этот салат приготовлен неправильно. – Салат приготовлен по классическому рецепту.
     – У меня аллергия на кошачью шерсть. – На кошачью шерсть не бывает аллергии.
     – Я горжусь тем, что… – Здесь нечем гордиться.
     В молодости он мог, в духе шахматных мастеров, повернуть доску и прийти к победе из позиции, которую другие уже сочли безнадежной. Позже он от этой практики отказался и хранил верность идеям, защищенным однажды. Так было солидней, а вероятный противник лишался части тезисов.
     Способность к аргументации Валентин использовал не только в схоластике, но всегда лишь во благо. При желании он мог лучше всех урезонить шалуна, войти в доверие к повытчику или договориться с девушкой.
     Когда вспенилась и накатила волна доафганских отъездов, он поучаствовать не сумел. Слишком был молод, патриотичные родители и к тому же там – никого. В общем, не случилось тогда. Следующие, затишные, годы он посвятил добыванию насущного хлеба, доказывая всем желающим сразиться, что нет судьбы прекраснее, чем у еврея-технолога на заводе силикатного кирпича. В застольных боях побеждал искренностью и логикой.
     Вскипание перестроечной волны он сначала наблюдал с осторожностью, потом уверенно поднялся на гребень, прошел по траверсу и плавно вывел семью на противоположный берег.
     Возможность заработать хорошие деньги, честно трудясь, столь редкая для Совка, осветила его зрелую жизнь. Успех надвигался неотвратимо, вектор карьерного роста был направлен вперед и вверх, неустанная забота о семье вознаграждалась ответным обожанием. Внешне он все больше напоминал синоптика, чутко ловящего сигналы извне и вовремя выдающего прогноз, необходимый для продвижения по службе. Действовал он так же четко, как и мыслил: освоил персональный компьютер, перестал курить, сделался либеральным демократом по убеждениям, похудел, отдалил, но не бросил проблемных друзей. Войдя в сок и подрастив детей, он развелся и женился вновь. Его начальство сначала нахмурилось, но после рождественского междусобойчика разгладило лицо.
     Мне он был малосимпатичен. Его достоинства я старался не замечать, а недостатки (недостаток) упорно возводил в превосходную степень, называл словоблудием, лицемерием и еще по-всякому, подбирал обидные эпитеты, манипулировал фактами в поисках аргументов, призванных выставить в неприглядном виде моего бывшего соседа по двору.
     Причиной антагонизма была прозаическая зависть. Известно, что успех – штука деликатная и без приглашения не приходит, а моя линия жизни вся пролегла на пути наименьшего сопротивления. При первой же возможности я останавливался на отдых, отвлекался на мелочи – в общем, предпочитал минутные утехи серьезным стратегическим усилиям. Тем не менее, высшее образование и английская школа не дали пропасть и мне. Через девятнадцать лет, посвященных раннему вставанию на работу, оформлению страховок и планированию отпусков, я оказался владельцем гипсолитового дома в предместье, двух автомашин и цветочной клумбы, а также вошел в двадцать процентов самых богатых людей страны. Последнее сообщил мне молодой служащий компании, собравшейся взять на себя заботу о моих финансах. Когда я, человек не агрессивный, поднялся с банковской скамейки, чтобы дать ему по морде, он, хоть был спортивного вида, попятился и забормотал, что большая часть моего заработка изымается в виде разных выплат и посему он мне очень сочувствует.
     *     *     *
     В Америке мы с Валиком ни разу не виделись, при том что жили не так уж далеко друг от друга, и с успехом не виделись бы и дальше, не будь у нас общего родственника или знакомого, человека дружелюбного, но глуповатого и невезучего. Звали его Семен; как и положено таким людям, он был малорослым, тощим, нервным и длинноносым. Общаясь, он занимал позицию не напротив собеседника, а сбоку, и говорил в ближнее ухо, как бы не надеясь на то, что к нему захотят повернуться лицом.
     Завлечь нас обоих к себе в гости было его давней мечтой, однако то, что он задумывал, сбывалось редко. Желанием встретиться мы не горели, хоть и не отказывались в принципе и охотно передавали друг другу приветы, но однажды к Семену подкатил такой юбилей, пропустить который было немыслимо. Ни командировки, ни отпуска не предвиделось, и теплым осенним вечером я оказался за столом в компании оптимистичных ровесников и похорошевших дам. Семен, вопреки ожиданиям, не раздулся от гордости, а был весел и открыт. Мы с главным его гостем уже обнялись-поздоровались, и теперь, сидя по диагонали, наполняли рюмки и бокалы веселящей жидкостью. С неожиданным ностальгическим приятием я исподволь наблюдал за Валентином. Время, бездарный шаржист, еще не занялось им всерьез, лишь на темени смущенно розовела младенческой попкой незваная лысина.
     Краткий, без лести и воспоминаний тост обозначил начало ужина. Его три основные части – выпивка, еда и беседа – оказались на должной высоте, и скоро я проникся теплой и влажной симпатией к наружному миру.
     Как редки у нас в жизни такие моменты! И как быстролетны! Я вышел подышать, вернулся, а в помещении уже огнем пылала полемика.
     Видит Бог, я не хотел сюда идти! Это все – ради тебя, моя Надежда. Это ты в обеденный перерыв прохаживалась вместе с Ольгой, женой Семена, по периметру циклопического здания вашей страховой конторы, дышала воздухом, общалась и нагуляла знакомство.
     Ольга на два сантиметра выше Семена и в два раза тяжелее. Она делилась сокровенным с Надей, а та все рассказывала мне. Я честно пытался запоминать, но у меня получалось фрагментарно: долги, курортные романы, вражда с родней. Ответом стало чувство брезгливой причастности. Вспомнился, выплыл из прошедшего времени стукач-сотрудник. Всем, кого требовалось вызвать на откровенность, он в подробностях рассказывал про свой геморрой.
     При таком расстройстве чувств я пропустил тост за дружбу, предложенный доброхотом в слабой надежде загасить пламя. Но не тут-то было, аргументы множились, а у меня разлив желчи быстро занимал место, покинутое толерантностью и согласием с собой. Затем ли я вкалываю, затем ли сую шею в петлю утреннего галстука, пью жуткий кофе из офисного аппарата, чтобы теперь слушать, как раскатистое «р» политической баталии вдребезги крошит драгоценные минуты душевного успокоения и желудочной услады?!
     – Республиканцы, демократы, Трамп, Трамп, трамп, трамп, – разносилось раскатами над еще недавно мирной трапезой.
     Ни форель с грибами и картошкой, ни текила аньехо не были мне больше в радость. Пожелтевшими глазами я разглядывал спорщиков. Валик блистал и наслаждался, «трое на одного» был его любимый расклад. Для боевых действий он выбрал активную оборону. Нападающие подобрались вполне достойные, в миру они друг друга любили не слишком, но на время спора забыли разногласия. Центральным был большой, благополучный продавец автомашин. С президентом Соединенных Штатов его роднила схожесть линий судьбы, конгениально пересеченных успехами в бизнесе и личной жизни. За время разговора он так и не сумел убрать удивление со спокойного щекастого лица. До сих пор Валик был здесь единственным, кого он держал за равного, и последним, кому надо объяснять очевидное. Чуть в стороне подавал реплики программист; высокий рост и негодование компенсировали ему удаленность от центра событий. Он, как всегда, неколебимо отстаивал позицию идейного сионизма. Почти рядом с атакуемым находилась миниатюрная, ухоженная завсекцией крупного магазина мужской одежды. Профессия и подконтрольный муж делали ее серьезным оппонентом, ибо казалось, что право последнего слова было закреплено за ней при сотворении человека.
     – …Понятно, что тебе это не нужно, ты хочешь, чтобы здесь устроили социализм.
     – Ничего не имею против, – беспечно отвечал ей Валик.
     – Ты соскучился по системе, от которой мы все убежали!
     – Нет, упаси Бог! По советской модели я не скучаю, а вот против европейских отпусков и систем страхования возражать не стану.
     – Но там же капитализм!
     – Социализм, Валентина, чистый, как слеза! Прямо по Каутскому.
     – Нет, капитализм! Я там была, у них капитализм!
     – В Европе все страны живут в долг, – вступил центровой, – у них все скоро ляснется, особенно теперь, когда они впустили столько… посторонних.
     – Они так живут семьдесят лет и пока не разорились. Кстати, сегодня они уже ничего никому не должны. Это легко проверить, и, между прочим, тогда оказывается, что многие в долгу у них. А иммигранты – это, как и везде, дешевая рабочая сила, так что у них еще не скоро все, как ты выразился, «ляснется».
     Я не любитель футбола или, скажем, джаза, но признаю, что наблюдать за Марадоной или вживую слушать Марсалиса нельзя без восхищения даже человеку вполне постороннему. Те годы, что мы не виделись, Валик не потратил зря. Его искусство в полемике было достойно пера Теннесси Уильямса. Отбивая атаку, он исподволь открывал противнику путь для следующей, такой же безнадежной.
     – А бандиты, которых у них теперь пруд пруди?!
     Валик одарил вскипевшего программиста дружеской улыбкой, потом, после короткой паузы, тихо пропел:
     – Ответит он: «Не верь молве – их там не больше, чем в Москве!»
     И добавил:
     – Попробуй пройтись вечером по Бронксу.
     За столом понимающе закивали.
     – Там, где живут евреи, – вполне безопасно.
     – В тех местах, где живут евреи, – не всегда «вполне безопасно».
     Негативного намека на государство Израиль программист не прощал никому.
     – Это говорят только трусы!
     Вот мы и на личности перешли. Валик понимающе закивал, к такому повороту событий он был всегда готов.
     – Согласен. Куда нам, трусам, до смельчаков, которые защищают еврейство без перерыва на обед. Они заняли в Бруклине круговую оборону и ведут бой до последнего израильтянина.
     – Никто не будет указывать, где мне жить!
     – Действительно, как смеют указывать представителю избранного народа! Дойдут то того, что спросят, зачем он менял себе и дочке фамилию Лурье на Косолапов.
     Туше! Мое настроение медленно шло на поправку. Доказательством сему был изящный ломтик авокадо в лимонном соку, чуть подсоленный, уже наколотый на вилку и готовый войти в диалектику с рюмочкой текилы. Наде не нравится, когда я пью между тостами, но сейчас она отошла попудрить носик, и вот уже благоуханный поток, отразившись от альвеол, устремился в пищевод.
     Тем временем программист свечой восстал над притихшим собранием. Костистый и гневный, он выглядел угрожающе, и я поискал глазами хозяина дома. За Валентина я волновался меньше, ибо грош цена тому спорщику, который сробеет на опасном повороте беседы. Впрочем, за Семена я тоже беспокоился напрасно, он поедал свой любимый салат из крабов и без волнения взирал на эскалацию конфликта.
     – Ну зачем же так примитивно? – раздался высокий, тягучий голос.
     Взоры обратились к той части стола, где недалеко от меня находился одинокий, небольшого роста пикнический джентльмен.
     Нас познакомили незадолго до приглашения к столу.
     – Профессор, – сказала Ольга.
     «Снова ложный друг, – подумал я, – ложный друг переводчика. Услышала английское слово – не ленись, переведи его, зачем делать кальку?» Почему не сказать «преподаватель» или «старший преподаватель»? Будет звучать не так престижно, зато статус обозначится недвусмысленно, без ложных позывов.
     Теперь общество желало знать, кому была адресована реплика, но профессор не собирался ничего разъяснять. Не смущаясь вниманием аудитории, он наполнил бокал минеральной водой и не спеша стал ее пить. Надежда на разрядку обстановки умерла, едва родившись.
     – Пошли отсюда, Клава, – рука обиженного тяжело легла на плечо пышнотелой блондинки, но та была занята обсуждением соседкиной броши и отвлекаться не собиралась. Не найдя сочувствия, Косолапов стал телескопически снижаться, вернулся в сидячее положение и сутуло застыл над тарелкой.
     – И все-таки я не понимаю, зачем они вешают на Трампа связь с русскими шпионами, – вернулся центровой к любимой теме.
     Валик пристально посмотрел на него веселыми выпуклыми глазами.
     – А ты, Илья, сам рассуди: человек у них бывал, вел с ними бизнес, крупный бизнес и там, и здесь. Может это быть без участия Конторы? Мы-то знаем, что нет.
     – Но ведь все эти прокуроры столько времени парятся, пытаются что-то доказать и не могут.
     – А здесь нечего доказывать! Трамп недавно сам говорил: «Давайте позовем сюда русских».
     Это он дразнит свою соседку Валю. И она, конечно же, бросается в бой:
     – Что за дурость! Человек явно пошутил, он же выразился иносказательно! Как можно так цепляться к словам, извращать весь смысл?!
     Валик не отвечал, он тактически помалкивал в ожидании продолжения. Коготок уже увяз, теперь пускай птичка потрепыхается.
     – Есть же люди, которым лишь бы что-нибудь сказать!
     Опять переход на личность! BIG mistake! Я с грустью посмотрел на Валю – привлекательная, неглупая, удачливая, – через полторы минуты у нее поднимется давление, усилится потливость, участится сердцебиение, пропадет аппетит. И все из-за вечного, такого чистого, такого пронзающего чувства своей правоты!
     Валик нахмурился и положил вилку на стол. Доминирующих женщин ему хватало на работе.
     – Я никого не хотел обидеть, – начал он миролюбиво, – я не понимаю лишь одного. Вот прозвучала вполне отчетливо человеческая речь. Было заявлено серьезным господином, в серьезном месте.
     Его голос постепенно выходил на меццо-форте.
     – Не раз, не два и не три, а много раз мы слышали, как люди сболтнут лишнее, а потом рассказывают, что это была такая шутка. Человек произнесет что-нибудь неадекватное, а некоторые тут же кричат: «Это он пошутил»! Вот и теперь, большой солидный дядя говорит, что хочет позвать сюда русских. Что я, слыша это, должен думать?!
     Чтобы продуктивно защищать идею, лучше всего относиться к ней с безразличием. Валик же на каком-то этапе, видимо, вовлекся эмоционально. Атмосфера опять становилась предгрозовой.
     – И где же те, которым «лишь бы что-нибудь сказать»?! И кто из нас говорит бо ;льшую «дурость»?!
     Нет, я был неправ, никуда Валик не вовлекся, супруга – доктор медицины – была на службе, и он шел на конфликт неостановимо. Неизвестно, зачем это ему нужно, – скорее всего, какие-то старые счеты.
     – Валик, дорогой, – воскликнул я через стол, имитируя легкое опьянение, – смотри, получается, что, если вот, например, спросить у какого-нибудь ясеня или дуба: «Ты знаешь, который час?», а он ответит: «Знаю» и пойдет дальше, – как тогда? Его, конечно, можно догнать и сказать ему: «Ты чего, дуб, издеваешься? Я же спросил, который час!» Ну так он скажет: «А вот и нет! Ты спросил, знаю ли я, который час. Что я, слыша это, должен думать?! Я и ответил чистую правду, сказал: “Знаю“».
     Раздался смех; желанный и своевременный, он аннулировал, смыл поздние возражения. Люди потеряли вкус к беседе как пище духовной и вернулись к трапезе.
     Подали сладкое – массивный торт, напоминавший колесо малолитражного автомобиля, украшенное каплями засахаренной клюквы на щебенке из орехов и черного шоколада. Мы с Надей прихлебывали свежий чай из ломоносовских чашек и кротко отклонили предложение получить кусочек.
     *     *     *
     Празднеством я остался доволен, поскольку не переел и не поздно его покинул. Семену была своевременно выражена телефонная благодарность, естественным образом включившая пожелание встречаться почаще.
     О его исполнении позаботилась компания, отбиравшая у наших жен силы и знания в обмен на доллары. Она пригласила трудящихся на весенний пикник в расширенном составе. Обижать отказом было недальновидно, да никто и не собирался манкировать, учитывая прекрасную погоду и близкое расстояние.
     За день перед выездом вежливый Семен позвонил мне и попросил уделить ему при встрече немного времени для разговора. Я согласился, понимая, что почти не рискую, ибо на лоне природы послать подальше человека, пожелавшего испортить настроение, будет проще, чем в герметическом пространстве.
     Когда были разжеваны и проглочены непременные хот-доги, а Оля с Надей отправились на прогулку по окрестностям, Семен приступил к изложению вопроса. Лучшего места для беседы придумать было нельзя – везде трава, деревья, англоязычное общество и дальняя музыка. Мы обосновались на двух скамьях за деревянным столом, таким старым, что он казался прародителем окружавших нас тучных сосен.
     – Хочу тебя попросить, даже нет, хочу с тобой посоветоваться.
     Семен волновался. Он оперся локтями на морщинистую столешницу и держал речь, обратив ко мне тревожный взор.
     – Понимаешь, когда мы с Валиком где-нибудь встречаемся, в смысле, проводим время, он со всеми, в любой компании всегда отстаивает свое мнение.
     – Ну и хорошо, это же нормально. Чье еще мнение он должен отстаивать?
     – Да, конечно, это нормально, – Семен охотно закивал головой, – но мне кажется, я заметил несколько странных штук. – Он замолчал, подыскивая слова. – Несколько раз, я это точно знаю, когда в начале разговора Валик высказывал мнение, он еще сам не знал, правильное оно или нет. Ну вот он говорит и не знает, так ли это на самом деле.
     – Ну и на здоровье, пусть это волнует тех, кто зацепится с ним языком. Людям захотелось поговорить на досуге, кому они мешают?
     – Мне они мешают, – ответил Семен внезапно твердо и злобно, – будут с ним спорить, он им всегда докажет, что он прав, ну а позже все так и оказывается, как он им говорил.
     – И хорошо, и нечего было спорить…
     – Правильно! Конечно, нечего было!
     Случившиеся неподалеку американцы завертели головами. Ничего страшного, это же бесплатная страна (так переводит мой безработный кузен this is a free country). Почему бы человеку не возвысить голос на свежем воздухе?
     – Только ведь до того, как они поспорят, все могло быть и не так, как он говорит! Понимаешь? Объективно по-другому! А после – менялось в его пользу.
     Повзрослев, мы реже чему-либо удивляемся, в основном от лени, а не от избытка мудрости.
     Семен поднялся со скамьи.
     – Посиди, я сейчас приду, – сказал он и трусцой устремился в направлении своей машины, оставленной там, где, не доходя до леса, исчезала цивильная асфальтовая дорога.
     Он вернулся, неся солидную кожаную папку, бутылку красного вина и небольшой кулер. Папку он положил на край стола, а из кулера достал стеклянную емкость с нарезанным сыром, пластиковые рюмки и штопор.
     – Вот, захватил на всякий случай, – он медленно открыл бутылку, наделенную этикеткой серьезной и лаконичной, как надпись на могильной плите.
     Вино мне было незнакомо, но явно не из дешевых.
     – Излагай, – предложил я после повторной дегустации, показав глазами на папку.
     – Смотри, – Семен вынул из нее солидных размеров тетрадь и положил передо мной. Не сочтя за труд, я приподнял картонную обложку.
     Под ней оказался дневник, или, скорее, журнал наблюдений. Вот где пригодился ему опыт работы лаборантом на пищевом комбинате. Начальные записи скорее всего были сделаны по памяти, все остальные разрежены в ожидании дополнений. Первая гласила:
     1/13/2005 – Праздновали Старый Новый год. Рома сказал, что в Солнечной Системе 9 планет. Валик ответил, что их или 8, или 10. Он точно не помнил, но знал, что их не 9, и несколько раз это повторил. Рома назвал 8 планет и не смог вспомнить девятую. Дома я проверил и убедился, что их 9, а в августе Плутон официально объявили малой планетой, и обычных планет стало 8.
     Я пролистал несколько разновременно исписанных страниц, от которых, автору наперекор, повеяло большой советской скукой. Внимание рассеивалось, изредка спотыкаясь о знакомые имена.
     10/6/2007 – На дне рождения у Зины кто-то сказал, что Элиот Спитцер станет кандидатом в президенты США. Валик доказывал, что этого никогда не будет. В следующем году был скандал по поводу его проституток.
     7/7/2009 – Ехали на озера. В машине Оля говорила, что Слава – отличный бизнесмен. Валик ответил, что он дурак и когда-нибудь доиграется. Оля спорила, потом обиделась. Через год Славу арестовали.
     11/24/2011 – Праздновали День Благодарения. Люда сказала, что Лэнс Армстронг – великий спортсмен. Валик ответил, что таких, как он, очень много, потом – что медали и титулы ничего не значат. На следующий год Лэнс Армстронг был обвинен в применении наркотиков и потом лишен всех титулов.
     Стараясь выглядеть озабоченным, я закрыл тетрадь и потянулся к опустевшей рюмке, ожидая дальнейшего наполнения. Было понятно, куда гнет автор, но я не уподоблюсь его герою и не стану объяснять, что это глупость или паранойя. С какой стати я буду вешать ярлыки? Человек заподозрил нечто странное, решил проверить, с выводами не спешил, пришел посоветоваться.
     – Ты это кому-нибудь уже показывал?
     – Нет, никому.
     – Значит, я – первый?
     – Твоя Надя несколько раз говорила Оле, жаловалась, что ты с ней не делишься.
     – Вот как? – сознательно я не отмечал такого. Хотя, наверное, это правда. – Свои проблемы я с ней, конечно, обсуждаю, а чужие – не считаю нужным.
     – А еще, – Семен опустил глаза, – ты хорошо его тогда заткнул.
     Интересно, сделан ли сакраментальный шаг от любви до ненависти, или наш герой все еще на пути?
     Истолковав мой взгляд по-своему, он подхватил ополовиненную бутылку и добавил вина в наши рюмки, как будто собираясь отметить мою победу тостом.
     – Ну а все-таки, какова твоя цель? Ты собрал факты, сделал какие-то выводы. Что дальше?
     Он молчал, настороженно глядя мимо меня. Я обернулся, но не увидел ничего, кроме дальней толпы у палаток с едой.
     – Ты, наверное, думаешь, что я шизанулся, поехал крышей на почве зависти.
     Похоже, мое молчание утвердило его в мысли, что он не ошибся.
     – Нет во мне этого, поверь. Ведь завидовать тоже надо уметь, а я… то есть, я умею и даже, может быть, лучше других – в том смысле, что я уже нашел для себя правильное определение.
     Он замолчал.
     – Это какое же? – спросил я ему в помощь.
     – Нельзя завидовать чему-то одному, – произнес он по складам. – Вот кто-то, такой же, как ты, приехавший сюда тогда же, когда и ты, вдруг стал адвокатом и получает в пять раз больше денег, чем ты. Тебе обидно: разве ты дурнее? Ему просто больше, незаслуженно больше повезло, и тебя это огорчает, расстраивает. Правда?
     – Да, – подтвердил я и тут же заерзал на скамье.
     Но мой собеседник не ставил себе целью меня сконфузить.
     – А вот и нет! Нельзя, невозможно завидовать какому-то качеству или удаче другого человека и хотеть себе именно это и только это. Если сильно пожелал, примеряй все, в комплекте. Понимаешь? Нравится тебе чей-то дом или зарплата, возьми себе мысленно, не тушуйся, но тогда уж забирай вместе с этим все остальное, все, что там найдется. В наборе получи, а не штучно, и тогда у тебя добавятся два инфаркта, истеричка-жена, камни в почках, дочь с проблемами, друзья-бандиты. Теперь хочешь?
     – Нет, – ответил я, – не хочу.
     – И так будет при любом раскладе, и никогда не захочется чье-то сделать своим, если комплексно решать проблему в ее правильном виде.
     Вино было снова разлито по рюмкам. Постояв без пробки, оно раскрыло букет.
     – Я ему не завидую. Не буду, конечно, рассказывать, что у него там в прицепе, но лучше нам оставаться при своих… Люблю это вино. Чувствуешь смородину?
     – Очень приятное. Так что ты собираешься делать?
     Он бережно отодвинул свою рюмку, снова оперся локтями на стол и сцепил руки.
     – Понимаешь, все это выглядит как невинное занятие, и даже связь эта, что я пытаюсь проследить, она настоящей критики может и не выдержать. Статистика, вероятность, формулировки расплывчатые. Да и начал я эти записи когда-то смеху для. Ночью что-то такое подумалось, решил вспомнить молодость. Все это было на девяносто процентов развлечением, но однажды я представил, что сработает какая-нибудь там теория, альтернативное прошлое, множественная реальность и все такое. Вот он ляпнет, как всегда, чтобы только поспорить, а оно возьмет и сбудется.
     – Тебе-то что? Пускай сбывается.
     – Да?! Завтра он зальет что-нибудь про глобальное потепление, это у них самая теперь модная тема про уровень океана. И что тогда? Всем под воду уходить?! Я как подумал однажды в машине об этом, так чуть в кювет не сковырнулся.
     Я молчал, подначивать его мне больше не хотелось.
     – Ты можешь спросить, что в таком случае мне надо лично от тебя.
     – В общем-то, да.
     – Его надо переспорить, – быстро ответил Семен.
     Мне стало тоскливо. Отвлечь энтузиаста от завиральной идеи получится вряд ли. Резко послать подальше тоже не хочется.
     – Что-то здесь стало жарко, тебе не кажется? – Я озабоченно оглянулся по сторонам.
     Он взял свою тетрадь, закрыл ее и вернул в папку.
     – Все, намек понял. Прекращаю речи.
     Сейчас он скажет, что пошутил.
     – Вот теперь, когда постояло открытым – самое то, – он разлил вино по рюмкам и убрал со стола бутылку, – попробуй с этим сыром, прекрасно сочетается.
     – Действительно, здорово.
     А он молодец. Не сказал, что пошутил, и извиняться не стал, и даже не попросил хранить секрет.
     *     *     *
     Про наш разговор я забыл и название вина тоже забыл. Сперва хотел позвонить ему, узнать, что это такое замечательное мы пили тогда, но вскоре от меня ушла жена, и предпочтение было отдано напиткам повышенной крепости.
     В ту пору я намеренно мало с кем виделся и всячески избегал знакомых, но это не смогло помешать Семену пристроиться за мной в продуктовой очереди и сказать:
     – Привет.
     Русскоязычная кассирша являла собой образец олимпийского спокойствия, переданный факелом через поколение прямо из советского ларька.
     – Здравствуй, – ответил я, не поворачиваясь, но ему было не привыкать.
     – Ты извини, я приставал к тебе тогда с ерундой.
     Тихая, вкрадчивая злоба напомнила о себе как недавний вывих. Все же принес-таки извинения, суслик.
     – Ну как там дневниковые записи? – спросил я громче, чем требовал этикет, – есть что-нибудь интересненькое?
     – Для вас найдется. Желаешь ознакомиться?
     Ишь ты, не спасовал, взъелся. Плюнь в него – повалится, а туда же.
     – Опять будет порция малонаучной фантастики?
     – Будет про нестойкие браки.
     Смотрите, он еще куражится! Ну ты у меня сейчас огребешь! Надо только подумать так, чтобы не бодаться здесь, на глазах у потрясенной службы безопасности.
     – Это очень интересно, это я хочу почитать.
     Пришла моя очередь возложить масло, хлеб и мед на алтарь перед кассовым аппаратом.
     – Ну так что? У тебя твоя тетрадка с собой?
     Он молчал. Я повернулся к нему an face. Сейчас главное – не спугнуть.
     – Давай, оформляй товар, жду тебя снаружи, – сказал я, придав лицу выражение максимального миролюбия.
     Он закивал головой на манер китайского болванчика.
     На свежем воздухе часть моего гнева улетучилась, но оставшегося вполне хватало, чтобы, добравшись до его мемуаров, изорвать их в клочья. Он так и не сказал, имеет ли их при себе. Наверняка имеет. Где еще он будет свою писанину держать, как не в машине? Небось, притаскивает в компанию, имевшую глупость его нанять, и там творит «в служебное от работы время».
     Ясно, что негодяй давно знал о грядущей перемене моего статуса. Такие вещи не делаются без наперсницы, а та не могла не поделиться с родным мужем.
     Загрузив продукты в машину, я захлопнул багажник и направил стопы назад, к раздвижной двери магазина. Он появился, отягощенный пластиковыми пакетами, и попытался мне улыбнуться. Не выдавая намерений, я, охранником, пристроился на полшага сзади.
     *     *     *
     – Нам надо поговорить, – сказала мне Надя однажды вечером.
     Я выключил компьютер и вышел в гостиную. Она сидела за пустым столом, прижав руки к груди. Я хотел сесть рядом, но понял, что будет произнесено нечто значительное, и расположился диаметрально.
     – Внимательно слушаю.
     Сейчас она скажет, что не может здесь больше находиться и что нашла для нас дом, который давно искала: чуть дороже и намного лучше, чем теперешний, а мне опять придется выступить с краткой лекцией по семейной экономике.
     – Я не буду здесь больше жить.
     – Понятно. Когда переезд?
     – Сейчас.
     – Даже чаю не попьем?
     Она через силу улыбнулась.
     – Все, что мне нужно, я уложила в машину. Мы поговорим, и я уеду.
     Полгода назад она предприняла поездку в Москву и на квартире у друзей встретила бывшего одноклассника. Они общались всю ночь, и теперь он приехал сюда. Он разведен, у него взрослый сын и шесть магазинов. Мне пришел на память Семен с его теорией о том, что не стоит никому завидовать.
     *     *     *
     Мы оба чуть не прошли мимо новенького «Лексуса».
     – Жене купил?
     – Себе купил. Дай мне одну минуту.
     Семен возился минуты четыре и наконец предстал с манускриптом в руках. Знакомая папка осталась в автомобиле, слившись цветом с кожей сиденья.
     – Прежде чем рвать и метать, прочти вот это.
     Он раскрыл свою тетрадь, ее разворот пестрел записями, как доска объявлений. Прижатый сверху палец отмечал одну из них.
     5/24/2014 – Были у Шефтелевичей. Нина сказала, что Гриша с Надей – идеальная пара. Валик ответил, что такие ранние браки кончаются разводами. Оля долго с ним спорила и даже заплакала.
     Какое-то время я разглядывал ровные, округлые буквы и вдруг спросил:
     – Это про меня?
     Семен – сама деликатность – выжидал, не отвечая.
     – Здесь дата, – произнес я зловеще, – год назад. Вы тогда уже знали?
     – Ты идиот?
     Я схватил наглеца за плечи и припечатал к задней двери его катафалка. Он что-то замямлил, а я вдруг ощутил страшную боль в паху. Потом я, присев, наблюдал, как Семен подбирает с земли тетрадь и бережно счищает с нее песок.
     – Если ты за мной увязался только для того, чтобы выписать звездюлей, то тебя ждет фиаско, – произнес он почти виновато, – там, где я вырос, драками развлекались вместо футбола. Ты встань и попрыгай на пятках. Говорят, помогает. А про вас мы, честно, ничего не знали. Олю водой отпаивали после того, как Надя сообщила, что увольняется.
     Я пробормотал что-то невнятное и заспешил к своему автомобилю.
     *     *     *
     Ко времени той позорной сцены я уже прошел через первую стадию развода в качестве брошенного супруга. Существует еще нулевая, но она совсем короткая, всего несколько дней, когда ты обзваниваешь всех самых близких и спрашиваешь, как теперь жить. Первая может занять месяца три-четыре, иногда – больше, в зависимости от темперамента. Это время проводится в поиске встреч, имеющих целью заполнить вакансию, открывшуюся в сердце. Я опускаю подробности и только сообщу, что для меня все закончилось благополучно, то есть без потерь и приобретений.
     Затем наступила апатия, расцвеченная пароксизмами озлобления, последний из которых описан выше. Его неожиданный финал сослужил мне добрую службу, разорвав медленный хоровод раздумий, хмурых и одинаковых, как дети в сиротском приюте.
     Уже на следующий день в унылых картинах с описанием всех моих ляпов, от прилюдных оговорок до судьбоносных ошибок, мне увиделось нечто иное. Помимо неотменяемой и неизбывной mea culpa припомнились некие обстоятельства – нет, не смягчающие, но дополняющие картину. Подумайте сами: вот вы допустили ошибку, оказались на линии огня, но ведь было, не могло не быть что-то внешнее, подтолкнувшее вас к неверному ходу. Можно даже повысить планку и не оправдывать себя никак, но и тогда нельзя не видеть, что на сцене, отведенной нам для жизни, мы никогда не выступаем одни. Кто-нибудь наверняка воспользуется, ухватит за холку упущенную нами удачу или нажмет гашетку, целя в борт.
     Вечером того же дня я твердо встал на путь отказа от самооплакивания и самооплевывания, предложенный великим создателем актерской системы. Американец я или нет?! Smile! Засыпай с улыбкой.
     Но заснуть не получилось. Простая идея поискать виновных на стороне завлекла меня на путь открытий, пусть мелких, приватных, но ценных и даже целительных. В самом деле, что, если кто-то издали вмешался в жизнь, текущую спокойно и плавно? Что, если это правда, и слово, заряженное идеей или эмоцией, само по себе способно проникнуть в реальность и ввести поправку?
     Тогда вполне возможно, что всякие гадания и пророчества – это не узнавание будущего, но попытки изменить настоящее! А те, кто проклинает или наводит порчу? Если поверить, что есть граждане, на это способные, то почему бы нашему другу не оказаться в их числе?
     Правда, нет ответа на вопрос, как такие вещи происходят на уровне физики или биологии, но не отменять же феномен по той причине, что его не объяснила наука.
     И теперь – самое главное: можно ли сделать так, чтобы эти люди никому не навредили ни намеренно, ни случайно?
     На следующий день я забыл гордость и позвонил Семену:
     – Здравствуй, извини за вчерашнее.
     – Привет, Григорий, не заморачивайся с этим, считай, что проехали.
     – Ты сейчас можешь говорить?
     – Говорить могу, по воскресеньям – всегда пожалуйста.
     Шутит, хороший знак.
     – Помнишь, как ты объяснял мне про зависть, когда мы были на природе?
     – Конечно, помню, плоды размышлений, как-никак. Но если ты принял на свой счет…
     – Не в этом дело. Я хочу добавить еще один вариант для полноты картины.
     – Давай, дополняй картину, – как говорил мой дедушка, лишний мазок нам не повредит. Он был врач, очень известный.
     Семен явно был в прекрасном настроении.
     – Понимаешь, есть люди, которые завидуют кому-то, но при этом не столько желают иметь то же самое, сколько хотят, чтобы другие лишились предмета зависти.
     – Ты хочешь сказать, что зависть бывает белая и черная? Гениально!
     Я почувствовал, что краснею, но решил стерпеть.
     – Я не говорю, что открыл Америку, ты меня не дослушал.
     – Прошу прощения.
     Это хорошо, что существует телефон, и можно говорить с человеком, не встречаясь.
     – Все, что ты записал, все твои наблюдения – вернее, может быть, не все, но то, что я прочел, – они… в тех местах, где сбывается то, на чем Валик настаивал, все содержат деструкцию, кроме самой первой записи, где планеты, да и там тоже, их же стало меньше, чем было. Скажи мне, среди того, что он, по-твоему, таким образом напророчил, было что-либо позитивное?
     – Нет, не было.
     Ответил быстро – значит, мыслил похожим образом.
     – Тогда, может быть, он действительно способен, как когда-то говорили, навести порчу? Без нечистой силы, конечно…
     Я замолчал, подыскивая слова. Если он меня снова высмеет – повешу трубку.
     – Я бы не стал пока говорить о порче, или там, сглазе, – ответил Семен, – по-моему, это еще рано так квалифицировать.
     – Но ведь ты столько лет его наблюдаешь.
     – Да, конечно, но я никак не могу привыкнуть к этой мысли… Что можно некими словесными формулами внести изменения в реальность. Очень уж это… не из нашей жизни.
     – Послушай, а ты никогда не пробовал вмешаться?
     – А как тут вмешаешься?
     – Ну хорошо, а особенности какие-нибудь ты выявил?
     Он ответил не сразу:
     – Я почти уверен, что эффект возникает в то время, когда Валик начинает доказывать свою правоту. Если он что-либо просто так заявляет, и никто ему не возразит, то ничего особенного не произойдет. То есть многое может случиться совсем не так, как он сказал.
     – Подожди, его хоть раз кто-нибудь переспорил?
     – В моем присутствии – никогда, кроме того случая с тобой.
     – Так ведь я же с ним не спорил. Просто так сказал, чтобы повеселить общество.
     – Это не важно, главное – за тобой осталось последнее слово. Все, что он потом бормотал, было не в счет.
     – И что из этого следует?
     – Как «что»?! Ты помнишь, о чем шла речь?
     – Положим, помню, еще не забыл.
     – Ну и кто у нас нынче президент?
     – Ты сейчас не шутишь?
     – Я серьезен, как Ленин у себя в мавзолее.
     – Значит, по-твоему, если бы Валика тогда не переспорили, у нас был бы другой президент?
     – Вполне возможно. Ты вспомни, кому до выборов давали больше шансов.
     – А знаешь, куда тебя запрут, если ты будешь это рассказывать?
     Семен хихикнул:
     – Дурдом будет обеспечен. Поэтому я и помалкивал.
     – Пока не решил, что я гожусь для компании.
     – И как видно, не зря решил. Ладно, полет фантазии окончен, идем на посадку. Лучше скажи, почему ты всем этим в конце концов озаботился? Ведь ты поначалу отказался в деликатной форме.
     – Понимаешь, до того момента, как Надя уехала, у нас все было хорошо – везде, во всех областях, ничто не предвещало. И когда она мне это сообщила, я почувствовал чей-то… чье-то присутствие.
     Я говорил быстро, чтобы не передумать.
     – Сначала я решил, естественно, что это тот мужик, с которым она… но потом подумал, что нет. И когда я эту запись в твоем журнале увидал, у меня как бы…
     – Да, все это нелегко, но ты постарайся не зацикливаться. Лучше скажи – что, по-твоему, теперь делать.
     – Ты же сам говорил тогда, что надо его как-то остановить. А как ты пришел к мысли, что для этого его достаточно переспорить?
     – А есть другие предложения?
     – У меня нет, но ты все-таки скажи, почему это должно подействовать?
     – Разумеется, я этого точно не знаю. Но я рассуждаю так: эффект, если он существует, проявляется в конкретной ситуации. Понимаешь? Можно попытаться ее поменять и посмотреть, что будет. Чем мы рискуем?
     – Ничем. А почему ты сам…
     – Я пробовал, у меня не получилось. И вообще, если честно, то мне сейчас немножко не до этого. А ты можешь попытаться, пока есть желание.
     – Хорошо, но ведь нужно будет как-то встретиться, пересечься? И что я ему скажу?
     – Погоди, ты помнишь Илью, солидный такой, был у меня на юбилее?
     – Конечно, я у него мой джип сторговал недавно.
     – Так вот, с некоторых пор он и еще несколько энтузиастов начали регулярно ходить в баню.
     – Я знаю, он мне звонил, приглашал, им там скидку дают за хорошую посещаемость большим коллективом.
     – Вот видишь, как все удачно складывается. Валик у них там в первых рядах.
     – Я вообще-то отказался тогда. Хотя в моем спортзале бассейн уже полгода на ремонте…
     – Подумай – по-моему, это то, что нужно.
     – Ладно, подумаю. А почему бы нам вместе не пойти?
     – Мне здоровье не позволяет.
     Я еще раз пообещал подумать, и мы попрощались.
     Вот такой был телефонный разговор. Закончив его, я приступил к решению хозяйственных задач. Нехитрая кулинария, мытье посуды, наведение порядка и чистоты, – все это было не в труд еще со студенческих времен, пролетевших в общежитии. Существует, я уверен, прямая связь между гармонией вещественного мира и состоянием души. Если вокруг тебя свинюшник, то покорением гуманитарных высот лучше не заниматься. С другой стороны, излишний комфорт опять же не способствует взлетам интеллекта (моего интеллекта). То ли дело переходный процесс! Руки созидают что-нибудь, поправляют или ремонтируют, а мозг занят совсем иным: он мыслит, например, о том, стоит ли винить посторонних людей за ошибки его обладателя. А руки снуют спокойно и размеренно, внося порядок во внешний мир и гармонию во внутренний, готовя место для нормальной жизни, неуязвимой для чьих-то заклинаний. Еще немного – и все легкие объяснения тяжелых ситуаций вернутся в разряд нелепостей, а я схожу в спортзал, позвоню в Калифорнию сыну и лягу спать. Потом будет новый день, спокойный и ясный, без идиотских гипотез и неверных жен.
     А ночью мне приснился Валик. Он шел мимо меня по пустой земле и пел.
     *     *     *
     Я никогда не посещал баню систематически, обильный душ после пробежки – вот моя стихия, а парилка и пиво с воблой – лишь изредка, в приятном обществе и под настроение. С годами постоянные посетители накрепко перезнакомились и сплотили ряды, так что предложения составить компанию поступали все реже, и сегодня уже трудно вспомнить, когда я там был последний раз. Между тем неприметное здание из бледно-розового бетона возникло совсем неподалеку пару лет назад и, несмотря на серьезные цены, ежедневно влекло к себе людей с банными вениками и без.
     Те, кого я искал, собирались по четвергам после работы.
     – Молодец, – сказал мне Илья и торжественно пояснил, – ты записался добровольцем!
     Пятеро обнаженных мужчин закивали головами. Одного из них, по виду самого молодого, я, убей, не помнил, как зовут, однако повторно знакомиться постеснялся, решив подождать, не назовет ли его кто-нибудь по имени. Для начала мне помогли с осмотром помещения. Местные правила гласили: не курить, не разгуливать нагишом, еду-питье не приносить, а добывать здесь, в дорогущем буфете.
     Люблю воду – огражденная кафелем бассейна, она обнимает и дарит невесомость. Но чтобы соблюсти протокол, надо сперва разогреться в парилке. Говорят, это полезно, а вот я, пытливый, оказавшись внутри, развлекаюсь тем, что вычисляю, сколько проживу, если ее свинцовая дверь больше никогда не откроется.
     Скоро выяснилось, что банный опыт моих компаньонов не сильно превышал мой собственный. Настоящие любители – народ мотивированный, а мы располагались в буфете за столами, как на пляже, и время от времени делали радиальные вылазки, всем табором погружались в стихию, потом брели назад отдыхать, пили чай, тихо беседовали, кто-то баловался пивом. Я вновь отметил, не без одобрения, в какой прекрасной физической форме находится Валентин.
     Молодежь присутствовала в незначительном количестве, детей не было вовсе. Наверное, в выходные дни здешняя демография несколько иная.
     – А где наши женщины? (Кстати, о демографии.) Почему ни одна не явилась?
     – Моя не захотела.
     – А я и не звал.
     – Моя сказала: «В другой раз».
      – И моя.
     Меня они, деликатные, вопросом обошли.
     – Сто лет назад, когда женщин еще не принимали в академию наук, один ученый сказал, что академия – это не баня.
     – Когда разрешили, их там, увы, стало ненамного больше.
     – Почему «увы»? Все естественно.
     Наконец-то, давно не слышали, я обернулся на голос. Кто это там такой продвинутый? Кирюша, дорогой, тебе опять неймется? Всю жизнь помалкивал, а пару лет назад вынул пять тысяч из игрового автомата и решил, что его наградили за высокий интеллект. Перепутал казино с Нобелевским комитетом.
     – Ничего это не естественно, – вступился за справедливость безымянный.
     Кирюша вальяжно повернулся. Сейчас тайное станет явным, и мы все узнаем про гендерные роли, культурные традиции и биологические особенности.
     – Ты пойми, Витя, в любом обществе с древних времен существует распределение обязанностей.
     Вот как его зовут! Вспомнил, когда напомнили. И фамилию его необычную вспомнил: Красноштейн.
     – Каждый делает то, что лучше всего умеет, – развивал тему докладчик, – иначе не бывает. Есть же особенности у каждого организма в зависимости от пола: на теле мужчины лучше развиты мускулы, а женщины… более наблюдательны.
     Коротко и ясно. Теперь он зайдет с козырного туза.
     – Вот пусть научат мужчин рожать детей, а потом говорят о равноправии.
     – «Поскольку мужчина не может родить, то женщина моет посуду».
     Ну вот, я же честно не собирался встревать, но ничего не поделаешь, для красного словца…
     – Это что, шутка такая? – вдруг ощерился Кирюша, не ожидавший джокера в ответ.
     – Это такой гарик, – сказал я, направляясь к буфетной стойке за чайным набором. Гулять так гулять.
     Обслужили меня неспешно, в гармонии с окружающей средой, и вот уже я расставляю на широком деревянном столе чайник, пиалу и розетку с вареньем. О чем у нас течет беседа? Оказывается, все о том же. Двое нападают на Кирюшу с пакетом стандартных обвинений в невежестве и обскурантизме, но он уверен, что на его стороне молчаливое большинство, и сдаваться не собирается. В ход уже пошла статистика. Мне нравится, когда люди прибегают к ней, не зная точных цифр, – это честней, чем, владея данными, подгонять их под свою идею.
     И тут Валик вступает в разговор:
     – Ты, Кирилл, вроде бы и прав: женщин до сих пор меньше не только там, где, как ты говоришь, им не позволяет анатомия, но и в науке, инженерии, политике. Я про первый эшелон говорю. Так вот, по сути, виной тому все та же дискриминация. Ведь доказано, что строение мозга женщины и мужчины абсолютно одинаково.
     – Кто это доказал?!
     – Ученые множество испытаний провели – ответ один. А ты не знал?
     – Ну так у них давно уже все права, могли бы сравняться.
     – Не смогли! Женщину с рождения и до смерти призывают к осторожности.
     – Так и надо, им же рожать, и вообще…
     – Совершенно верно. И результат налицо: осторожность женщины – ее главный половой признак.
     – Вторичный, – встрял я с пятью копейками.
     – Вторичный, – улыбнулся мне Валик, – со всеми вытекающими: от плавности в движениях до остановок на желтый свет и повышенного внимания к мелочам. Отсюда все стереотипы.
     Кирюша взял со стола бутылку с надписью Budweiser и перелил ее содержимое в широкий, складчатый живот.
     – А почему они в науке не добились? Ну, в смысле, что их там мало, – произнес он скучным голосом. Похоже, это его последний довод.
     – Все по той же причине. Научный прорыв – это смелые предположения, далекие аналогии. Возьми, например, теорему Нетер, она связывает законы сохранения с симметрией во вселенной.
     – Ну видишь, так только мужчина может.
     М-да, упрямство с глупостью – токсичная смесь.
     – Ты, Кирилл, возможно, не в курсе, но Эмми Нетер – женщина.
     Народ пришел в движение, и Кирюша смешался с толпой. Куда сейчас? Опять в сауну? Взяв с полки свежее полотенце, я поплелся было вслед, но мочевой пузырь объявил императивом посещение туалета. Вернувшись и не найдя знакомых, я прошагал мимо трех закрытых дверей, спонтанно отворил четвертую и вошел в плотное белое пространство.
     В моем представлении парилка – это камера, заполненная воздухом, разогретым до человеческого предела, а здесь я поежился как от холода, когда не ощутил горячий тугой удар, потом сделал несколько осторожных шагов наугад. Немощный банный свет не встречал вокруг ничего, кроме неподвижного тумана. Дышать было легко, теплый, мягкий воздух свободно заходил в грудь. Глаза, привыкнув – похоже на то, как привыкают к темноте, – вернули себе право на мнение, и оказалось, что рядом со мной ступенями шла к потолку череда деревянных полок. Предстояло добраться до предпоследней, развернуть полотенце, лечь и остаться одному.
     *     *     *
     Когда Надя ушла, я запер дверь и прислушался. Ничего – ни злости, ни досады. Она все решила и сделала сама. Мне же поделом – нельзя любить вполсилы. Ее машина с тихим шорохом выехала на дорогу. Внезапно меня бросило к окну. Куда она свернет? В темноте за стеклом габаритные огни тускнели, удаляясь, а ко мне пришла тоскливая растерянность. Что теперь со мной будет?!
     Организм тут же среагировал на стресс: на дне легких затвердел крупный, тяжелый ком, как если бы я надышался чем-нибудь вредным для здоровья. Бороться с этим бесполезно, надо ждать, когда пройдет само, а пока я редко просыпаюсь без того, чтоб не вспомнить два красных пятна над невидимой дорогой.
     *     *     *
     Вот и теперь подкатывает, приходит из ниоткуда, а ведь мне давно не было так спокойно. Я закрыл глаза и вдохнул поглубже, будто напоследок. Сейчас навалится, тяжело, до горечи во рту, сдавит грудь. И, пока никого нет, могу признаться, что такие вещи сильно отравляют жизнь.
     Неожиданно шелест колес затих, красные огни исчезли, едва возникнув. Я приподнялся и замер, опершись на локоть. Пушистый, теплый пар дружелюбно клубился рядом. Я ждал, но туман, похоже, не имел привычки отпускать свою добычу.
     – Гриш, ты здесь? – голос Ильи глушился толщей пара, как сурдиной.
     – Здесь.
     – Мы уже собираемся. Ты можешь дальше кочумать, если хочешь. Просто тебя долго не было…
     – Нет, я – с вами.
     Было такое чувство, как если бы настало время снять гипс после аварии.
     – Как тебе здесь? Понравилось? Будешь ходить?
     – Буду.
     В раздевалке царили братство и позитив.
     – Ну что? В следующий раз приводим подруг.
     Ну-ну. Их женам больше нечего делать.
     *     *     *
     Но оказалось, что я ошибся. Почти все пришли, переоделись в купальники, раскрыли большие пляжные сумки, вынули из них сумки поменьше и приступили к обсуждению содержимого, затем не спеша удалились в направлении отдельных кабинетов для массажного скрабирования и термального наложения грязевых масок по предварительной записи. Лишенные внимания мужья строем пошли на прожарку, а я знакомым путем добрался до своего убежища.
     Точно сказать не могу, может быть, это и совпало, но с недавнего времени моя меланхолия, кажется, пошла на убыль. Как бы там ни было, но я узнал про себя нечто новое. Люди ищут покоя, глядя на огонь, слушая музыку или гладя собаку, а для меня лучшим средством стал вот этот густой, наваристый туман. Я лег, положив полотенце под голову. Это место явно было не самым популярным, за все время лишь несколько теней возникало в проеме двери. Они вслепую двигались вдоль полок, что-то шептали и, не найдя успокоения, удалялись. Одна из них обрела голос:
     – Вылезай, Григорий, тебя уже час как нет. Идем пить чай.
     Выйдя на свет и поплескавшись под душем, я, насухо вытертый, присоединился к компании и был представлен дамам, тем из них, с кем не был знаком. С Валентиной мы уже встречались у Семена, оставалось только узнать, кто этот счастливец, которому позволяется наблюдать при любом освещении такие чудные ноги, а заодно и все, что над ними. Сам я всегда считал себя почитателем крупных женщин. В боевом прошлом лишний вес незнакомки редко стоял на пути к началу отношений. Надя, например, тоже была не самой мелкой жемчужиной в ожерелье. В общем, не ожидал, что на старости лет мне будет ласкать глаз лилипуточка с девичьей грудью и темными кудряшками.
     Перехватив мой взгляд, Валик, стоявший с ней рядом, замахал мне рукой:
     – Иди сюда, Гриня, познакомься с супругой.
     Ничего не понимаю! Хлопая глазами, я пошел на сближение.
     – Алина. Вы с Валюшей, должно быть, виделись у Семена, а я ей прихожусь сестрой.
     Я подержал в руке ее пальцы.
     – Ну-ка, подтверди. Аля не верит, что я мог языком достать себе до носа.
     – Мог, и не только себе, и не только до носа, – ляпнул я, не подумав.
     Алина обварила меня взглядом. Ее лицо краснело так же, как у сестры: от ушей, через щеки ко лбу, а я в панике рыскал у себя под черепной коробкой.
     – Ты же помнишь, как лизнул дверной засов на морозе и прилип? – Спасение в последнюю минуту. Всю жизнь так: ищу, как выпутаться из глупых ситуаций, вместо того чтобы в них не попадать.
     Мимо, послав нам общий привет взмахом полотенца, прошел еще один знакомый. Фетровая шляпа-колокольчик на голове, под мышкой – веник, мне стало по-глупому весело. При первой встрече я на минуту вообразил его неглиже, и оказалось, что измышленная картинка полностью совпадает с реальной: короткие толстенькие ручки с ножками, правильной формы розовое брюшко, слабый волосяной покров. Семен тогда же вечером нашептал мне его историю.
     До эмиграции он протирал штаны в конструкторском бюро, а по прибытии в Штаты решил проявить себя на ином поприще. И все бы ничего, но его стратегия поначалу вызвала, мягко говоря, недоумение. Вместо того, чтобы круглосуточно вгрызаться в тело «Большого яблока» и на склоне лет заслуженно угнездиться в безбедную спячку, он выбрал карьеру преподавателя муниципального колледжа, где часов шесть в неделю на рудиментарном английском обучал недорослей и взрослых основам арифметики. Серьезный запас незанятого времени расходовался на пешие прогулки, а также на чтение книг и бесплатных газет. Через два года от него ушла жена, хотя он к тому времени уже трудился десять часов в неделю и имел слово «professor» на визитной карточке. Питался он скудно, однако в весе не терял. Еще через четыре года понедельная педагогика стала отнимать у него двадцать часов жизни. Привычки он не менял, разве что стал чаще ходить в кино; влечения тела утолял при участии компатриотки Габриэля Маркеса, приходящей для уборки его однокомнатного апартамента.
     К моменту нашей встречи профессор был обеспечен всеми благами пожизненной синекуры, включая чудовищной длины оплаченный отпуск и нулевую вероятность увольнения. Бывшая жена просилась назад, но он уже распрощался с колумбийкой, нанял для наведения уюта землячку Эвиты Перон и увлекся театрами Off-Broadway.
     Общество степенно занимало места за буфетными столами, а меня вдруг потянуло обратно в воду. Немного побродив, я нашел три небольшие емкости, рядком, на выбор, отверзшиеся в полу пред сауной. Первая обожгла ногу холодом тающего снега, во второй было по-весеннему прохладно, а третья обласкала теплом. Здесь я задержался, планируя после вернуться в раздевалку и пешком отправиться домой.
     Мыслями я уже находился в завтрашнем дне, когда рядом раздался бризантный всплеск. В тревоге я возвысился над керамическим поребриком. Ледяная вода пузырилась и шипела, потом исторгла лиловую лысину и красные плечи профессора. Немного побарахтавшись, он энергично покинул холодные объятья, шлепая босыми ногами, направился в мою сторону, осторожно погрузился по шею в летнюю воду и закрыл глаза.
     – Часто было хорошо, но чтобы так… – сообщил он высоким, тягучим голосом, потом замолчал минуты на две.
     Здесь таких людей называют яйцеголовыми. По-английски, конечно.
     – Здравствуйте, мы встречались, – он открыл усталые от наслаждения глаза, – вы здесь первый раз.
     – Здравствуйте, второй.
     – Тут совсем неплохо. Вас Илья затащил.
     Все его вопросы звучали как утверждения, а скорее всего и были таковыми.
     – А вы разве не с ними, то есть, не с нами?
     – Официально – с вами. Я сюда давно хожу, а Илья предложил в то же время, что и вы, а мне все равно, могу и по четвергам. У меня только два условия: чтобы не просили одолжить веник и никого не сватали.
     – А что? Самое место для смотрин, весь товар лицом и не только.
     – Именно.
     Мы захихикали.
     – И здоровье у кандидатки здесь можно проверить. Пригласить в сауну на часок, и если выживет…
     Приятно, когда есть с кем поупражняться в остроумии.
     – Послушайте опытного волка, – продолжил профессор уверенным тоном профессионального лектора. – Будут подкатываться со знакомствами, никогда не отказывайтесь: «Да-да, конечно, скорее давайте телефончик, а то такое безбабье кругом, священный орган уже паутиной зарос». И потом все спускается на тормозах нечувствительно.
     – А если возникнет, ну скажем, как здесь говорят, «химия»?
     – Тогда ни в коем случае не уклоняйтесь! – ответил он с неожиданной горячностью. – В нашем возрасте это крайне вредно. Вперед и только вперед! Главное – не оставайтесь на ночь и не пускайте к себе. Помните: какие бы вы с ней подвиги ни совершили – спать нужно членораздельно.
     Закончив мысль, профессор запасся кислородом и пошел на погружение.
     – Недавно мне сватали Алинину близняшку, – произнес он, вынырнув, – сказали: «Умная, серьезная, хорошо за тридцать». Да вы ее видели тогда у Семена.
     – Валю? Она же замужем.
     – Ваши сведения, мой дорогой, во-первых, устарели, а во-вторых, не верны, – сказал он, смакуя плеоназм, – замуж она много лет как не ходила, но год назад рассталась с долгоиграющим возлюбленным.
     – И что вы сделали?
     Он внимательно на меня посмотрел. Его полная, бритая физиономия погрустнела.
     – Вы хотите спросить, что я сделал с ее телефонным номером?
     Я сдерживал, как мог, желание уйти под воду.
     – Скажите мне ваш, и я вам переброшу, – его речь становилась все печальней.
     – А-а записать?
     – Я запомню, – для пояснения профессор приложил палец к виску.
     *     *     *
     Семен позвонил месяца через два. Было позднее воскресное утро, и постель я еще не покидал.
     – Как дела? Почему не выходишь на связь?
     – По-моему, последний раз тебе звонил я.
     – И теперь мы будем считаться звонками?
     – Мы не будем ничем считаться. Послушай, я тебе на самом деле очень благодарен. По твоей наводке я теперь в этой бане регулярный клиент.
     – Прекрасно, я как раз позвонил, чтобы узнать, как ты мне благодарен.
     – А еще зачем? – спросил я зловеще.
     – Угадай.
     Ну что? Разругаться с ним или не стоит? Я выбрал второе.
     – Слушай, Семен, ты не держи зла. Просто не о чем было докладывать. Это верно, что Валик любит поспорить, но в основном он защищает правильные вещи.
     – Я очень рад, – сарказма в голосе поубавилось, – но ведь так и было всегда. Процентов семнадцать коррелировало.
     – Недавно, например, он объяснял Вите Красноштейну, что солнечный свет вреден для кожи. Сказал, что если тот не бросит подолгу загорать, то сделается таким же, как его фамилия.
     – Очень остроумно.
     Из душевой вышла Валя.
     – Ты извини, я должен бежать. Обещаю держать руку на пульсе. Да, внедрился и веду наблюдение. Все, пока.
     – У кого это ты руку на пульсе будешь держать?
     – У тебя.
     – Там, где ты ее обычно держишь, у меня пульс не бьется.
     – Как раз там и бьется, мне лучше знать.
     – Нет, это мне лучше знать, кто у меня там «ибьется».
     Вот такой язык у культурной с виду женщины.
     Должен признаться, что я слегка покривил душой, заверяя Семена в приверженности нашей идее. С приходом Вали мои приоритеты поменялись, одни – совсем немного, другие – радикально. Взять хотя бы образ жизни. Несовпадения в дневном расписании или размер жилища тому виной, но с прежней спутницей мы все время находились как бы на дистанции. И она, и я могли, если случалось, в одиночку приготовить ужин для двоих, но прилагали минимум усилий к тому, чтобы сделать его совместным. До сих пор вспоминаю, с каким удовольствием я упал в отделенную постель, когда во избежание неурочных пробуждений мы, после отъезда Славика, превратили его комнату в мою спальню. Нынче же я делал все возможное, чтобы не оказаться за столом одному, а когда обнаружил, что согласен засыпать не иначе, как слушая чье-то тихое-претихое сопение, ультимативно затребовал ее переезда на ПМЖ, без дальнейшей проверки чувств. В доступной форме я разъяснил, что главное из них – похоть – уже выдержало испытание марафоном, а все другие можно протестировать по мере появления, после чего получил пару оплеух и занялся перевозом скарба.
     Водные процедуры я продолжал по мере сил, сочетая их с посещениями спортзала. Приглашение составить мне компанию встретило Валин твердый отказ. Подтвердилось мое подозрение: Валика она активно не любит. Года через два, будучи в серьезном подпитии, она изобразит в лицах, как он предлагал ей m;nage ; trois и долго приводил аргументы.
     *     *     *
     Еще через пару месяцев я позвонил Семену. Начинался вечер, сумерки скрывали от глаз увядание осенней листвы, соблазняюще шелестевшей за окном.
     – А я тебе собирался звонить, – сказал он, минуя приветствия. – Что у вас нового?
     – Все то же самое. Знаешь, по-моему, с наблюдениями надо заканчивать. Валик нормальный мужик. Иногда даже есть что послушать, когда он говорит, а не нравится – так можно отойти, места хватает.
     – Помнишь, ты мне про Витьку рассказывал, как они препирались?
     – Он последнее время ленится ходить.
     – Он последнее время проводит в онкологии.
     Коридорное зеркало показало мне мое лицо. Смущение и страх, до того, как согнать улыбку, превратили ее в плаксивую гримасу.
     – Что-нибудь на коже?
     – Как ты догадался?
     Прежний ком набух в груди. Я снова стоял у окна, и красные огни, медленно уменьшаясь, уходили в темноту.
     – Так что теперь делать?
     – То же, что и раньше: наблюдай, – в его речи появились нотки сочувствия, – возможно, все это – наши с тобой закидоны, и Валик здесь ни сном ни духом.
     – Слушай, мне как раз надо к ним туда идти, а я забыл собраться. Давай, позже поговорим.
     – Еще на одну секунду задержись. Хочу тебя попросить. Узнай, пожалуйста, кто там у них нормально делает массаж и как связаться.
     – Будет сделано. Пока.
     Я собрал сумку, крикнул Вале, что ухожу, и зашагал мимо почтовых ящиков и рукотворных лужаек двухэтажной Америки. Ходьбы требовалось минут двадцать – достаточно, чтобы оценить трагикомизм ситуации, где я выступаю в роли дикаря, обозленного на своих божков, не уберегших от несчастья. В какой-то момент пришло желание повернуть назад, но привычка победила сомнения. Буду продолжать походы, вдруг представится случай оградить людей от нежелательных перемен. Вечерний дозор, так сказать, а заодно и помоюсь.
     Валик был первым, кого я встретил в раздевалке.
     – Привет, ну что, ты – к себе, за туманом? А я иду по-взрослому, – он отсалютовал на выходе свежекупленным дубовым веником, – но если соскучился по людям, то они все в бассейне.
     Я разделся и зашел под душ. Ишь ты, вспомнил: «за туманом».
     Наше сообщество уже определилось количественно, образовался костяк из постоянных посетителей, выявились частные преференции, меньше времени уделялось буфету. Из женщин к банным походам приохотилась одна Алина. Со мной она всегда держалась на дистанции – так сторонятся человека, знающего что-то лишнее. Вот и сейчас кивнула мне, отвернулась и отплыла в отдаление, но я уже привык.
     Все остальные, полукругом, по плечи в воде, изобразили радость.
     – Привет, привет! Есть анекдот, мы тут оборжались. Давай, Саня, еще раз, на бис.
     Довольный успехом анекдотчик не нуждался в уговорах.
     – Группенфюрер, а не снять ли нам девочек? – Еще рано, Штирлиц, пусть повисят.
     Повторно аудитория уже не смеялась, но расцвела улыбками.
     – Ну как? Неужели не смешно?
     Мне было не смешно.
     – Нет, это не смешно.
     Их четверо, они молчат и смотрят с удивлением.
     – Ты, наверное, не понял, – сказал Саня сочувственно, – смотри…
     – Только не вздумай повторять мне это, а то меня стошнит!
     – Ты просто пойми, что это – черный юмор.
     – Черный юмор, Кирилл, это у Бодлера и Хармса, а здесь у вас – чернуха.
     – Что значит «чернуха»?
     – То и значит: дурной вкус пополам с цинизмом.
     – Ну есть же разница между цинизмом и игрой слов, – авторитетно вступил Илья.
     – Здесь – никакой: расчеловечивание прикрывается игрой слов.
     – Но ведь это же – кино, киношные персонажи!
     – И что это меняет? Эсэсовцы смеются над своими жертвами и нам предлагают поучаствовать.
     – В кино они не эсэсовцы.
     – А кто? Вспомни. Все звания у персонажей соответствуют.
     Мне вдруг стало интересно – а если начистоту, то приятно: так вот четко и остро парировать любой вызов. Я оглядел моих оппонентов. Ну, кто на новенького? Они молчали и, похоже, готовились к ретираде. Но праздновать победу было рано.
     – В этом фильме, Гриня, все не так уж просто. Звания соответствуют не всегда, форма одежды вызывает вопросы.
     Это Валик внезапно объявился. Его сауна была на короткое время не у дел по случаю уборки. Но каков молодец! С марша сразу в бой.
     – Но при чем здесь киноляпы? – возразил я вполне дружелюбно. – Ведь ясно же, что нам хотели показать. Оказывается, КГБ со Сталиным не только истребляли свой народ, но и победили Гитлера. Так что некоторый негатив у них компенсировался всеобъемлющим позитивом.
     – И что отсюда следует? – спросил Валик.
     В ожидании ответа он присел на край бассейна.
     – То и следует, что с пакостными целями апеллируют к истории войны, грамотно переставляют акценты, имитируют документализм и предъявляют несуществующие тексты. Народ же, как известно, сер, но мудр. Вроде бы все восхищались, объявили «17 мгновений» нетленкой, и шутки про Штирлица считались игрой ума, фольклором, этаким подтруниванием над создателями фильма. А ведь в подтексте у каждого такого анекдота всегда лишь одно – я сделал ораторскую паузу – недоверие! Недоверие ко всему, из чего состоит эта их история.
     Валик слушал с задумчивым видом.
     – Ты правильно говоришь, но ведь граждане смеялись не над картиной, а над ее заказчиками.
     – Да какая разница?! Главное – что не верили, даже если сами этого не осознавали.
     – Верили или нет, но фильм получился хороший, – он поднял взгляд к настенным часам и встал, на голове у него оказалась вязаная лыжная шапочка, – пора на полку.
     Мы, как по команде, покинули воды бассейна и гуськом пошагали за ним.
     – Это ложь, – сказал я ему в спину, – грамотная, умная ложь.
     Валик обернулся и замедлил шаг.
     – Что именно? – спросил он без интереса.
     – Кино это, – ответил я.
     – Так оно и не обязано быть правдивым.
     – Не обязано, это когда предполагается вымысел, а там реальные, исторические личности говорили и делали то, чего не говорили и не делали в жизни.
     – А ты точно знаешь, как там было на самом деле?
     – Не всегда. Зато нам точно известно, как быть не могло.
     Дверь в сауну была приоткрыта, внутри – пусто и тепло. Мы вошли и – кто сидя, кто лежа – разместились на полках, подстелив полотенца. В нашем распоряжении оказались электрическая печь и несколько кранов с холодной водой. Оранжевые пластмассовые тазики заменяли оцинкованную жесть банной утвари прежних времен. Я устроился пониже, ругая себя за мягкотелость и стадный инстинкт. Тем временем Илья налил воду в маленькое, прямо из детской песочницы, ведерко и плеснул на каменку печи. Жар взметнулся над струганым настилом и мгновенно заполнил собой пространство.
     – А где же, Валь, твой веник? Столько было разговоров, а теперь что? Решил сэкономить?
     – Натурально, отнесет домой и поставит в вазу.
     Валик хлопнул себя по лбу.
     – Вот дурак! Ведь специально положил его мокнуть. Схожу, принесу, а вы пока добавьте тут парку, если не трудно.
     Илья повторил нехитрую процедуру, раскаленный пар с хриплым визгом рванулся к потолку и растворился в воздухе, сделав его непригодным для дыхания.
     – Ты ртом дыши, – посоветовал Саня. Прочесть мои мысли, видимо, было не сложно.
     Дверь открылась, впустила двух человек и снова запечатала выход наружу. За спиной у Валика обозначилась знакомая шляпа-колокольчик.
     – Принимайте пополнение, – не теряя времени, они с профессором заняли верхнюю полку и приступили к экзекуции. До меня донеслись шлепки банных листьев, ложащихся на мягкие части тела. И что они в этом находят, экстремалы комнатные?
     А я? Зачем я сюда пришел? Неужели за продолжением спора? Так ведь я его вроде бы уже выиграл, последнее слово было моим, а значит, Валику запишем поражение. И вообще, если верить нашей теории, это не тот спор, который может причинить кому-нибудь вред, а значит, и побеждать, наверное, было не обязательно?
     Все. Пора на выход, печет неимоверно. Я встал, добрался до крана, наполнил холодной водой оранжевую емкость и, стараясь ни о чем не думать, перевернул ее у себя над головой. Жар отступил, по телу разлился покой.
     – Меняю семнадцать мгновений с мужем на одно со Штирлицем.
     Это Валик спустился вниз и наклонился над краном, готовясь к омовению.
     – Вот, высказал ты, Гриня, свои критические замечания, и много было в них глубоких наблюдений. И обосновал ты толково свое низкое мнение об этом фильме. Я же в ответном слове задам тебе лишь один вопрос.
     Он окатил себя водой и опустился на лавку. Чтобы не маячить, я сел поблизости.
     – Скажи, как вышло, что сериал, на который люди потратили четыре, кажется, года, вместил в себя такое количество, как ты выразился, «киноляпов»?
     Хороший вопрос. Отвечу цивилизованно, не размышляя о том, зачем он задан.
     – Причин, по-моему, несколько. Я читал, что их начальница устроила на съемочной площадке диктатуру и очень этим гордилась: «My way, or highway». Не допускалась критика, ну и ответили ей тем, что делали не как надо, а как скажут, а в одиночку за всем не уследишь. И еще, по-моему, такие вещи постоянно случаются, когда люди сильно увлечены чем-то одним и за деревьями не видят леса.
     – То есть, не занимались больше ничем, кроме искажения истины.
     – Просто, делали все, что им заказали, а об остальном заботились гораздо меньше.
     – А не допустишь ли ты, что помимо выполнения заказа делались попытки воплотить какие-то свои идеи или послать нам некие сообщения?
     – Что ты имеешь в виду? Кто, по-твоему, был там на это способен?
     – Думаю, что автор, он же сценарист, вполне мог.
     – Хорошо, и что же это он передал потомству незаметно для режиссерши и оравы цензоров? Например? И заодно скажи, сколько там таких сообщений.
     – Подожди, подожди, придержи коней. Вопросом, сколько их там всего, я не задавался, но одно отчетливо повторяется. Смотри, нам в изобилии показывали вещи, которых у нацистов сроду не было. Правильно?
     – Ну да, еще бы! Департаменты, сваленные вместе в одном здании, характеристики дурацкие умным голосом зачитывают, курят где попало.
     – Ага! Ты и про курево заметил! Тогда скажи, тебе не приходило в голову, что можно найти такое место, где все было так, как в этом кино?
     – Это где? На Марсе? Чудненько. Нужно только, чтобы страны там были такие, где надписи на русском соседствуют с неграмотным немецким, где модель машины или самолета может поменяться на ходу. Да, нужно, чтобы еще и время двигалось в обратную сторону, а иначе лишены будут все там предметов из будущего. И как они тогда обойдутся без поездов, радио и всего остального, что еще не появилось на свет в том виде, как было в их кино? Даже песен французских у них, у бедняг, не будет! Они же позже сочинены были. Как они это переживут?!
     Ну вот, похоже, я вовлекся эмоционально.
     – Хорошо говоришь. А все-таки, что, если не покидать нашу планету? Лично я уверен, что и здесь найдется такая страна.
     – Это ты про Советский Союз?
     – А разве нет? Пройдись по своим же пунктам и реши, где они больше ко двору: в Рейхе или в Совдепии.
     – Ну тут ты прав, даже думать нечего.
     – А ты все-таки подумай, брось ретроспективный взгляд. Где все Управления находились в одном здании, а не за пять километров друг от друга?
     – Понятно, где – на Лубянке. И про досье все эти я читал, что у немцев было совсем не так.
     – Правильно! И еще, зачем врали в этом кино про образование у их вождей? Говорили, что среднее, там, где было высшее? На кого намекали?
     – Так на советских же тогдашних! Смотри ты, а я всегда думал, что просто второпях наляпали.
     – Ну а что, если не просто и не второпях?
     Воздух стал густым и тяжелым. Я поднес руку к голове и тут же отдернул ее, коснувшись волос. К счастью, кран с водой совсем рядом. Бесконечные двенадцать секунд набрать воду из крана, потом задержать дыхание – и возвращается жизнь.
     Да, Валик молодец. Высший пилотаж! Сократовский метод, хоть учебник пиши!
     Но вот что удивительно, вместо адмирации во мне с каждой минутой росло отторжение. Чего он добивается? Хочет обменяться идеями, добраться до сути – или, как всегда, просто выиграть спор?
     – Хорошо, а откуда тогда столько анахронизмов?
     – Думается, что все оттуда же. «Гости из будущего» на фоне сурового документализма. Везде хотели пользоваться импортным и тут же объясняли, что скоро «догонят и перегонят». Весьма возможно, что это имелось в виду.
     – Да и крадеными идеями тоже пользовались изобильно.
     Нет, что-то здесь не так. Зачем я все время соглашаюсь?!
     – Еще…
     – Стой, Валик, теперь ты подожди. Так ведь любую лажу можно оправдать, это же любимая отмазка у творцов. Влепят по невежеству или по ошибке что-нибудь не то, а когда поставишь им на вид, говорят: «А это нарочно сделано, а это мы такие гениальные, это прорыв такой в искусстве!»
     – А когда телеграмму немец отправляет на советском бланке с гербом замазанным, тебе ее крупным планом показали тоже по глупости?
     – И кто же понял все эти намеки? Сколько человек? Опять фига в кармане?!
     – Ты же сам сказал – народ сер, но мудр. Вот и анекдоты.
     – Но при этом, кого из них ни спроси, тебе тут же скажут, что это лучший в мире фильм, а там интрига – тупее не придумаешь, у главного героя вместо лица – фотография.
     Валик заулыбался.
     – Ну уж на актеров пенять не приходится.
     – А что все эти актеры там играли? Сколько премий получили в Каннах?
     – В Каннах не номинируют телефильмы.
     – Ну не в Каннах, а хоть где-нибудь!
     Валик оставался «спокоен как снег», чего нельзя было сказать обо мне.
     – Многим из них ордена дали, – сказал он миролюбиво.
     – Ага, этого им не пожалели, даже тем, кто «скрип двери» играл. А еще их КГБ отдельной премии удостоил.
     – И вполне заслуженно. Тут, как я понимаю, нечего возразить.
     – Еще бы! Это с тех пор все чекисты себя разведчиками называют. Особенно те, кто крамолу искоренял.
     – И тем не менее, люди сделали крепкую вещь.
     Он что, издевается? Я встал.
     – Из чего сделали? Из чего?! Из крови и грязи сделали сусальный пряник!
     Потом зажегся свет, и надо мной склонились люди. Мои лопатки были прижаты к полу в нескольких шагах от сауны, затылок опирался на что-то мягкое.
     – Все нормально, главное – нигде не ударился. Я сперва подумал, что он мне на колени собрался сесть.
     Поднявшись с пола, я огляделся в поисках пути в раздевалку. Никто меня не удерживал, даже провожать не стали, поднесли бумажный стаканчик с водой и оставили в покое. Наверное, такие вещи здесь – дело житейское. Чувствовал я себя вполне сносно, если не считать легкой рези в глазах, и уже на улице сообразил, что не принял душ. Обратный путь показался коротким, пахучий легкий ветер осторожно толкал меня в спину. О нашем споре я старался не думать, и это мне почти удалось, лишь глупость про «технический нокаут» никак не желала покинуть усталый мозг.
     *     *     *
     Следующий заход в баню я пропустил. Потом подвернулся пакет в Мексику «дешевле краденого», и мы с Валей, взяв отпуск, рванули на неделю.
     Не успели мы возвратиться, как приехал Славик. У него в наших краях случился какой-то семинар. Мы ходили по музеям современного и очень современного искусства, в элитном кафе слушали музыку, не отягченную мелодией, гармонией и ритмом. Валю он, как мог, пытался обаять. Хороший у меня сын, люблю его очень.
     Семен не объявлялся, так что мне предстояло собраться с духом и позвонить ему, сообщить об окончании эксперимента. В моем спортзале закончился наконец ремонт бассейна, и ходьба куда-то еще лишилась смысла. Желание слушать Валиковы речи возникнет не скоро, а что касается нашей завиральной идеи, то сбываются его прогнозы или нет, мне вдруг стало светло-фиолетово. В конце концов, если это он напророчил мне развод, то выходит, что я вроде бы еще и у него в долгу. Ведь события развиваются вполне хэппи-эндово, чему прошедший отпуск – дополнительное подтверждение. К тому же истекала предоплата, сделанная в банном офисе из экономии, и оставался еще один заход. Коротко говоря, совпали сроки. Попрошу ребят не скучать без меня, а заодно и помоюсь.
     Раздевалка была пуста, если не считать фигуру, согбенную над большой спортивной сумкой. Вот радость-то, телефонный звонок сэкономлю. Семен поднял голову и заулыбался.
     – Morituri te salutant! – он встал во фрунт, жилистый, полотенце живописно на чреслах, слева под ребрами огромный шрам. А что? Похож, если не на гладиатора, то на кого-то из тех, кто уволакивал убитых с цирковой арены.
     – Какими судьбами?
     – Массаж, – ответил он, педалируя «с», – массаж у меня здесь. Помнишь, я просил тебя узнать, а ты исчез в тумане.
     – Прости гада. Поверь, были причины почти уважительные.
     – Да ладно, давно проехали. Мир оказался не без добрых людей. А вот и эти люди, – сказал он кому-то за моей спиной, светлея лицом.
     Я обернулся, профессор стоял у шкафчика и улыбался нам, расстегивая благородного вида серую куртку. Мы обменялись приветствиями, и через несколько минут раздевалка заполнилась одногруппниками. Мое заявление об отставке встретили с пониманием. Семен двинулся было ко мне, но взглянув на часы, заспешил внутрь помещения. Пока все шло по плану, оставался финальный заплыв и последний поход «за туманом».
     «А собственно, почему последний? Что может помешать мне приходить сюда в будущем?» – думал я, осторожно пробираясь к своей полке. Светильник сегодня горел ярче обычного, но освещал только пар, такой плотный, что хотелось отгрести его в сторону. Умостившись наконец горизонтально, я замер, привычно ожидая, когда время замедлит ход, но вместо этого открылась дверь, и послышался знакомый голос:
     – Привет! Ты уже здесь?
     Какого… Она же осталась дома!
     – Что ты здесь делаешь?
     – Это Алина, – дверь закрылась, и туман обрел едва уловимый запах косметики.
     – К-как ты узнала, что я вас…
     – А ты бы слышал свой голос.
     – И часто вас путают?
     – А как ты думаешь?
     – Я думаю, все время должны. И тебе это нравится?
     – Когда-то очень нравилось, потом – не очень. В детстве казалось, что у нас всего в два раза больше, чем у других, а сейчас, похоже, что все делится пополам.
     – Это как?
     – Вот сидим мы здесь, я о тебе почти ничего не знаю, а ты со мной знаком во всех деталях.
     Какие еще детали? Ах, вот она о чем! Надо сказать ей… Стоп! Теперь самое правильное – немножко помолчать.
     – Мы начали встречаться до того, как он развелся. Он любил приходить ко мне ночью. Я думала, что он просто ждал, пока у них все уснут.
     Она замолчала. Молчал и я.
     – Два года назад, – продолжал знакомый голос, – он позвал меня в ресторан и сделал предложение. Сказал, что покупает для нас дом. Ну и я решила, что пора, тем более, мой шанс кого-то найти…
     – Зря ты так про свои шансы…
     – Я не про хенки-пенки говорю, а про нормальную семью. Короче, даю согласие, знакомлюсь с родней, дети в шоке, родители косоротятся – в общем, все идет своим путем. Завозим мебель и начинаем жить вместе, в интимной области пожара уже нет, хотя все вполне регулярно, но тут-то как раз и засада. Где-то через полгода я вдруг замечаю, что мой молодожен склонен исчезать по ночам и даже не всегда по ночам, но всегда сразу после секса. Не каждый раз, конечно, но я как-то даже стала привыкать, что сначала может быть бурная страсть, а потом – звонок и срочный вызов: компьютер у них не выдает расписание, в студии аварийный сигнал или в малом совнаркоме дверь не закрыли и там сквозняк, и никто не знает, что делать. И без него никак. А иногда – по-простому – говорит, что пойдет покурить, и нужно делать вид, что сплю, когда он через два часа возвращается.
     – И что же оказалось?
     – Ты еще не понял? Я тоже не сразу догнала. Смотри: раньше он окучивал тогдашнюю жену и потом бежал ко мне за этим же самым, а после первым номером стала я, и за мной сразу же следующая партнерша. Очень интересное у Валика оказалось либидо.
     – Я про такое никогда не слышал.
     – Представь себе, не ты один. Ну так вот, когда сделалось понятно, что происходит, я не стала закатывать истерики, а вместо этого села с ним поговорить в том же ресторане. Сказала, что знаю, как он звонил сам себе с одного мобильника на другой и как зовут его бабенку, а он вдруг перешел в нападение и заявил, что это не бл*дство, а он просто таким уродился, и очень хорошо, что я теперь все знаю, что наконец-то ему не надо никуда бегать, что будем сразу залегать втроем. Я от такой наглости охренела, а он, ты же его знаешь, разложил все по полочкам. Без меня он жизни не мыслит, та – просто резиновая кукла, а иначе он вообще ничего не получает, а ему надо, – или он сойдет с ума.
     – Ты бы ему сказала, что тоже кого-нибудь притащишь.
     – Я и сказала, ну так он заплакал. Стал объяснять, что только с ним я смогу реализоваться, что только ему не нужны от меня дети для семейной жизни, что нельзя с этим шутить.
     – А дети тут при чем?
     Она не отвечала. Я, деликатный, тоже молчал.
     – Тебе Валя не говорила? – ее голос вдруг потерял окраску. – У нас не может быть детей. Отклонение в анатомии, мне объяснили, что шансов нет. То есть врачи сказали, что существуют, но очень слабые…
     – Извини, я не понял, ты же сама врач.
     – Это не моя область, а Валик разобрался и выяснил, что надеяться вообще не стоит. Нашел статьи в интернете. Так что, такая вот у нас конституция, одна на двоих.
     Знакомая тяжесть в груди вернулась и мешала дышать. Два огня снова тускнели в тумане красными точками.
     – То есть, он тебе доказал…, и ты не нашла, что ему возразить.
     – Да, как-то так.
     Я закрыл глаза. Постепенно огни исчезли.
     – Гриша, – снова позвал знакомый голос, – скажи ей, что все это не стоит… Он, наверное, предлагал… Скажи ей, что я не знала.
     Шаги к дверям, и я снова один. Грязно-желтый туман, придвинувшись вплотную, липко касался рук и лица. Пора на выход. Я ощупью спустился вниз и нашарил вьетнамки. Вечерняя терапия прошла не по плану.
     Стараясь не унывать, я побрел в раздевалку. А что? В этом санатории было совсем не плохо: всегда чисто, все на уровне, да и ребята подобрались вполне удачно, никто не портил настроение. Что-то их нигде не видно, только Саня своим статным корпусом заслоняет проход в буфет, а это значит, что и все остальные, вероятно, нашли приют в его стенах. Вот он обернулся и призывно помахал рукой.
     – Рули сюда, Гриня, сегодня здесь пивной день.
     Вот и хорошо, пойду прощаться.
     В буфете граждане – перед каждым бокал с пивом – восседали за сдвинутыми вместе столами, и я отметил не без грусти, как пошли бы нам сейчас белые со скульптурными складками простыни. Увы, ни полотенца в человеческий рост, ни махровые халаты не в состоянии превратить нас в банных патрициев старых времен. Заседание посвящалось половинной цене на пиво, объявленной до конца недели. Ничто так не объединяет людей, как бескорыстная любовь к дешевизне. Даже профессор, всегда скользивший мимо нас пузатенькой тенью, на этот раз удостоил присутствием и, облаченный в халат, ласкал взором влажное стекло. Лишь Семен с Алиной, не охваченные энтузиазмом, стояли неподалеку и пили бесплатную воду. Лично я тоже отказался от пива, налил себе воды и твердо решил держаться подальше от Валика, а если он опять начнет с кем-нибудь собачиться, то сразу встать и уйти.
     Общий разговор уже распался на сепаратные беседы, и это облегчало Валику его всегдашнюю задачу. Не спеша он обводил нас взглядом, выбирая вечернюю тему. Что сегодня в меню? Политика, рыбалка, теология? Повезло последней.
     – Ты, Кирилл, серьезно считаешь, что нами управляют откуда-то сверху?
     – Ну да, что-то же должно быть.
     – Что-то или кто-то?
     – А вот ты сам скажи, ты же у нас все знаешь!
     Правильно, Кирюша, рази его глаголом!
     – Я думаю, что нет никого и ничего, – ответил Валик раздумчиво.
     – Но надо же во что-то верить.
     – Не надо. Есть наука. Познавай мир и не надейся на чьи-то высшие указания или на то, что к тебе когда-нибудь придут снаружи и все объяснят.
     – Значит, опять наука должна воевать с религией. Ну зачем? Зачем так примитивно? – Профессор с укором воззрился на спорщика, а тот и не думал скрывать, что доволен появлением настоящего оппонента.
     – Ну как им не воевать, если религия по большей части – набор священных текстов, и в них надо верить во что бы то ни стало, а там, где наука, там объективные знания о действительности. Еще Лаплас сказал, что он в этой «гипотезе» не нуждается.
     – Многие ученые, тем не менее, нуждались – и тогда, и потом.
     – И кто, например?
     – Ну, например, Макс Планк был очень религиозным, Эйнштейн не отрицал существования Бога, или вот Шредингер, прочтите его «Анатомию разума».
     Ну что, Валик, получи и распишись? Это тебе не с Кирюшей бодаться.
     – Но ведь в религиозных текстах нет логики. Credo quia absurdum est – верую, ибо нелепо.
     Уже латынь пошла в дело. Вот это уровень! И что теперь скажет профессор?
     – Предмет веры, – его голос был печален, но тверд, – можно объявить чем угодно, в том числе и нелепостью, а отсутствие упорядоченности в изложении вызывает большее количество ассоциаций. И кстати, «absurdum» здесь – ложный друг переводчика. То, что имелось в виду, я перевел бы как «непостижимо».
     Семен с Алиной приблизились и встали за моей спиной. Те, кто был занят рыбалкой и политикой, продолжали перекрестную беседу, не обращая на нас внимания. Внезапно Валик поднялся и молча вышел. Возможно, оценил, наконец, какая сделана ставка, и благоразумно покинул поле боя. Но не успел я это подумать, как он вернулся и сел на прежнее место, положив руки на стол и глядя прямо перед собой. Его рот кривился, как у человека, которого заставили глотать что-то несъедобное.
     – Вот понял я из разговора, – произнес он с наигранным смирением, – что все мы должны во что-то верить, независимо от нашего желания.
     – Мы ничего никому не должны, – строго заметил профессор, – есть разные подходы к познанию мира.
     – Но как можно сравнивать научный подход с библейскими легендами?
     – Их не надо сравнивать, они не для этого даны.
     Валик немного подумал.
     – Хорошо, – произнес он с расстановкой, – допустим, что я принял на веру библейские истории, но вот нет у меня ощущения, что это – нечто священное. И меньше всего хочется идти по стопам Авраама, тем более что идти в общем-то некуда.
     – Так уж и некуда? Нашлись люди, которые пошли, насколько я знаю.
     – А куда? Куда поведет их человек, пытавшийся убить собственного сына? А даже если бы и чужого? Значит, вперед, к победе фанатизма!
     – Считается, что этим проверялась его связь с Богом, – профессор заулыбался, как при встрече со старыми знакомыми, – Бытие, глава 22, если я правильно помню.
     – А кому нужна такая связь? Зачем же тогда свобода воли?
     – То есть, вы считаете, что праотец должен был ничего не делать?
     – Конечно, он же покинул свой город, ушел, чтобы оказаться подальше от идолов и ритуальных убийств. Разве не так?
     – Думаю, что так, – подтвердил профессор.
     – Да. И вдруг – такой облом!
     Валик замолк, ему никто не отвечал, рыболовы прекратили дискуссию, и только политика полыхала в углу стола неугасимо. Ну что ж, похоже, что победа опять за ним. Сейчас он ее утвердит, заверит заключительной фразой, и на этом – все.
     – В общем, зарезал бы родного сына, если бы ангел в последний момент не удержал его руку.
     Он говорил быстро, давая понять, что не видит смысла в продолжении спора.
     – Вы неверно излагаете, – возразил профессор, – Авраама никто не хватал за руку. Ангел Господень воззвал к нему с неба.
     – Пусть так, но он уже готов был убить!
     – Нет, перед этим он три раза дал понять, что не будет убивать человека.
     Видя, что не имеет преимущества в знании Библии, Валик решился на тактическое отступление.
     – А можно подробнее?
     – Первый раз – когда он приготовил дрова для сожжения. Было взято ровно столько, сколько смог унести на себе один человек. Хватит ли это для сожжения чего-то большего, чем ягненок?
     – Никогда, – подал Саня авторитетный голос. Начинающим иммигрантом он подрабатывал в похоронном бизнесе и с кремацией был знаком не понаслышке.
     – Но остальное могли на месте подобрать.
     – Может и могли, не в этом дело, важно было обозначить намерение. Потом, перед тем как подняться вдвоем с сыном на гору, он сказал оставшимся: «Мы пойдем… и возвратимся к вам. Вэ-нашива алейхем», – произнес профессор без акцента, – это значило, что вернутся тоже двое, а не один.
     – Но он же мог и соврать, чтобы их всех успокоить, – Кирюша внес лепту в дискуссию.
     – Мог, – согласился профессор, – мог, если бы обращался только к людям, но наверху его ждал Всевышний, тут врать, сами понимаете, бесполезно… Ну и, наконец, когда Авраам сказал сыну: «Всесильный усмотрит себе ягненка для жертвы».
     – Не хотел расстраивать его раньше времени, – сказал Валик не очень уверенно.
     – Так ведь человек, опять же, обращался не только к сыну, но и к Богу. Сына он, да, успокаивал, убеждал не волноваться, а Всевышнему сообщал недвусмысленно, что резать будет только ягненка.
     – Ну это – аллегория.
     – Как раз тогда это и стало аллегорией, а до того, если говорили «ягненок», то несомненно имели в виду ягненка. В итоге был совершен обряд отмены убийства: человека связали, вознесли на алтарь и заменили животным.
     К моему удивлению, Валик больше не стал возражать и даже закивал головой – похоже, он решил покончить дело миром:
     – Ваше объяснение вполне логично, но ведь и мое имеет право на существование. В конце концов сегодня уже невозможно…
     – Валентин, вы же умный человек, – оборвал его профессор, – нельзя же мыслить так примитивно! По-вашему, Господь мог потребовать что-либо в надежде получить отказ?
     Валик молча встал из-за стола, повернулся к нам спиной и зашагал прочь, но профессора такой маневр никак не впечатлил:
     – Какую силу после этого имел бы закон? – летело вслед беглецу. – Что в следующий раз окажется не по вкусу: запрещение лгать под присягой или совокупляться с сестрой?
     Последние слова настигли его у двери. Качнувшись, как от удара в спину, он бросился в раздевалку, чуть не сбив кого-то с ног.
     – Что это с ним? – спросил Саня.
     – Не умеет проигрывать, – равнодушно ответил Семен.
     Алина присела к столу и на правах наследницы подняла оставленный бокал.
     – Могу потом подвезти домой, – предложил ей Илья.
     – Мы с ним на разных машинах.
     *     *     *
     С тех пор прошло несколько лет. Если точнее, года три. В баню я больше не попал ни разу. Ни в ту, о которой был рассказ, ни в какую-либо иную. Спортзал, бассейн – совсем другое дело, но об этом я, кажется, писал. И ни с кем из тогдашних знакомых я так ни разу не пересекся. Впрочем, почему «ни с кем»? С Ильей мы совсем недавно виделись. Как-то раз Валина автомашина не вынесла радости встречи с разделительным блоком, притаившимся на повороте дороги, и я в поисках утешения посетил симпатичного вида автосалон.
     В бане они собираются почти той же компанией раз в две недели. У Вити по части здоровья оказалась ложная тревога, и он с ними теперь перманентно. Семен тоже стал похаживать, а вот Алина с Валиком – ни ногой.
     – С того самого дня, что и ты, – его большое бесстрастное лицо посетила улыбка человека посвященного, – они же развелись. Ты знаешь?
     Как раз это я знал.
     – А что профессор?
     – А что профессор? По-прежнему ходит раз в неделю. С нами или без нас – его не трахает. С такими людьми никогда ничего не случается.
     Там, как видно, назрел антагонизм. Интересно, знает ли о нем профессор?
     Надя шлет мне приветы через Славика. Медовый месяц с одноклассником длился год, потом не заладилось, но она не пала духом, очаровала какого-то американца и переехала с ним в прямоугольный штат. Славик бывал у нее; говорит, что она похудела и довольна жизнью. Сватала ему местную девушку, чудачка.
     Алина со своим ухажером посещает нас вполне регулярно. Тот факт, что они с Валей вдруг оказались на одном и том же месяце беременности, вызвал шквал семейных шуток. Я как честный человек бросился покупать кольцо с бриллиантом, Валя же предложила не спешить и дождаться следующего «захода». Пообещала, что долго ждать не придется. В общем, скучать она мне не даст.
     И еще одна новость – для тех, кто интересуется: астрономы сообщили, что близки к обнаружению в Солнечной системе новой планеты. Они уже рассчитали ее орбиту, но имя выбрать не успели и называют пока «Планета 9».
                Нью-Джерси, 2021–2025


     ;
     Наталья Зарембская – родилась в Ленинграде. Работала в Искусство¬ведческой секции Государственного Экскурсионного Бюро. Интерес к искусству и литературе определил ее жизнь в Новом Свете – сначала в Бостоне, где она работала в Музее Изабеллы Гарднер, затем в Нью-Йорке, где деятельность Натальи была связана с MoMА. В сборниках Миллбурнского клуба был опубликован ряд ее литературоведческих статей.

     И с т о р и ч н о с т ь
 в   х у д о ж е с т в е н н о й   л и т е р а т у р е *

     Что можно назвать художественной литературой? Это текст, содержащий атрибуты художественности, такие как образность, эмоциональность, подтекст, композиционная стройность, ритм и мелодика, языковая выразительность, целостность и завершенность, изобразительность.
     Это те характеристики, которые стремится воплотить автор и которые ищет и не всегда находит читатель. Так или иначе, художественность является важной компонентой всех литературных жанров, кроме, может быть, квартальных отчетов.
     Например, Бха-га-вад Гиту можно читать независимо от религиозных чувств или любопытства, поскольку это пример высокой ритмизованной прозы. А мемуары? Почему мы читаем мемуары, такие как «Исповедь» Руссо, или «Былое и думы» Герцена, или «На берегах Невы» Одоевцевой? Потому что и в них есть многое от настоящей, высокой литературы.
     Постараемся сузить тему и будем говорить об исторической прозе. То есть о жанре художественной литературы, в котором персонажи и их действия разворачиваются на фоне реальных (или вымышленных) событий прошлого.
     По поводу реальных событий прошлого скажу вот что. Поскольку я воспитывалась в духе материализма, и более того – марксизма-ленинизма, – то думаю, что событие, произошедшее во времени, неизменно и однозначно. Может, на уровне квантов, в микромире, все дрожит и расплывается и может происходить или не происходить в одно и то же время. Но мы живем в пространстве Евклида и Ньютона. Либо что-то произошло, либо нет. И если произошло – то единственным образом.
     Короче говоря, историческое событие – это объективная реальность, затерявшаяся во времени. То, что было, – было, и поэтому поиски истины имеют смысл. В то же время эти поиски зависят от стольких субъективных факторов и сами по себе настолько субъективны, что постижение события во всей его полноте невозможно.

     Х у д о ж н и к   Х а р о л ь д   Р а б и н о в и ч

     Вот пример, когда маленькая неточность или неполнота информации кардинально меняет картину. В Спрингфилде, штат Массачусетс, есть художественный музей. В нем я увидела картину американского художника Харольда Рабиновича, на ней изображена сценка в Нью-Йоркском кафе. На табличке рядом рассказана печальная судьба художника. В 1941 году он был призван в армию, послан на Филиппины, где почти сразу попал в японский плен. И там он умер в 1944 году. Ему было 29 лет. В этой краткой справке «тактично» была опущена одна подробность: в связи с наступлением американцев японцы перевозили пленных на другой остров на пароходе. Пароход был потоплен американской торпедой, и все пленные пошли на дно вместе с ним.
     *     *     *
     Возвращаясь к исторической прозе, рассмотрим различные задачи, которые авторы ставят перед собой, и методы их реализации. Часто эти задачи не имеют ничего общего с процессом приближения к истине. Тем не менее естественно начать с примера, когда именно этот процесс является центральной темой произведения.

     А к у т а г а в а

     Здесь естественно вспомнить Рюноскэ Акутагаву. Рюноскэ родился в 1892 году, в год, день и час дракона. Поэтому первый иероглиф его имени – Рю – означает «дракон». Акутагава – фамилия бездетного дяди, который усыновил его в возрасте семи лет, когда его мать попала в психиатрическую лечебницу. Подлинная фамилия его была Ниихара. Учился он в Токийском университете. Похоже, он не выезжал за пределы Японии никуда, кроме Китая. Но Япония стремительно открывала для себя Запад в его время, особенно после победы в Русско-Японской войне. Так что Акутагава хорошо знал классиков западной литературы, таких как Гоголь, Чехов, Достоевский, Мопассан, Анатоль Франс, Стриндберг, и других. Часто их произведения служили для него источником вдохновения. Если вспомнить только русскую литературу, то рассказ Акутагавы «Бататовая каша» был вдохновлен повестью Гоголя «Шинель», рассказ «Нос» – одноименной повестью Гоголя, а рассказ «Сад» – пьесой Чехова «Вишневый сад».
     Некоторые его рассказы находятся на грани перевода и плагиата. Например, рассказ «Вальдшнеп» – о том, как Тургенев пошел с Толстым на охоту в Ясной Поляне, – заимствован из воспоминаний Сергея Львовича Толстого, сына писателя, опубликованных в Японии в 1914 году.
     Акутагава покончил жизнь самоубийством в 1927 году, приняв большую дозу веронала. Ему было 35 лет. Он был высоко оценен при жизни, а вскоре после его смерти в Японии была учреждена литературная премия его имени.
     В 1922 году Акутагава написал рассказ ;;; / Yabu no naka – «В чаще» (в других переводах – «В бамбуковой чаще», «В бамбуковой роще»), из-за которого я его здесь и вспоминаю.
     В этом рассказе убийство молодого самурая Канадзавы Такахиро представляется в полицейском участке семью свидетелями, причем один из свидетелей – дух убитого, говорящий устами прорицательницы.
     Каждый из свидетелей знает только часть истины. Некоторые по тем или иным соображением искажают даже ту часть, которая им была доступна. Например, разбойник Тадземару присваивает себе убийство Такахиро, потому что для него дорога слава честной победы в бою на мечах с самураем!
     Жена убитого, изнасилованная разбойником на глазах мужа, уверена, что убийца – она, но беда в том, что в процессе происходящего она то и дело падала в обморок и не может отличить кошмара от реальности.
     Наконец, дух Такахиро утверждает, что он убил себя сам. Но кто знает, можно ли доверять прорицательнице?
     Парадоксально, но в финале возникает ощущение, что несмотря на множественные свидетельства, истина так и осталась нераскрытой.

     Р о м а н   К и м

     Тут небезынтересно сказать о первом переводчике произведений Акутагавы на русский язык – в частности, рассказа «В чаще», еще при жизни Акутагавы, в 1926 году. Это был Роман Ким. Он родился в 1899 году во Владивостоке, в корейской семье, и звали его Ким Ги Рен. Школьные годы он провел в Японии. Возможно, родители надеялись на японскую карьеру сына. Но это не получилось, и ему пришлось вернуться во Владивосток. Зато он сделал карьеру в НКВД, потому что знал японский язык как родной и мог читать японскую скоропись. Это спасло его во время чистки НКВД после ликвидации Ежова. В 1940 году Ким получил свои 20 лет как «японский шпион». Всю войну он находился в тюремной камере на Лубянке, занимаясь переводом перехваченных японских радиограмм. В 1945-м был освобожден и стал писателем. Писал детективные романы про шпионов.

     С т р у г а ц к и е

     Роман Ким интересен еще и тем, что фактически был «крестным отцом» в литературе братьев Стругацких. Он, например, редактировал первую повесть Аркадия Стругацкого «Пепел Бикини». Одним из первых читал в рукописи «Улитку на склоне». В числе других дал братьям рекомендацию для вступления в Союз писателей СССР в 1964 году.
     Правда, об Акутагаве Стругацкие вряд ли узнали от Кима. Ведь Аркадий окончил Военный институт иностранных языков по специальности «переводчик с японского и английского языков». Братья Стругацкие переводили многих японских авторов и, в частности, несколько произведений Рюноскэ Акутагавы. Эти переводы вошли в сборник «Новеллы», изданный в серии «Библиотека японской литературы».
     Акутагаве вообще повезло с переводчиками. Наталья Исаевна Фельдман переводила и издавала сборники рассказов Акутагавы еще в 1936-м, а затем – в 1959 году, что сделало Акутагаву модным в годы оттепели.

     Р о б е р т   Б р а у н и н г

     Есть мнение, что идея рассказа «В чаще» взята Акутагавой из романа в стихах «Кольцо и книга» (1868) Роберта Браунинга (1812–1889), поэта викторианской эпохи. Почему мы все же вспоминаем Акутагаву, а не Браунинга, когда обсуждаем проблему множественных свидетельств? Тому много причин.
     И прежде всего – объем.
     Вспомним, что в рассказе Акутагавы интересующая нас идея о приближении к истине через множество свидетельств занимает три-четыре страницы. А поэма Браунинга составила четыре тома, в различных изданиях она занимает от 500 до 800 страниц.
     Поэма основана на событиях суда 1698 года в Риме, где граф Гвидо Франческини обвинялся в убийстве жены и ее приемных родителей. Браунинг приобрел отчеты об этом процессе на блошином рынке во Флоренции и использовал их для создания своей фундаментальной поэмы в форме монологов, над которой он работал четыре года.
     Суть судебного дела заключалась в обвинении графа Гвидо Франческини из Ареццо в убийстве его жены Помпилии и ее приемных родителей. Признавая совершённый факт, защита графа настаивала на том, что оправданием убийства являются оскорбления, нанесенные чести графа, – неверность жены и предшествовавший обман со стороны тещи и тестя, которые скрыли от жениха низкое происхождение невесты.
     Суд над графом Гвидо в 1698 году являлся лишь кульминацией запутанного дела, которое началось за пять лет до того. Родители Помпилии договорились о заключении выгодного брака дочери с аристократом, но вскоре дурной характер графа и расстроенное положение его дел стали причиной взаимных тяжб с целью аннулирования брачного соглашения, в ходе которых раскрылось, что дочь почтенных родителей оказалась подкидышем и не могла быть законной женой и наследницей. Все это время Помпилия находилась в одиночестве в замке мужа, получая утешение только от молодого священника Капонсакки, который помог ей бежать в Рим и укрыться в доме родителей, где вскоре ее настиг граф Гвидо. В результате вооруженного нападения родители Помпилии погибли, а сама она получила смертельные раны и умерла, не дожив до окончания суда.
     На процессе, проходившем на глазах всего Рима, после опроса большого числа свидетелей ни защита, ни обвинение не могли взять верх. Дело зашло в тупик и было решено силовым образом – передано на рассмотрение папы Иннокентия ХII, который подписал обвинительный приговор. Граф Гвидо был казнен.
     Последним эпизодом этой истории после казни графа и его сообщников 22 февраля 1698 года стал суд, посмертно оправдавший Помпилию в деле о супружеской измене.
     Нетрудно увидеть отличие проблемы приближения к истине между этими двумя примерами. У Акутагавы сами обстоятельства происшедшего остаются неясными, несмотря на множественные свидетельства. В истории графа Гвидо обстоятельства происшедшего не вызывают сомнений. Проблема в их оценке. Субъективные мнения борются, в то время как граф ждет своей участи. Наконец решение Папы делает графа злодеем – и таким он остается в истории, по крайней мере до тех пор, пока мнение Папы принято рассматривать как истину в последней инстанции.

     « В о р о т а   Р а с ё м о н »

     Иной подход писателя к истории, который может быть назван утилитарным, можно проиллюстрировать на примере других произведений того же Акутагавы. Действие многих его рассказов происходит в средневековой Японии. Правильнее назвать их псевдоисторическими. Пример – рассказ «Ворота Расёмон». Конечно, Акутагава пишет, что «в лучшие годы у ворот Расёмон собиралась молодежь в итимегаса и моми-эбоси», и это звучит очень исторично. Но итимегаса – женские шляпы с вуалью – носили в период Эдо (XVII–XIX век), а мужскую шапку моми-эбоси – мягкий, складной вариант эбоси, «воронью шапку» – носили в период Муромати (XIV–XVI век). Источник же, подсказавший Акутагаве сюжет, – «Кондзяку моногатари», или «Стародавние повести», –датируется концом XI века. Там был короткий рассказ о провинциальном воре, который в надежде поживиться пробрался в блестящую столицу и с досады ограбил в воротной башне Расёмон старуху-нищенку.
     Но в варианте Акутагавы суть этой миниатюры – в универсальной моральной притче. Феномен, исследуемый Акутагавой в «Воротах Расёмон», – это эгоизм и выживание в условиях морального упадка. Главный герой – слуга, уволенный хозяином, – сталкивается с дилеммой: сохранить свои моральные убеждения и умереть от голода или совершить аморальный поступок (кражу), чтобы выжить.
     Встреча со старухой, которая обворовывает трупы, становится для него поворотным моментом. Он оправдывает свой грабеж тем, что «все так делают» и что выживание важнее морали. Перенос действия в прошлое сделан Акутагавой лишь потому, что в современной Японии второй ярус ворот уже не используется как место для свалки трупов. А автору это было необходимо для драматического эффекта.
     То есть прошлое, особенно далекое прошлое, используется здесь для создания правдоподобного (по принципу «пойди проверь») контекста, который во время написания рассказа был уже невозможен.

     К у р о с а в а

     Знаменитый фильм Акиры Куросавы (1910–1998) «Расёмон» (1950) представляет собой сплав двух произведений, где сюжетная основа взята из рассказа «В чаще», а название и место действия – из «Ворот Расёмон». Как литературная основа, так и сам фильм не вызвали в свое время большого интереса в Японии. Но затем «Расёмон» получил «Золотого льва» на Венецианском фестивале (1951) и почетного «Оскара» за лучший иностранный фильм (1952). С этим фильмом японский кинематограф завоевал экраны Америки и Европы, вытеснив итальянский неореализм. Куросава вообще на Западе (включая Россию) пользовался большей популярностью, чем у себя на родине. Я смотрела этот фильм в Ленинграде, в кинотеатре «Баррикада» на углу Невского проспекта и улицы Герцена. Тогда же я впервые увидела Тосиро Мифуне. В фильме он играл разбойника Тадземару.
     Фильм породил термин «Rashomon Effect», хотя правильнее было бы называть его «Chikurin Effect» – «эффект бамбуковой чащи».
     Самым прямым образом этот термин применим к русско-украинскому конфликту, где обе стороны закрепляют текущие события в сводах документов, бесчисленных блогах и т. п. Вообразите себе теперь писателя, севшего за исторический роман об этом конфликте. Если он принимает ту или иную сторону, то очевидно, насколько односторонне будут представлены события. Если он пытается быть беспристрастным, то ему не хватит жизни, чтобы отделить правду от лжи и пропаганды.

     О г ю с т   д е   Л и л л ь - А д а н

     Другой пример утилитарного использования исторических реалий – французский символист граф Огюст Вилье де Лилль-Адан (1838–1889) и его известная готическая новелла «Пытка надеждой».
     Действие происходит в Испании, в Сарагосе, во времена инквизиции. В камере сарагосской тюрьмы сидит раввин Асер Абарбанель. Он измучен пытками и завтра будет сожжен на костре. Уходя из камеры, стражник случайно оставляет дверь не запертой. Абарбанель, охваченный надеждой, выползает в тускло освещенный коридор, медленно продвигается к выходу, прячась в темных нишах от проходящих охранников, и вот она, последняя дверь, и он оказывается в саду. Ночь, над ним звездное небо. Свобода. Но в этот момент он утыкается в грудь Великого инквизитора, и тот, ошеломленный, шепчет, крепко обхватив его руками аскета: «Что же, дитя мое! Накануне, возможно, спасения…ты хотел нас покинуть?»
     История и здесь использована утилитарно. Лилль-Адану важно задать эмоциональный тон в новелле, и он достигает этого, апеллируя к стереотипному восприятию времен инквизиции современным читателем. Достигает, не заботясь о точности деталей.
     Лилль-Адан, последний отпрыск знатного древнего рода, жил во времена, не самые лучшие для графов. Подрабатывал, нося рекламные щиты, и умер практически нищим в 50 лет. Поль Верлен относил его к «про ;клятым поэтам».

     А л е к с е й   Т о л с т о й

     Если говорить о тех, кто серьезно старался создать исторически достоверный образ эпохи, то нельзя не вспомнить другого графа, «красного графа» Алексея Николаевича Толстого, и его роман «Петр Первый». Этот роман Толстой писал 16 лет. Начал в 1929 году и умер, не дописав, в 1945-м, доведя повествование до 1704 года.
     За это время он штудировал многотомные «Историю Петра Великого» Ивана Голикова и «Историю России от древнейших времен» Сергея Соловьева; читал документы петровского времени в архивах; читал Адама Олеария (1599–1671) «Описание путешествия Голштинского посольства в Московию и Персию»; изучал фольклор. Короче, серьезно подошел к теме. Но были моменты, которые воздействовали на восприятие и осмысление им этой информации и в итоге искажали ее.
     Первый момент – личный. Именно Императору Петру был обязан Толстой своим графским титулом. Его предок, Петр Андреевич Толстой (1645–1729), был начальником Тайной канцелярии при Петре. Подкупами, прямым обманом и угрозами он выманил из эмиграции царевича Алексея. Алексею это стоило жизни, а Петр Андреевич был награжден графским титулом (1724).
     От Петра Андреевича по мужской линии произошли все наши литературные Толстые – и граф Алексей Константинович (1817–1875), поэт, автор «Князя Серебряного» и соавтор Козьмы Пруткова; и граф Лев Николаевич (1828–1910); и наш красный граф Алексей Николаевич (1883–1945).
     Кстати, все эти графы должны благодарить за свой титул «дщерь Петрову» Елизавету. Дело в том, что когда на престол взошел Петр II, сын царевича Алексея, Петр Андреевич Толстой был лишен графского титула и сослан в Соловецкий монастырь, где вскоре умер. Но когда на престол взошла Елизавета I, она указом 1760 года возвратила графский титул потомкам Петра Андреевича Толстого.
     Вторым моментом был социальный заказ. Формального заказа не было, но обстановка в стране ясно говорила, в каком направлении надо развивать образ Петра. А Алексей Толстой отличался прекрасным чутьем.
     Недоброжелатели Алексея Толстого часто приводят такое свидетельство. В 1937-м, во время поездки в Париж, Толстой якобы признавался художнику Юрию Анненкову:
     «Я циник, мне на все наплевать! Я простой смертный, который хочет жить, хорошо жить, и все тут. Мое литературное творчество? Мне и на него наплевать! Нужно писать пропагандные пьесы? Черт с ним, я и их напишу! Я переписал заново “Петра Первого”, в согласии с открытиями партии, а теперь я готовлю третью и, надеюсь, последнюю вариацию этой вещи, так как вторая вариация тоже не удовлетворила нашего Иосифа. Я уже вижу передо мной всех Иванов Грозных и прочих Распутиных реабилитированными, ставшими марксистами и прославленными. Мне наплевать! Эта гимнастика меня даже забавляет! Приходится, действительно, быть акробатом. Мишка Шолохов, Сашка Фадеев, Илья Эренбрюки – все акробаты. Но они – не графы. А я граф, черт подери!»
     Насколько близок этот пассаж к тому, что на самом деле было сказано? Известно, что Анненков возил Толстого по Парижу из одного ресторана в другой, где они вели застольные беседы, и с увеличением количества выпитого Толстой становился все более откровенным. Но у Анненкова не было с собой диктофона, и записей сказанного он не вел. Так что в своих воспоминаниях он привел сказанное Толстым по памяти – возможно, объединив обрывки нескольких разговоров. Но пассаж этот, однажды написанный и напечатанный, воспринимается как некий точный документ и цитируется verbatim во многих статьях.

     Я н   П о т о ц к и й

     Это уже третий граф в моем повествовании. Граф Ян Потоцкий (1761–1815), польский аристократ, писатель-романтик, археолог, написал замечательный роман «Рукопись, найденная в Сарагосе». Он имел все признаки исторического романа, повествующего о реальных событиях. Вот только все события, описанные в нем, были порождением фантазии самого писателя.
     Главная особенность романа – его сложная, многоуровневая структура. История начинается с обнаружения рукописи французскими офицерами во время Наполеоновских войн. Эта рукопись содержит дневник молодого офицера валлонской гвардии Альфонса ван Вордена, который путешествует через таинственные горы Сьерра-Морена в Испании. На его пути встречаются самые разные персонажи – цыгане, разбойники, отшельники, инквизиторы, каббалисты и даже мавританские принцессы. Каждый из них рассказывает собственную историю, которая, в свою очередь, может содержать другие истории. Таким образом, повествование превращается в литературный лабиринт, где нити сюжета переплетаются и уводят читателя все глубже. Иногда рассказы настолько встроены друг в друга, что непонятно, кто кому рассказывает историю.
     Роман был написан на французском языке. Потоцкий не закончил его. Ему было 54 года, когда он выстрелил себе в голову серебряной пулей, им же самим изготовленной.
     Я хорошо помню поставленный по роману одноименный фильм Войцеха Хаса. Когда я смотрела его, то голова шла кругом. Как в ночном кошмаре, действие возвращалось назад снова и снова, и выхода из этого заколдованного сна не было.

     О л е г   Ю р ь е в

     Современным примером псевдоисторической прозы может служить «Неизвестное письмо писателя Леонида Добычина Корнею Ивановичу Чуковскому» Олега Юрьева.
     Писатель Леонид Добычин (1894–1936) таинственным образом исчез после бурного собрания Союза писателей Ленинграда 25 марта 1936 года, где его роман «Город Эн» был осужден как «формалистский». Считали, что Добычин покончил жизнь самоубийством – утопился.
     В 2012 году писатель Олег Юрьев опубликовал в седьмом номере журнала «Звезда» якобы найденное им письмо писателя Л. Добычина Корнею Ивановичу Чуковскому, из которого следовало, что в 1936 году Добычин, разыграв самоубийство, устроился под другим именем на работу в колхоз «Шушары». В войну был угнан немцами, после войны вернулся, был арестован и отбывал срок в Экибастузе. После освобождения снова начал работать в колхозе «Шушары». О том, как было найдено письмо, Юрьев пишет настолько убедительно и так мастерски воспроизводит стиль Добычина в письме, что у читателя возникает подозрение, что, может, это и не «фейк», а реальная находка, переворачивающая с ног на голову факт литературной истории.

     С а т и р и к о н

     Древнюю историю можно использовать также для сатирических параллелей с временем, в котором живет автор. Хороший пример – «Всеобщая история, обработанная Сатириконом», вышедшая в 1910 году как приложение к журналу «Сатирикон».
     Предметом пародии для авторов «Сатирикона» был учебник по истории для гимназий Дмитрия Ивановича Иловайского. В течение всей жизни Иловайский занимал консервативную позицию, после 1905 года вступил в Союз русского народа, издавал газету «Кремль». Газета характеризовалась как крайне реакционная, правоконсервативная и православно-патриотическая, активно отстаивающая интересы русского народа и противостоящая «инородческим элементам» и «иудейско-космополитическим силам» в журналистике. Основное содержание газеты составляли публикации самого Иловайского.
     Сотрудники «Сатирикона» распределили обязанности. Древнюю историю поручили Надежде Тэффи. Надежда Лохвицкая – Тэффи (1872–1952) была в зените своей популярности, и надо сказать, ей досталась легкая и безопасная часть. История в изложении Тэффи выглядит как краткий конспект-шпаргалка не очень прилежного гимназиста:
     «Древняя история есть такая история, которая произошла с римлянами, греками, ассириянами, финикиянами и прочими народами, говорившими на мертворожденных языках».
     Но иногда в этих шутках проскальзывали реалии времени:
     «Древние народы разделяются по цвету кожи на черных, белых и желтых. Белые, в свою очередь, разделяются на:
     1) арийцев, произошедших от Ноева сына Иафета и названных так, чтоб не сразу можно было догадаться – от кого они произошли;
     2) семитов – или не имеющих права жительства;
     3) и хамитов, людей, в порядочном обществе не принятых».
     В 1919 году Тэффи через Турцию ускользнула в Париж. Ее сын Янек, от первого брака, с Владиславом Бучинским, остался в России и погиб в 1937 году.
     Осип Дымов-Перельман (1878–1959) получил «на откуп» историю Средних веков. Вот квинтэссенция этой эпохи в его изложении:
     «История Средних веков делится на три главных периода. Сходство всех этих периодов в том, что и в первом, и во втором, и в третьем периоде постоянно дрались. Разница же заключалась в тех целях, из-за которых дрались народы; при этом, впрочем, случалось, что войны не имели никакой цели, но тем не менее велись с неизменной храбростью и воодушевлением».
     Точно так можно было бы описать и все последующие эпохи.
     Дымов эмигрировал рано, в 1913 году. Жил в Европе, в Берлине. В середине 1930-х годов по приглашению Бориса Томашевского, театрального режиссера идишского театра, уехал в США. Жил, работал и умер в Нью-Йорке.
     Аркадию Аверченко (1880–1925) досталась Новая история:
     «Человечество сделалось сразу таким культурным, что ни Гутенберг, ни Колумб не были зажарены на костре: первый скончался просто от голодухи и бедности, второй – от тяжести тюремных оков, в которые заключил его удивленный его открытиями король Фердинанд».
     Когда началась революция, Аверченко с большим трудом добрался из Петрограда до Севастополя, где пережил длинную вереницу смены режимов, включая Крымскую ССР во главе с младшим братом Ленина Димитрием Ильичом Ульяновым (1874–1943). Ульянова сменил Слащев-Крымский, а за ним пришел Врангель. Когда, наконец, пал Перекоп, Аверченко на одном из последних пароходов отплыл в Константинополь. Умер он в Праге, в возрасте 45 лет.
     История России была описана О. Л. Д'Ором (Осипом Львовичем Оршером). Ее пришлось оборвать Отечественной войной 1812 года. Дальше двигаться было рискованно:
     «После мирной кончины Павла Первого на престол взошел Александр Первый. Это сильно обидело Наполеона. – Я не могу допустить, – заявил он, – чтобы на одном земном шаре были два первых государя! Или я, или Александр».
     Дошло до главного сражения:
     «Поле это называлось село Бородино. Кутузов построил свою армию с таким расчетом, чтобы французы потерпели поражение. Наполеону не удалось так удачно построить своих французов.
     Он, по обыкновению, – конечно, если Иловайский не врет, – устремил свои главные силы на то, чтобы прорвать наш центр, а нужно было сделать наоборот. Наполеону нужно было устремить свои главные силы на то, чтобы прорвать свой собственный центр…
     После десятичасового рукопашного боя атаки прекратились, стреляли только из пушек. К вечеру, одержав победу, Кутузов отступил. Побежденные французы с горя заняли Москву».
     О. Л. Д'Ор к тому же написал книгу «Русская история при Варягах и Ворягах». Напечатана она была уже после переворота, в 1919 году, на средства автора. Из книги:
     «Жила Русь триста лет с царем в стране и без царя в голове.
     Теперь, даст Бог, будет наоборот.
     Заживет Русь без царя в стране и с царем в голове…»
     Ох уж эти идеалисты! Так или иначе, из четырех авторов «Всеобщей истории» только Оршер не эмигрировал. Ему даже удалось продолжать печататься уже в советских юмористических журналах. Один из них, который он редактировал, назывался «Гильотина». Оршер избежал репрессий и умер в блокадном Ленинграде.
     *     *     *
     Подводя итоги, скажу, что способы использования исторических реалий прозаиками чрезвычайно разнообразны, но как бы ни использовал автор историю, общим результатом неизбежно является дополнительное искажение исторического события, обусловленное творческими задачами автора, его идеологией и его представлениями о том, кто это будет читать.
     Парадоксально то, что именно художественное изображение реалий прошлого может иногда создать настолько убедительный образ события и эпохи, что читателю кажется, что только так это и могло быть, что это и есть абсолютная правда.
     ;
     Дмитрий Злотский – родился в 1960 году в Москве. В Америку приехал в 1989 году. Пишет по-русски и по-английски, прозу и стихи. В печати вышли роман “Monster. Oil on Canvas”, сказка «Приключения Марковки» и другие книги. Увлекается и занимается изобретением головоломок. В 54 года пробежал свой первый марафон.



     С т и х о т в о р е н и я

     Романс
     Восставшей от копейки до рубля
     над лобным местом в логове Кремля,
     гореть дано рубиновой звезде,
     чей яркий луч заметен из везде.

     На свет ее, как донесла молва,
     спешили мотыльками три волхва,
     но заплутали и нашли не ту,
     что ждали, путеводную звезду.

     А мне, в свой срок родившемуся под
     ее лучом в давно минувший год,
     пришлось уехать, мудрецам под стать,
     чтоб издали сияние понять.

     И, дважды два сложив в чужом краю,
     с друзьями ностальгически пою,
     мотив перевирая иногда, –
     гори, гори огнем, моя звезда.
     О том, как я выступал
     в первом отделении
     домашнего концерта
     В антракте мне сказали: было мило –
     мои стихи, холодное меню,
     и улыбаясь явно через силу,
     спросила пожилая инженю

     в платке пуховом, даром что в июле,
     едва мы оказались визави,
     дыша в лицо туманом, не пишу ли
     о смерти или, скажем, о любви.

     Со временем ирония подвянет –
     пускай, так хороша сейчас и здесь,
     но в будущее с кукишем в кармане,
     она проговорила, не пролезть.

     Тревожить образованную даму
     поэту не к лицу для куражу,
     и, не сморгнув, я ей ответил прямо:
     спасибо, непременно напишу.

     Я напишу, что вас любил до боли
     в желудке и до судорог в душе,
     о чем имею справку, и что боле
     другую не смогу, как вас, уже.

     Глотнув вина, я продолжал: поверьте,
     в груди моей буянит Гименей,
     и, не найдя взаимности, о смерти
     наводит думы – непонятно, чьей…

     Она отпрянула, и я подумал с грустью:
     как мотыльки спешат на свет свечи,
     так для народа сводится искусство
     к набору тривиальных величин.

     Вторая часть концерта. Под гитару
     нам пели про судьбу и про грозу.
     И против воли с залом солидарен,
     забыв про кекс, я утирал слезу.
     Отпуск
     Поедем в Новую Гвинею,
     где ананасы и пигмеи,
     сойдем в порту и офигеем
     от экзотических широт;
     под небом, что синей и ярче,
     погрузит перезрелый мальчик
     видавший виды чемоданчик
     в то, что сам черт не разберет.

     И мы помчимся по аллее
     все глубже в заросли Гвинеи,
     под оркестровку Гименея
     и под фруктовый аромат;
     порхают бабочки над нами,
     фламинго плавают шагами,
     и неприятностей цунами
     подаст, попятившись, назад.

     Пусть наша старая Гвинея
     двенадцать дней без нас хиреет,
     а мы в гостях у Бармалея
     забудем слово «суета»;
     и насладимся простотою
     провинциального постоя,
     и промелькнет в уме – не стоит
     ли тут остаться навсегда.

     Но вот закончатся каникулы,
     которые заполнят выпукло
     воспоминания, и, тикая,
     сопроводят полет домой,
     где есть, что барину положено:
     комфорт, апатия, пирожные,
     и персональное отхожее,
     и мы с тобой.
     *     *     *
     Однажды утром, ровно в полседьмого,
     в году таком-то с рождества Христова,
     лежал в каморке комплекса жилого
     один поэт. Сонливое светило
     от горизонта в гору покатило,
     и в полудреме – творчества основа –
     крутилось поэтическое слово
     по принципу «Руслана и Людмилы».

     В комфорте одноместного дивана,
     от фабулы безалкогольно пьяный,
     он кутался в доспехи одеяла,
     себе пророча амплуа Руслана.
     Маячило туманное начало:
     фата, и вслед за ней фата-моргана,
     и вот уже злодей, артритным пальцем
     грозя герою, дерзко выражался.

     События раскручивались споро.
     Не тратясь на пустые разговоры,
     оставив землю предков на потомков,
     Руслан рванул в поход, в свою в котомку
     сложив сухой паек с любимой фомкой.
     А в это время солнце из-за шторы
     просилось в помещение, в котором,
     в ажиотаже простыни искомкав,
     поэт под одеялом двигал горы.

     Герой был благороден и отважен,
     идя по следу суженой пропажи,
     и вскоре оказался возле башни,
     где на лугу, в цветении ромашек,
     вопрос решился бранью рукопашной.

     Добра победа заставляет биться –
     тук-тук – быстрее сердце. Вздох протяжный
     доносится из башни, где девица
     ждет отплатить спасителю сторицей.
     Витая лестница, высокая светлица,
     и близится последняя страница,
     где сон благополучно завершится
     под скрип пружин и выкрики жар-птицы.

     Но тут в каморке комплекса жилого
     звенит будильник ровно в полседьмого,
     сякого года с рождества Христова,
     в тот день, когда в начале было слово.
     *     *     *
     Среди халатов и небритых рыл
     крикливого восточного базара,
     сбегая от жары, я дверь открыл
     и заглянул в кафе «У Валтасара».

     Шалман гудел. В прогорклой полутьме
     смешался дух кальяна, пота, плова;
     история мерцала на уме,
     как на стене неоновое слово –

     название кафе. Как наяву,
     возникли персонажи Даниила.
     Мне принесли чифирь и пахлаву.
     Я пил и ел, пока не подкатило.

     Потом, уже в гостинице, меня
     всю ночь рвало, и, словно было мало
     безумия внутри, строка огня
     над крышкой унитаза запылала.

     Перекрестившись – боже упаси! –
     я на строку смотрел завороженно,
     но вместо «мене текел упарсин»
     мне высветился номер телефона.

     Дрожащим пальцем тыкая подряд
     за цифрой цифру, я набрал, и дама
     откликнулась тягуче: «Райский сад.
     Добавочный?» Я попросил Адама.

     После минутной паузы в ответ
     телефонистка, знамо, неземная,
     мне сообщила, что Адама нет.
     «Когда вернется?» «Дьявол его знает».

     Наутро полегчало. И засим,
     с вчерашним происшествием вне связи,
     я расплатился, заказал такси
     в аэропорт – и сгинул восвояси.

     *     *     *
     Скажем «нет» дворовой драке
     и тоске в неравном браке,
     сельдерею в кулебяке
     и разбойникам в лесу;
     скажем «нет» стереотипу,
     пересолу, недосыпу
     и дурным привычкам, типа
     ковыряния в носу.

     Скажем «да» «Войне и миру»,
     королю чухонцев Лиру,
     и мочалок командиру,
     и гимнастике у-шу,
     и тому, кто кормит рыбок,
     энергичен и не хлипок,
     и отдельное спасибо
     Мальчишу-Кибальчишу.

     Скажем «да» садам черешни
     и сестрице безутешной
     Ханне Арендт, и, конечно,
     мемуару «Бытие»;
     скажем «да» идеям Канта
     и вздремнем, читая Данте
     на веранде под бельканто
     Монсерраты Кабалье.

     *     *     *
     Да, в женщине, как в книге, мудрость есть.
     Понять способен смысл ее великий
     Лишь грамотный.
     Омар Хайям

     Как в книге у Хайяма говорится,
     есть в женщине различные страницы:
     есть откровения и текст, в котором
     встречаются занудные повторы;
     есть восклицательные знаки, переносы,
     двусмысленности и полувопросы,
     диковины и ширпотреб на выброс,
     библиотечный штамп или экслибрис;
     согласная, в каракуле курсива,
     и гласная, когда нетерпелива;
     всего помногу, остального понемножку
     под глянцем щегольской суперобложки.

     Мужчина же, когда б умел читать,
     воскликнул бы с восторгом: «Вот же…!»

     *     *     *
     Точно насекомое
     у судьбы в фарватере,
     по папаше Homo я,
     Sapiens по матери.

     Из шинели вышедши
     воплощеньем нонсенса,
     собираю рыжики
     и читаю Борхеса,

     зная – доля грустная
     жребием намечена:
     говорить по-русски, но
     пить по-человечески.

      
Петр Ильинский – прозаик, поэт, эссеист, член Союза писателей Санкт-Петербурга. Родился в 1965 году в Ленинграде, выпускник биофака МГУ. В 1991–1998 и 2001–2003 годах – научный сотрудник Гарвардского университета. Книги: «Перемены цвета» (Эдинбург, 2001); «Резьба по камню» (СПб., 2002); «Долгий миг рождения. Опыт размышления о древнерусской истории VIII– X вв.» (М., 2004, 1-е изд.; СПб., 2017, 2-е изд.; М., 2023, 3-е изд.); «Легенда о Вавилоне» (СПб., 2007); «На самом краю леса» (М., 2019, 1-е изд.; М., 2023, 2-е изд.); «Век просвещения» (М., 2020, 1-е изд.; М., 2023, 2-е изд.); «Искушение и погоня. “Смерть в Венеции” Т. Манна – Л. Висконти и “Лесной царь” И. В. Гете – Ф. Шуберта» (М., 2022); «Наша родина, как она есть» (М., 2023) и «Несколько строк о свойствах страсти» (М., 2024). Статьи и рассказы публиковались в российской и зарубежной периодике («Отечественные записки», «Время и место», «Русский журнал», «Зарубежные записки», «Северная Аврора», «Семь искусств»). Живет в Кембридже (США). В течение ряда лет преподавал в Бостонском университете. Работает по специальности в частном секторе.

     О   д о с т о в е р н о с т и   и с т о р и ч е с к и х   и   р е л и г и о з н ы х   т е к с т о в *

     (с привлечением общеизвестных примеров
 из древневосточных, греческих и римских источников)
     Это очень и очень краткое размышление об одной необъятной проблеме, которая весьма часто (а в последнее время – даже сверхъестественно часто) возникает в разговорах на злобу дня, хотя вроде бы к ней напрямую и не относится. Ан нет – очень даже относится. Ибо это совершенно горящая проблема надежности информации, только суженная, ограниченная обсуждением того, что принято называть историческими документами, свидетельствами – короче говоря, той совокупности наших знаний о прошлом, которой мы обладаем и на которой иногда основываем свои размышления о текущем моменте и даже некоторые свои мнения и поступки. А люди, чуть более значительные, чем мы, – те, кто управляет странами и народами (или, согласимся здесь с Л. Н. Толстым, думают, что управляют), тоже руководствуются этими знаниями и, конечно же, напропалую используют их для достижения своих целей. Но не будем сейчас о вождях и политиках, ведь у них есть столько сторонних резонов, чтобы делать то, что они обычно делают. Хотя и им история все время оказывается нужна.
     Так вот, говорить мы сейчас будем только о письменных свидетельствах далекой и очень далекой древности, которых до нас дошло из разных эпох довольно много и в самых различных формах. Некоторые из них сразу же после своего создания и многие века спустя практически беспрерывно читались, переписывались и почитались (библейские тексты). Другие то возникали из небытия все сметающим могучим потоком, то почти навечно пропадали в волнах времени: были целые эпохи, когда об их существовании вообще забывали или, по крайней мере, помнили очень немногие посвященные (такова судьба многих античных источников). Существуют и тексты, открытые – в прямом смысле слова отрытые – археологами примерно за последние двести лет; почти все эти находки пришлось расшифровывать, ибо они были созданы с помощью прочно забытых письменностей на неизвестных тогдашней науке языках. Да и многие не столь старинные рукописи тоже были введены в научный оборот сравнительно недавно. Анализ же наиболее «седых» (от нескольких веков и старше) текстов привел ученых к единодушному мнению, что эти тексты – многосоставные; что разные их фрагменты были созданы в разное время и, что более чем возможно, отдельные их части были утеряны, многократно отредактированы или даже радикально переделаны.
     Поэтому начнем с письменных источников, не затронутых неблагодарными потомками: надписей на стенах ассирийских дворцов и других публичных заявлений древневосточных владык (они могли быть выбиты на постаментах статуй, стелах, конусах, даже скалах и проч.), которые иногда объединяют под неправильным названием «анналов», а мы попросту назовем «царскими надписями». Их уж точно никто не редактировал, многие из них пролежали в земле не одно тысячелетие, и вот – донесли до нас некоторую конкретную информацию. Как же к ней относиться?
     Очевидно, что очень многие из них (если не все) носили характер декларативный, или, применим современный термин, пропагандистский. Цари сообщали только о своих доблестях, заслугах и военных победах. И, естественно, что эти надписи содержали заметную долю преувеличения, степень которого мы часто не можем точно оценить. Однако сами события – например, захват какого-то города или опустошение соседней страны – вряд ли были целиком выдуманы. Пожалуй, не менее достоверны сведения о возведении значимых сооружений, будь то храмы или городские стены. При этом мы, конечно, не можем судить о степени вовлеченности владыки страны или города в дела инженерные и понимаем, что имена реальных архитекторов (не говоря уж о тысячах рабов-строителей) навсегда останутся нам неизвестны. То же рассуждение можно применить и в отношении «права на власть» – если в царских надписях утверждается, что тот или иной правитель имел право на престол, то обстоятельства захвата оного престола и, тем паче, приведенные победителем к тому основания, могут вызвать определенные сомнения (и давно уже вызывали их у многих компетентных ученых), но понятно, что главное событие – воцарение автора надписи – вопросов не вызывает, оно действительно имело место. Впрочем, подобные царственные «оправдания», скорее всего, свидетельствуют о ситуации не вполне правовой, именно поэтому их герою обязательно надо было публично объявить о том, что его воцарение было если не полностью законным, то хотя бы закономерным.
     Из всего этого следует, что доверять, да и то не всегда, мы можем только «голым» фактам – иначе говоря, лапидарным сообщениям о том, что в такие-то годы правителем государства был такой-то и при нем велись такие-то войны или строительные работы. Остальные выводы нам приходится делать самим, и иногда пройти этот путь достаточно просто: если множество надписей утверждает о том, что правление какого-то из царственных отцов нации было длительным и его с высокой степенью достоверности можно датировать, а сохранившиеся монументы и археологические находки единогласно указывают в пользу того, что они были созданы именно в те самые годы, то резонно прийти к заключению, что данный государственный деятель не был совсем уж бездарным неудачником. Также важно, на что в оных надписях делается упор: ведь в них иногда прославляются не военные победы, а рытье оросительных каналов и отсутствие голодных лет.
     Здесь сразу скажем, что до развития археологии, начало которой было положено примерно два века назад, история была в чистом виде письменным изложением письменных же источников и определенного массива традиционных знаний (в том числе устных, даже фольклорных). Иногда традиция связывалась с ритуалом, чаще всего религиозным. Впрочем, кое-какие фольклорные сведения, которые уже давно и не без оснований считались мифическими, может быть, восходят к реальным событиям – например, миф о Потопе, возможно, отражает природные катаклизмы, наблюдавшиеся в древнем Междуречье (смещение русел Тигра и Евфрата), или даже, по одной остроумной и частично геологически подтвержденной гипотезе, расширение бассейна Черного моря в результате сильного землетрясения. Также очевидно, что у героев древнейших художественных сказаний – месопотамского Гильгамеша, библейских патриархов и гомеровских персонажей – были реальные прототипы, хотя степень соответствия событий их реальной жизни тому, что нам донес эпос, в принципе неустановима. Но ведь авторы и сказители совершенно не собирались писать или пересказывать историю. Поэтому оставим их в стороне, хотя и напомним здесь, что исторический Гильгамеш, похоже, существовал, а имена некоторых героев греческой мифологии (Орест, Электра, Кассандра) сохранились на табличках из пилосского архива, восходящего к 1200 году до н. э.
     Впрочем, если отложить в сторону достижения современной науки и открытые в последние два века анналы ближневосточных царей и египетских фараонов, которые, как мы уже знаем, вызывают у ученых тем больше доверия, чем меньше в них содержится восхвалений и превосходных эпитетов, то самые старшие исторические книги, сохранившиеся в истории западной Евразии, – это библейская Книга Царств и сочинения первых древнегреческих логографов, из которых традиция закономерно чтит выше других хорошо нам известных Геродота и Фукидида.
     И даже самый поверхностный взгляд на эти знаменитые тексты не оставляет сомнений: мы можем доверять им лишь частично. Древнееврейская история, очевидно, не раз переписывалась – или, как сейчас бы сказали, переформатировалась, – и разнообразные цари иудейские и израильские, как правило, оцениваются в ней в соответствии со степенью соблюдения ими религиозных установлений монотеистического иудаизма. При этом мы не знаем, так ли оно было на самом деле, и вынуждены доверять (или не доверять) авторам, сообщающим нам, что тот или иной царь делал угодное или неугодное «в очах Господних».
     Еще более интересной – и давно уже вынуждающей внимательного читателя задуматься – частью древнееврейской истории является биография Давида – от рождения до самой смерти, включая воцарение Соломона (1 Цар., 16 – 3 Цар., 2 в соответствии с Синодальной Библией). Судя по всему, дошедшая до нас версия этих замечательных событий была составлена через несколько лет после вступления Соломона на престол и с вполне определенными, как и обычно на Ближнем Востоке, целями: доказать законность царской власти и новой династии. Не будем разбирать хорошо известные читателю подробности – тех же, кто плохо помнит библейский текст, попросим с ним заново ознакомиться и составить собственное мнение. Напомним лишь, что всегда, когда гибнут соперники или враги Давида (а это происходит не раз), то сам царь оказывается к этому совершенно непричастным, и что отцовство Давида в отношении Соломона подтверждается дважды (чтобы уж никто не мог в нем усомниться). Это доказывается, во-первых, отсутствием сношений соблазненной Вирсавии со специально отозванным с фронта мужем, ибо он «не пошел в дом свой есть и пить и спать со своею женою», на чем три раза настаивает наш источник (2 Цар., 11:9-13), и, во-вторых, тем, что плодом этого венценосного приключения является не Соломон, а некий не названный даже по имени ребенок, который вскоре умирает, после чего уже рождается Соломон, что, как легко догадаться, происходит много позже смерти первого мужа Вирсавии (2 Цар., 12:13-24). Сходным образом и приход к власти Соломона, который необыкновенно смахивает на хорошо спланированный государственный переворот, объясняется тем, что он был совершенно законным наследником, против которого начал неожиданно злоумышлять обойденный в царском завещании старший брат (и делал он это, если верить нашему автору, довольно глупым манером, за что и быстро поплатился).
     Где же здесь истина, спросите вы. Да хотя бы в том, что Давид и Соломон действительно существовали, иначе зачем надо было все это выдумывать, и в том, что Давид действительно воцарился в Иерусалиме, пережив всех своих соперников, а Соломон ему наследовал и построил Первый Храм (для ряда ученых все это не является достаточным доказательством, но мы не можем с ними согласиться). Вам мало? Вы хотите точных подробностей? Да ведь мы не знаем их и о своей жизни – кто бы мог с точностью написать нашу биографию? Мы сами? Друзья, родственники, соседи? Насколько она вообще может быть точной, такая история, любая история? А ведь здесь мы говорим о делах многовековой давности. И то счастье, что у тех событий были летописцы, их современники или хотя бы младшие современники, которые смогли записать хоть что-то. Кстати, почти все наиболее известные античные историки были как раз не более чем на одно-два поколения младше описываемых ими событий: Геродот, Фукидид, Полибий, Саллюстий, Тацит (Плутарх – наиболее значимое исключение из этого правила).
     Почему же их труды читают уже много веков и хотя бы отчасти доверяют сведениям, которые, как правило, не могут быть проверены? Ответ тут может получиться не очень логически выверенный, но ведь история – не математика. Во-первых, на стороне всех великих историков древности – несравненное литературное мастерство, поэтому рассказанное ими становится как минимум правдой художественной, ибо способно потрясать воображение многочисленных потомков. Во-вторых, читатель видит старания классических авторов быть объективными, не принимать безоглядно чью-либо сторону, не рисовать своих героев одной краской – все равно какой, и что самое главное, они, уже начиная с Фукидида, пытаются вскрыть реальные причины событий и очень быстро расстаются с объяснениями сверхъестественными или примитивными, основанными на случайностях или на страстях отдельных людей, сколь бы могущественны они ни были.
     Так вот, авторы лучших образцов писанной истории человечества, древней и не только, стараются быть объективными, пытаются прояснить логику событий и обладают большим даром рассказчика, оттого мы их по-прежнему читаем и во многом им верим. И в итоге оказывается, что они преднамеренно ли, случайно ли, делают не так уж много ошибок против истины (насколько нам в этом может помочь археология), хотя – и это тоже хорошо известно – существуют громадные пласты прошлого, того же ближневосточного, греческого или римского, не попавшие в письменные анналы и оттого нам совершенно не близкие и нами совсем не знаемые (относительно недавно были раскопаны крупные древнегреческие города, о которых полностью молчат античные источники; очень поверхностно можем мы расчертить судьбу народа этрусков и проч.). Так что – да, история несправедлива, в ней выживает только тот, кто интересен великому автору и его читателям. И без везения тут тоже не обойтись, ведь даже самые драгоценные тексты бывают утрачены или непоправимо повреждены. А что до истины, то Акутагава и Пиранделло нам вполне художественно доказали, что отыскать ее невозможно. Хотя крупицы ее, конечно, разбросаны там и сям, и не только в японских лесах и итальянских провинциальных городках, но и в источниках, принадлежащих субъективному человеческому гению, – надо просто уметь их видеть. Или хотя бы пытаться их отыскать.
     Поэтому, даже если Фукидид полностью выдумал речь Перикла на похоронах воинов, погибших в первый год Пелопонесской войны, то неужели она нам ничего не говорит о городе, который создал почти всю мировую культуру? Автор же – тоже афинянин, патриот, политик и солдат. Ну и писатель: «Мы развиваем нашу склонность к прекрасному без расточительности и предаемся наукам не в ущерб силе духа». Хорошо ведь, а!
     И при этом тот самый город, что, по словам современника и деятельного участника событий, «еще более могуществен, чем идет о нем слава», и, подымай выше, даже «школа всей Эллады», взял да и с треском проиграл почти уже выигранную общегреческую войну. А вот не надо было ехать за тридевять земель в Сиракузы безо всякого разумного повода и совершенно на ровном месте пытаться их захватить, говорит нам классик. За это вы, дорогие соотечественники, и поплатились. И для усиления эффекта даже употребляет совершенно древнегреческое слово «;;;;;;;;;;». Ну на то он и классик. И, похоже, он действительно кое в чем нас не обманывает.
     Значит, говорит правду?
                2025

     Р е в о л ю ц и я   и   ч т о   с   н е й   д е л а т ь

     ( э т ю д ы   о   М е к с и к е )

     Прекрасная и нищая страна.
     Бродский. Мексиканский дивертисмент

     Мексика – страна примерно двух с половиной революций, из которых наиболее удачной была именно эта половина. Мексиканцы сию историческую загогулину втихаря признают, но отказаться от двух полномасштабных народных войн, таких кровопролитных и героических, тоже не в силах. Тем более, что первая сделала их страну независимой – точнее, из колонии с нечетко обозначенными границами превратила ее в немалых размеров страну, которая потом довольно быстро потеряла больше половины своей территории, но даже тогда не смогла устаканиться. Почему? Если вкратце, то все-таки очень много было проблем у этой новообразованной нации и ее совсем молоденького государства – да и была ли тогдашняя Мексика настоящим государством? И стала ли, а если да, то когда?
     Кстати, если формально следовать букве исторического факта, то урезание мексиканских земель шло не только в пользу США, хотя, если не считать отделение центральной Америки, случившееся на самой заре независимости, и тех земель, которые потом удалось вернуть (полуостров Юкатан), – то только в пользу США. И отъедали их северные соседи у южных, так сказать, в несколько присестов – значит, вполне закономерно и в соответствии с общим вектором исторического развития. Не упустим здесь возможность привести официальные даты этой первой революции, она же война за независимость Мексики (1810–1821), и сказать, что, на наш скромный взгляд, то был только ее начальный этап, ибо государственный строй новорожденной страны поначалу отнюдь не установился, да и иноземные интервенции различного рода продолжались без особенных перерывов на полуденный кофе или предвечерний мескаль. Мы даже готовы уточнить, что в реальности эпоха антиколониальных потрясений завершилась только с почти окончательным оформлением современной территории Мексики, а именно: после сокрушительного поражения в войне с США в 1848 году.
     Вторая же полноценная революция, по странному совпадению начавшаяся ровно через 100 лет после первой, еще раз радикально опустошила страну, привела в столицу повстанческие армии, которые честно не знали, что с этой столицей делать (след от пистолетной пули, выпущенной одним из народных героев, до сих пор показывают в одном из центральных ресторанов и делают это с большой гордостью), и все ради того, чтобы навеки, или, по крайней мере до сегодняшнего дня, отменить возможность переизбрания главы государства. Впрочем, державшие поначалу власть красивые генералы в орденах и эполетах тут же придумали институт зиц-президентства, известный и другим изобретательным нациям (это когда президентом числится один гражданин, а правит совсем другой – вы, может быть, слышали, в Древнем Риме тоже так бывало, конечно, с поправкой на терминологию и некоторые культурные различия между совсем недавним ХХ столетием и временем расцвета античных обществ). Однако отдадим здесь должное новой мексиканской элите – такая система продержалась относительно недолго, особенно если считать на века, а не на десятилетия. И в итоге победившие в революции прогрессисты (которыми часто были те же самые генералы и ветераны, история – это вам не роман Томаса Манна, в ней все очень сложно и запутанно) провели реквизиции и национализации, а потом довольно быстро переродились и стали править, как бог на душу положит, и отлично-благородно докатились до всяких там помощников в виде «черных эскадронов» из мелких бандитов и до расстрела протестующих.
     Некоторые даже считают – и автор склонен с ними согласиться, – что первый и наиболее печально известный расстрел студентов в знаковом для многих  стран 1968 году на столичной площади Трес-Культурас (о которой мы еще поговорим) знаменует завершение очередного периода последней мексиканской революции и перехода ее в новую стадию, которая, кстати, продолжается и по сей день. Ибо самые радикальные – назовем их по списку: имущественные, географические и расовые – противоречия никуда не делись, а Гегель с Марксом учат нас, что последствия такого положения вещей вполне закономерны, а потому неизбежны.
     И когда даже в самом кратком виде пытаешься обозреть эти не такие уж далекие исторические дали (а путешествуя по Мексике, этого не сделать никак невозможно), то невольно закрадывается мысль: не затем ли в честь многолетних и кровавых революций, их героев и жертв возведено столько памятников и написано так много бесконечных фресок, чтобы хоть отчасти компенсировать не вполне радостные результаты этих бесконечных потрясений? Восстановить хоть какую-то справедливость, дать возможность убитым из-за угла, расстрелянным по приговору суда, или, наоборот, умерщвленным на скорую руку, без малейшего дознания и следствия, «сделаться обелиском и представлять свободу».
     Интересно, что в честь революции половинной – гражданской войны между либералами и консерваторами (1857–1861), в ходе которой последние призвали на помощь европейских иноземцев и попробовали сделать из гордой республики вполне обыкновенную монархию (1862–1867), что натолкнулось на общенародное сопротивление, завершившееся изгнанием интервентов и казнью некоторых особо рьяных консерваторов, – памятников поставлено немного меньше. А ведь воевали за хорошее: за новую конституцию (она и победила). Поэтому кажется, что весь этот очередной мексиканский раздор стоит запихнуть в срок конституционного, пусть не всегда реального, правления вождя либералов Бенито Хуареса (1857–1872) и сказать, что война завершилась с его смертью. Тогда же, впрочем, был заключен и вполне себе юридически обставленный и даже почти окончательный мир с группой военных, считавших, что Хуарес не должен переизбираться на новый срок, и поднявших под этим флагом в 1871 году мятеж, как они утверждали, в защиту конституции. Совсем скоро, в 1876 году, вождь этих военных, генерал Порфирио Диас, придет к власти и будет удерживать ее до 1910 года – начала, на наш взгляд, и ныне идущей мексиканской революции. Вы еще не запутались? В любом случае, давайте сейчас просуммируем события прошедших двух веков и не будем в этот раз отступать от линейной хронологии.
     Итак, не успел XIX век вступить в свои права, как испанская колониальная империя, и без того находившаяся в состоянии перманентного кризиса, задрожала одновременно и снаружи, и изнутри. Год начала всех латиноамериканских революций хорошо известен – 1810-й, и Мексика не является исключением, не является даже и первопроходцем (первая колония, начавшая борьбу и освободившаяся почти сразу, – Рио-де-Ла-Плата, будущая Аргентина и ее окрестности). Но при этом Мексика, или Новая Испания (точнее, ее большая часть), конечно, была жемчужиной империи, поэтому в ней жило достаточно много роялистов, и в результате они в чисто военном смысле просто-напросто победили. Да-да, не удивляйтесь. Инсургенты были неоднократно разбиты, почти все их вожди пойманы и казнены, семьи мятежников отправлены в прообразы будущих концлагерей, и вообще, в какой-то момент в испанской Мексике наступило почти полное спокойствие.
     Однако потом некоторые сообразительные сторонники его мадридского величества передумали и не без оснований решили, что независимое государство даст им гораздо больше возможностей для карьерного роста и связанного с этим финансового и прочего благосостояния (да, начальство всегда присылали из Европы, что местным гонористым идальго часто не нравилось). Вот они и поменяли свои политические воззрения на полностью противоположные. И тут Новой Испании неожиданно пришел конец.
     Именно так: не благодаря победе в решающей битве, а вследствие торжества идеи, целиком и полностью захватившей ее бывших противников. Но поскольку эти люди – а возглавлял их один важный персонаж мексиканской истории – решили устроить независимость ради личной выгоды (так, по крайней мере, считается), а расстрелянные инсургенты самой первой стадии освободительной борьбы учинили ее из соображений бескорыстных, высокодуховных и даже романтических, то национальными героями считаются именно они; каждому поставлен памятник (а многим – и не один), именами наиболее прославленных названы города и даже штаты, а подробности их героической смерти известны мексиканским детям уже самого нежного возраста. Тут мы приходим к очень важному пункту нашего введения: Мексика – это страна убитых героев (нынешней революции это тоже касается).
     Итак, фактическая независимость свалилась на Мексику в 1821 году, после чего основные фигуранты последнего периода войны за обладание ею, родимой, и нескольких небольших войн с алчными европейцами (по-прежнему лезшими на рожон, дабы попользоваться насчет колониальной клубнички) отличным образом передрались за власть, а потому вовсю начали заводить интриги и устраивать перевороты. При этом те из них, кто проявил наибольшую предприимчивость в этих человеколюбивых предприятиях, одновременно оказались удивительно малокомпетентными в делах чистопородно государственных (да, так тоже бывает – я знаю, вы удивлены). Поэтому всего через 27 лет территория Мексики уменьшилась в два раза, и перед страной встал вопрос, как жить дальше. Решение постепенно было принято самое обыкновенное: проводить реформы. Одна загвоздка: не все были согласны с этим, особенно с реформами наиболее прогрессивными (или казавшимися таковыми). Так началась Война за Реформу (1857–1861), которая плавно перетекла во французскую интервенцию. Если вкратце, то проигравшие гражданскую войну консерваторы не смирились и решили, что республиканские свободы, или то, что под ними тогда понималось, до добра не доводят, и что надо бы Мексике стать монархией (в самом начале мексиканской независимости это уже пробовали, но без большого успеха).
     А республиканцы-либералы как раз в то же самое время, упирая на полное разорение Мексики – все гражданские войны в каком-то смысле одинаковы, – решили прекратить выплату по иноземным займам (Мексика это и раньше делала не раз, такое местное, выразимся по-научному, ноу-хау). На такой изящный кунштюк Франция, Великобритания и Испания, конечно, страшно обиделись, но если две последние удовлетворились переговорами и обещаниями, то Наполеон III решил по-другому и направил в Мексику экспедиционный корпус, который, впрочем, был чудесным образом разбит в битве при Пуэбле, годовщину которой ныне чрезвычайно широко отмечают в США – и несколько меньше в самой Мексике – как праздник Cinco de Mayo (Пятое Мая). Но упрямые французы не успокоились и послали за океан подкрепление, разбили мексиканцев во второй битве при Пуэбле, о которой не любят вспоминать ни те, ни другие, взяли Мехико и усадили на императорский трон эрцгерцога Максимилиана Австрийского, родного брата того самого Франца-Иосифа I, над старостью которого так любил потешаться Ярослав Гашек. Максимилиан же до старости не дожил, ибо в 1865 году в США завершилась своя собственная гражданская война, после чего излишки федерального оружия и прочее вспомоществование широким ручьем потекли от щедрых янки к идейно близким мексиканским республиканцам, а французам одновременно было объявлено высокое вашингтонское неудовольствие нахождением европейских войск в Америке (помните про доктрину Монро?). В общем, все закончилось так, как и должно было. Французский художник Мане это отличным манером изобразил, а русский поэт дал сему недолгому периоду вполне лапидарную и законченную формулировку: «М. был здесь императором три года. // Он ввел хрусталь, шампанское, балы. // Такие вещи скрашивают быт. // Затем республиканская пехота М. расстреляла…»
     И вот тут-то единственный раз в мексиканской истории победили свобода и демократия, а торжественно въехавший в Мехико президент Хуарес оказался единственным первостепенным мексиканским героем, умершим своей смертью. «Хуарец, действуя как двигатель прогресса», дальше стал, правда, вовсю переизбираться на четвертый и даже пятый президентский срок, а его доверенный генерал и даже герой первой битвы при Пуэбле против этого, как мы помним, восстал, утверждая, что стоит за конституцию, запрещающую таковые манипуляции с верховной властью. Восстание, впрочем, ничем не кончилось, только вот Хуарес тут надорвался от тяжелой работы (бессонные ночи, курение и проч.), после чего умер и, таким образом, остался государственным деятелем, в мексиканской истории уникальным и ничем, например шестым или седьмым президентскими сроками, не опозоренным.
     Такая завидная судьба выпала на долю – правильно, того самого героического генерала, которого, как мы уже сказали, звали Порфирио Диас и который пришел к власти через четыре года после смерти Хуареса примерно под тем же предлогом (один срок – и точка!), свергнув только что переизбравшегося, по-видимому, не без фальсификаций (а вы когда-нибудь видели выборы без фальсификаций?), президента. Поначалу Диас хотя бы соблюдал приличия и в 1880–1884 гг. дал поработать начальником Мексики одному из своих соратников – впрочем, заранее проведя совершенно прочно запрещающую переизбрание поправку к конституции, пользуясь которой, этого соратника и сменил в 1884 году. Затем, однако, он про эту юридическую закавыку как-то забыл и прекрасно переизбрался в 1888 году (вы считаете, в который раз?). А затем вспомнил про несчастную поправку и отменил ее – опять правильно – в 1892 году, чтобы переизбраться снова, а заодно, чтобы два раза не вставать, и удлинил президентский срок – опять угадали – с четырех до шести лет, каковая новелла, временно упраздненная после революции, но восстановленная в начале 1930-х годов, сохранилась в Мексике по сей день.
     Дальше все было просто: Диас переизбирался в 1898-м, 1904-м и даже 1910 годах, но тут мексиканский народ совершенно слетел с катушек и устроил страшную и до бескрайности жестокую (а разве другие бывают?) революцию, в результате которой в стране, начиная с 1920 года и до рубежа тысячелетий, правила одна и та же группа людей, в 1929 году учредившая для вящей простоты партию под громким названием Институционно-революционная (ИРП). Да, всех героев этой революции, как водится, поубивали, кого по ходу дела, а кого несколько лет спустя. Одним из них был тоже изобретательный генерал, одержавший в гражданской войне самую последнюю победу и поэтому ставший в 1920 году первым постреволюционным президентом. Представьте себе, он в 1924 году даже оставил свой пост в соответствии с конституцией, но спустя четыре года – ну что же вы все угадываете, даже неинтересно вам это рассказывать – снова захотел в президентский дворец. И – да, его, конечно, триумфально избрали. Но тут нашего генерал-президента убил террорист-католик (в Мексике и такое было), а еще одного, схожего с покойником усами и эполетами, но уже заметно более мелкого  и не столь изобретательного генерала, мексиканцы вовремя выгнали из страны под страхом смертной казни (и одновременно пригласили на жительство Льва Давыдовича Троцкого, почитая его за живого классика своего собственного революционного движения).
     В общем, по итогу всех этих пертурбаций не то политбюро, не то цека ИРП договорился, что президентами смогут стать все желающие члены руководящих органов партии, но в порядке строгой очередности. Так что больше в Мексике государственных переворотов не было (до сей поры). А вот монополия на нетвердую власть (срок-то один, много не наворочаешь) отлично-благородно была до самого конца прошлого столетия, и все, что из таковой монополии следует, довольно быстро расцвело пышным цветом.  Доходило до анекдотов, что в подобных исторических обстоятельствах дело обычное. Например, кто-то из членов правящего класса как-то уничижительно назвал оппозиционных политиков (а они были в наличии и даже имели полтора места в парламенте) «misticos de votacion», мистиками голосования: типа, эти донельзя смешные люди действительно верят в то, что голоса избирателей определяют результаты выборов.  Нам сейчас это тоже кажется смешным, а тогда против этого восстала, естественно, студенческая и прочая молодежь, которую, как водится, расстреляли (см. выше). Ее дело, впрочем, не пропало, и лет через 30 с гаком в Мексике состоялись первые относительно честные выборы.
     Тут мы в заключение нашего монолога притворимся серьезными историческими писателями и сделаем попытку привести в систему последний период мексиканской истории, и как-то его разграничить, дабы было понятно, о чем речь. Первый этап революции: 1910–1920 гг., военный (власть завоевывается в сражениях и заговорах и в них же теряется). Второй этап, 1920–1968 гг., военно-гражданский (власть единоличная, завоевывается в коридорах правительственных зданий без народного участия, преемник назначается предшественником, при этом до 1940-го правят революционные генералы и офицеры, а потом – постреволюционные бюрократы, как правило, с юридическим образованием). И наконец, со времени студенческих расстрелов 1968-го, система постепенно утрачивает легитимность, теряет последние берега и достигает надира после полностью подтасованных выборов 1988-го, когда вдруг «зависла система» («se cay; el sistema») компьютерного подсчета голосов и висела, бедная, до тех пор, пока не выдала правильные результаты, весьма слабую связь которых с реальностью не стал бы отрицать ни один, даже самый правоверный мексиканец. Нет, опять мы перегибаем палку – правоверные сразу же уперлись рогом и до сего дня стоят на своем. Правда, президенство, завоеванное таким образом, оказалось почти что короной, полученной в день Ходынки, и повлекло за собой еще некоторые политические перемены (губернаторов оппозиции позволили избрать сразу, а главу государства – только в 2000 году). Так что можно назвать этот период временем утраты властью легитимности, а потом ее частичного восстановления, что совпадает с несколько большим, чем ранее, участием народа в определении обладателя оной власти. Но не забудем, что переизбираться президенту по-прежнему нельзя, поэтому, вступив в должность, он делает все, что считает нужным, ибо ни перед кем теперь отвечать не должен. Вот в такое время – частичной легитимности и частичной ответственности – живет нынешняя Мексика. Кажется, у этой революции (и этой гражданской войны) еще будет продолжение.
     Подведем некоторые итоги. Не вполне завершенная революция и не завоеванная в бою независимость, несомненно, суть числа не целые, а дробные, причем с довольно изрядным историческим знаменателем, и в сумме составляют не столько первородный, сколько имманентный грех сегодняшней – и, увы, завтрашней Мексики. Но прошлое не подлежит отмене, поэтому с ним приходится жить и делать вид, что спираль истории никогда не выходит на тот же самый виток (а она, конечно, выходит). Поэтому волей-неволей – будь ты высоколобый историк или просто честный обыватель – приходится смириться с тем, что всамделишного завершения не было ни у одной из трех – или, чтобы все-таки быть предельно точным, – двух с половиной мексиканских революций, всех, как одна, зубодробительных, беспощадных, непоправимо неизбежных и только относительно осмысленных. В общем, эти недореволюции и составляют всю мексиканскую историю и мексиканскую современность. О них мы и попробуем как-нибудь в дальнейшем (если на то будет желание читающей публики) не раз еще поговорить подробно, произвольно и с некоторым сочувствием к тем, на чью долю выпали и выпадают эти пертурбации, которые можно было бы назвать шекспировскими, если бы не их частота, обыденность и очевидная для всех действующих лиц неразрешимость, помноженная на бесконечность.
      
Илья Липкович – родился и вырос в Алма-Ате. В 1985 году окончил Алма-Атинский институт народного хозяйства по специальности «Статистика». В 1995 году выехал в США для продолжения обучения. В 2002 году получил докторскую степень в области статистики в Вирджинском политехническом институте. Работал в различных фармацевтических компаниях в качестве специалиста по статистике. Опубликовал ряд статей по методам анализа результатов клинических испытаний. Живет и работает в Индиане.

     П е р в ы е   а м е р и к а н с к и е   г о д ы .
 В и р д ж и н и я   ( 1 9 9 8 – 2 0 0 2 )

     Ш у м н ы е   с о с е д и

     Меня приняли на программу PhD в университет Virginia Tech. Мы поселились в квартире на кампусе в маленьком городке Блэксбург (штат Вирджиния). Студенты постоянно шумят. Я вызываю полицию и, дождавшись их приезда, спокойно засыпаю, хотя после того, как они уезжают, шум возобновляется с утроенной силой. I am the biggest jerk in our neighborhood. (Я главный говнюк в нашем нейборхуде.) Студенты мне отомстили и как-то выбили стекло, запустив в окно огрызком яблока. Целое яблоко пожалели.

     Т и х и е   с о с е д и

     У нас в подъезде поселились черные, как будто бы не имеющие отношения к учебному процессу. Такое случается: жилье сравнительно дешевое. До этого я видел одну старушку – божий одуванчик, – завершившую свое образование, вероятно, в прошлом веке. Новые жильцы не сильно шумели и мне не мешали. Однажды, поднимаясь к себе на третий этаж, я заметил, что они наглым и циничным образом воровали общую электроэнергию, воткнув удлинитель в розетку в подъезде. Пущенный под входной дверью шнур удлинителя, как змея, уходил в их квартиру. Я подумал – почему мне это никогда не приходило в голову? Жена говорит, что к ним постоянно приезжают люди, и она не может найти между ними «общий знаменатель». Она не видит ничего общего между ними ни по расовому, ни по возрастному, ни по какому-либо иному известному ей признаку. Я как-то понюхал возле двери в их квартиру и все понял. Марихуана – вот общий знаменатель. Говорю жене: жди, скоро приедет полицейская машина. И в самом деле – приехала полиция и куда-то увезла наших жильцов. А жаль, это были самые тихие.

     Д о к т о р   М .

     Доктор М. был одним из самых интересных и старейших преподавателей в департаменте статистики Virginia Tech. В какой-то мере из-за него я и решился продолжить обучение и получить PhD в статистике. Когда я проходил интернатуру в Дюпоне, как-то случайно взял в университетской библиотеке его книжку про линейные модели и за ночь бегло просмотрел. Книга содержала довольно строгое обоснование основных процедур статистического вывода, при этом была написана так, чтобы было понятно любому идиоту. Книга эта нашла во мне благодарного читателя. Я читал всю ночь, а утром твердо решил поступать на программу PhD, потому что понял, что смогу.
     Позже я неоднократно рассказывал об этом доктору М., и каждый раз он говорил, что слушать такие речи ему никогда не надоедает. Правда, он всегда переспрашивал, не шучу ли я на этот раз.
     В самом деле, кто знает, что у меня на уме? Порой я и сам не понимаю, когда шучу, а когда говорю серьезно, особенно по-английски. Впрочем, сам доктор М. часто шутил на своих лекциях в самых неожиданных местах, и многие студенты не всегда адекватно реагировали. Однажды в ходе лекции он вдруг спросил, кто помнит, как звали одного, когда-то знаменитого, бейсболиста. Имя бейсболиста вспомнил студент, сидевший неподалеку от меня, – понятно, из американцев. Нам, иностранцам, откуда и зачем это знать. Д-р. М. с деланным изумлением посмотрел в сторону, откуда пришел ответ.
     – Ilya, неужели это опять ты?
     – Нет, это я, – серьезно ответил голос слева.
     А надо сказать, когда он спрашивал что-нибудь по статистике, я всегда отвечал первым – правда, иногда невпопад. И вот одной этой фразой он обыграл и мое всезнайство, и оторванность от американского контекста, и что-то еще, быть может, понятное только нам двоим: особое его доброе отношение ко мне. И пошел дальше что-то писать на доске мелком про свои линейные модели.
     Странно, я много раз чувствовал, что мне легче понимать пожилых американцев, эдак лет 70 и старше, нежели людей моего возраста. Возможно, Америка лет 40 назад гораздо больше походила на СССР, чем Америка современная.
     Как-то на вечеринке, устроенной главой департамента, я спросил доктора М., не видит ли он культурной пропасти (cultural gap) между детьми и отцами (или, скорее, дедами)? Он ответил, что видит, и одно важное различие между отцами и детьми в том, что современная американская культура не терпит смешения серьезного и смешного. В каком смысле, спросил я? А в таком, – ответила за него уже его жена, стоявшая рядом, – что сейчас не принято шутить, когда речь идет о деле (business). Раньше, по их мнению, было иначе: люди умели отделять сказанное всерьез от сказанного в шутку.
     Однажды я немного опоздал на его лекцию, чего почти никогда себе не позволял. Встретив вопросительный взгляд д-ра М., пока я пробирался к свободной парте, я объяснил, что долго не мог найти, где запарковаться, и оставил машину в сомнительном месте, куда мне с моим студенческим пропуском лезть не следовало (обычно я приходил на лекции из дома пешком). Он сочувственно посмотрел на меня и сказал:
     – Знаешь, если тебе выпишут штраф, сунь его в мой ящик.
     На этот раз он не шутил, я знал это совершенно точно, хотя почти все приняли сказанное за шутку и засмеялись. Правда, тогда почему-то обошлось без штрафа.

     И о с и ф   и   е г о   б р а т ь я

     Читал в Библии (на русском языке) про Иосифа и его братьев, продавших его в рабство. Один пассаж («Бытие», гл. 43), в котором Иосиф спустя много лет увидел своего младшего брата Вениамина, заканчивался фразой почти в газетном стиле, о том, что Иосиф поспешно удалился в свою комнату «и плакал там». Я вспомнил своего старшего брата, которого не видел уже несколько лет, и тоже плакал. Правда, своей комнаты у меня не было.

     К у л ь т у р н ы й   к о д

     Как-то мы болтали по общим вопросам, не относящимся к проекту, с одним парнишкой по имени Джон из Всемирного банка (в Вашингтоне). Я там подрабатывал летом, а в обычное время учился на программе PhD по статистике.
     Джон был коренным американцем (не в том смысле, что индеец, конечно), а я его, как обычно, изводил своим всезнайством. Он, в свою очередь, шутливо смешивал с грязью иностранцев как мог, тем более что в Банке они заедали коренной элемент. Вот он мне и говорит – мол, как я вообще могу что-то понимать в американской культуре, если вырос бог знает где.
     – А что это значит, что ты тут вырос? Что ты знаешь такое, чего я не знаю?
     – А то, например, что у каждого, кто здесь вырос, стоит ему услышать фразу из фильма про Оливера Твиста, сказанную таким-то актером, «Сэээр, я не ел три дня, не могли бы вы… », сразу мурашки по коже, потому что мы с детства помним эти слова, интонацию и все такое, можешь ты это понять?! Они у нас отпечатались в мозгу. Для тебя же это просто мертвая фраза из книжки.
     Я был горд, что вывел Джона из себя. И все из-за какого-то Твиста, которого я по ошибке один раз даже назвал Твистером, – видимо, перепутав с мистером Твистером из детской книжки. Это его еще больше разозлило.
     Еще Джон научил меня, что торговая марка ADIDAS, как якобы всем известно, расшифровывается All Day I Dream Аbout Sex (весь день я мечтаю о сексе). Это мне понравилось куда больше, чем фраза из фильма по книге Диккенса.
     Вернувшись в Блэксбург, я первым делом спросил своего бородатого профессора по статистике, знает ли он, что ADIDAS означает All Day I Dream About Sex? Профессор отрицательно покачал бородой и как-то странно посмотрел на меня: мол, первый раз слышу. Я сидел в первом ряду и посмотрел назад – никто из аспирантов тоже об этом не знал. Или делали вид. Скрывали, гады, свой культурный код.

     К р и т е р и й   р о д и н ы

     В Америке я даже толком не знаю, как сделать кому-то замечание. Такую страну трудно воспринимать как «родной дом». Скажем, как реагировать, если кто-то нагло влез впереди вас в очередь? Ну, как раз в этом случае я знаю, что говорят, поскольку несколько раз сам пытался пролезть без очереди – разумеется, не нарочно. “Hey, there is a line here!” (Эй, здесь очередь!) – когда возмущается женщина. “You got to be kidding!” (Вы, наверное, шутите!) – когда возмущается мужчина. Я долгое время держал эти фразы наготове, чтобы при случае их эффектно употребить. Но случай так и не представился. В самом деле, необходимость сделать кому-либо замечание в США возникает нечасто. Как правило, все ведут себя прилично. Кроме, конечно, студентов-undergrads и черных детей. Со студентами у меня взаимопонимание не сложилось (о чем я уже писал). С черными детьми я даже не пробовал заговорить.
     Помню, еду как-то в вашингтонском метро, а там целая орава черных ребятишек, кричат, что-то отбирают друг у друга, возятся как щенята. Я посмотрел кругом: все белые, среднего достатка лица, делают вид, что их это не касается. Думаю – может, сделать им замечание, – но не знаю, как подступиться со своим жутким акцентом. Да и не мои это дети. Они так и шумели, пока в вагон не вошел черный мужик и сказал “shut up kids” или что-то в этом роде, я и не понял из-за его собственного сильного акцента. Они сразу успокоились. Я вспомнил, как в фильме «Место встречи…» Высоцкий в роли Жеглова ловил жулика-карманника. Входит в трамвай, там дети шумят, он им «ну-ка цыц, пацаны». Вот что значит у себя дома.
     Потом я спросил одного вашингтонского сослуживца из Всемирного банка, белого американца, почему ни один белый не вякнул на детей. Он говорит, так они даром что дети, еще достанут лезвие и пырнут. Я подумал, что у страха глаза велики. А впрочем, кто его знает.

     В а ш и н г т о н   –   г о р о д   к о н т р а с т о в

     Маленькая кофейня. Девушка за стойкой из какой-то африканской страны рассказывает, как в детстве она получала две конфетки в детском садике; одну съедала сама, вторую хранила для младшей сестренки, которая оставалась дома. Так она и ходила весь день, сжав конфетку в руке. Придя домой, скармливала сестренке расплавленный от тепла ладошки шоколад.
     *      *      *
     Как-то в выходные я проходил в Вашингтоне по молу и застыл в изумлении, увидев, как бесконечной колонной вели черных детей в музей искусств. Я подумал, откуда же их привезли и зачем было специально отделять черных от белых? Потом догадался, что это банальный поход в музей детей, обучающихся в округе Колумбия (District of Columbia, DC). Почему черные? А других там нет. Белые дети живут в пригороде и учатся либо там же, либо в частных школах округа.
     *      *      *
     Поджарая черная полицейская пытается средь бела дня, в двух шагах от Белого дома, надеть сверкающие на солнце наручники на рассыпчато-белую, как разварившаяся картофелина, женщину. Обкуренная белокурая не вполне понимает смысл происходящего и пытается отвести от себя черную женщину, как нечистую силу, троекратно проведя рукой перед глазами. Черная полицейская не исчезает, а ловко перехватывает руку своей жертвы и соединяет с другой ее рукой. Щелчок – и птичка в клетке.
     *      *      *
     Разговор нищих в скверике, недалеко от зданий Всемирного банка и Международного валютного фонда. Обсуждают недавнее событие: гибель Кеннеди-младшего. «Подумать только, всего один пропеллер!» – громким голосом объясняет своим товарищам завсегдатай скверика, делая одной рукой пропеллерообразное движение и размахивая другой, в которой зажат источник информации – обрывок газеты, выуженный из урны. Ясно, что он не такой дурак, как Кеннеди, и никогда бы не доверил свою жизнь самолету без второго пропеллера. В его жизни все путем. Сейчас он закончит политинформацию про Кеннеди и поест бесплатного супа – к скверику как раз подвезли горячее питание и начала выстраиваться очередь из бездомных. Что-то вроде полевой кухни.

     Р а з г о в о р ы   з а   л а н ч е м

     В своем знаменитом фильме “Pulp Fiction” – своеобразной энциклопедии американской жизни, вроде пушкинского «Евгения Онегина», Тарантино изобразил разные виды американского трепа. Например, два гангстера, черный и белый, вместе завтракают. Белый заказал яичницу с ветчиной, а черный говорит, что свинину не ест. Тот ему: ты что, еврей? А черный отвечает, что нет, не еврей, и объясняет, что не ест, потому что свинья – грязное животное, ведь она ест свои какашки. Белый ему возражает, что и собака поступает точно так же. На это черный резонно замечает, что он и собак не ест. Белый ему: «Да, но ведь ты не скажешь про собаку, что она – грязное животное?» – «Не скажу, но и чистым животным ее ведь тоже не назовешь. Но у собак, в отличие от свиней, есть индивидуальность, а это дорогого стоит».
     И разговор продолжается в таком духе, пока гангстерам не приходит пора заняться делом, более соответствующим их социальному статусу.
     Кто-то, возможно, подумает, что разговор этот – плод болезненной фантазии Тарантино. Чтобы показать, что Тарантино черпал свои диалоги из живой американской жизни, приведу некоторые фрагменты моих бесед с сокурсницей Мэган во время ланчей.
     Я говорю Мэган, что мой любимый вид мяса – баранина. Мэган говорит, что ни за что не станет есть баранину.
     – Почему?
     – Барашки очень милые (they are too cute).
     – Но цыплята тоже ведь довольно милы.
     – Верно, но мы выросли вместе с ними, то есть с цыплятами и коровами, на нашей ферме, так что с этими у меня проблем нет.
     Это напомнило мне известный анекдот о том, как грузина спрашивают, не жалко ли ему резать такого маленького барашка, на что тот отвечает: «А он привык!»
     Тогда я спрашиваю:
     – Но мало ли с кем ты выросла, например с дедушкой, но тебе же не придет в голову съесть его?
     – Нет, ведь это – семья (family).
     Я захожу с другой стороны:
     – Ок, Мэган, как насчет змей, они-то совсем не миленькие.
     – Нет, конечно.
     – Ну ты смогла бы съесть змею?
     – Нет, я никогда не буду есть змей. Им вообще не следовало являться на свет божий.
     Совсем иначе проходит разговор за ланчем с моей соседкой по офису, китаянкой Риной. Надо сказать, многие американцы с опаской садятся обедать за один стол с китайцами: никогда не знаешь, что вылезет у них из ланч-бокса – то ли куриная нога, то ли свиное копытце.
     – Рина, ты любишь собак?
     – Конечно люблю, они такие вкусные!
     Разумеется, я имел в виду собак в качестве домашних животных.

     А м е р и к а н с к и е   т и п ы

     В одной из задач по статистике, приготовленной мной для американских студентов, я позволил себе добавить для затравки такой исторический анекдот: известно, что в своей знаменитой книге «Демократия в Америке» (1835) Алексис де Токвиль описал пять основных типажей, которые он обнаружил в этой стране: “jerk”, “сool”, “nerd”, “dork” и “freak”. Далее я дал студентам статистическое распределение этих типов в целом по переписи населения США и внутри подгруппы профессиональных статистиков. Требовалось рассчитать коэффициент связи или что-то в этом роде. Студенты все приняли за чистую монету и даже для конкретности (чтобы я не снизил балл за «неполный ответ») многозначительно копировали (часто с опечатками) замысловатую фамилию французского аристократа в решение задачи. Для тех, кто не в курсе, объясняю:
     – Jerk – это вроде бы наиболее простой тип классического негодяя; в этом слове есть некая юркость, что соответствует его основному значению резкого, поспешного движения (не случайно оно также используется как глагол в значении мастурбировать, с добавлением off в конце). Несмотря на то, что никто из нас не желает быть jerk-ом, нет человека мужского пола, которого хотя бы раз в жизни заслуженно не назвали этим словом.
     – Cool – это «клевый», зеркальная противоположность jerk; понятно, что в cool (как в самом слове, так и в обозначаемом им человеке) нет никакой суетливой поспешности. Он если и поспешает, то не торопясь.
     – Nerd – «ботаник», человек социально неадекватный, замкнутый на себя, что, однако, компенсируется его большими умственными способностями. Разновидностью nerd-а является geek, нерд-компьютерщик.
     – Dork, как и Nerd, – человек социально неадекватный, однако, в отличие от nerd-а, не обладающий никакими особыми талантами или способностями. Скажем, все пришли на вечеринку в джинсах и майках, а «дорк» зачем-то нацепил пиджак от костюма и бабочку. Потом подумал и надел шорты. А на ноги – шлепанцы. Наиболее адекватный перевод «дорка» на русский язык – «чудак на букву эм».
     – Freak – это человек с вызывающим внешним видом – скажем, с металлическими штуковинами в носу и прической как у панка. Но необязательно панк. Тут не требуется приверженность идеалу. Важно сознательное отклонение от нормы в сторону эпатажа, чтобы «выразить себя». Скажем, у дорка оно совсем не сознательное – дорк, наоборот, желает остаться незамеченным, но чем больше старается, тем хуже это у него получается.
     Почему-то считается, что жители Нью-Йорка – фрики, а Вашингтона – дорки. В этом что-то есть.
     Что касается меня самого, то я, разумеется, считаю себя cool, тем более что даже некоторые студентки-андерграды, которых я учил, говорили мне, что я cool, после того как я выставил им несколько завышенные отметки.
     Когда я учился в аспирантуре, был у меня сокурсник по имени Seth, так вот он был типичный нерд. Все время ходил как бы немного под напряжением, о чем-то раздумывая, по-видимому, о своей диссертации.
     Помню, как-то я всю ночь что-то программировал и делал расчеты, а утром принес показать результаты своему научному руководителю. А он как раз собирался с заведующим кафедрой и лаборанткой пойти в кафе, чтобы отметить день рождения заведующего. Ну и меня с собой взяли, чтобы я их развлекал. Я выпил пару «маргарит», завязалась беседа. Я говорю, что вот Seth – такой nerd, целыми днями занимается, хрен его вытащишь куда-нибудь посидеть, выпить, как мы вот тут. А лаборантка на меня подозрительно посмотрела и говорит – «ясное дело, Seth у нас nerd, а вот почему, Ilya, у тебя майка надета наизнанку?»
     Я всю ночь сидел над программой, а утром в спешке так уж надел ее, как смог. Впрочем, отсюда не следует делать никаких поспешных выводов.
     Чтобы доказать, что я не нерд, в свое время я даже сложил стишок «песенка нерда», который, скорее, свидетельствует об обратном:
     I want to entertain people
     But I can only entertain a notion.
     I want to exercise muscle
     But I can only exercise caution.

     Б и з н е с   п о - р у с с к и

     У нас была машина, Хюндай желтого цвета. Новые Хюндаи, говорят, стали делать хорошо, почти как японские машины. Но наш был старого образца, что-то вроде консервной банки. В свое время я купил его у моей хорошей приятельницы-кореянки за 800 долларов. Машина часто ломалась и, наконец, умерла прямо на дороге, когда моя жена ехала навестить меня из Блэксбурга в Вашингтон. Она вызвала службу «трипл-эй» (AAA), и они доставили машину вместе с семьей по месту моего тогдашнего проживания. А проживал я в доме близ Вашингтона у моего товарища. Он любил копаться в старых машинах, но тут развел руками. Электроника повреждена, машина старая, уже несколько лет на ладан дышит, все из нее течет. Место ей на кладбище. Посмотрели телефонный справочник («Желтые страницы») и отдали задаром одному типу с русской фамилией в целях поддержания отечественного бизнеса (желающих получить мой Хюндай в «Желтых страницах» было немало). Он приехал, такой деловитый, все посмотрел, понюхал, спросил про запчасти. Погрузил машину на трак и уехал с такой кислой миной, будто одолжение сделал. Вечером звонит: машина починена, можете забирать.
     – Сколько же стоит ремонт?
     – Продаeтся не «ремонт», продается «машина».
     Русского умельца захотелось послать нах@, но я преодолел желание и вежливо отказался от машины.

     К о н е ц   K a m k i n S t o r e

     Вспоминаю забавную историю с русским книжным магазином Камкина (KamkinStore) в пригороде Вашингтона. Туда в эпоху холодной войны толпами ходили американские и советские шпионы. Американские шпионы находили там литературу об СССР, а советские шпионы – американских. Понятно, захаживали туда и представители когда-то многочисленного племени советологов. Читали взахлеб: что-то прямо на месте, а кое-что и покупали. В Перестройку магазин утратил актуальность, и в самые первые годы нынешнего века его пришлось закрыть. Это сопровождалось рядом драматических моментов. Например, Игорь Калагеорги (внук основателя магазина, Петра Камкина) угрожал (непонятно кому), что выставит горы книг на улице рядом с магазином и подожжет, если владельцы помещения не примут его требований по снижению арендной платы или не объявится могущественный спонсор. Аренду не снизили и спонсор не объявился. На самосожжение И.К. не решился и пошел на меру не столь эксцентричную, но довольно необычную для такого динозавра уходящей эпохи, каким был магазин (да и его владелец), – было принято решение создать электронный сайт в целях увеличения объема продаж. Это был, пожалуй, самый непрофессиональный и бессмысленный сайт по продаже книг (и чего бы то ни было), который я видел. Заставка там была угрожающе-красного цвета, с памятником Ленину, и далее тоже преобладал красный цвет. Система поиска не работала, вообще ничего не работало, и книжная торговля тихо прогорела без всякого пожара.
     Я был в этом магазине один раз и видел горы бессистемно наваленных книг на русском языке, выпущенных в период с 30-х до конца 90-х годов. Взгляд мой привлек огромных размеров «Толковый словарь русской тюремной фени, от Киевской Руси до наших дней». Я полистал на месте, освежив в голове кое-какие понятия, но домой брать постеснялся. Все-таки дочь растет. Помню еще небольшой словарь старорусских слов, введенных в оборот (или сложенных заново) Солженицыным, составленный для каких-то нужд Издательством Новосибирской Академии Наук.

     К о н с у л ь т а ц и и   п о   с т а т и с т и к е

     Один военный, капитан, пишет диссертацию, иначе не видать ему майорской звезды. Тема – разные формы skills (навыков) в армии. Определение навыка в его диссертации завораживает: “Skill is a present, observable competence to perform a learned psychomotor act” (Навык – это существующая, наблюдаемая способность выполнять усвоенный психомоторный акт). Я вот прожил полжизни и ничего про это не знал. Как одну из категорий skills он включил и creativity. Зачем? Оказывается, он специально собрал комиссию военных экспертов, и она рекомендовала не включать креативность, но он все равно включил. Дескать, «так записано в наших уставах» (our manuals say so). Я подумал, что тут сам капитан явно поступил в ущерб креативности.
     Мы с ним работали по переписке и иногда говорили по телефону. Он регулярно присылал чеки. Экономен. Считает каждую минуту. Пишет все таким суконным языком: “As we communicated telephonically”. Я ему вторил: “As I related to you e-mailically”.
     Приехал ко мне в Блэксбург – вероятно, проверить, живой ли я человек или фантом из компьютера. Мне тоже было любопытно взглянуть на него. Проехал на машине часов шесть специально ради того, чтобы провести со мной час (на большее он тратить денег не желает). С ним приехала жена, приобретенная в какой-то дружественной южноамериканской стране, где ему пришлось служить. Контролирует – видимо, на то есть причины.
     Будущий майор заходит в наши апартаменты. Совершенно лысый, в зеркальном его черепе по очереди отражаются лица представленных ему мной жены и дочери. Абсолютный энтузиазм: ему все нравится в нашей съемной квартире, обставленной мебелью с помоек. “Fantastic apartment!” Сидя на кровати, с восторгом наблюдает через мое плечо, как я работаю с его данными в пакете SPSS. Поражен быстротой моих манипуляций. То и дело восклицает: “Son of a gun!”
     Я спросил его, есть ли в американской армии дедовщина (hazing). Молниеносный ответ: «Нет!» Спрашиваю, как поступать с нарушителями сексуальной дисциплины (как раз в СМИ тогда громко обсуждались подобные случаи в Aberdeen Proving Grounds, откуда и прибыл будущий майор). Немедленный ответ: «Кастрировать!» Через пару секунд, как бы поразмыслив: «Правда, наш президент так делает». Президентом тогда был, разумеется, Билл Клинтон.

     В   Б е л о м   д о м е

     В Вашингтоне я иногда навещал Лиз, благороднейшую женщину лет 55. Она была подругой моего бывшего начальника, с которой он меня познакомил, когда я как-то гостил у него в Северной Каролине. Жила она в одном богатом районе Вашингтона, в прекрасном доме, и я заходил к ней поболтать и чего-нибудь съесть. Она прекрасно готовила, а я вечно был голоден.
     Лиз много лет проработала в Белом доме – кажется, начиная с Никсона (она владела личной копией его заявления об уходе), работала она и с последующими президентами. Знала все ходы и выходы в Белом доме, водила нас с бывшим моим начальником на VIP тур, я даже попал в зал, где делают всякие пресс-релизы, и имел возможность справить нужду, сидя на одном из унитазов Белого дома, вероятно, видавшем лучшие виды.
     Президентом США в период моего знакомства с Лиз был Билл Клинтон. Она рассказывала, что тот не пропускал ни одной юбки, особенно специально задранной, с целью привлечения его внимания. Отметила, что с Клинтоном принципиально изменился тон американской внешней политики. До Клинтона было так. Скажем, решается вопрос, затрагивающий интересы жителей маленькой страны, где-нибудь в Тихом океане или в Латинской Америке. Собираются представители «Большой семерки» во главе с Америкой и решают, что делать. Представителей маленькой страны даже на порог на пускают – мол, о чем с ними разговаривать, придет время – узнают. То есть, не то чтобы принималось специальное решение их не приглашать. Нет, такая возможность даже не рассматривалась. Клинтон, если верить ее словам, кардинально все поменял. И речь тут не о соблюдении политической корректности, а о принципиальном изменении политической культуры и правил поведения. Я знай себе слушаю да ем.
     Я спросил, чем она конкретно занималась. Пока я поедал мастерски приготовленные спагетти, наматывая их на вилку, Лиз рассказала про один свой долгосрочный проект, который показался мне забавным. Надеюсь, он уже рассекречен госдепартаментом.
     Началось все лет 15 назад, в разгар холодной войны. Вдруг выяснилось, что русские рыбаки ловят американскую рыбку в Беринговом проливе. Американские пограничники установили, что русские закидывают свои сети по чужую сторону от «железного занавеса». Войну пока решили не объявлять, но заявили ноту протеста – дескать, не хватайтесь за нашу рыбу своими грязными руками. Представили доказательства – фотосъемку рыболовецких судов с сетями, выходящими за магическую черту. А русские им в ответ тоже показали карту, и по этим картам выходило, что сети были целиком на советской стороне. Что за хренотень? Подключили ученых-картографов. Те открыли военным глаза на следующий любопытный факт. Оказывается, Земля наша представляет собой шарообразное тело, погруженное в трехмерное пространство, а плоская карта есть ее двухмерная проекция и, понятно, допускает известные искажения. Карты изготовляют таким образом, чтобы искажения приходились на территории, мало на что пригодные (кроме разве что рыбной ловли). Есть разные алгоритмы проецирования, по которым искажения распределяются слегка по-разному. Выяснилось, что граница между СССР и США в районе Берингова пролива никогда не проводилась на глобусе единообразным методом, а была определена военными непосредственно на проекциях при помощи циркуля, линейки и других подручных средств. Понятно, русские и американцы использовали разные проекции: русские – ту, что больше сжимала ближнюю к ним часть пролива, а американцы – ту, что ближе к ним. Таким образом, российские рыболовы залезали на чужую территорию, думая, что они на своей. А скорее всего, они ни о чем таком вообще не думали, а просто следовали природному инстинкту.
     Ситуация, конечно, не столь драматичная, как во время Карибского кризиса, но тоже требующая немалых дипломатических усилий. Лиз, разумеется, не могла раскрыть мне всех деталей этого дела. Рассказала, что работала с одним советским подполковником разведки, эдаким грубым солдафоном. Он ее вначале и за человека не считал – мол, с бабой ему не о чем разговаривать, – на переговорах хамил, распустив павлиньим веером свой заскорузлый шовинизм. Но Лиз проявила дьявольское терпение и выдержку и не поддавалась на провокации. Несколько раз ездила в Москву на встречу с подполковником. И, надо признать, добилась немалых успехов. Не прошло и пяти лет, как подполковник (который за это время превратился в полковника) перестал орать на нее и топать сапогами, познакомил с женой и водил их в Большой театр на балет. В антракте угощал шампанским и икрой на казенные деньги и даже пытался рассказать анекдот (для чего специально подучил английский), правда, сексистского толка: «Вопрос – может ли женщина в советской армии быть полковником? Ответ – нет, женщина в советской армии может быть только ПОДполковником». Ха-ха-ха.
     Лиз могла гордиться собой: работа по перевоспитанию советского полковника была, в целом, завершена. Русские рыбаки, правда, продолжали ловить рыбу в мутных американских водах. Ну а еще через пять лет к власти пришел Горби, началась перестройка, и в новом геополитическом свете всем стало пофиг, куда забрасывают свои сети русские рыбаки.
     Вот такая поучительная история, в которой причудливо переплелись геополитика, проективная геометрия и российское хамство (в его армейской разновидности).

     Д о б р ы й   п о л и ц е й с к и й

     Поздно ночью, когда я возвращался домой из Вашингтона, меня остановил полицейский, вертлявый молодой человек с залысиной. Насчитал массу нарушений помимо того, что я превысил скорость. У меня не было на номерах наклейки о прохождении техосмотра и просрочена регистрация. Говорит, твоя машина в самом деле “stands out” (выделяется). Я отвечаю – стало быть, “I have an outstanding car?” (у меня выдающаяся машина?). Невинная игра слов ему понравилась, и он отпустил меня без штрафа. Добрый человек. Наверное, гей.

     К у р с ы   о с м о т р и т е л ь н о г о   в о д и т е л я

     Из-за многочисленных штрафов за превышение скорости мне пришлось записаться на однодневные курсы «осмотрительного вождения» (defensive driving). После их успешного окончания можно списать какое-то количество «пойнтов».
     Инструктор – остепенившийся отец семерых – говорил о необходимости уважительного отношения даже к водителям, вызвавшим раздражение на дороге: «Вот, например, кто-то тебя срезал, сразу хочется взять пустую бутылку из-под пива и запустить в него. Так ведь?»
     Все одобрительно закивали. Я в ужасе. Мне такое и в голову бы не пришло. Да и бутылки из-под пива у меня в машине нет.
     Потом уже я понял, что это обычная американская практика – назначать инструкторами на подобные курсы бывших нарушителей. Так, занятия для алкоголиков, пойманных в нетрезвом виде за рулем, обычно доверяют recovering alcoholics (на русский это трудно перевести: сказать «алкоголик в процессе восстановления сил» – не так поймут).

     Р у с с к и е   с к а з к и

     Беседуем с моей одногруппницей и соседкой по студенческому офису Мэган о воспитании детей. Я гордо заявляю, что вырос на русских сказках, а у них ничего подобного нет. Американские книги для детей предельно примитивны, я сам видел в университетской библиотеке. «Вверх-вверх-вверх бежит Джон, вниз-вниз-вниз бежит Мери». Бред какой-то. То ли дело у нас. Мэган просит, чтобы я рассказал ей одну русскую сказочку. Я рассказал свою любимую, много раз читанную с дочерью: «Иван-царевич и Серый волк». Начало хорошее, оптимистическое. Жил-был царь, у него было три сына. И было у него дерево с золотыми яблоками. Но тут возникла проблема с Жар-птицей, которая повадилась воровать яблоки. Нужно ее найти и наказать. Мэган не возражает, воровство поощрять нельзя. Царь послал сыновей изловить птицу. Ивану помогает Серый волк. Откуда он взялся, я уже не помню. Вероятно, Иван арендовал лесного помощника у Бабы Яги. Волк привел Ивана к Жар-птице, она, оказывается, принадлежит другому царю, он держит ее в клетке. Ясное дело, нужно ее выкрасть. Мэган говорит:
     – Стоп! Как это – выкрасть?! Допустим, птица неправильно себя вела, почему не встретиться с хозяином и не договориться о выплате компенсации за яблоки?
     – Да как же с ним договориться, если с его благословения она и летала каждую ночь воровать яблоки. Для него же и старалось, ей самой яблоки ни к чему.
     – Ну ладно, дальше
     Дальше следует известная каждому начинающему программисту, равно как и юристу, рекурсия, где одно преступление влечет за собой другое. Сначала Иван нарушает волчий запрет не трогать клетку – там, дескать, сигнализация. Но клетка золотая, Иван, понятно, хочет и ее взять с собой. Сигнализация сработала, стража его хватает. Чтобы откупиться, он обещает украсть коня. Там та же история, уздечка на сигнализации. Наконец, идет воровать царевну.
     Рассказывая о приключениях Ивана и Серого волка, вдруг понимаю, что они хорошо укладываются в модель поведения советского менеджера, которому нужно было получить сырье для производства, обменяв на что-то еще, чего у него тоже не было. И вот начинались многоходовые комбинации натурального обмена… Впрочем, об этой аналогии я Мэган не говорю, чтобы совсем ее не запутать. У нее и без этого на лице недоумение: получается, ни у кого, кроме Волка, нет и тени уважения к частной собственности. Чему же сказка учит? Тут я и сам вижу, что сказка хорошо описывает и модель первоначального накопления капитала, имевшую место в России начала 90-х. Когда я дошел до того, как Волк методом обращения – сначала в царевну, потом в коня – изящно обрывает цепь рекурсии, и все богатства собираются в Ивановых руках, Мэган повеселела. Царей вовсе не жалко, они ведь сами подучали Ивана воровать у своих соседей, а Волк – молодец, такой себе русский вариант всеобщего эквивалента.
     Дальше начинается тема братьев. Надо сказать, тема тяжелая даже для меня, если вспомнить, каким пыткам подвергал меня мой старший брат в детстве. И вот братья находят спящего Ивана, убивают его и берут себе всю его добычу: Жар-птицу, коня и царевну в придачу. Волк, понятно, спрятался. Посадили братья царевну на коня и едут себе спокойно дальше. Царевна даже не заметила, что власть сменилась. Затем Волк оживляет Ивана, окропив сначала мертвой, потом живой водой (на самом деле волк попросту влил в Ивана содержимое 750 ml бутылки «Столи»), и следует возмездие. С этого момента я прошу Мэган слушать внимательно, потому что в последней части сказки и заключается ее основной воспитательный заряд.
     – Иван верхом на Сером волке нагнал братьев, покрошил их на мелкие кусочки (тут уже никакая «вода» не поможет), взял царевну с конем и Жар-птицей и доставил царю-батюшке. Царь, узнав о кончине двух своих сыновей, погоревал два дня (два сына – не шутка!), а на третий – сыграли свадьбу, и потом все жили счастливо много лет.
     Кажется, Мэган сказка не очень понравилась. Я думаю, ее удивила пассивность царевны. В отличие от американской девицы, которая обязательно начала бы требовать себе равных прав и строить козни, русская царевна, что называется, держалась low profile (в тени), и в течение всех пертурбаций, когда она переходила из рук в руки, словно мешок с картошкой, не проявляла ни малейшего интереса ни к своей судьбе, ни к судьбе Ивана и его братьев, и только крепко держалась за конскую гриву. Мол, все равно дорога одна – в дом будущего свекра. В целом царевна долгие годы оставалась ролевой моделью для русской женщины: все переносит тихо, без жалоб, с полным равнодушием к извивам своей судьбы. Было бы интересно услышать версию событий, рассказанную царевной.

     К о н е ц   п о д п и с к и   н а   N a t i o n a l   R e v i e w

     Первые пять лет в Америке (1995 – 2000) я регулярно читал журнал National Review – рупор высокообразованной части республиканцев. Сначала читал по принудительной и бесплатной подписке одного моего американского друга и благодетеля – человека консервативного образа мыслей. Потом платил уже сам, из скудных студенческих сбережений.
     Читал не без удовольствия и, кстати, вынес оттуда много причудливых английских слов и выражений. Например, uxorious, nonchalant, eschew. Несмотря на то, что я подвергался ежемесячному промыванию мозгов, республиканцем я не стал, хотя некоторое время числился «персональным другом» Ньюта Гингрича. У меня и значок имелся с соответствующей надписью. Дружба с Гингричем обошлась мне недорого, примерно в 10 долларов. А читать National Review мне нравилось по нескольким причинам.
     Во-первых, NR – это такой высоколобый журнал. Тон там задавали его основатель, породистый и надутый аристократ Вильям Бакли, и другие авторы с не менее богатым словарным запасом. Последнюю страничку, «Уголок мизантропа», вела остроумнейшая пожилая дама, южанка, лет уже более 90. Она курила сигары, пила кентуккийский бурбон и поливала ядовитой слюной «клинтоноидов». Понятно, она была женщиной (или, кажется, еще девицей) консервативных взглядов, но и о своих убеждениях писала со своеобразным сухим юмором. Например, мне запомнилась фраза о том, что во времена ее юности для девушки считалось неприличным знать, как складывать дроби с разными bottoms (то есть, знаменателями). Одной из наиболее удачных ее заметок была уничижительная характеристика надутого павлина Ала Гора (изобретателя глобального потепления). Она остроумно сравнила его с одним своим ухажером (молодцом из довоенных времен). На свидание он пришел разодетый, в костюмчике и пестром галстуке. Пошли в парк, и там возле “Merry-go-round” (крутящихся по кругу лошадок) он вдруг неестественно изогнулся, опустив лицо до пола, и аккуратно сблевал в щель, туда, где чернели кишочки, приводящие в действие чудной механизм. Чистоплюй-ухажер был пьян мертвецки, хоть и держался павлином.
     Во-вторых, демократы были у власти, и всегда приятно, когда шельмуют сильного.
     В-третьих, по уровню агрессивности и нетерпимости авторы журнала (не скажу про всех республиканцев) сильно напоминали советскую печать. А я в первые американские годы очень скучал по нетерпимости и находил успокоение в филиппиках NR.
     Но вот республиканцы сменили демократов в Белом доме (начался первый срок Буша-младшего), и продолжать чтение журнала стало уже совсем невыносимо.
     Во-первых, умерла естественной смертью автор «уголка мизантропа». Во-вторых, переехав в Вирджинию (the state for lovers) из несколько диковатого Делавэра, я уже начал привыкать к южной мягкости нравов, и отсутствие хамства воспринял как норму жизни. Однако решающим было то, что, представляя правящую партию, авторы NR уже потеряли всякое понятие о рамках приличия. Яд сарказма в адрес клинтоноидов сменился потоком патоки, расточаемой во здравие Буша и его недалеких близких. А восхвалять Буша высоколобым снобам из NR было очень непросто, ведь Буш не мог и двух слов связать. По крайней мере, он не был знаком с половиной слов, бывших в ходу у авторов передовиц. Что делать?
     Появились глубокомысленные рассуждения, что «устами младенца… ». Автор одной статьи с умилением описывал, как Буш-младший, следуя усвоенным с детства фермерским традициям, рано ложится спать и рано встает. Он, оказывается, как Ипполит Матвеевич Воробьянинов из «12 стульев», на все грозившие затянуться за полночь выездные торжества приходит с надувной подушечкой-думкой. Побыв для приличия с публикой, он делает всем ручкой (дескать, завтра рано вставать, много дел), находит себе уголок и укладывается на кушетке с подушечкой, не снимая сапог, словно генералиссимус Сталин. Потому, что думу думает о народном благе. Ну, если не думает, то хоть отдыхает, пока клинтоноиды предаются разврату.
     В общем, подписку на NR я прекратил. Дружба с Ньютом тоже оказалась недолговечной, как и многие американские дружбы.

     Г е о г р а ф и ч е с к и е   н о в о с т и

     Покончив с тенденциозным National Review, мы решили подписаться на более нейтральный журнал и пару лет выписывали National Geographic. Первое слово в названии журналов совпадало, так что переход казался мне довольно плавным и безболезненным.
     NG был куда более познавателен, чем NR. Оттуда мы узнали про разные диковинные страны, их флору и фауну. В журнал писали профессиональные путешественники и ученые-естественники, сыпавшие специальными терминами, за которыми приходилось лезть в словарь не реже, чем когда я читал умников из NR. Если мне было лень разбираться с текстами, я просто разглядывал фотографии, на которых встречалась то самка человекообразных обезьян с детенышем, то человеческая самка из африканской страны с отвислыми молочными железами и легкой набедренной повязкой. Аналогичное фото с фестиваля охальниц Луизианы подверглось бы справедливой цензуре со стороны редакции журнала. Однако поскольку в NG речь шла о людях, находящихся еще в первобытной стадии развития, невинность искупала срам.
     Впрочем, иногда внимание журналистов NG привлекали места вполне современные, хотя не менее отдаленные, чем Африка. Так, из одной статьи я узнал о совместном проживании американских астронавтов и российских космонавтов на орбитальной станции. Как сенсация сообщалось то, что мне давно было известно из собственного опыта. Оказывается, русским наплевать на технику безопасности, их гораздо больше заботит прием пищи. В отличие от организованных американцев, русские сходу набрасываются на «хавку», и пока их американские партнеры считают ворон, мигом все сгребают. Те пробовали их пристыдить: как же так, давайте делить поровну. А русские космонавты им: «v bolshoy semie *** nie shelkai». Налетай и хватай! Такие вот географические новости.
     Но пришел новый редактор и сказал: довольно экзотики, хватит нам пялиться на африканские сиськи, давайте лучше присмотримся к нашей собственной физиономии. Хорошо ли мы знаем свою страну?
     И вот появляется статья какого-нибудь Джона Смита, напоминающая известную нам благодаря Ильфу и Петрову «Одноэтажную Америку». Правда, автор статьи не располагал автомобилем и перемещался методом hitchhiking, останавливая траки, и таким образом пересек страну с Восточного побережья до Западного. Дикость и запустение, которые он увидел и описал, поразили даже искушенное воображение читателей. Журналист побывал в городах и селах, где большая часть населения давно потеряла работу (после закрытия бесперспективного производства) и разговаривала на языке, который потребовал от меня совсем иных словарей. Оказывается, в Америке на расстоянии плевка от среднего класса проживают, непонятно как и зачем, люди еще менее нам известные, нежели не знакомые с купальниками африканки из племени «мумбо-юмбо». В NR про такое мне читать не доводилось.
     Так что от подписки на журнал National Geographic тоже пришлось отказаться, поскольку он наводил еще большую тоску, чем National Review.

     П е с н и   п р о ш л о г о   в е к а

     Новый, 2000-й, год мы встречали в большой шумной русской компании в горах. Туда нас пригласил знакомый русскоязычный профессор К. Он объяснил нам, что один человек из их компании не сможет приехать, и нам было предложено занять его место. Я, как аспирант, имел весьма скромный выбор возможностей для отдыха и, разумеется, согласился. Путевка обошлась недорого. Почти халява. Жить предполагалось в коттеджах-дуплексах, и место нам выпало как раз в домике, где поселился сам профессор с женой. В дуплексе две спальни и одна общая комната-гостиная с камином, столом и кушеткой.
     Профессор – человек тихий, деликатный, со сложно устроенным внутренним миром. Занимается насекомыми, которых хватает на лету голыми руками и подвергает разным испытаниям – например, кластерному анализу. Любит петь под гитару (главным образом «Песни нашего века», сочиненные бардами-шестидесятниками и семидесятниками), гонять в футбол. Все как положено русскому профессору.
     Приехали, видим – чудные места, горный воздух, олени стучат рогами о сосны. Жить да радоваться. Но не тут-то было. Приехали мы 31 декабря. Значит, вечером всем собираться и встречать Новый год! Тут К. ставит нас перед фактом: поскольку в нашем коттедже самая большая гостиная, «есть предложение» встречать у нас. Мы с женой, конечно, не возражаем. Потому как мы люди, не склонные к конфронтации. Живем на птичьих правах, рады, что нас пригласили в такое замечательное место. А тут еще и гости придут.
     Надо сказать, к 2000 году мне уже давно не доводилось наблюдать русских людей в большом количестве, и я забыл про их обычаи и повадки. И вот в наш коттедж завалились человек 30, включая женщин, стариков и подростков. Оказывается, все они друг друга знают и любят уже много лет и часто собираются по такого рода поводам. Все на вид милые, интеллигентные люди, в основном бывшие москвичи, люди ученые, любители туризма и здорового образа жизни.
     С собой каждый принес что-то поесть и выпить. Салаты наши русские, обильно заправленные майонезом, консервы в масле, красную икру с легким запахом рыбьего жира, дешевое вино и водку. Часа четыре, почти до самого Нового года, все говорили без передыха на курение (курящих, кажется, среди них вовсе не было), разбившись на небольшие группы. У каждого в левой руке тарелка с маслянистыми яствами, изготовленными неумелыми руками бывших московских хозяек, которые провели большую часть жизни в походах, в правой руке – рюмка или бокал. У меня, как у Шарапова в бандитском логове, от изобилия голова пошла кругом. Разговоры на экзистенциальные темы, как и положено в русскоговорящей интеллигентной компании: о смысле жизни, отчего человек бывает несчастлив, почему с американцами так скучно, какое у них дебильное среднее образование и низкий общий культурный уровень, отчего американцы не понимают нас (ведь не из-за акцента же, в самом деле). Слегка коснулись и политики, попеняв на бывшего российского президента-алкаша и порадовавшись за новенького – молодого и трезвомыслящего. Несколько раз я в изнеможении садился на кушетку и всякий раз жена поднимала меня («ты зачем, скотина, сюда приехал, водку жрать? опять решил опозориться перед всеми? ну-ка иди, говори с ними о смысле жизни»), и я с новыми силами бросался в омут русского морока. Поговорю минут десять о смысле жизни, выпью положенные 100 грамм – и обратно на кушетку. В полдвенадцатого у меня страшно разболелась голова: от выпитого, услышанного и съеденного. В полночь я вышел из избы проветриться. Было свежо и тихо. Неужели, пока мы рассуждали о смысле жизни, сменился век? Вдруг одиночество мое нарушил стеклянный взгляд равнодушной морды, высунувшейся из зарослей. «В чем смысл жизни?» – спросил я у морды. Олень ускакал, мелькнув тонкими ножками на шарнирах, собранными из детского конструктора.
     По наивности я думал, что русские, как американцы, после наступления Нового года сразу разойдутся по домам, прихватив остатки своих пахучих салатов и напитков. Но я жестоко просчитался. После полуночи началось самое интересное. Стали играть в подвижные комнатные игры, типа «жмурки». Это когда одному из участников завязывают глаза, и он ищет себе подарок из развешанных на бельевой веревке, протянутой через всю гостиную, всяких мерзких безделиц. Тут-то я понял, зачем К. деликатно предупредил меня, что в поездку нужно будет взять с собой что-нибудь для подобных забав, но тогда я не придал этому особого значения.
     В два часа утра (у русских – еще ночи, ибо «утро» у нашего человека начинается с похмелья) мы с женой удалились в свою комнату. Попробовали спать. Какое там, сквозь картонные стены до нас доносились раскаты хохота. Все-таки это послевоенное поколение, народившееся сразу после (а возможно, и вследствие) смерти Сталина, и в самом деле неистребимое, подумал я. Столько энтузиазма, радости, добродушия и искреннего искрометного смеха! Уважение к демократическим институтам выстрадано ими еще в материнской утробе, с момента разоблачения культа личности на ХХ съезде партии. Тогда начали закрывать лагеря, а колючую проволоку сняли и раздали интеллигенции для того, чтобы она свила из них себе гитарные струны и пела до рвоты, сбивая в кровь пальцы, на весь белый свет про «солнышко лесное» и прочие чудеса. Удивительно, подумал я. У этих людей есть все, чего у меня, например, нет: ум, честь и совесть. Только одним Господь их обделил: уважением к чужой, бл@ть, privacy. Взять бы автомат и расстрелять их очередью. И тогда наступит тишина.
     Потом началось пение. Пел под свою гитару в основном N. Ему не в тон подпевала его жена, тихая женщина с рано сморщившимся лицом девочки с косичками. «Люблю тебя я до поворота, а дальше – как получится», раздавался приятный тенор N.
     Получилось все как-то не очень складно. Некоторое время назад К. познакомился с одной бывшей московской студенткой и взял ее к себе – сначала в аспирантки, а потом и в любовницы. Такая милая девушка без средств к существованию и, по словам очевидцев, еще более страшная, чем «старая» жена. Старую жену К. послал нафиг, она уехала в Нью-Йорк, сняла квартиру и нарочно заболела раком. К. недолго прожил с аспиранткой и вскоре нашел в себе мужество отправить девушку без средств назад в Москву. Она уехала, а ее место заняла законная жена. У нее вырезали опухоль, которая, к счастью, оказалось доброкачественной. Эту историю я слышал от общих знакомых в нескольких вариантах. Поскольку с К. мы познакомились совсем недавно, сам я не был свидетелем всех этих широко обсуждавшихся в русской комьюнити перипетий.
     Пока я об этом думал, К. закончил про «перекаты» и запел новую песню. На слова Визбора и под его же музыку. «Милая моя, солнышко лесное, где, в каких краях встречусь я с тобою?» – пел К., и жена ему опять подпевала. Я лег навзничь и положил сверху на голову две подушки. К горлу подбиралась изжога. «Любит наш народ всякое говно».  Нет, так я тогда подумать не мог, это потом, в 2011-м, споет Шнур, а у нас сейчас 2000-й и на повестке дня песни «нашего века» с их лукаво-интеллигентским: «послать бы их по адресу».
     Утром мы с женой поднялись рано и гуляли по лесу. Наслаждались тишиной. Потом пошли на лыжную базу и взяли одну пару лыж на двоих. Прокат лыж стоил каких-то нереальных для студента денег, чуть ли не 80 долларов за три часа. Я сначала проехал по ровной трассе, потом решил попробовать спуститься по небольшому склону. Каким-то образом лыжи вдруг сами собой разогнались, и тут-то я понял, что тормозить не умею. И вот я слетаю с горки и выезжаю на асфальт. Ко мне стремительно приближается постройка, по-видимому, административно-хозяйственного назначения. Я понял – нужно падать, и сразу повалился на бок. Проехал по асфальту юзом метра два. Ко мне подбежал здоровенный парень-американец и протянул руку помощи. Все же как я люблю здешний американский народ: тихий, ненавязчивый, в отличие от нашего брата, он всегда на страже твоего покоя и безопасности! Я приподнялся и встал на ноги. Тот мне говорит: «предлагаю уроки горнолыжной езды, полчаса – 30 долларов, час – 45».

     М о и   с т у д е н т ы

     Раздражает безапелляционность и самоуверенность моих студентов. Я им говорю – не пишите в своих evaluations, что the instructor (то есть, я) is a jerk (говнюк). Вместо этого напишите так: in my opinion (по моему мнению), the instructor (то есть, я) is a jerk (говнюк). Всегда добавляйте, что это ваше мнение, на которое всем нам, честно говоря, наплевать. Не следует также представлять себе действительность в виде голливудского фильма, где есть good guy и bad guy. Вот вы, вероятно, думаете, что я самый плохой в мире препод, а я, возможно, думаю, что вы самые плохие в мире студенты. Кто же из нас прав? Но зачем же думать, что обязательно должно быть так, что если одна сторона права, то другая неправа, и наоборот. It does not have to be “either-or”.  Мол, все не так однозначно. Статистический взгляд на вещи учит, что в мире за каждым углом нас поджидает неопределенность. Так, вполне вероятно, что обе стороны правы, именно, что я – самый хреновый преподаватель на свете, а вы – самые хреновые студенты. Студенты смотрели на меня – кто с ненавистью, кто с любопытством, кто с интересом.
     Один мой самый неуспевающий студент (я еле-еле натянул ему D+), увидев меня в коридоре уже после окончания семестра, вдруг спросил, буду ли я учить студентов в следующем семестре. Я говорю – надеюсь, нет, а ты что, хочешь взять повторный курс? Значит, D+ тебя не устраивает? Говорит, что устраивает, и ходить на занятия он больше не собирается, но нельзя ли включить его в мэйл-лист для нового класса, чтобы ему автоматически приходили все рассылаемые мной сообщения. Спрашиваю – зачем тебе? Отвечает, что больше всего в моем курсе ему понравились мои электронные послания классу, что он, дескать, ничего более смешного в своей жизни не читал.
     А вы говорите, хреновый препод.

     Х и щ н ы й   б л е с к   в   г л а з а х   Б р е т т

     Недалеко от своего кабинетика – аспирантской кельи размером полтора метра на метр – я подобрал непонятно как залетевший в наши статистические пространства клочок бумаги, оповещающий о докладе аспиранта с филологического факультета. Тема доклада совпадает с темой диссертации и посвящается изучению мало кому известной связи между хищным блеском в одном глазу Бретт (героини первого романа Хемингуэя «И встает солнце») и каким-то тургеневским романом, который Хемингуэй, оказывается, читал как раз во время написания своего собственного. Кажется, «Вешние воды».
     Я подивился и подумал, что вот вроде мелочь – хищный блеск в чьих-то глазах (а точнее, в одном глазу), привидевшийся Хемингуэю после очередной тургеневской дозы, – а уже тема для чьей-то диссертации. Листок этот пришелся вовремя и вселил в меня необычайную уверенность в актуальности темы моей собственной диссертации. Я уже почти закончил ее писать, и чем ближе дело подходило к защите, тем бессмысленнее казалась мне моя работа и потраченные на нее два года жизни. И тут я воспрянул духом.
     Когда пришло время делать обязательный доклад на семинаре, я на всякий случай прихватил с собой листок, залетевший с филологического факультета. Он пригодился мне в самом конце, когда один въедливый наш visiting профессор-немец спросил меня о практической значимости работы. Я тут же вытащил из кармана свою заготовку и зачитал под хохот аудитории, какой ерундой занимаются наши братья-филологи. Вопрос о значимости отпал и вскоре мне присудили степень доктора философии. И по заслугам.



      
Игорь Мандель – статистик, доктор экономических наук, родился и вплоть до отъезда в Америку жил в Алматы, преподавал статистику в Институте Народного хозяйства, в 90 е годы работал в американских компаниях. В Америке с 2000 года. Занимался статистикой в применении к маркетингу. Регулярно публикует научные работы. На русском языке вышли четыре книги иронической поэзии и прозы; статьи на разные темы: http://z.berkovich-zametki.com/avtory/mandel; http://7i. 7iskusstv.com /avtory/mandel; https://www.chayka.org/authors/igor-mandel. Живет в Fair Lawn, NJ.

     П р о г у л к а   п о   М о с к в е

      Россия тишина. Россия прах.
       А может быть, Россия – только страх.
     Георгий Иванов, 1931

     …России больше нет. Нет прошлого России.
       И будущего нет. И быть ему нельзя.
                Виктор Фет, 2022

     Звук странным образом нарастал по мере моего приближения к верхушке главного холма в Нюрнберге, но его природу я понял, только дойдя до самой вершины. Там была огражденная обзорная площадка, а прямо под ней, под очень крутым склоном, находилось уличное кафе. Множество людей за столиками, слегка покачиваясь, дружно пели некую песню, с очень заметными маршевыми мотивами. Я замер, прислушиваясь и ничего, конечно, не понимая. Озноб прошел по всему телу. Марш как-то слился у меня с другим, из «Кабаре», и казался неотличимым от него. Невинные посетители кафе, охваченные неведомым мне энтузиазмом, продолжали петь хором, наверно, какую-то очень мирную песню, наглядно демонстрируя высшую форму коллективного сознательного или бессознательного. 1999-й год. Времена схлопнулись; я вдруг впал в 1939-й. Долго не мог успокоиться, потом потихоньку побрел назад…
     Ну хорошо, наступит мир. И пойду я гулять по Москве. Мирная же она, вроде можно. И приду на вечную Красную площадь. А там Кремль стоит. Из него все главные приказы и издавались. Но мне надо поверить, что теперь в нем сидят какие-то совсем другие люди, вовсе не те, что затеяли всю эту кровавую кашу. Даже если это будут те же самые. Или не те же, а другие. Но какие другие? Может быть, дети тех самых. Или их родственники. Или их закадычные друзья. Или их деловые партнеры. Как себе представить, что миллиарды долларов, окружающие нынешнюю российскую элиту, каким-то образом рассосутся, чтобы не задеть элиту будущего? Да никак. И вот буду я глядеть на кремлевские башни, знакомые с детства, и отчетливо понимать, что ничего принципиально не изменилось, что из этого места пренепременно рано или поздно опять вылезет какая-нибудь невероятная гадость. И от этой мысли мне станет тошно, и я не буду любоваться ни собором Василия Блаженного, ни Оружейной палатой, ни даже Царь-пушкой. И уйду в тоске с этой самой площади.
     И захочу я пройти в парк «Зарядье» неподалеку, в котором никогда не был, так как он появился позднее моего последнего визита в Москву в 2012 году. И спрошу встречную элегантную даму, как туда пройти. А она, ни на секунду не остановившись и не взглянув на меня, пройдет мимо меня, как мимо стены, – точно так же, как она сделала в той моей последней поездке. И опять я остановлюсь в изумлении на секунду-другую. Но потом приду в себя и обращусь уже к серьезным людям – двум полицейским, прогуливающимся рядом. Они приостановятся. Один из них окинет меня с ног до головы медленным проницательным взглядом. Другой в это время будет со скучающим видом глядеть в сторону. Потом первый, не найдя ничего подозрительного, неопределенно кивнет куда-то влево, не сказав ни единого слова. Точно как в прошлый раз. А что делали эти ребята совсем недавно? – подумается мне. Так же ходили вот тут? Или, может, родину от НАТО защищали в степях Украины? И не по себе мне станет, и не буду я больше ни у кого ничего спрашивать. Так до Зарядья и не дойду.
     А пойду вместо этого в театр. Их тут много, и все знаменитые. На одном во время войны было написано «Нам не стыдно», а рядом георгиевский бантик. Ну, им не стыдно, а мне очень даже. На другом ничего и написано-то не было, но они все вмести и порознь заново отстраивали разбомбленный в Мариуполе театр. Дело благородное, только как же я на них после этого глядеть буду? И вообще. Вдруг встречу в театре каком Андрея Кончаловского, а он мне скажет: «Идет война, возможно, последняя война в истории России, и враг хочет уничтожить саму историю, убить саму память человеческую». Или Константина Хабенского, который хочет «работать с литературой, созданной за три года» (войны). Он «думает в этом направлении». Наверно, уже что-то создаст к моему приезду. МХАТ все-таки, должно получиться очень убедительно, по Станиславскому. Или, по крайней мере, по Чехову. И буду я глядеть на высокоморальные переживания солдатиков, которые за зарплату в несколько тысяч долларов убивают братьев-украинцев и сестер-украинок. Как-то не тянет. Или наткнусь на Евгения Петросяна, который «позвонил руководству телевидения и сказал, что если будут фронтовые бригады, то я готов записаться в них и поехать выступать». Или на Филиппа Киркорова, который как вошел случайно не в ту дверь, так из тесной камеры за другой, правильной дверью, и не вылезает? (Все цитаты взяты из [10]). В общем, идти в театр абсолютно расхотелось.
     По старой памяти решил зайти в фирменный магазин интеллектуальной книги, «Фаланстер», благо он в самом центре. Уже слышал, как магазин героически сопротивлялся репрессиям за распространение какой-то нежелательной литературы, типа «популяризации ЛГБТ». Тем лучше – так сказать, проявляет независимость как может. Там всегда был очень широкий набор интересных книг, самого разнообразного спектра, из магазина невозможно было уйти без покупки. Наверное, то же самое и сейчас. Но тяжелая мысль обуяла меня. Все книги там на русском языке – стало быть, либо написаны русскоговорящими авторами, либо переведены. Если переведены – я могу их и так прочитать на английском, даже если переводили, скажем, с французского, ибо все (почти) хорошее переводится на английский. А если на русском изначально… Что именно? То, что написано на русском за последние три с половиной года и продается в России, не может быть, за редчайшим исключением, доброкачественным. Я слишком избалован чтением литературы, написанной людьми без оглядки на какую-либо цензуру, чтобы снова возвращаться к забытой практике выискивания зерен просветления в эзоповском языке. Даже если авторы писали на совсем другие темы, вроде совершенно далекие от войны, – я не могу воспринимать их всерьез. Во всем чувствуется фальшь. Я получаю приглашения на московские чисто научные семинары и закрываю их, не читая. Даже наука кажется мне необратимо попорченной, что бы там ни говорили о ее «независимости от политики». Есть огромная русскоязычная литература в диаспоре, там можно найти все что угодно, но этого в «Фаланстере» не будет.
     А если книги написаны до войны…
     Тут сложнее. Мрачный флер покрыл русскую культуру. Сдвинулись линзы, восприятие стало расплывчатым. Она как бы не сдала свой грандиозный исторический экзамен – не воспитала нормального гуманного человека в массовом количестве. А ведь был шанс. В конце концов, в школе как минимум сорок лет, с 1950-го по 1990-й, по единой программе изучались многочисленные шедевры девятнадцатого века, да и из двадцатого далеко не все имело чисто просоветскую окраску. В последние 35 лет к ним добавились самые разные «антисталинские» произведения, зарубежная литература. Все пропало, все сгинуло. И самое трагическое – не только «массы», но и интеллигенция, все это прочитав и «усвоив», под первым суровым начальственным взглядом скукожилась и приняла свое вроде забытое привычное полусогнутое состояние с фигой в полупустом кармане. Если только, наоборот, не распрямилась и не встала под реющие z знамена.
     И ведь понимаю, прекрасно понимаю, что ни в чем не виноваты сами по себе ни Толстой, ни Достоевский, ни Пушкин, но глядя на «плоды их трудов», поневоле думаешь – а вдруг это не так? Как смогла великая литература (за редчайшим исключением) не предвидеть такого факта, что вот тот самый русский простой мужик, со всеми своими тысячу раз описанными дивными качествами, за деньги пойдет убивать кого угодно? А мятущийся «лишний» или не лишний интеллигент будет ему в этом всячески помогать?
     Зря ругают Никиту Михалкова со всех сторон за его бесогонство. Он знал и знает что делает. Олицетворял и олицетворяет российскую культуру, сначала в ее либеральном изводе, а нынче – в национально-шовинистическом. Оба они по-своему необходимы – и тогда, и теперь. Передо мной кадр из его передач «Бесогон». Вот он сидит в своем кабинете, обложившись всеми мыслимыми символами сразу. Флаг – незыблемая государственность; вертушки – прямая связь с высшими эшелонами власти (пусть даже фиктивная); иконы – скрепная религия; Федор Достоевский – очень загадочная русская душа; Александр Македонский (кажется) – величие и экспансия; Александр Второй – монархия и жертвенность; дорогое кожаное кресло – богатство; собрание сочинений Сергея Михалкова – преемственность культур на идеологическом и семейном уровнях; и, наконец, игривый шарфик (в своем-то собственном кабинете!) – тот самый либерализм. Все вместе – феноменальный пример кричащей, себя не сознающей эклектики; сложно придумать что-то более наглядное? Это, видимо, и есть «всемирная отзывчивость русской души».
     А вот другой человек, прекрасно начитанный, образованный и высококультурный, а может, еще и талантливый, как тот же Михалков, – Андрей Кончаловский, вроде бы вестернизированный брат Никиты. И он совершенно сознательно занимает невообразимую несколько лет назад позицию – поддерживает кровопролитную войну против народа, связанного миллионами нитей с его собственным. Заметьте, что аналогия с нацистами – поклонниками Шиллера и Гете (коллизия, которая десятки лет чрезвычайно занимала советских и не только пропагандистов) здесь справедлива лишь частично хотя бы потому, что там все-таки война шла как бы с «низшими расами». Здесь этой отговорки вроде быть не должно. Почему же он это делает?
     Тут, если попросту, два варианта.
     A. Он искренне так чувствует. Тогда, значит, культура плоха, раз позволяет такие вещи. Примитивный национализм, впитанный вместе с ней, оказался куда сильнее общечеловеческого гуманизма, вливаемого ею же. Б. Он так не чувствует, но подлаживается под требования государства, из страха или просто из желания сохранить статус-кво. Тогда, значит, культура опять же плоха, раз не воспитала в нем таких черт, как гордость, независимость мышления, смелость. А в других, которые покинули страну или вообще открыто выступали против войны, – в них воспитала. Вариант Б (страх и подчиненность) применим, конечно, не только к тем, кто выступает за войну открыто, но и к огромной массе конформистов (см. подробнее [1]). Так или иначе, выходит, что почерпнуть что-то из такой культуры, когда ею уже, в общем, за долгие годы насытился до самого верха, почти нечего. Надо будет по крохам выскребать то, что еще осталось. А зачем? «Не обольщусь и языком / Родным, его призывом млечным…» Если вся боль, все несчастья и первой волны эмиграции, и тем более первой волны оставшихся, все непонимание ими до конца того, что произошло, все качания, от воспевания большевиков до восхваления Гитлера, можно как-то объяснить тем, что это случилось в первый раз, то что сказать про нынешнее поколение мыслящих людей по обе стороны границы, вляпавшихся в ту же чавкающую грязь? И зачем разбираться в нюансах, «объясняющих», почему именно они вляпались?
     И не пошел я в «Фаланстер», а остался там, где стоял.
     В Третьяковку податься? В Музей имени Пушкина? В Музей современного искусства? В «Гараж»? А что это даст? Еще более убедительно, чем литература, ибо в более компактной форме, изобразительное искусство преподаст наглядный урок, как самые благие намерения породили грандиозное ничто.
     Остается общение с друзьями – собственно, главное, ради чего и приехал. Но каким оно будет? Как разговаривать с людьми, которые молча пережили весь этот военный период, ходили, когда надо, на собрания, отдавали детей в те самые школы, платили налоги, идущие на войну, служили в госучреждениях, а теперь – что? Будут мне объяснять, что не могли же они иначе, что служба, семья, квартира, родственники… Я и сам все прекрасно понимаю. Только зачем мне все это выслушивать? И зачем мне самому стоять перед ними с немым укором в глазах? Что это изменит?
     И понял я, что единственно живое, что есть в нынешней России, – те люди, которые в ней несказанно мучаются и чей голос в затуманенной и анонимной форме доносится изредка до внешнего мира, глухого, по большому счету, к их страданиям. В двух коротких статьях [2, 3] я приводил некоторые письма; повторю их здесь снова – только это из всего, что пишут сейчас, можно читать без всякой задней мысли, не опасаясь, что это подстава или фейк (подчеркивания мои).
     Дмитрий (Москва) [4]. Многие живут иллюзией, что сторонниками войны являются люди старшего поколения… но по личному опыту общения с коллегами … большинство либо за, либо относится индифферентно, по принципу «меня лично это не касается». При том что это люди 30–40 лет, которые при желании явно имеют доступ к информации. Соглашусь с мнением, что наше общество разделено на 10% – 80% – 10% (против – без разницы – за). Поражает полное отсутствие эмпатии… Поражает, что люди не видят, как страна, победившая фашизм, сама стала фашистским государством. Поражает, что люди, которых постоянно бомбят (Курск и Белгород), вместо требований остановить кровопролитие записывают обращения к путину с мольбами «царь-батюшка, помоги».

Варвара (Сибирь) [5]. В первый день полномасштабной войны… рухнула иллюзия, что я живу в цивилизованной стране, лидер которой хоть и вороватый бандит, но все же в целом адекватный. Нет. Потом стала общаться с некоторыми родственниками и знакомыми. И рухнула иллюзия номер два, что меня окружают разумные, гуманные люди, для которых эта война – варварство, преступление и фашизм. Нет… Третья иллюзия, что для всех человеческая жизнь превыше всего, рушится <…> В самом начале войны я верила, что сейчас весь мир соберется в кулак и еб*т. <…> Но Европа колеблется <…>. И оказывается, что прав не тот, на чьей стороне правда, а тот, кто наглее и циничнее. Это была, пожалуй, последняя иллюзия – что мир устроен справедливо.

Александра [6]. Мне кажется, меня разорвет, если я этими чувствами не поделюсь. Знаете, я все прошла, все стадии. От посыпания головы пеплом под «стыдно быть русским», [от] полугода, которых я вообще не помню, потому что просто тонула в слезах 24/7 и орала в подушку… Но сейчас, читая каждый день презрительное «непричемыши», «они все одинаковые», «каждый из вас виноват», я понимаю, что с каждым подобным выпадом во мне что-то еще умирает. Что-то хорошее, что помогает держаться и сохранять человечность. Да, я, конечно же, понимаю людей, которые не хотят копаться в сортах русских, разбираться, есть ли среди нас хорошие… Но не пойму, не приму и не прощу тех, кто прицельно поливает грязью противников войны, выбивая последние осколки почвы у них из-под ног. Размазывает по ним чужие преступления.

Мария, Санкт-Петербург [7]. <…> Живу с глубинной уверенностью, что моя жизнь в принципе закончена, остались обязательства перед ребенком: вырастить, не дать оскотиниться. Ни разу с тех пор у меня не было мысли о том, что когда-нибудь произойдет что-то хорошее, я просто в это не верю. Я очень переживаю за дочь. <…> Школа насквозь пропитана пропагандой и очень напоминает одну из тех картинок, на которые чем дольше смотришь, тем обнаруживаешь больше страшных деталей. Руководство горячо поддерживает войну и все, что звучит из уст Путина. … Ужасно, что мне приходится напоминать ей, чтобы не говорила лишнего даже при подругах. В классе много детей сторонников войны, а если и есть учителя, которые против, то сидят тихонько. Я тоже сижу и всегда сидела.

Александр, Москва [8]. Я устал. Я бесконечно устал, и мне постоянно тревожно, и это невыносимо. Невыносимо, что все это продолжается так долго. Тысяча дней, сотни тысяч смертей. И всем нормально – вот что самое невыносимое. Невыносимо ходить по улицам и видеть «героев» на плакатах. Каждому из них хочется как минимум средний палец показать. Невыносимо смотреть, как множатся листовки по набору на контракт. …Война как плесень – разрастается во все сферы жизни, душит, медленно, но настойчиво. Так медленно, что многие как будто привыкли, не замечают.

Алексей [9]. Мне не было восемнадцати, когда случилось полномасштабное вторжение в Украину. До его начала мне казалось, что есть еще какие-то перспективы. Родные пытаются убедить, что они остались, но я-то понимаю, что ни хрена их нет. Они были уничтожены – раз и навсегда. <…> Я не верю тем спикерам, которые говорят: «Россияне по большей части против войны». Где они? <…> Я прекрасно помню, как в первые дни после вторжения половина одноклассников поддержала его, а когда я поведал отцу о том, как меня это коробит, он сказал, что одноклассники мои – молодцы… И вообще, почти все люди, с которыми мне доводилось общаться, реально за войну. <…> это все убило во мне возможность полюбить Россию… Мне стыдно, что я <…> кровно связан с теми, кто хочет еще больше смертей, еще больше горя другим людям… Каждый день для меня – моральная битва. Я все еще стою. Хочу свалить из этого ада на земле.

Михаил [8]. Я уехал из России через месяц после начала войны, потому что мне было душно и не покидало чувство, что я стал жертвой насильника. Некоторые мои знакомые заняли его сторону искренне, некоторые притворно, потому что у них не было опции уехать. А я решил, что любые бытовые неудобства, связанные с обустройством на новом месте, лучше, чем жизнь в страхе перед государственным террором, в необходимости лгать себе и принимать ложь других…Еще я почувствовал, что в юности нам лгали через художественную литературу, фильмы и прочие произведения искусства. Воспевали мир, дружбу, любовь. Для меня мир оказался не таким.

София, Уфа [8]. Я певица и [до войны] хотела развивать музыкальный проект в России. <…> У меня с 2022 года творческий блок и отсутствие ориентиров, хочется только кричать от непонимания и боли, что моя же страна забрала у меня моральные силы в молодые годы. Я который год на антидепрессантах… В универе заметила контраст, как цензура повлияла на многих преподавателей. Не понимаю, сколько можно будет так прожить в самообмане?

Инга, Санкт-Петербург [8]. Первые пару недель мы много обсуждали происходящее с мужем и родителями. Сейчас у меня, можно сказать, нет мужа. Однажды он сказал, что если его призовут, то он пойдет, что его страна не должна проиграть. Для меня это стало стеной, которую могу пытаться понять, но не принять. Мое отношение к войне было и остается однозначным. Сейчас, спустя два с лишним года, мне страшно видеть, как меняется у некоторых друзей и близких изначально однозначное ее непринятие на этакую серую привычку.

Полина, Урал, [8]. <…> Я преподаю историю в бюджетном учебном заведении. Всегда очень любила свою работу. Теперь мой предмет превратился, согласно новым ФГОС, в урок политинформации и прославления СССР. Исходя из этого, приходится постоянно идти на договор с собой: что я могу сказать, как я могу донести до детей правду, не говоря ничего, что могло бы подвести меня к статье о дискредитации. Постоянно молчу и боюсь. Хотя этот страх не сравнится с тем, что переживают жители Украины. Еще есть отчаяние. Я ничего не могу сделать, чтобы это прекратилось. Я ничего не могла сделать, чтобы этого не было. Я живу и выросла в диктатуре Путина, которая все сильнее разрастается. Все, что сейчас чувствую, – это отчаяние и вина <…>  чувствую, что мне тоже не отмыться.
Ольга, Словения [8]. <…> До меня она [война] дотянулась через беженцев…На призыв помочь откликнулось огромное количество людей, которые знали, что такое война, когда твой сосед вдруг пришел тебя уничтожить. Волонтерство стало моим спасением…За тысячу дней этой войны произошло много событий, но три истории я не забуду никогда.
     Мы шли по городу… вчетвером: я, украинка с восьмилетним сыном и их бабушка. Светило солнце, в парке благоухал жасмин и цвела магнолия, мы ели мороженое и наслаждались весной. Оглушительный выхлоп проезжающей мимо машины заставил нас, взрослых, вздрогнуть, а мальчишка упал на асфальт, прикрыл голову руками и дико закричал: «Мама, ложись, ложись, русские!» Его мороженое валялось в пыли.
     Я пришла получить документы в местную администрацию и дожидалась своей очереди в коридоре. Мимо проходил мужчина, который, увидев у меня в руках российский паспорт, подошел ко мне и плюнул на российский герб. Все вокруг замерли, кто-то попытался его остановить, кто-то позвал охрану. Мужчина ушел, а я потом узнала его историю: он приехал из Мариуполя с тремя детьми, его жена погибла от российской бомбы.
     Недавно меня попросили помочь с переводом на приеме у врача. Парень оглох от взрыва, и слух никак не восстанавливался. Врач стала расспрашивать подробности произошедшего. Они с бабушкой спрятались в погребе, когда в их село пришли русские. Наверное, они искали еду, открыли крышку и спросили, есть ли там кто. Бабушка отозвалась, сказала, что она тут с внуком. Солдат рассмеялся и кинул в погреб гранату. Бабушка закрыла парня своим телом и спасла ему жизнь. Он рассказывал это странным спокойным голосом, а я с трудом подбирала слова, чтобы перевести врачу…

     В этих письмах видна вся трагедия, постигшая страну. В них можно найти сюжеты для десятков моральных коллизий шекспировского масштаба. Среди озверевших и одуревших десятков миллионов, превративших войну в «серую привычку» или воодушевленных ею, ходят такие вот люди, которым ничего не остается, кроме как плакать в подушку и подстраиваться под этот новый кошмар. С авторами писем я бы хотел увидеться и поговорить. И прогуляться по Москве. А где же их найти («…но отняли список, и негде узнать»)?
     И понял я, что прогулка не удалась. Что быть ее не может. Как не может быть и новой России, пока авторы таких писем скрываются, а не ходят свободно и не таясь по всей ее немереной территории, над которой в очередной раз нависло какое-то родовое проклятье.

     Литература

     Игорь Мандель. От лабораторных экспериментов к натуральным: проблема конформизма. Литературный европеец, 2025, 85.
     Игорь Мандель. Мир после войны. Тайные тропы 10 (2), июнь 2025. https://www.secrettropes.com.
Игорь Мандель. Россия, которую мы потеряем. Чайка, 18 июня 2025. https://www.chayka.org/node/16280.
     Медуза, 2025, 23 июня. https://meduza.io/feature/2025/06/23/voyna.
     Медуза, 2025, 2 мая.  https://meduza.io/feature/2025/05/02/voyna.
     Медуза, 2025, 11 января.  https://meduza.io/feature/2025/01/11/voyna.
     Медуза, 2024, 24 декабря. https://meduza.io/feature/2024/12/24/voyna.
     Медуза, 2024, 18 декабря. https://meduza.io/feature/      Медуза, 2025, 4 января. https://meduza.io/feature/2025/01/04/voyna
     Знаменитости о войне в Украине, 2025. https://human-nonhuman.info/.
 
     ;
     Лазарь Мармур – родился в Ленинграде. В 1972 году закончил Кораблестроительный институт. Инженер-механик в области больших грузоподъемных машин. Имеет несколько патентов. Стихи пишет со школы. Посещал литобъединения Давыдова и Горбовского. В 1989 году эмигрировал в США. Публиковался в различных периодических изданиях. В 2021 году вышла новая книга стихов – «Лестница в небо».

     Т р о я .   Д е й с т в у ю щ и е   л и ц а

     П р о л о г

     Гомер
     Время ползет, как улитка в морщинах заброшенных улиц,
     Время течет, как река, что несет и тела, и надежды,
     Время несется, как ветер, сминая богов олимпийских.
     Все остальное – песок на пути и реки, и улитки.

     Разве я нищий слепой, кто за драхму поет на базаре?!
     Или последний свидетель великой войны и страданий!
     Город Приама, прекрасно-великая Троя, в руинах,
     Будет работа Харону и водам холодного Стикса.

     Где вы, цари и герои, стоявшие рядом с богами?
     Где повелитель Микен, за собою ведущий ахейцев?
     Где хитроумный Улисс, царь Итаки и муж Пенелопы?
     Где Андромаха, на смерть провожавшая мужа – героя?

     Понт седогривый по-прежнему бьется в холодные скалы,
     Боги Олимпа забыли, конечно, знамена героев,
     Мне одному не дает Мнемозина минуты покоя…
     Время ползет, как улитка в морщинах заброшенных улиц.

     Б о г и н и

     Гера
     Да как она посмела, эта тварь,
     Со мной равняться красотой и славой!
     Мерзавка, всем известная шалава,
     Готовая раздеться на раз-два.

     Она твердит, не знаю почему,
     Из каждого задрипанного храма,
     Что дочь она великого Урана,
     А значит, тетка мужу моему.
     Какой-то юный бедный пастушок
     Решает, кто из нас, богинь, прекрасней?!
     Что может быть глупее и ужасней!
     Да я сотру весь город в порошок!

     Такие наступили времена,
     Что людям мы уже неинтересны.
     Они решат, что им с богами тесно,
     И позабудут наши имена.
     Афина Паллада
     Что тянет нас бороться за мираж –
     Такая ерунда, как яблоко с наколкой,
     Меняет окружающий пейзаж,
     Толкая к препирательству без толку…

     Зачем мне это? Что мне до того,
     На ком юнец свой выбор остановит.
     Коллекция Гефестовых рогов
     И так полна. Она ему готовит

     Наверняка еще, как будто это спорт.
     Ну что мне до нее – она опять прекрасна,
     И это жжет внутри. Я знаю, что напрасно,
     Но все равно вступаю в этот спор.
     Афродита
     Неосуждаема любовь.
     Пускай глупа, пускай опасна,
     Пускай на все грехи согласна,
     Пускай другим как тряпка красная,
     Затем и в рифму будет кровь.

     Такая ранняя, зеленая,
     Еще судьбой не закаленная,
     Еще судьбой не обделенная,
     Еще не ставшая судьбой,
     Она с весною не кончается,
     Она весне не подчиняется,
     И я ей тоже не начальница –
     Не знает бога над собой.

     Любовь последняя, приватная,
     Не показная, предзакатная,
     Пускай и не такая статная,
     Зато уж до исхода дней.
     Раз им такое счастье выпало,
     Им осень золота насыпала,
     И чтобы хорошо им выспалось,
     Все ночи сделала длинней.
     Для тех я повторяю вновь,
     Кто, пользуя любовь, наглеет,
     От этого я только злее,
     И никого не пожалею,
     Кто покусится на любовь.

     А х е й ц ы

     Агамемнон
     Мужская работа наполнена грязью и потом,
     А если война, то пылает от крови лицо.
     Мы здесь столько дней, что, считая, собьешься со счета,
     Все больше костров погребальных, все меньше бойцов.

     Я лучшие годы здесь отдал бессмысленной бойне,
     Вдали от прекрасной жены, от любимых детей.
     Вот-вот и взбунтуются прежде надежные воины,
     И чем их удержишь, когда нет хороших вестей.

     Нас клятва сюда привела, и не будет отбоя,
     Вернем ли Елену, костями ли ляжем у стен.
     За игры богов, как всегда, мы заплатим собою.
     Увижу ли снова златые ворота Микен?
     Ахилл
     Патрокла нет.
     Он был мне ближе всех,
     Моей второй и лучшей половиной.
     И я не меньше Гектора повинен –
     Ничтожностью своих обид, утех.

     Патрокла нет.
     Он здесь вчера сидел,
     Ел виноград, просил доспехи на день.
     А я молчал. Какого бога ради
     Я прожил бесконечный этот день?!

     Патрокла нет.
     Со стоном рвется нить
     В руках суровой Атропос до срока.
     И нет уже преграды злому року.
     И мать уже не в силах защитить.

     По воле, по безволию небес
     Неумолимо предсказанья жало.
     Нет ничего, что здесь меня держало.
     Патрокла нет. Веди меня, Арес.

     Аякс Теламонид
     Нет ничего прекрасней боя,
     Меча прекрасней – ничего.
     Красавицы его не стоят,
     Богатства меркнут близ него.

     Огромный щит не для парада.
     Как молния, мое копье.
     Хотя мне не к лицу бравада,
     Что в мире лучшее – мое!

     Кто может выйти мне навстречу?
     Ахилл, и тот не слишком смел.
     Да, я не бог. Да, я не вечен,
     Но скольких победить сумел.

     Я смерти не боюсь, со мною
     Ей хорошо. И весела,
     Лицом к врагам, ко мне спиною,
     Летит, как быстрая стрела.
     Менелай
     Мой раб смеется за спиной,
     Бойцы усмешки прячут,
     Хотя всегда идут за мной,
     Надеясь на удачу.

     Ну что ж с того, раба под плеть,
     Бойцов лишу награды,
     Не надо никого жалеть,
     Да и прощать не надо.

     Великий Зевс, дай только мне
     Добраться до мальчишки
     И Трою увидать в огне,
     И голову воришки,

     И смыть позор в его крови!..
     Великая Эллада!
     Богатства не ищу, любви –
     Его отдай мне, ладно?
     Одиссей хитроумный
     С богами жить без хитрости нельзя,
     Хотя мы их потомки, – кто считает!
     Упрашиваем, мерзко лебезя,
     Как лебезит ублюдочная стая

     Пред вожаком, что на расправу скор…
     Там, на пиру, амброзию вкушая,
     Затеяли богини глупый спор,
     Которая прекраснее, решая.
     И вот мы здесь. Десятый год пошел.
     Троянцев, как и нас, намного меньше стало.
     Земля погибших принимать устала.
     Мы все в крови. Богиням хорошо.

     Да, я придумал этого коня,
     И хитростью мы захватили Трою,
     Не пожалев ни смерти, ни огня,
     Добычу для оставшихся утроив.

     Закончилась война, и каждый рад,
     Что жив остался, что набил карманы.
     Над пепелищем по утрам туманы,
     Ну а богам наскучила игра.
     Пифон. Раб
     Я раб, Пифон. Прислуживаю здесь,
     Туда-сюда таскаю понемногу.
     Хозяин мой – Герой. Но, слава богу,
     И бьет несильно, и дает поесть.

     Мы здесь давно. Хозяин цел пока.
     Был ранен, эскулапы подлечили.
     С трудом его оттуда притащили –
     Лицо в крови, на привязи рука.

     Мы здесь давно. Десятый год уже.
     Конца не видно и добычи тоже.
     И у бойцов такие злые рожи,
     Что стоило б подумать о душе.

     Мы здесь давно. Нагадили вокруг.
     Нас птицы облетают стороною.
     А эти гады, те, что за стеною,
     В три горла жрут и песенки орут.

     Хозяину почищу меч и щит,
     Доспехи подлатаю чем придется.
     Наутро будет штурм – им все неймется –
     Кого из них Афина защитит?

     Т р о я н ц ы

     Приам
     Бессмертные, кто властвует над нами,
     Пред кем мы тоньше пыли под ногами,
     Чей взгляд на нас всегда поверх голов,
     Они шутя решают наши судьбы,
     Законов не читающие судьи,
     Не знающие справедливых слов.

     Их ссоры бесконечные ложатся
     На наши плечи, нам за них сражаться,
     Неважно, скольких приютит Аид.
     Сверкающая бронза их не ранит,
     Им весело всегда на поле брани,
     Хотя порой есть повод для обид.

     Увидеть бы мне только свадьбы внуков,
     Их состязанья по стрельбе из лука,
     Их радость при рождении детей.
     Неужто род мой кончится со мною,
     И младший сын один тому виною,
     И у Кассандры нет иных вестей?
     Парис
     Кто виноват? Я жил своей судьбой,
     Предсказанной родителям до срока.
     Оставленный живым по воле рока,
     Не чувствовал геройства за собой.

     Я жил как все. Пас коз на склонах гор,
     Сыр заедая диким виноградом.
     Был благодарен всем, живущим рядом,
     Кого семьей считаю до сих пор.

     Они пришли в сиянье трех богинь.
     Глаза слепило и слепило разум.
     Но понял я, на удивленье, сразу,
     Что выберу одну, а две других – враги.

     Я сделал выбор, боги не указ,
     Придут опять – я выберу Елену.
     Пред ней одною, преклонив колено,
     Робею, словно вижу в первый раз.

     Я знаю, что погибну от руки
     Свирепого, как цербер, Менелая.
     Судьба моя, прекрасная и злая,
     Пусть будет в назидание другим.
     Елена
     За что, о богиня, караешь бездумной любовью!
     Я все отдала, я накликала тысячу бед.
     Пропитана Троя, как тряпка, и кровью, и болью.
     И кровью, и болью плюют мне старухи вослед.

     Для славного мальчика в новых блестящих доспехах
     Я бросила дочь, и хорошего мужа, и трон.
     Любовь – оправданье? Не больше, чем глупое эхо.
     А вдовьи рыданья со всех окружают сторон.
     Он, правда, красив, и неловко податлив, и нежен.
     И те же мне глупости шепчет, на ложе маня.
     Но это теперь происходит все реже и реже.
     Он смерти боится сильнее, чем любит меня.

     Тебе ли, Киприда, унизиться смертной беседой?
     Украшены лавром волшебные кудри твои.
     Как шкурой барана, ты мной оплатила победу,
     А скольким иным эта участь еще предстоит.
     Кассандра
     Пророчества пустые черепки,
     Ни вкус не сохранившие, ни запах.
     Коням, что гонит Гелиос на запад,
     Они и поперек, и вопреки.

     Я вижу, словно кошка в темноте.
     Я знаю, но никто вокруг не знает –
     Ни смертные, ни боги, я – иная,
     И во дворце, при нашей тесноте,

     Так нелегко глядеть на эти лица.
     Вот это братья – скоро их убьют
     У кораблей в решающем бою.
     Сестрою Агамемнон насладится,

     Пролив девичью кровь. Ему жена
     Уже готовит «радостную» встречу…
     Великий Зевс! Опять тебе перечу.
     Но как молчать, коль даль обнажена.
     Гектор
     Сынам царей, наследникам их чести,
     Не подобает страх перед врагом.
     Пускай без счета их. Когда мы вместе,
     Нам равных нет в отечестве своем.

     Легендами кормили нас невежды-
     Поэты, отрываясь от вина,
     Что лишь одна красавица-надежда,
     Единственная, будет нам верна.

     Не все увидят окончанье боя,
     Жену свою и маленьких детей.
     Друзья поднимут павшего героя
     И понесут обратно на щите.

     Семья наденет черные одежды,
     Над мертвым телом закричит вдова
     И проклянет обманщицу-надежду,
     Забыв навек все прежние слова.

     Зачем вы здесь, властители Эллады?
     Вам, как и нам, Елена не нужна.
     Вы тут для грабежа, скрывать не надо,
     А мы живем здесь, наша здесь страна.

     Мы жили торопливо и небрежно –
     То пир, то бой, то свадьба, то война, –
     Надеясь, что заступница-надежда
     В любой беде навечно нам верна.
     Андромаха
     Я снова провожаю на войну
     Любимого, великого героя.
     Вот он стоит, прекрасный, перед строем
     И смотрит только на меня одну.

     Он вождь троянцев, вечно впереди,
     Враги бегут от быстрой колесницы,
     А мне порою сон ужасный снится,
     И сердце бьется ласточкой в груди.

     Я мужа провожаю на войну.
     Любимого. И суетятся слуги.
     И сын глядит на шлем отца в испуге,
     А тот как будто чувствует вину.

     Как будто знает – не придет назад,
     И ждет Ахилл за южными вратами.
     И застывает вдовий крик в гортани,
     И невозможно отвести глаза.
     Кибела. Служанка
     Хозяйка нынче слабая с утра,
     Глядит не видя, говорит не слыша.
     Я к ней зашла, она же еле дышит.
     И плачет, словно ей уже пора
     Свои готовить вдовии одежды,
     Как будто нет и проблеска надежды,
     И время погребального костра.

     Хозяина, как водится, убьют.
     Сыночка тоже, гнусные порядки.
     Хозяйка же, чтоб не попасть на грядки,
     Дворцовый позже выберет уют
     Чужой постели. Задирай хитон,
     Когда хозяин новый пожелает.
     Все жить хотят, все быстро забывают.

     Э п и л о г

     Улисс
     Вот и земля, твоя земля,
     И тонкий профиль корабля,
     Волне от берега назло
     Добавит к парусу весло.

     Я не был здесь без счета дней,
     Я столько разбросал камней,
     Остался жив. С пустой сумой
     Пришел домой. К себе домой?

     Я был здесь мужем и отцом.
     Узнает кто мое лицо?
     Была ли мне жена верна?
     Мой сын. Он жив? Моя вина:

     Не я учил его стрелять
     Из лука и копье метать,
     Не я был рядом каждый день
     В любой удаче и беде.

     Не я, не я, не я, не я.
     Моя земля и не моя.
     Страшнее в мире нет вины
     Для нас, вернувшихся с войны.
     Итака
     Не счастье, увы, а тяжелая злая работа.
     Пространства и странствия пахнут не миррой, а потом.
     И рад бы вернуться, но берег все дальше в тумане.
     Кричу я гребцам, тороплю их, но снова обманет
     Знакомая бухта волною и запахом тины.
     Сизифовым камнем срываюсь от самой вершины
     И снова кружу, у пространства не выпытав знака.
     А вправду ли нужно всегда возвращаться, Итака?


      
Александр Матлин – инженер-строитель, специалист по морским портам и водным путям. В Москве публиковал сатирические рассказы и фельетоны в советской периодической печати. В популярной серии «Библиотека Крокодила» вышла его книжка «Выталкивающая сила». Гонорар за нее он истратил в 1974 году на отказ от советского гражданства и выездную визу. В США продолжал проектировать причалы и писать рассказы и стихи. Многие из них ходят по интернету, порой без имени автора. В последние годы выпустил четыре сборника рассказов: «На троих с ЦРУ» – изд. Вагриус, Москва, 2010, «2 = 1» – изд. MIR Collection, Нью-Йорк, 2014, «Войти в реку времени» – изд. Bagriy Co, Чикаго, 2019, «Проклятие серых колготок» – изд. Bagriy Co, Чикаго, 2023. Последний сборник назван по одноименной повести Матлина.

     Р а с с к а з ы

     Т а й н а   Д а р ь и   Ч а с о в и т и н о й

     Подростки любят говорить по телефону. Когда звонил телефон, я всегда первый хватал трубку. И порой – может быть, два–три раза в неделю – вместо ожидаемого звонка приятеля или девочки из соседней школы слышал старческий лягушачий голос:
     – Это говорит писательница Мариетта Сергеевна Шагинян. Будьте добры, попросите к телефону Дарью Николаевну.
     – Одну минуточку, – вежливо отвечал я и бил кулаком в стену.
     Меня подмывало сказать ей, что я знаю, кто такая Мариетта Шагинян, и ей незачем каждый раз так торжественно представляться, тем более что я узнаю этот лягушачий голос раньше, чем знаменитая писательница откроет рот. Но я сдерживался и только говорил «одну минуточку». Иногда Дарья Николаевна не откликалась на стук в стену, и тогда я говорил «подождите, пожалуйста, Мариетта Сергеевна» и бежал в соседнюю квартиру. Несмотря на то, что квартира была за стеной, бежать приходилось далеко. Надо было добежать до противоположного конца нашей единственной, но гигантской комнаты, пересечь маленькую полутемную прихожую, потом длинный полутемный коридор с неровным скрипучим полом, а потом еще одну маленькую полутемную прихожую. Только тогда я достигал комнаты нашей соседки и, переводя дыхание, стучал в дверь.
     Дверь открывала подвижная пожилая женщина с короткими, по-мужски зачесанными набок седыми волосами, в долгополой серой толстовке, надетой поверх тельняшки. В зубах у нее всегда была папироса, то ли «Норд» (который позже стал «Севером»), то ли «Беломор».
     – Что, опять Мариетта? – говорила она сердито-извиняющимся тоном. – Ах ты, господи, вечно звонит по пустякам! Ужас, ужас! Ну зачем ты бегаешь? – видишь, даже запыхался. Ходи пешком. Ничего с ней не сделается, подождет на две минуты больше…
     Приговаривая таким образом и обволакивая меня клубами дыма, она быстро шла со мной по коридору в нашу комнату, к телефону. У нее телефона не было; в те годы в Москве телефон был роскошью и доставался далеко не всем. Так как Дарья Николаевна была не просто соседкой, а другом нашей семьи, ей разрешалось пользоваться нашим телефоном и давать его номер самым близким и самым важным друзьям. А важных друзей у нее было много. Помимо Мариетты Шагинян и ее дочери Мирели, в круг ее знакомых входили Валентин Катаев, Ираклий Андронников, Евгений Викторович Тарле, Андрей Платонов, пианистка Мария Вениаминовна Юдина и многие другие, чьи имена часто мелькали в газетах и слышались по радио.
     Писатели, такие как Катаев, Шагинян, Тарле, были не только друзьями, но и работодателями. Дарья Николаевна была машинисткой. Она печатала великим мира сего их бессмертные произведения на гигантском древнем Ремингтоне, который занимал чуть ли не половину ее маленькой комнатки. Приглушенный пулеметный треск Ремингтона проникал в нашу комнату сквозь толстые стены дома – Москва, Кропоткинский переулок, 12 – бывшего особняка какого-то московского князя или купца, где сегодня обитает египетское посольство в России. Иногда пулеметная очередь замирала на полминуты; это означало, что сейчас Дарья Николаевна разбирает бисерный почерк Мариетты Шагинян с помощью своего незаменимого орудия – огромной, весом в добрый килограмм, лупы.
     Квартира Дарьи Николаевны (если это можно назвать квартирой) состояла из двух смежных комнат. Во второй комнате, побольше, жила другая старушка, тоже Дарья, только не Николаевна, а Елисеевна, которую соседи, по простоте душевной, звали Алексеевной. На вид обе Дарьи были примерно одного возраста, но на самом деле Дарья Елисеевна была матерью Дарьи Николаевны, которую она родила шестнадцати лет отроду и называла «Даня». В 1949 году, когда я, подросток, с ними познакомился, Дарье Николаевне было 53 года, а ее маме Дарье Елисеевне – 69. Дарья Николаевна казалась мне очень старой женщиной, а ее мама – вовсе уж древней старухой. Сегодня воспоминание об этом бросает меня в холодный пот, потому что та древняя старуха была гораздо моложе, чем я сейчас, а я все еще считаю себя молодым.
     Со дня нашего вселения в этот удивительный Пречистенский особняк Дарья Николаевна стала другом нашей семьи. Особняк был разгорожен в трех измерениях на бесчисленное множество комнат, комнатенок, комнатушек, закутков, прихожих и коридоров, и включал одну общую кухню, две уборные и ванную, в которой никто не мылся, но стирали белье и хранили тазы и корыта. Я не берусь описывать разношерстную и весьма колоритную публику, густо населявшую нашу типично московскую коммуналку, тем более что это давно сделали Ильф и Петров. Из всего многообразия этого населения Дарья Николаевна выбрала друзьями моих родителей, а они – ее. Наверно, помимо общих культурных интересов, ее привлекала атмосфера искренности и ненавязчивой доброжелательности, царившая в нашей семье.
     Она заходила, а скорее – вбегала к нам без стука, всегда одетая в неизменную серую толстовку поверх тельняшки, всегда с папиросой во рту, садилась на диван и, закинув ногу за ногу, начинала рассказывать новости. Эти новости непременно были ужасными, о чем бы ни шла речь – о кухонном конфликте между соседями, или о съезде советских писателей, или о заморозках в Крыму. На самом деле они, может быть, такими и не были, но так звучали в ее изложении. Через каждые две-три фразы она восклицала «ужас, ужас!». Этот рефрен чрезвычайно веселил моих родителей, и она вместе с ними охотно посмеивалась над собой, но продолжала повторять: «ужас, ужас!».
     Иногда рассказы Дарьи Николаевны уносили ее в прошлое, и тогда мы замирали от благоговения. Я говорю «мы», но на самом деле эти рассказы по-настоящему интересовали моих родителей, в меньшей степени – моего старшего брата, и уж совсем мало – меня. Ах, до чего глупа молодость! Что бы я отдал сегодня за то, чтобы снова услышать истории моей чудаковатой соседки! Я бы запоминал каждое ее слово, я бы впитывал мельчайшие детали ее повествований, потому что в них был бесценный клад, сокровище золотого века русской культуры. Она рассказывала о своих друзьях прошлого – таких, как Максимилиан Волошин, Андрей Белый, Велимир Хлебников, Владислав Ходасевич, Софья Парнок. Эти священные и в то время полузапрещенные имена, которые приводили в трепет московскую интеллигенцию, она произносила легко и обыденно, словно речь шла о нашей соседке Дусе или о дворнике Хорошутине. Местом действия ее рассказов обычно был Коктебель. Волошина она фамильярно называла Макс, Андрея Белого – Боря, а иногда по имени и фамилии – Боря Бугаев.
     Хотя я не особенно вслушивался в рассказы Дарьи Николаевны, у меня часто оставалось от них смутное чувство какой-то недоговоренности. Была в этих рассказах, а вернее в самом факте ее близкой дружбы со знаменитостями, некая подспудная, неосязаемая тайна. Кто она, эта наша смешная, обаятельная в своей экстравагантности соседка? Как оказалась она в той возвышенной среде, сама не будучи ни поэтом, ни художником?
     В другой раз действие ее рассказов переносилось в еще более далекие, дореволюционные годы, в Европу и в Петербург, где она училась игре на скрипке у знаменитого профессора Леопольда Ауэра, и ее друзьями-соучениками были Яша Хейфец, Мирон Полякин, Ефрем Цимбалист. И опять у меня возникало это смутное чувство, будто я прикасаюсь к некоей зыбкой, не сформулированной тайне. Как она оказалась в этой школе для избранных, сверхталантливых? И почему, учась у самого Ауэра, она не только не стала знаменитой скрипачкой, но и вообще не стала музыкантом?
     Со временем туман тайны, окутывавший Дарью Николаевну, редел, и за ним проступало то главное, что, видимо, открывалось только близким друзьям. Это было ее аристократическое происхождение. И какое! Представьте себе, не княжеское и не дворянское. Царское. Она была дочерью Великого князя Николая Константиновича Романова.
     Об этом человеке, отце нашей героини, следует рассказать отдельно.
     Николай Константинович Романов был внуком императора Николая I и племянником Александра II, то есть сыном его брата. Соответственно, он приходился двоюродным братом Александру III и двоюродным дядей Николаю II. Значит, наша чудаковатая соседка была троюродной сестрой, или, говоря по-английски, second cousin последнего русского императора.
     О скандальном Великом князе Николае Константиновиче было много написано, а еще больше ходило слухов и легенд. Одна даже просочилась в творчество Исаака Бабеля, у которого в рассказе «Линия и цвет» есть такой пассаж: «Великий князь Петр Николаевич, опальный безумец, сосланный в Ташкент… ходил по улицам Ташкента нагишом, женился на казачке, ставил свечи перед портретом Вольтера, как перед образом Иисуса Христа, и осушил беспредельные равнины Амударьи». Не понятно, почему автор изменил имя Великого князя – умышленно или по незнанию; а что касается нагромождения остальных сведений, по-Бабелевски спрессованных в одной фразе, то в них есть некоторые отголоски правды.
     Великий князь родился в 1850 году, получил высшее инженерное образование (единственный из Романовых), с блеском окончив Академию Генерального штаба, поступил в лейб-гвардии Кавалерийский полк и в 21 год стал командовать эскадроном.
     Николай Константинович был хорош собой, умен и бесшабашно распутен, то есть, как полагается красивому богатому офицеру, любил попойки, карты и женщин. На одном из балов он познакомился с красивой американкой сомнительного поведения, танцовщицей по имени Фанни Лир. На самом деле ее звали Гарриет Блэкфорд, она была родом из Филадельфии, уже побывала замужем и имела ребенка (и муж, и ребенок вскоре умерли). Великий князь влюбился в Фанни Лир без памяти, и их роман заполыхал, как лесной пожар. В попытке его потушить, родители Николая Константиновича, шокированные непристойной связью своего отпрыска, отправили его в Среднюю Азию – на войну за покорение Узбекского (тогда независимого) города Хива. Великий князь сражался с честью, и после победы России над Хивой вернулся в Петербург в чине полковника и с орденом св. Владимира.
     Роман с Фанни Лир продолжался с прежней силой, пока в апреле 1874 года не случилось нечто кошмарное. Из оклада бесценной семейной иконы, которой когда-то Николай I благословил брак родителей Николая Константиновича, исчезло несколько крупных бриллиантов. Мобилизовали полицию, бриллианты вскоре были найдены в одном из городских ломбардов, и следствие при личном участии шефа корпуса жандармов графа Шувалова установило, что бриллианты украл – о, ужас! – Великий князь Николай Константинович. Несмотря на неопровержимые доказательства, сам Великий князь в своей вине никогда не признался. Если действительно украл он, то, несомненно, сделал это ради своей американской возлюбленной, для которой он швырял деньгами – возил ее в Европу, покупал дорогие подарки.
     Вот один занятный эпизод. В Риме, когда Николай со своей возлюбленной прогуливались в знаменитом парке Вилла Боргезе, они обратили внимание на скульптуру обнаженной Венеры с яблоком в руке. В виде Венеры была изображена младшая сестра Наполеона Полина Боргезе. Великому князю скульптура понравилась, и он, не раздумывая, заказал знаменитому в то время скульптору Томмазо Солари точно такую же, но чтобы вместо Полины Боргезе Венерой была подруга Великого князя. Скульптор выполнил заказ и в точности воспроизвел черты лица Фанни Лир, предварительно сняв с нее маску. По окончании работы он отправил скульптуру в Санкт-Петербург. Несколько лет спустя, когда Николай Константинович уже находился в ссылке в Ташкенте, его мать Александра Иосифовна, прогуливаясь в парке, наткнулась на скульптуру обнаженной женщины, в которой она узнала ненавистную Фанни Лир. Скульптуру упаковали и отправили в Ташкент. Насколько мне известно, она по сей день украшает коллекцию Ташкентского музея изящных искусств.
     Этот эпизод показывает, с каким размахом Великий князь тратился на свою возлюбленную. Денег не хватало, он брал взаймы, отдавать было нечем. Бриллианты из родительской иконы могли бы поправить его финансовые дела, но…
     Итак, это был невиданный, отвратительный, позорный скандал в царской семье. Что делать? Не сажать же в тюрьму за воровство члена дома Романовых! Собрался семейный совет под эгидой самого императора и после мучительных распрей принял наиболее безопасное для престижа русского престола решение: Великого князя объявить сумасшедшим, лишить всех званий и наследства, выслать навсегда из Санкт-Петербурга и держать всю жизнь под домашним арестом.
     Теперь я уже не знаю, что рассказывала и чего не рассказывала моим родителям Дарья Николаевна про своего именитого папу. Про бриллианты она, скорее всего, умолчала. Тем более, что эта история произошла за двадцать с лишним лет до ее рождения, и она могла знать о ней разве что из слушков и шепотков. Все, что я помню из рассказов о ее папе – что он «был выслан в Среднюю Азию за вольнодумство».
     В течение следующих семи лет Великий князь сменил – не по своей воле – не менее десяти мест ссылки. Одним из последних был Оренбург, где он стал виновником нового скандала, женившись на дочери местного полицмейстера. Известие об этом достигло Санкт-Петербурга, и Синод этот брак отверг, но спустя пару лет приказом нового государя, Александра III, он был узаконен. В 1881 году Николай Константинович поселился в Ташкенте, где и прожил оставшиеся 37 лет своей жизни.
     Пребывание Великого князя в Средней Азии было благословением для забытого Богом Туркестанского края. Человек предприимчивый и демократически настроенный, Николай Константинович занялся всеми мыслимыми видами бизнеса. В Ташкенте, кроме своего дворца (который по сей день является одним из наиболее примечательных зданий города), он построил пекарню, ткацкую фабрику, мыловаренный завод, два кинотеатра, дома для солдат и офицеров и еще много чего. Он учредил десять стипендий в местном университете для наиболее талантливых учеников. Он владел и с успехом управлял наиболее доходным в Туркестане бизнесом – хлопкоочистительными заводами.
     Но самым важным предприятием Николая Константиновича, снискавшим ему славу и место в истории Туркестана, было орошение Голодной степи. Преимущественно на свои деньги он построил несколько каналов, подводивших воду на хлопковые поля, и мост через Сыр-Дарью. В ожившей Голодной степи выросли десятки поселков и деревень. Это было то, что мы сегодня называем экономическим бумом. Местное население, состоявшее, в значительной части, из уральских (тогда – яицких) казаков, получило работу и стало богатеть. Народ обожал своего покровителя.
     В 1895 году произошло событие, породившее этот рассказ, а точнее – его героиню. Николай Константинович, уже не молодой, 45-летний человек, женился еще раз. Женился и обвенчался, при том, что уже был женат. Последнее обстоятельство, похоже, его не смущало.
     Новой женой стала пятнадцатилетняя красавица Дарья, дочь семиреченского казака Елисея Часовитина. Та самая Дарья Елисеевна, мать Дарьи Николаевны, которая полвека спустя оказалась соседкой и другом моей семьи в московской коммунальной квартире на Пречистенке.
     О загадочной истории этого брака существует несколько версий. Одна, пожалуй, самая романтичная, повествует следующее. Николаю Константиновичу сообщили, что в доме Елисея Часовитина разразился скандал. Дочка в истерике. Случилось что-то ужасное. Великий князь лично явился в дом Часовитина и узнал, что дочку выдавали замуж, но жених в последний момент от женитьбы отказался, поскольку у него не хватало денег на приданое. Невеста сидела на полу и рыдала: по каким-то понятиям тех мест она считала, что была опозорена навек. При этом она была так хороша собой, что Николай Константинович, знавший толк в женщинах, решил ее спасти, и женился на несчастной невесте сам.
     По другой версии, Николай Константинович купил пятнадцатилетнюю Дарью у ее отца за сто рублей. Впрочем, эта история не противоречит предыдущей. По третьей версии, он увел прекрасную Дарью прямо из-под венца, в подвенечном платье. Рассказывали также, что он заставил священника их обвенчать, угрожая ему револьвером. Так или иначе, подлинной истории мы не знаем, а ее героиня, наша престарелая соседка, нам ее не рассказывала.
     Несмотря на то, что этот брак не был законным, то есть не был и не мог быть освящен Синодом, он оказался прочным и длился более двадцати лет, до самой кончины Великого князя в 1918 году. Для своей побочной жены он построил особняк на окраине Ташкента, где проводил счастливые ночи.
     У них родилось трое детей: старшая – Дарья, которую в семье звали Даней, и два сына, Святослав и Александр. Святослава (а по некоторым версиям обоих) в 1918 году расстреляли большевики. До папы они не успели добраться. Ему повезло: он умер своей смертью в январе 1918 года от воспаления легких на руках у своей дочери Дани, которую он обожал.
     Своих детей от побочной жены Дарьи он узаконил, то есть официально был признан их отцом, что позволило им носить его отчество, при том, что по фамилии они оставалась Часовитиными. Самому Николаю Константиновичу было запрещено носить фамилию Романовых, и он, так же как и его законная жена и их дети, жили под фамилией Искандер. Жену Дарью он узаконить не мог, будучи женатым, но это не мешало ему появляться в театре и других публичных местах с двумя женами.
     Дочь Дарья Николаевна (Даня) была любимым ребенком Великого князя, в ком он находил не только взаимную привязанность, но и духовное родство. Он дал ей прекрасное образование; Даня училась в Санкт-Петербурге у знаменитого Леопольда Ауэра, и ей прочили будущее скрипачки-солистки. Я помню, как она в полушутливом тоне рассказывала моим родителям о том, как ее соученик, двенадцатилетний Яша Хейфиц, уже знаменитый скрипач, смущался и краснел оттого, что был тайно влюблен в нее, семнадцатилетнюю.
     Помню также ее рассказ о том, как профессор Ауэр сказал ей после революции: «Либо вы уезжаете со мной из этой страны, либо вы должны навсегда распрощаться с музыкой». Ауэр уехал в Европу и увез своих учеников – будущую плеяду великих скрипачей. Дарья Николаевна осталась в России и вернулась в Ташкент.
     Естественно, возникает вопрос: как она и ее мать уцелели в мясорубке красного террора тех лет? У меня есть только одно объяснение: очевидно, большевикам было просто не до них, слишком были заняты, расстреливая и сажая более приметных, тем более что мама Дарья и дочь Дарья были не Романовы и даже не Искандеры, а две тетки с ничего не значащей, плебейской фамилией.
     В 1923 году Даня переехала в Москву. Здесь ее таскали в ГПУ, допрашивали, арестовывали, выпускали и снова арестовывали, но не расстреляли и не посадили. Следователь, в котором, видимо, было что-то человеческое, посоветовал: «Сидите дома и никогда не поступайте на работу». Она послушалась, купила пишущую машинку «Ремингтон», и это стало ее профессией и средством заработка на всю последующую жизнь.
     Как Дарья Николаевна оказалась в кругу знаменитых писателей? Что ее с ними роднило? Почему многие из них именно ей и никому другому доверяли свои бесценные рукописи для перепечатания? И больше, чем просто доверяли – явно считали за честь. Помню, она со смешком рассказывала о том, как Валентин Катаев говорил, отдавая ей рукопись для перепечатывания:
     – Дарья Николаевна, там у меня есть слишком длинные фразы. Так вы их разбивайте, если сочтете нужным.
     У Мариетты Шагинян она была не просто машинисткой и секретарем, а другом семьи. Андрей Платонов умирал чуть ли не у нее на руках. Остроумова-Лебедева и Волошин писали ее портреты. Она была вхожа в святая святых литературного мира. Если на свете рождалось чье-нибудь сочинение, претендующее на публикацию, она немедленно становилась обладательницей копии рукописи автора и всегда приносила ее нам. Как обычно, она без стука вбегала в нашу комнату с папиросой во рту, садилась на диван, закинув ногу на ногу, и, бросив на стол пачку машинописных листов, говорила:
     – Почитайте. Это, кажется, неплохо.
     Или:
     – Почитайте эту чушь. Ужас! Ужас! Неужели это будут печатать?
     Однажды, в самом начале шестидесятых, Дарья Николаевна принесла нам рукопись рассказа без имени автора, вернее, вместо имени был странный шифр Щ-854.
     – Почитайте, – сказала она, и в ее голосе была значительность. – Это серьезно. Теперь уже невозможно будет писать так, как писали до сих пор.
     Это был «Один день Ивана Денисовича» Солженицына.
     Хорошо запомнился мне, хотя я тогда был подростком, ее конфликт с Валентином Катаевым, одним из главных ее работодателей и одним из самых знаменитых советских писателей той поры. Году примерно в 1950-м или 51-м Катаев написал рассказ, который был напечатан в журнале «Огонёк». Рассказ был патриотический, про войну и героизм советских матросов, защищавших Крым. В рассказе участвовал образ одинокой женщины, которая жила в Крыму и посвятила себя хранению наследия своего покойного мужа. Муж ее был художником – то ли символистом, то ли экспрессионистом, в общем, каким-то неправильным художником, оторванным от жизни и не признающим величия социалистических свершений. В неправильном художнике прозрачно проступал Максимилиан Волошин, друг молодости моей соседки, которого она боготворила. Его имя в рассказе, конечно, не упоминалось, но для Дарьи Николаевны прообраз был очевиден, и она не могла простить Катаеву такого кощунства.
     – Как он посмел осквернить память о Максе!! – бушевала она. – Не хочу больше иметь с ним ничего общего!
     Я помню, как мой отец, который часто вступал с Дарьей Николаевной в дружеские дискуссии, пытался ее урезонить:
     – Послушайте, он же не называет имени художника. Писатель имеет право создавать образы своих героев…
     – Нет! Нет! Это ужас! Не хочу его знать!
     При всей ее мягкости и доброте она была нетерпима ко всякого рода проявлениям непорядочности, нечестности, несправедливости. Человек глубоко религиозный, она не ходила в церковь и не признавала ее – мне кажется, за продажность властям. Антисемитизм, в атмосфере которого мы жили, она страстно ненавидела. Помню, как она не раз повторяла:
     – Много позора нас запятнало, но такого позора, как антисемитизм, нам не смыть никогда. Это ужас! Ужас!
     Тогда я видел, что, при всем ее плохо скрываемом отвращении к советскому режиму, она любит свою страну, за которую стыдится и за которую у нее болит душа…
     …Шли годы. В начале 63-го, когда я уже был женат, но все еще жил с женой у родителей, мой отец получил отдельную квартиру со своей кухней и своим туалетом – роскошь, которой мы никогда не знали, больше похожая на мираж, чем на реальность. Так мы покинули незабвенную коммуналку в Пречистенском особняке – Кропоткинский переулок, 12. По совпадению, в том же году советское правительство решило сделать из этого особняка посольство какой-то африканской страны. Позже он стал египетским посольством. Обитателей коммуналок выселили на окраины Москвы. Для Дарьи Николаевны это было неприемлемо. Все ее друзья и работодатели жили в центре или близко от центра Москвы, и им нужна была машинистка-секретарь поблизости, в пределах короткой поездки на метро или троллейбусе. К счастью, среди них были влиятельные люди. Несколько писем «наверх» от таких светил, как Ираклий Андроников и Мариетта Шагинян, сделали свое дело. Дарья Николаевна (матери ее к тому времени уже не было на свете) получила комнату в коммуналке на Арбате. Там я ее изредка навещал, и там в 1966 году она умерла. Ей было 70 лет.
     В течение многих лет воспоминания о Дарье Часовитиной снова и снова возвращались в мою и без того перегруженную память. Они меня беспокоили. Постоянно возникал ее образ – с копной зачесанных набок седых волос и папиросой во рту. Вспоминалось, как морозными зимними вечерами она, возвращаясь от своих нанимателей, звонила мне от станции метро и умоляла:
     – Милый, хороший мой, встреть меня, пожалуйста. Я боюсь одна идти домой, на улице ужасно, ужасно скользко.
     Я обычно знал, когда она уезжала из дома, и ожидал этот звонок.
     – Бегу, бегу, Дарья Николаевна! – отвечал я и бежал встречать ее.
     По дороге от метро она, вцепившись в рукав моего пальто, говорила о каких-то литературных новостях, жаловалась на свою капризную Мариетту и все время приговаривала:
     – Потише, потише иди, я за тобой не поспеваю.
     Удивительно, как мелкие, незначительные эпизоды застревают у нас в голове. Что поделаешь, так он устроен, этот странный механизм, именуемый человеческой памятью…
     Вопрос о том, как Даня с очень ранней молодости оказалась в среде знаменитых писателей, поэтов, художников, музыкантов оставался без ответа много десятков лет – пока в нашу жизнь не вошел интернет. Только тогда, то есть сравнительно недавно, я узнал, что ее с ними объединяло.
     Это была антропософия.
     Боюсь, что многим, а может быть даже большинству моих читателей, это слово незнакомо. Что такое антропософия? Как определяет Википедия, – это «…религиозно-мистическое учение, выделившееся из теософии с целью открыть широкому кругу методы саморазвития и духовного познания с помощью мышления человека».
     Или так: «…наука о духе, мыслящая себя как индивидуальный путь познания, но идентифицирующая при этом познание не с субъективным как таковым, а с первоосновой мирового свершения, так что миропознание оказывается в строгом смысле тождественным самопознанию».
     И еще: «…мистическое учение о человеке, включающее методику самоусовершенствования и развития предполагаемых тайных способностей человека к духовному господству над природой».
     Если вы, читатель, мало что поняли из этих определений, не огорчайтесь. Вы не одиноки.
     Антропософия как наука была основана в 1912 году немецким философом Рудольфом Штейнером и быстро завоевала популярность в мире, особенно в России. В 1913 году образовалось Русское Антропософское Общество (РАО), в центре которого были Андрей Белый, его жена Клавдия Николаевна Бугаева-Васильева (ближайшая подруга моей героини), Максимилиан Волошин, Михаил Чехов. В 1922 году РАО закрыли. Советская власть не терпела никаких организаций, кроме тех, которые она сама учреждала и навязывала. В 1934 году почти всех участников РАО уничтожили – одних расстреляли, других посадили. Дарье Николаевне повезло, ее потаскали, подопрашивали и оставили в покое. Она продолжала входить в тайные кружки антропософов и оставалась верна антропософскому движению до конца своих дней.
     Конечно, эта сторона ее духовной жизни была нам неизвестна, как, вероятно, и другие ее аспекты. Мы хорошо знали двух самых близких ее подруг – Галину Сергеевну Кириевскую и Марину Казимировану Баранович, – но не знали и не задавались вопросом, на чем основана их дружба. Теперь я знаю: обе они были антропософами.
     Мое знакомство с Дарьей Николаевной продолжались 17 лет, с 1949 года до ее смерти в 1966 году. За это время я превратился из подростка в семейного мужчину с высшим образованием. Жизнь диктовала свои интересы; чем больше я взрослел, тем реже пересекался с Дарьей Николаевной и тем меньше интересовался ею и ее необыкновенной судьбой. Сегодня я жалею об этом. И все же я благодарен Создателю за то, что он позволил мне прикоснуться к личности этой замечательной женщины.

     Д я д я   А р о н

     У меня был дядя, двоюродный брат моего отца. Дядю звали Арон Гилелевич Матлин. Это было его настоящее имя, но официально он был известен как Аркадий Ильич Ильин.
     Я никогда не видел дядю Арона и ничего о нем не знал до тех пор, пока не прожил 38 лет и не собрался эмигрировать из Советского Союза. Само существование дяди Арона тщательно скрывалось, его имя не упоминалось в семейных историях. Те, кто жил в Советском Союзе, особенно во времена Сталина, уже, наверно, поняли, почему простое упоминание дядиного имени представляло опасность. Дядя был арестован и расстрелян.
     Загадочный Аркадий Ильин, настоящего имени которого никто не знал, кроме близких друзей и родственников, был важной фигурой в советской военной иерархии. Он родился в Миргороде (Украина) в 1892 году, окончил пять классов гимназии, служил в русской армии во время Первой Мировой войны, в мае 1917 года вступил в партию большевиков, участвовал в революции, воевал в гражданской войне. К моменту пика своей военно-политической карьеры, увенчавшейся расстрелом, Аркадий Ильин был дивизионным комиссаром и начальником политотдела 5-го механизированного корпуса. Все это я узнал из Википедии уже в наши дни.
     Там же я узнал, что Аркадий Ильин жил в Москве по адресу Кропоткинский переулок, 11. Это заставило меня вздрогнуть, потому что я вырос в том же переулке, в доме номер 12 – то есть напротив. Я хорошо помню дом номер 11, серое шестиэтажное здание, в котором жили важные военачальники. С их детьми я учился в школе. Среди них был мой друг Боря Лелюшенко – сын легендарного генерала армии, дважды героя Советского Союза. Впрочем, это не имеет отношения к рассказу о моем дяде, тем более что я поселился напротив его дома спустя одиннадцать лет после того, как дяди не стало.
     Итак, я ничего не знал о дяде Ароне, пока не решился покинуть страну развитого социализма и навек расстаться со своими родителями. Да, навек, ибо в то время мы не могли представить себе, что когда-нибудь сможем увидеться. И вот тогда мой папа взял меня за руку, увел подальше от телефона и вполголоса рассказал мне о своем двоюродном брате Ароне и об их последней встрече.
     Это было в 1937 году. Мои родители жили тогда в Ленинграде (где, кстати, я родился). Арон, как мы уже знаем, жил в Москве, но регулярно бывал в Ленинграде, а папа – в Москве, так что они часто виделись. Вообще, они были очень близки, несмотря на то что мой папа был намного моложе. В тот памятный декабрьский день 1937 года Арон приехал в Ленинград и, как обычно, пришел к нам. Увидев его, папа испугался. Как он рассказывал, на Ароне не было лица. Всегда бодрый и по-военному подтянутый, он был бледен, небрит, с покрасневшими глазами, как будто не спал три ночи.
     – Арон, что с тобой? – спросил папа.
     – Гриша, я не понимаю, что происходит, – чуть не плача, отвечал Арон. – Я всю жизнь служил советской власти верой и правдой. Я член партии с дореволюционным стажем. У меня куча наград. И вот вчера меня исключили из партии, сняли с должности по какому-то нелепому обвинению и лишили всех наград. Гриша, поверь мне, я ни в чем ни перед кем не виноват. Все это очень странно. Здесь явно какая-то ошибка.
     Мой отец был моложе, но видел и понимал, что происходит, лучше своего старшего кузена. Он сказал:
     – Арон, ты понимаешь, что тебя завтра посадят? Единственный путь тебе спасти жизнь – исчезнуть. Не возвращайся в Москву, уезжай куда угодно, как можно дальше. Тебя никто не будет искать, им некогда. Они всегда найдут кого арестовать вместо тебя.
     Арон долго молчал, обреченно глядя в пол. Потом сказал глухо:
     – Нет, Гриша, я не могу. Это будет нечестно. Я не могу бежать от своей партии, которой служил всю жизнь. Я верю в нее. Партия во всем разберется и исправит эту глупую ошибку.
     Он посмотрел на часы.
     – А сейчас мне пора. Проводи меня до поезда.
     На перроне маячили две фигуры в серых солдатских шинелях. Увидев Арона, они зашевелились и подошли ближе.
     – Это моя охрана, – объяснил Арон. И тихо добавил: – я знаю, Гриша, что меня арестуют. Но я не могу иначе. Прости.
     – Ну что ж, Арон, – сказал мой отец, – давай обнимемся. Мы с тобой больше никогда не увидимся.
     Они обнялись, Арон пошел в вагон, и охрана двинулась за ним.
     …Утром пришла короткая телеграмма от Лии, жены Арона: «Аркадий тяжело заболел».
     На этом заканчивался рассказ моего отца о своем двоюродном брате. В те годы, когда я его услышал, еще не было интернета, и я больше ничего не знал о дяде Ароне долгие годы. Но, видимо, Аркадий Ильин был заметной фигурой, потому что сегодня информацию о нем легко найти в интернете. Вот что сказано в Википедии:
     Аркадий Ильич Ильин (Арон Гилелевич Матлин).
     Арестован 28 декабря 1937 г.
     Приговорен к высшей мере наказания 2 апреля 1938 г, по обвинению в участии в военно-фашистском заговоре.
     Расстрелян 2 апреля 1938 г.
     Место захоронения: Московская обл., Коммунарка.
     Реабилитирован в ноябре 1956 г.
     Заодно я узнал, что такое реабилитация. Это слово определяется как «восстановление прежней, незапятнанной репутации». Я рад за дядю Арона: его репутация восстановлена. Как он предвидел, партия во всем разобралась и исправила ошибку. Он, конечно, расстрелян, но это уже не считается.

     М о я   а р х е о л о г и я

     На свете существуют тысячи профессий, в которые окунулось любознательное человечество. Лично меня в молодости привлекали если не тысячи, то, наверное, десятки этих профессий. Мне хотелось быть морским биологом. Мне хотелось быть математиком, актером, авиаконструктором, скрипачом, лингвистом, даже специалистом по кишечным заболеваниям инфузорий – кем угодно, лишь бы не тем, кем я стал. Но жизнь оказалась безжалостна к моим разнузданным мечтаниям, и я стал инженером-строителем. Вся романтика моих иллюзий свелась к тому, как месить бетон и выслушивать матерные жалобы угнетенного пролетариата.
     И все же, в Америке одна моя несбыточная химера частично сбылась: несколько раз я почувствовал себя археологом. Нет, я ничего не раскапывал и не сметал кисточкой пыль вечности с останков Чингисхана. Я ничего не исследовал и не рылся в пожелтевших первоисточниках. Моими раскопками была живая археология. Сейчас объясню.
     Первая раскопка
     Моя жизнь на этом континенте началась с работы клерком на мебельной фабрике в Лос-Анджелесе с окладом 500 долларов в месяц. Этот оклад радовал меня чрезвычайно, поскольку он увеличивал на пятьсот долларов мой доход, который до этого был равен нулю. Впрочем, речь не об этом.
     На фабрике среди моих сотрудников оказался один немолодой человек с длинными казачьими усами и светло-голубыми глазами, говоривший по-русски. Естественно, я проявил к нему интерес, а он – ко мне, хотя и в меньшей степени. Звали его Моисей, но он не был евреем.
     На фабрике периодически случались авралы, и тогда все работали по субботам. Все, кроме Моисея. Он объяснил мне, что суббота – это священный день, когда нужно отдыхать от трудов праведных. Работать в субботу нельзя, это грех, говорил Моисей. Но он, как я сказал, не был евреем.
     На ланч Моисей съедал сэндвич, который приносил из дома. Я тоже приносил свой сэндвич, и во время обеденного перерыва мы садились рядом, беседовали по-русски и ели свои сэндвичи, запивая кока-колой. Моисей как-то странно косился на мой сэндвич, хотя это был самый обычный сэндвич с колбасой и сыром. Однажды, не выдержав, он сказал, что я ем то, что есть не полагается. Нельзя смешивать мясное с молочным. Это грех. Ни в коем случае нельзя также есть свинину; свинья – это отвратительное животное. Моисей говорил с искренней убежденностью человека, постигшего истину. Но, он, как вы уже поняли, не был евреем, и такого слова, как «кошер», в его лексиконе не было.
     – Где вы покупаете свою еду? – поинтересовался я.
     – В нашем русском магазине, тут, недалече.
     Название и расположение магазина мне были незнакомы. Я сказал:
     – Интересно. Я этого магазина даже не знаю.
     – Дак откель тебе-то знать-то? – согласился Моисей
     Вообще, его русский язык звучал странно. Он говорил так, как говорят в глухих деревнях где-нибудь в Поволжье или в Вологодской области. Вместо «спасибо» он говорил «спаси Христос», на вопрос «как дела?» отвечал:
     – Да ить поманеньку, полягоньку. Работы больно много. Оттель нясут, отсель нясут…
     На своем древне-деревенском русском языке Моисей говорил свободно, так же, как и по-английски. Но ни тот, ни другой не был его родным языком. Родным был испанский. Моисей был родом из Мексики.
     Откуда взялся в далекой от России, экзотичной стране сомбреро и текилы, русский деревенский мужик, соблюдающий законы Торы? Эта загадка терзала меня с момента первой встречи с Моисеем. Дальнейшие беседы с ним выявили, что он был не случайным странником-одиночкой, заброшенным туда капризом судьбы, а представителем целого народа, вернее, этнической группы. Эти русские, мужики и бабы, соблюдавшие кошер, жили в своей русской мексиканской деревне со своим молельным домом, русскими продуктовыми лавками и своим укладом жизни. Как они там оказались, Моисей понятия не имел, и его, похоже, это мало интересовало. Все, что он знал, – что его предки когда-то давно переселились откуда-то из России. Да и мне, честно говоря, было в те годы не до этнографии: надо было учиться жить в новой стране.
     Прошли десятки лет, я стал пенсионером и однажды вспомнил о своем давно, казалось бы, ушедшем из памяти удивительном знакомом. От нечего делать я полез в интернет и по прошествии десяти минут знал все о его происхождении. Мне стало ясно, что он принадлежал к христианской религиозной секте под названием молокане.
     Эта удивительная секта зародилась в XVIII веке в Тамбовской губернии, отколовшись от Русской православной церкви. Религия молокан сильно отличается от традиционного православия. У них нет священников, нет икон и церквей, они не признают Рождества и строго запрещают есть свинину, пить, курить, материться и служить в армии.
     Русская православная церковь не любит вероотступников. В XIX веке молокан по приказу императора Николая I переселили с глаз долой – в Закавказье. Там они осели – главным образом, в Армении, но, частично, и в Грузии, и в Азербайджане. В 1905–1906 годах группа молокан – около ста семейств – переселилась в Мексику, создала там свою колонию в штате Нижняя Калифорния и стала жить своим привычным укладом и рожать детей, чей родной язык уже был испанский. Но при этом язык предков сохранялся из поколения в поколение.
     По-русски молокане говорят на том особом диалекте, на котором говорили на Тамбовщине их предки и которому более трехсот лет. И вот к этому языку и его носителю мне повезло прикоснуться. Тогда я в первый, но не в последний раз почувствовал себя археологом, счищающим пыль с забытых причуд истории.
     Вторая раскопка
     Нечто похожее произошло со мной годы спустя, в середине девяностых, с той разницей, что теперь это относилось к совсем недалекому прошлому.
     У меня была длительная командировка в Израиль, и я некоторое время жил в Тель-Авиве. Однажды, слоняясь после работы по городу в поисках, где бы поесть, я наткнулся на маленький и весьма необычный ресторан, который предлагал вегетарианскую еду – только вегетарианскую и никакой другой. Образцы блюд были выставлены в окошке, которое я бы не рискнул назвать витриной. Я не вегетарианец, тем не менее, разнообразие меню и привлекательность в описании блюд и их оформлении заставили меня зайти в этот загадочный ресторан.
     Там было всего три или четыре столика, посетителей не было, а за стойкой обитали две чернокожие женщины, одна средних лет, другая совсем молоденькая. По моей просьбе та, что старше, сделала мне короткий экскурс по своим замысловатым блюдам. По-английски она говорила с типичным американским выговором, так, как говорят у нас где-нибудь на Среднем Западе. Это показалось мне странным. Вообще, в Израиле много американцев; это в основном евреи, сделавшие «алию», то есть переселившиеся в Израиль на постоянное жительство. В Израиле также довольно много выходцев из Эфиопии и других африканских стран. Но афроамериканка, живущая в Израиле? Это звучало загадочно. В конце концов мое любопытство победило чувство такта, и я сказал:
     – Вы говорите по-английски так, как говорят в Америке. Можно спросить, откуда вы?
     – Вы угадали. Я из Америки. Из Чикаго.
     – Вы можете говорить на иврите?
     – Конечно.
     – И ваша… ммм… помощница?
     – Это моя дочь.
     – Понятно. Она тоже говорит на иврите?
     – Она сабра, – сказала женщина и на всякий случай разъяснила: – она родилась в Израиле. Иврит – ее родной язык.
     Это меня озадачило окончательно, и я уже не мог остановиться от разбиравшего меня любопытства.
     – Значит, вы евреи? Точнее, иудейской веры?
     – О, нет! – сказала женщина с явным неудовольствием. – Мы не евреи.
     В этот момент я вспомнил, какое сегодня число. Это было 25 декабря, день, который в Израиле не отличается от любого рабочего дня, но пышно празднуется во всем христианском мире.
     – Но вы, очевидно, и не христиане, правда? – осторожно спросил я. – Ведь сегодня Рождество, христиане в этот день не работают.
     – Мы не христиане – сказала женщина. – Мы уехали от Рождества. Это не наш праздник. Извините.
     С этими словами она занялась перекладыванием и передвижением с места на место своих вегетарианских блюд, давая понять, что не настроена далее продолжать разговор.
     Вернувшись в родной Нью-Джерси, я поведал эту историю своей хорошей знакомой, американской еврейке, родившейся и выросшей в этой стране. История ее не удивила.
     – О, я прекрасно помню это событие, – сказала она. – Это был скандал. Группа шварцес из Чикаго (моя знакомая, хорошо зная меня, не стеснялась в выражениях) переехала в Израиль. Просто взяли и переселились. Без виз, без разрешений, без ничего. Гурништ. И бедный Израиль не знал, что с ними делать. Попробуй высели – поднимется такой хай на весь мир и такие обвинения в расизме, апартеиде и только Ашем знает в чем еще, что потом не расхлебаешь. В общем – азохен вей.
     История показалась мне странной.
     – Почему они выбрали Израиль? – спросил я.
     – Почему нет? Тепло, солнце светит, моря сколько угодно…
     Объяснение меня не удовлетворило, но и не породило дальнейшего любопытства. История была забыта на долгие годы, до того момента, когда мне случайно попалась в интернете статья, всколыхнувшая воспоминание об этом давнем и совершенно незначительном эпизоде.
     Статья повествовала о том, как во второй половине 1960-х некий инициативный молодой человек из Чикаго, рабочий-сталевар по имени Бен Картер, создал новую религиозную секту, что-то вроде ответвления от Иудаизма. Он объявил, что афроамериканцы являются потомками потерянных поколений Израиля. Он назвал секту African Hebrew Israelite Nation of Jerusalem, в переводе что-то вроде «Африкано-Еврейская Израильская Нация Иерусалима». Чтобы далее утвердиться в своем начинании, он заодно поменял свое имя и стал называться Бен Амми Бен Израиль. Гулять – так гулять.
     Новая религия потерянных потомков Израиля повелевала своим послушникам есть только вегетарианскую еду, не пить крепких алкогольных напитков, не употреблять наркотики и не принимать никаких официально утвержденных лекарств. Зато разрешалось и даже поощрялось многоженство. В общем – что-то похожее то ли на мормонов, то ли на амишей, или даже на молокан, но никак не на ортодоксальных евреев, которые выпить не дураки.
     Это самообъявленное потерянное поколение по сей день обитает в Израиле, ест свою вегетарианскую еду и, похоже, вполне счастливо. Ну да Бог с ними. Лишь бы служили в армии, как все.
     Конечно, тогда я ничего не знал об этом религиозно-этническом феномене. Впрочем, если бы и знал, то все равно не стал бы вступать в дискуссию с хозяйкой ресторана, видя ее недружелюбную настороженность. И только теперь я понял, что в тот давний декабрьский вечер в Израиле я стал участником маленькой раскопки маленькой, мало кому известной и мало кому интересной истории, погребенной под тонким наслоением времени.
     Третья раскопка
     В 1904 году Япония напала на Порт-Артур, разгромила Российский флот и после почти годовой осады овладела городом.
     Семьдесят лет спустя, в 1974 году, я приехал в Соединенные Штаты и поселился в Лос-Анджелесе. Евреи этого замечательного города проявляли ко мне повышенный интерес, поскольку иммигрант из Советского Союза был в те годы большой редкостью, а у большинства американских евреев предки были выходцами либо из России, либо с Украины (пардон, из Украины, как теперь полагается говорить). Среди них была некая Шарлен, милая дама средних лет, с которой мы стали друзьями. Шарлен родилась в Америке, ее родители тоже, а бабушки и дедушки приехали то ли из Гродно, то ли из Жмеринки. Шарлен помнила одну из бабушек, которую она очень любила. Бабушка пела ей по-русски песни своей молодости. Русского языка Шарлен не знала, текста песен не понимала, но песни ей нравились. Она пела вместе с бабушкой, повторяя непонятные созвучия странного, незнакомого языка.
     – Слова одной песни я помню до сих пор, – сказала она. – Я не знаю, что они значат, но, может быть, ты знаешь. Вот послушай.
     Она запела, и сквозь жесткий, непробиваемый американский акцент мне почудилось:
     – Пой, ласточка, пой…
     Я подумал, что ослышался.
     – Пожалуйста, повтори, – попросил я, и она снова явственно пропела:
     – Пой, ласточка, пой, Порт-Артур уже не твой.
     Далее следовал еще один куплет, но теперь в этой абракадабре звуков невозможно было разобрать ни слова, сколько бы раз я ни просил Шарлен повторить бабушкину песню. Уцелели только две удивительные строчки:
     Пой, ласточка, пой,
     Порт-Артур уже не твой.
     Этих двух строчек было достаточно, чтобы понять, что мне досталось нечто поразительное. Сквозь толщу десятилетий явилась, словно драгоценный камень из кучи мусора, забытая политическая сатира времен русско-японской войны, и на меня пахнуло человеческой страстью и волнениями семидесятилетней давности. Кто, какой специалист-историк сегодня знает эти строки?..
     *     *     *
     Я поведал вам о трех случаях, когда мне повезло частным образом прикоснуться к малоизвестным событиям прошлого. Но моя археология этим не ограничилась, и я уверен, что я не одинок. Да, мой дорогой читатель, нам с вами всегда есть что вспомнить. По мере того как течет безжалостное время и годы плавно наслаиваются один на другой, вся наша жизнь превращается в серию важных, не очень важных и совсем неважных событий. И как знать, может быть, когда-нибудь мы сами станем объектами очищенных от пыли археологических раскопок.

      
Зоя Полевая – родилась в Киеве. Окончила Киевский институт инженеров гражданской авиации. Работала авиаинженером. Стихи писала с детства. В 90-е годы посещала поэтическую студию Леонида Вышеславского «Зеркальная гостиная» и двадцать лет была членом клуба «Экслибрис», руководимого Майей Марковной Потаповой, при Киевской городской библиотеке искусств. В 1999 г. в Киеве вышел ее поэтический сборник «Отражение». С сентября 1999 г. живет в США. Печатается в литературных журналах. В 2002 году, продолжая киевские традиции, организовала в Нью-Джерси литературный клуб “Exlibris NJ”, которым руководит и поныне. Мать двух сыновей.

     С т и х о т в о р е н и я

     Проекция на время
     Сначала счастье – когда игрушки не отнимают.
     Потом – когда обнимают и понимают.
     Потом – когда дети, мир, вдохновение, воля.
     Потом – когда нет боли, не более.
     Июль 2025
     О птице
     Птицу эту не заманишь в клетку,
     Она спустится с неба, сядет на ветку,
     Подожмет лапки, крылья сложит,
     Днем это трон ее, ночью – ложе.
     Нашла себе место меж Землей и Луною,
     Стала ветру невестой, потом – женою.

     Зимой в небе холодно, летом – жарко.
     Тем, кто метко стреляет, ее не жалко;
     Тем, кто под ноги смотрит, ее не видно;
     Тем, кто камни бросает, ничуть не стыдно
     (Так заманчивы камню чужие крылья,
     Да в который раз облака укрыли).

     Сидит птица на ветке, на древе высоком,
     Вдоль земли скользит своим зорким оком.
     Весна ли настанет, вернется ль осень –
     Не спустится птица, ни о чем не попросит.

     Крылья выбелил ветер белее мела.
     Лишь ему одному перечить не смела.
     Март 2025
     Своя речь
     Вите Штивельман
     Здесь речь своя,
     далекая от русской,
     хотя слова отдельные знакомы,
     но так отличен общий колорит.
     Такая неизнеженная нежность
     в природе и людском соприкасанье,
     такие светотени, и нет грани
     меж чувствами и плеском океана,
     и гладью темной в отблесках луны.
     Февраль 2025
     *     *     *
     Виктору Фету
     Кто в эфире, кто в квартире,
     кто на дне, кто в небесах...
     Наши знания о мире,
     наши стрелки на часах,
     наше счастье, наши боли –
     миг, момент, фантом – не более.
     Мы – лишь малое тире между датами,
     мы, рожденные в игре меж солдатами,
     меж огнем, мечом, печами, ракетами –
     и вот все-таки живем, и поэтому
     мы сигналы в космос шлем,
     и то плачем, то поем,
     и отчаянно кричим: «ЭтоМы!»
      Январь 2025
     Возвращение
     Григорию Фальковичу
     Когда сядешь в серебряный скорый,
     Не забудь заказать себе чай.
     Следуй к станции той, на которой
     «До свиданья» не значит «прощай».
     Расставанья придумали люди,
     Расстояние – это пустяк.
     Если кто-то иначе рассудит,
     Пусть, как сам он захочет, так будет,
     А для нас – только так, только так:
     Расстояние – сущий пустяк.

     Этой сказке уже четверть века,
     Но, как видно, живуча она.
     В ней небесную тень человека
     Видит лунная ночь из окна:
     То в воде вдруг мелькнет отраженье,
     То как птица поднимет крыло...
     Расставание – только движенье,
     Возвращенье того, что прошло.
     Без упрека, стыда и укора
     Брызнут искрами капли огня,
     Когда ахнет серебряный скорый
     И помчится, на стыках звеня.
     Только стихнут в пути разговоры –
     Ты за окнами звезды встречай.
     Скоро станция та, на которой
     «До свиданья» не значит «прощай».
     Январь 2025
     Сослагательное полуфинальное
     Когда бы теперь
     Молода и казиста
     Была я, как прежде,
     Быть может, была,
     Я б выбрала пекаря,
     Не программиста,
     И замуж бы тихо,
     Послушно пошла.

     И жизнь бы неспешно
     Делила с ним поровну,
     Когда б не поэты
     Пленяли меня.
     Вот, скажем,
     Я б встретила
     Доброго повара,
     Который колдует
     Весь день у огня.

     Я б так же стирала,
     Варила и прочее,
     И над колыбелькою
     Вахты несла,
     Когда б повстречала я
     Разнорабочего,
     Приличного малого
     От ремесла.

     Пусть с детства не бредил
     Ни Кафкой, ни Кантом он,
     Ни поиском истины
     В темной ночи,
     Ни гением не был,
     Ни даже талантом он,
     А красил бы стены
     И клал кирпичи.

     А вечером, вечером
     Тихо и преданно
     Смотрел бы в глаза
     До смыкания глаз.
     И самое-самое
     Не было б предано,
     И, верно бы, детям
     Досталось сейчас.

     И было бы, было бы,
     Было бы, было бы
     Все то, чего не было,
     То, чего нет,
     Когда б не возникли,
     Когда позабыла бы,
     Когда бы не те
     Программист и поэт.
     Ноябрь 2025
     *     *     *
     В перевернутом мире, где в силе насилие,
     и в ответ на насилие – только бессилие,
     в этом мире беспомощном, чуждом природе,
     остается лишь горестный вздох о свободе.
     Где погромщик сейчас, где убийца и лжец?
     Если он на свободе – свободе конец
     в перевернутом мире, где в силе насилие,
     и в ответ на насилие – только бессилие.
     Июль 2025
     *     *     *
     Виктору Фету
     Поэзия любовью рождена.
     В ней слово – продолженья обещанье.
     Но наш контекст – иные времена –
     Бедою поглощенное молчанье.
     Безмолвия печальный ритуал
     Меня настиг и мой язык сковал.
     Май 2025
     *     *     *
     Убитым-погибшим-плененным – числа нет, числа нет!
     Да сколько же можно?! И Бог ли заступником станет?
     Кто нечисть сметет с этой плоской и круглой планеты?
     Кричишь ли, молчишь ли, но мысли об этом, об этом!
     Торги неуместны – с подонками нет диалога!
     Попытка подобная выглядит жалко, убого.
     Очнитесь, вершители судеб, «пророки», менялы!
     Мы – люди, мы – люди, и есть мы, и это – немало!
     И воля, и сердце, и боль без границ и предела.
     Так что ж, Небеса поредели, Земля поредела?
     Кощунство и подлость, гордыня и злоба, и злоба.
     И низкая проба, на всем слишком низкая проба.
     Очнитесь, вершители судеб, «пророки», менялы!
     Мы – люди! Мы – люди! И есть мы, и это – немало!
     Февраль 2025
     *     *     *
     Мне помнится, прежде я шла налегке,
     Стихи сочиняла на том языке,
     Который, истасканный, полуживой,
     Теперь только раной саднит ножевой.

     Где лексика радости, света, любви?
     Пропала в дыму, захлебнулась в крови,
     Застыла в смертельном отчаянье.
     И я выбираю молчание.
     Август 2025

      
Раиса Сильвер – родилась в Москве. Окончила инженерно-экономический институт. В США с 1975 года. Много лет руководила еврейским центром для пожилых людей. Шесть лет была автором и ведущей программы «Неоткрытая Америка» на радиостанции WMNB (Нью-Йорк). С 1982 года ее рассказы, очерки и интервью регулярно публикуют русскоязычные газеты и журналы США. Очерк «Ох, уж эти старики!» был опубликован в американском журнале («Мetrosource», Нью-Джерси, 1990). Раиса Сильвер – автор книг – сборников рассказов: «Правдивые истории с вымышленными именами» (Нью-Йорк – Иерусалим, 1987); «Опоздавшая любовь» (Москва, «Прометей», 1992); «Один билет до Нью-Йорка» («Мir Collection», Нью-Йорк, 1997); «Одинокий ребенок далеко от дома» («Мir Collection», Нью-Йорк, 2000); «Ношу в себе я радость» («Мir Collection», Нью-Йорк, 2014); «Я времени не замечаю» (M*Graphics, Boston, 2018); «В минуту откровения » (M*Graphics, Boston, 2021). Она была соавтором сценариев четырех многосерийных телефильмов на телестудии WMNB (Нью-Йорк). Издательство «Wiley and Sons» (Нью-Йорк, 1996) включило ее рассказ «Памяти матери» в учебник русского языка для студентов американских вузов.

     М о н о л о г и   о   с ч а с т ь е

     М о н о л о г   п е р в ы й

     Где ты, счастье, и когда встречаешься?
     Вероятно, ты ушло давно.
     Может быть, ты в том и заключаешься,
     Что тебя найти не суждено…

     А вы знаете, я не согласна с тем, что счастье не суждено найти. Это не так, поверьте. Оно есть! Уж я-то знаю. У меня бывает порой такое состояние, что я не дождусь, когда доживу до понедельника… Вы, конечно, можете смеяться, но это так. Я иногда уже в субботу начинаю думать о том, как в понедельник приду на работу (а мне ехать полтора часа в один конец, трафик ужасный), как подойду к своему рабочему столу, посмотрю на чертежи нового платья, увижу Джильду, нашу модель, скажу: «Привет, Джильдочка, как дела?». Ей очень нравится, когда я ее так называю, уж не знаю, почему. Она такая красивая, крупная, очень спортивная. Улыбнется – смотреть радостно. Глаза горят, зубы сверкают, щеки смуглые… Она из Венесуэлы родом.
     Джильда засмеется мне в ответ, приветственно рукой помашет и дальше – пойдет, побежит, закрутится…
     Я дизайнер, создаю модели одежды для полных женщин.
     Знаете, многие не понимают, в чем красота, прелесть полной фигуры. А это – полнота жизни, ее радость и сила. Посмотрите на женщин Рубенса, Рембрандта, Ренуара. Они такие притягательные. Ну как спелые прекрасные плоды. Нажми – и сок брызнет!
     Наша фирма много лет в Нью-Йорке работала. Это сейчас мы переехали. Так я иногда летом в Метрополитен-музей после работы ненадолго забегала. Просто чтобы подзарядиться. Забегу в знакомый зал, постою немножко возле любимых картин, надышусь красотой, и уйду.
     А еще был в моей жизни особый момент, этого я никогда не забуду. Однажды в дождливый осенний день я после работы шла к остановке автобуса. У перехода остановилась, дожидаясь, когда загорится зеленый свет. И внезапно увидела: на нескольких автобусах, которые шли мимо меня по Пятой авеню, красовалась громадная реклама, изображающая полную красивую женщину в ярком нарядном платье. У меня дыхание перехватило… Это была реклама моего платья, это я над ним работала, его я примеряла на Джильду, это из-за него я уже в субботу не могла дождаться понедельника.
     Шел противный дождь, мне надо было полтора часа добираться до дома, а дома проблемы: дочка простыла, надо срочно разобраться, что с ней, может, к врачу бежать, нянька просила прибавить зарплату, иначе… сами понимаете (она всегда выбирала для подобных разговоров самое подходящее время). И все равно, несмотря ни на что, я была такая счастливая! Это трудно даже представить, можно только чувствовать, сердцем ощущать: через весь Нью-Йорк шли автобусы, один за другим, а на них – яркая, броская реклама моего платья для полных женщин!!!
     Полные женщины – те, которые давно махнули на себя рукой, и те, которые изводят себя бессмысленными диетами и осмысленными упражнениями, смотрели на красотку Джильду в моем платье, улыбавшуюся им с крыши автобуса, и испытывали радость. И жизнь, невзирая ни на что, казалась им прекрасной. Ну конечно это иначе как счастьем, не назовешь.
     Это было давно. Дочка моя выросла, учится в университете. Умница, отличница. Мы с ней недавно отдыхали вместе в Мексике. И вот в первый же день в пестрой толпе людей, гулявших по набережной, я увидела трех женщин, одетых в МОИ платья. И это было так здорово! Ну просто слезы на глазах выступили.
     В жизни каждого из нас бывает всякое. Мы терпим неудачи, после которых долго не можем прийти в себя, мы обижаемся на близких людей и подчас долго лелеем наши обиды, но случаются порой у каждого из нас моменты счастья, удачи, радости. У каждого они свои. Просто надо не забывать, что они есть, и верить, что еще будут. В наше время без этой веры просто невозможно выжить!

     М о н о л о г   в т о р о й

     Счастье – это сложное понятие,
     И способно все вместить оно:
     Нежные любовные объятия,
     Выигрыш ничтожный в казино…

     Мы с ним познакомились в автобусе по дороге в казино. От нашего дома туда автобус каждую неделю отходит. Мы сидели рядом. Сначала молчали, потом разговорились. Наверно, это кажется смешным, но мы даже в казино не зашли. Ходили по набережной, разговаривали. И так интересно нам было говорить. О чем угодно: о книгах, о фильмах, о музыке, о людях, просто о жизни.
     Со мной никогда такого не случалось. Увидеть постороннего человека, провести с ним несколько часов и понять, что это тот самый, ну как его назвать… ну конечно, суженый, да. Ну да, он был и остался суженым.
     И какое имеет значение, что это не в молодости произошло, что судьба давно свела меня с другим человеком? С другим, но не с суженым. Это же было там, где-то свыше решено. Значит, что-то помешало в то время, а вот теперь…
     И что теперь? А то, что я его полюбила!
     Да, он маленький, невидный, в громадных очках, носит слуховой аппарат, слегка прихрамывает при ходьбе, он отчаянный спорщик и, когда пытается доказать свою правоту, смешно машет руками. Ну и что? Разве это что-то меняет? Это же просто мелочи. Чепухня, как говорил мой сын когда-то в детстве.
     Просто я вижу то, что не видно другим. Ему 73 года. А я помоложе. На сколько – для него неважно. А если для него неважно, то для других тем более. Что мне другие, у меня есть ОН!
     Ведь я только после встречи с ним узнала, что я красивая, нежная, умная, душевная. И вообще – самая лучшая женщина на свете. И он даже недостатки мои любит.
     Мы видимся раз в неделю, а то и реже. И в основном на людях – в библиотеке, где я по понедельникам и средам книги выдаю, в парке порой прогуляемся.
     Он вдовец. А я… я замужем. Тридцать восемь лет. И за эти годы даже в свой день рождения или в годовщину свадьбы слов таких от мужа не слышала. Я думаю, мой муж просто их не знает. А те слова, которые я от мужа часто слышу в свой адрес, мне просто неловко произносить.
     Он почему-то слово на «ж…» часто использует, но в основном лишь когда со мной говорит. Когда в хорошем настроении – в преферанс большую сумму выигрывает (он заядлый игрок), то я у него «ж… с ручкой». Он с приятелями часто играет в преферанс у нас в доме, а потом я накрываю для всей компании ужин (муж обожает мое жаркое), он одобрительно хлопает меня по плечу и радостно восклицает: «Ну Надька, ну ты вообще «ж… с ручкой»!
     А бывают дни, когда карта «не идет». Когда он проигрывает. Тогда он говорит приятелям, что у него голова раскалывается, и мы с ним ужинаем вдвоем. Но я стараюсь вообще не садиться с ним за стол. Как бы хорошо я ни приготовила еду, он все равно скажет, что мясо жесткое, борщ пахнет помоями, хлебом можно гвозди забивать. А я – так просто «ж…».
     Наш сын живет в Канаде. У него очаровательная жена-китаянка и два мальчика-близнеца. Им по три года. Такие смешные, хорошенькие, глаз не оторвешь.
     Я очень по ним скучаю. Мы с сыном очень дружны. Он тонкий, деликатный, но внутренне очень сильный. В школе его ребята звали «Сашка-интеллигент».
     Он злился на них, пытался драться, потом привык и перестал обижаться.
     Муж при детях меня никак не обзывает. Дочка знает, но не делает ему замечаний.
     А сын, конечно, в курсе, но так далеко живет. Пару месяцев назад, когда к нам ненадолго приезжал по делам, он мне сказал:
     – Мам, я не знаю, как ты с папой прожила столько лет. Ну да, я его люблю, он мой отец, но ты… Он ведь не твой человек. Он другой. И я давно мысленно вас отделил друг от друга. Да, он толковый. Он горел на работе, но ведь замечательный начальник цеха может быть отвратительным мужем, кто с этим спорит. Ты ведь такая… такая классная. Ты вся нараспашку. Другая бы на твоем месте давно ушла от папы, просто убежала бы от него не оборачиваясь. Да и от Милы тоже, она, к сожалению, его копия. А папа… он очень изменился, и не в лучшую сторону. Он и прежде был тяжелым человеком – не зря же еще в Минске его за глаза называли самодуром. Я приехал к вам на пару дней, но мне и двух минут хватило, чтобы оценить обстановку. Я тебе предлагаю переезжать к нам, если хочешь, конечно. Джен тебя любит. Она будет рада, я знаю. Вы очень с ней похожи, мам. Подумай, не говори сразу «нет». А за папой Мила присмотрит. Она его дочка. И они отлично ладят.
     Мила – наша старшая дочь. Замужем за человеком, который вдвое ее старше и ее обожает. Он смотрит на мир ее глазами, выполняет все ее желания, да еще отлично зарабатывает, что для нее самый важный фактор, иначе она бы за него не вышла. Детей у них нет. Они живут рядом, Мила забегает к нам каждый день, чтобы проверить, все ли в порядке, а заодно забрать сырники, вареники, блинчики, голубцы, которые я всегда для них готовлю. Сама готовить она не любит, поэтому мне приходится довольно много времени проводить у плиты. Я варю по ее заказу воскресные обеды: у нее часто по выходным собираются друзья, которые любят мою стряпню.
     Как-то я попросила Милу хотя бы что-то купить для ее гостей к обеду в русском магазине. Я стала уставать, ноги отекают, старею, мне трудно готовить на две семьи.
     И тут моя любимая дочь посмотрела на меня с укором и сказала:
     – Мамочка, я тебя не узнаю! Тебе не стыдно? Помнишь, в Минске ты все успевала: и на телефонной станции работала, и нас с Сашкой в сад водила, и платья мне шила, и обеды для больной соседки готовила, и бабушку в госпитале навещала (все перечислила, ничего не забыла моя доченька). А тут ты от безделья изнываешь, а дочке пару блинчиков не можешь сделать? Стыдно, мамуля!
     Муж, который обычно никогда не вмешивался в наши разговоры, неожиданно ее поддержал:
     – Слышь, мать! Чего это ты в самом деле дочь обижаешь? Детям в первую очередь помогать надо. Ты поменьше с книжками возись да всяким проходимцам помогай, вон тебе сколько людей без конца звонят, все совета спрашивают. Надоело трубку брать, когда тебя нет. И здоровье сбережешь тоже! А у нас ведь здесь не завком, это вам не там. Здесь все другое. Вот я бывало у себя в цехе…
     Дальше я не слушала. У меня так заболело сердце, что пришлось срочно глотать лекарства.
     Дочь ушла, забрав с собой коробку с варениками и банку с супом–харчо.
     Мы сели с мужем обедать. Он почему-то все не мог успокоиться:
     – Ох ты, старая задница! Надо же, родной дочери сказала, чтобы она в магазине себе еду покупала. Это же надо додуматься до такого!
     И тут я не выдержала. Я встала и стукнула ладонью по столу:
     – Знаешь что, с меня хватит. Я тебе не задница. Мне много лет, и у меня больное сердце. А наша дочь, вместо того чтобы узнать у матери – может быть, ей надо помочь, может быть, дочке самой пора себе готовить (она ведь не работает!), – мне еще выговор сделала…
     Муж смотрел на меня с изумлением, не в силах произнести ни слова.
     Я доела суп, оделась и пошла в библиотеку – сегодня был «мой» день.
     Я шла по улице, глотая горькие слезы. Почему самые близкие люди так жестоки, так равнодушны ко мне? Да нет, это не они. Это я им разрешила так обращаться со мной.
     Это я виновата в том, что вырастила монстра из прелестной девочки, не смогла научить ее доброте, сочувствию, пониманию простых истин.
     Хлестал дождь, волосы мои намокли, куртка тоже, но я ничего не замечала.
     В библиотеке никого не было. Дождь разогнал всех читателей.
     Мой друг сидел за компьютером в дальнем углу комнаты.
     – Надюша, милая, что произошло? У тебя такое расстроенное лицо… Ох, да ты вся промокла, давай сушиться, сейчас чаю тебе согрею.
     – Произошло то, что мне очень трудно в своем доме находиться. Для мужа я старая задница, ж… с ручкой или без. Для Милы я нерадивая мать, которая ленится для любимой дочери и зятя готовить обед. Знаешь, очень трудно мне стало жить…
     Он посмотрел на меня долгим взглядом, помолчал, а потом сказал:
     – Надюша, тебе надо сейчас повесить на дверях объявление, что библиотека закрыта. Ты ведь волонтер, а волонтеры тоже имеют право иногда заболеть. Извини, что я вмешиваюсь. Речь идет о будущем, моя любимая. Уходи! Я так хочу, чтобы мы были вместе. Мой дом – твой дом.
     Всю ночь я не спала. Это совсем непросто – решиться уйти от человека, с которым прожито вместе около 40 лет.
     Я уходила налегке. Все мои вещи уместились в рюкзаке и небольшом чемодане на колесиках.
     Почему-то совсем не хочется описывать сцену расставания с мужем, его невероятное изумление и возмущение моим поступком.
     Для дочери я предательница, худшая из всех матерей, которых она знает. Сын сказал, что невероятно меня уважает. И очень любит. Как и его жена Джен. Для моих приятельниц, соседей и просто знакомых я неисчерпаемый источник бесконечных пересудов, что вполне предсказуемо. Но, наверное, это самое малое, что может меня волновать.
     А самое важное, самое главное во всем этом – я так СЧАСТЛИВА! Я живу с человеком, которого люблю всем сердцем, который мне бесконечно дорог. Одному Богу известно, сколько нам предстоит прожить на этом свете, но я люблю каждую минутку, дорожу каждым мгновением, которое мы проводим вместе. Нет, мы не Ромео и Джульетта преклонных лет. Мы обыкновенные люди, которые на склоне лет взяли свою судьбу в собственные руки.

      
Стихотворения

     Берегите меня, берегите!
     Я ведь словно хрустальный бокал.
     Вы к чему-то его прислоните,
     Чтоб нечаянно он не упал.
     Нас на свете осталось так мало.
     Утихает вдали наша речь.
     Это я, ваша старая мама.
     Та, которую надо беречь.
     Никого вокруг нас не осталось.
     А на фото – родные, друзья…
     У меня ведь хорошая старость,
     Потому что в ней дети и я.
     Как я вас пеленала когда-то,
     Как у ваших кроваток спала,
     Отмечала все важные даты,
     От болезней и бед берегла.
     Целовала вам пухлые ручки,
     Любовалась сиянием глаз
     И, с трудом дотянув до получки,
     Покупала одежки для вас.
     Погодите… Когда это было?
     Это было в другой стороне.
     Я вас так бесконечно любила,
     Я сегодня люблю вас вдвойне.
     И ночами шепчу я упрямо,
     До рассветной шепчу синевы:
     «Это я, ваша старая мама.
     Новой больше не будет. Увы».
     Суламифь
                Моей подруге Мифе
     Твое имя на «М», a точнее, на «С».
     Оно было ниспослано свыше – с небес.
     Твое имя – как сильный и чистый магнит,
     Что людей к себе тянет, чарует, манит…
     И магниту тому невозможно солгать!
     Только душу открыть, только песни слагать.
     Только тайну доверить – открыть и закрыть.
     Только клад драгоценный под дубом зарыть.
     Есть какая-то магия в имени том.
     Все, что связано с Библией, стало потом
     Достояньем истории, знаком судьбы
     И свидетельством давней упорной борьбы
     Между светом и тьмой, между злом и добром.
     Твое имя написано вечным пером
     На страницах Истории, в книге чудес.
     Твое имя на «М», а точнее, на «С»!


      
Юрий Солодкин – родился и всю жизнь до отъезда в Америку прожил в Новосибирске. Прошел все ступени научного сотрудника – от аспиранта до доктора технических наук, профессора. В Америке с 1996 года. Работал в метрологической лаборатории в Ньюарке. Рифмованные строчки любил писать всегда, но только в Америке стал заниматься этим серьезно. В итоге в России вышло четыре поэтических сборника, книга прозы и девять книжек стихов для детей. Кроме того, в интернет-журналах Берковича и в журнале «Время и Место» опубликованы очерки и эссе.

     И о в

     Мне в самую проникнуть суть бы
     И пару слов сказать Тому,
     Кто пишет в Книгу наши судьбы,
     Непостижимые уму.
         (Из книги автора «Если вкратце…»)
 
      …Варшавское гетто погибает с боем, с выстрелами, с борьбой, в пламени, но без воплей. Евреи не кричат от ужаса. Они принимают смерть как избавителя.
 
     …Я положу бумагу, на которой пишу теперь, в бутылку и спрячу ее между кирпичами. И если когда-нибудь кто-нибудь найдет ее и прочтет, быть может, он поймет чувства еврея, одного из миллионов, который умер, покинутый Богом, в которого он так верит.
 
     …Мое отношение к Нему больше не отношение раба к своему господину, а отношение ученика к учителю. Я склоняю голову перед Его величием, но не буду целовать палку, которой Он подвергает меня наказанию.
    
     Рабби Йосель Раковер, 28 апреля 1943 г.
     (Из записки, найденной в руинах Варшавского гетто.)
     1
     В стране, которой нет давным-давно,
     Не царь, не рыцарь, но богат не в меру,
     Он верил в то, что Богом все дано.
     Ничто не омрачало эту веру.

     Семь тысяч у него в стадах овец,
     Три тысячи верблюдов на просторе.
     Своим он детям любящий отец
     И праведно живет во всем по Торе.
     Пятьсот рабов не ведали плетей.
     О доброте его молва гудела.
     И не было окрест его святей,
     И славословьям не было предела.

     Три дочери. На свете нет милей.
     Семь сыновей, один другого краше.
     Любуйся ими и от счастья млей.
     Не в наших детях разве счастье наше!

     Еще грешны по молодости лет,
     Пируют и по глупости злословят,
     И удержу от грешных мыслей нет,
     И кайф они в утехах плотских ловят.

     Иов учил детей по мере сил,
     Что праведной должна быть их дорога,
     И жертвы всесожженья приносил,
     Чтоб им прощенье получить от Бога.
     2
     Архангелы дают отчет
     На совещании у Бога,
     Что в мире, где и как течет,
     И Бога чтут насколько строго.

     Полно для Бога новостей,
     Их сообщают без изъятий.
     Людских немерено страстей,
     И славословий, и проклятий.

     – А ты чего молчишь, Сатан?
     Указ тебе был мною дан
     С проверкой обойти всю Землю.
     Тебе я с нетерпеньем внемлю.

     Сатан – архангел непростой,
     Он для особых поручений.
     Не склонен к болтовне пустой
     И мастер пыток и мучений.

     – Да все в порядке, Господин.
     У иудеев Ты один.
     А у других не перечесть
     Все божества, какие есть.

     – Благодарю. Рассказ не нов.
     Другим пока что не со мною
     Идти дорогою земною.
     А как мой верный раб Иов?

     Уже не молод, стал седым?
     С детьми, я слышал, нету сладу.
     От жертв его вдыхаю дым.
     Он их сжигает мне в усладу.

     – Иов богат, Иов здоров
     И праведно живет Иов.
     Без терний вся его дорога.
     Как тут не возвеличить Бога!

     Не знал он горестей и бед,
     Вот и к Тебе претензий нет.
     А испытай его бедой –
     И возопит раб верный твой.

     А дальше было, спор-не спор,
     Но завершился разговор
     Тем, что Иов Сатану дан.
     И начал действовать Сатан.
     3
     В соседстве жили иудеи –
     Там савеяне, здесь халдеи.
     Вопросы мирно все решали,
     Границ чужих не нарушали.

     Но миру вдруг пришел конец.
     Соседи, что друзьями были,
     Угнали скот – быков, овец –
     И пастухов всех перебили.

     А следом – дикий крик и плач.
     Сатан устроил пытку эту.
     Он был с рождения палач,
     В нем жалости и капли нету.

     Своих и братьев и сестер
     Собрал на праздник брат их старший.
     Но превратился дом в костер
     От молнии, убийцей ставшей.

     И рухнул дом, и всех накрыл.
     Как пережить Иову это!
     Одежды рвал и зверем выл.
     За что?! И нет ему ответа.

     – Нагим родился я на свет,
     Нагим уйду в конце дороги.
     Бог дал, Бог взял – вот весь ответ.
     Не усомнюсь и ныне в Боге.
     4
     Иова не сломило горе.
     Но все еще Сатана власть.
     Обрушил на Иова вскоре
     Сатан ужасную напасть.

     Чужая боль ничто Сатану.
     Как он терзал Иова плоть!
     Я спрашивать не перестану:
     Зачем Твое пари, Господь?!

     Сатан придумал злодеянье –
     Все тело в язвах, зуд такой –
     Чесать скребком – одно желанье –
     И кожу раздирать рукой.

     Жена взирает на мученья:
     – Доколе будешь ты терпеть!
     Все ждешь от Господа спасенья,
     Не устаешь осанну петь.

     Остались мы с тобой одни.
     Господь подверг нас жутким карам.
     За что?! Его ты прокляни
     И мир оставь с его кошмаром.

     И был жене ответ Иова,
     Он это говорил не раз:
     – Добро принять, так ты готова,
     А зло принять, так нету нас.

     Господь судим не может нами,
     Неведомы Его пути,
     И наш удел по ним идти,
     Смирясь и не греша устами.
     5
     Три близких друга у Иова –
     Бильдад, Цофар и Элифаз.
     Он с ними пил и ел не раз,
     И вот они примчались снова.

     На друга, правда или бред,
     Свалилось столько страшных бед?

     И что увидели воочью?
     Иов, их друг, как страшен он!
     Похоже на ужасный сон,
     Приснившийся ужасной ночью.

     Одежды рвали и в печали
     Семь дней сидели и молчали.
     6
     Вскричал Иов на день восьмой:
     – Будь проклят час рожденья мой!
     И моего зачатья ночь
     Будь проклята, исчезни прочь!

     Зачем я вышел из утробы?
     Познать страданья эти чтобы?
     Губами припадал к груди,
     Не зная, что там впереди.

     Я с каждым часом все слабей.
     Отчаявшись, молю – убей!
     Злосчастному не нужен свет.
     Я смерти жду, а смерти нет.

     Летит мой крик, как водопад,
     И мысли бьются невпопад.
     Настигли боль и страх меня.
     Жить дольше не хочу и дня.
     7
     И голос свой возвысил Элифаз:
     – Иов, твой жребий ужасает нас.
     И ты себя не в силах превозмочь.
     И свет померк, и безысходна ночь.

     Не ты ли сам страдающих учил
     Одолевать неверие и страх,
     Пока свой срок земной не получил
     И плоть пока не превратилась в прах.

     Быть сильными учил других всегда.
     Сейчас тебя испытывает Бог.
     Огромная обрушилась беда,
     И ты от испытанья изнемог.

     За что и почему – не твой вопрос.
     Иль человек прав более, чем Бог?!
     Желаю я, чтоб все ты перенес
     И одолеть немыслимое смог.

     Во всем, что есть, Божественного след –
     В лесах и водах и во всем живом.
     Источник Бог и радостей, и бед.
     Не усомнимся в Нем, пока живем.
     8
     – Твои слова понятны, Элифаз:
     В поддержку мне и к Богу уваженье,
     Но боль мою понять на этот раз –
     Слабо, мой друг, твое воображенье.

     Непроходимы горечь и тоска.
     Забыл я, как и счастлив был, и весел.
     Не хватит у морей и рек песка,
     Чтоб тяжесть на весах уравновесил.

     Мне и питье отвратно, и еда.
     В гниющих язвах изнывает кожа.
     Не знаю, чтобы чья-нибудь беда
     Была бы на мою хоть чуть похожа.

     Зла не творил, не осквернял уста.
     В чем в жизни ошибался, объясните.
     Ведь есть причина – может, неспроста
     Мои с Всевышним оборвались нити.

     Зачем мишенью выбрал Он меня
     И муками испытывает ада?
     Испепелил бы враз столбом огня,
     И я б исчез, искать меня не надо.
     9
     Тут в разговор вступил Бильдад:
     – Иов, ты сам себе не рад,
     И не поймешь, за что твой дом
     Наказан Божьим был судом.

     Но в справедливости суда
     Не усомнись ты никогда.
     И что безгрешны сыновья,
     Прости, но не уверен я.

     Не тот безгрешен, кто речист,
     А тот, Иов, кто духом чист.
     Молись душой, не голоси.
     Его прощения проси.

     Мы только родились вчера.
     Все знать нам не пришла пора.
     Но есть Господь, Творец всему,
     И свято верим мы Ему.
     10
     И отвечал Иов Бильдаду:
     – Не грешен я пред Ним, Бильдад.
     За что же кары мне в награду,
     Как будто я последний гад!
     Во мне греховность не ищи ты.
     Себя, поверь мне, знаю я.
     Но у кого искать защиты
     В суде, где сам Господь судья.

     Господь, который движет горы
     И простирает небеса,
     Людские что Ему укоры
     И невиновных голоса.

     Наш путь коварный и тернистый.
     Как знать, кто грешен был, кто свят.
     Кто нечестивый был, кто чистый –
     Все оправдаться норовят.

     Я в страхе от моих страданий,
     Но глух к словам моим Господь.
     Моих не слышит оправданий.
     Убиты дети, в язвах плоть.

     И дней моих уже немного.
     Исчезну я в кромешной мгле.
     Кто я, чтоб зло иметь на Бога?
     Всему Отец Он на Земле.
     11
     Цофар, молчавший до сих пор,
     Продолжил этот разговор:
     – Безгрешен, верю, ты, Иов,
     Но тонут мысли в море слов.

     Жесток безумно этот час.
     Страдаешь ты необычайно.
     Но мудрость Божия – для нас
     Неоткрываемая тайна.

     Ты добродушен и речист.
     Считаешь, что кристально чист.
     Но не познаешь до конца
     Ты мудрость нашего Отца.

     Тебя пытают на излом.
     Все на тебя свалилось разом.
     Но то, что над добром и злом,
     Скрывает в тайне Высший Разум.

     Печальный подводя итог,
     В самом себе ищи смиренье.
     И вечной тайной будет Бог,
     А наша жизнь – одно мгновенье.

     12
     – Умны вы в рассужденьях и хитры.
     Пусть Бог наполнит дней моих остатки.
     Но почему грабителей шатры
     Благополучны и всего в достатке?

     Не знаем, что за судьбы нам даны,
     Слепые, как котята, мы с рожденья.
     И перед властью Бога все равны –
     Заблудший и вводящий в заблужденье.

     Глубокое рождается из тьмы,
     Высокое рождается из света.
     И во плоти явились миру мы,
     И вместе говорим сейчас про это.

     Что вам известно, то известно мне,
     И вам, друзья, не надо быть врачами.
     Для дум о Боге времени вдвойне –
     Не только днями, но еще ночами.

     Я не боюсь в суде предстать пред Ним.
     Сомнений нет, мой путь земной измерен.
     Задам вопрос – за что я был гоним?
     Ложь о себе развеять я намерен.

     Зубами я в свою вгрызаюсь плоть
     И в кулаке свою сжимаю душу.
     Хоть я презренный раб, а Он – Господь,
     Пред Ним не онемею и не струшу.
     13
     На этот раз Иову парой фраз
     Попробовал ответить Элифаз:
     – Без мудрости познания пусты
     И помыслы без веры не чисты.


     Я слушал все внимательно, Иов.
     Сказал ты много бесполезных слов.
     Ты страх пред Богом хочешь умалить,
     Ни каяться не хочешь, ни молить.

     Ведешь себя, как будто человек
     Был создан до лесов, морей и рек.
     Ты пред Всевышним голову склони,
     Молитвами свои наполни дни.


     14
     – Как будто ты не знаешь, друг,
     Что так и жил я много лет.
     Так что же изменилось вдруг
     И столько навалилось бед?

     Не мне на Господа пенять,
     Был и достаток, и семья.
     Имею право я понять,
     Чем перед Ним виновен я?

     Утешить вы пришли меня.
     Не тратьте попусту труда.
     Лишь только смерть, к себе маня,
     Меня утешит навсегда.

     Меня ты знаешь много лет.
     За что мне этот жуткий рок?!
     Когда не знаю я ответ,
     Какой от наказанья прок?

     Я с вами поделился вслух,
     Верша земное бытие.
     В страданиях загублен дух,
     И черви тело ждут мое.
     15
     Тут голос прозвучал Бильдада:
     – У Бога спрашивать не надо,
     Ты виноват, Иов, иль нет.
     Получишь вряд ли ты ответ.

     Повсюду вдоль земных дорог
     Силки нам расставляет Бог.
     Родится замысел взлететь,
     А Бог набрасывает сеть.

     И трудно избежать тенет
     Тому, кто по земле идет.

     Все мы грешим по временам,
     И все, что остается нам, –
     Принять как данность Божий гнев,
     Свои сомненья одолев.
     16
     Иов возвысил голос свой,
     И голос был похож на вой:
     – Вы, – возопил к друзьям Иов, –
     Вой отличаете от слов?!

     В десятый раз я вопию –
     Страданий диких чашу пью.
     На мне проклятия печать.
     За что я должен отвечать?

     Я ошибаться мог вполне.
     Есть тайна, скрытая во мне.
     Все, что хочу я, – чтобы Бог
     Ее открыть бы мне помог.

     Из плоти я хочу узреть
     Всевышнего. И умереть.
     17
     На этот раз Цофар в ответ:
     – Предела Божьей силе нет.
     Его неимоверен труд.
     Быть может, Он бывает крут.
     Но наказанье без греха,
     Иов, такая чепуха.

     Хозяин жизней и смертей
     Пасет нас, как своих детей.
     За дерзость бьет своим ремнем.
     Ответственность за нас на нем.
     Он справедлив, хоть и суров.
     Ты не суди Его, Иов.
     18
     – Меня винить пытаетесь вы зря.
     Я говорю, не с вами говоря.
     Я крайней точки на Земле достиг,
     И вы пришли ко мне в последний миг.

     Вы праведны и искренни, но все ж
     Все ваши утешения есть ложь.
     Я потерял детей, я разорен.
     Напасти на меня со всех сторон.

     Так неужели мне не по уму
     Спросить Того, кто сверху, – почему?
     19
     И вновь возвысил голос Элифаз:
     – Я повторить хочу в который раз –
     Умерь, Иов, свой непокорный нрав.
     Пред Богом быть никто не может прав.

     Бог надо всем величье распростер,
     И бездна, что без дна – Его шатер.
     А твой вопрос – неверие Ему,
     И нет тебе ответа потому.
     Бог рядом и безмерно далеко,
     А зло твое, должно быть, велико.
     И всем нам Бог единственный судья.
     С тобою рядом мы, твои друзья.

     Не раздражайся ты от наших слов.
     Смирись, я вновь прошу тебя, Иов.
     20
     – Друг друга понимаем мы с трудом.
     Я об одном твержу, вы – о другом.
     Я вам про то, как жизнь моя горька,
     А вы – про счастье Божьего зверька.

     Я про бандитов, что мой скот пасут,
     А вы – что их накажет Божий суд.
     Злодеи веселятся на пирах,
     А праведным – страдания и крах.

     Кому молиться и кого винить?
     У разума с рассудком рвется нить.
     Стараюсь подавить в себе мой стон,
     Но не могу. Наружу рвется он.

     По силам все лишь Богу одному,
     И кто из смертных возразит Ему?

     21
     – Ты прав, – Иова поддержал Бильдад. –
     Коль с Господом случается разлад,
     То смертным возражать – и смех и грех.
     Добром и злом Он наделяет всех.

     22

     – Бильдад, все это общие слова,
     А я, как видишь ты, дышу едва.
     Моя душа еще во мне пока,
     Но, словно птица, рвется в облака.

     И прахом скоро станет голова,
     И мертвый рот не изречет слова.
     Гляжу я в небо, голову задрав,
     И жду ответа, прав я иль не прав.

     Кто знал меня, ни в чем не упрекнут.
     За что, Господь, Твой беспощадный кнут?!
     В чем я перед Тобою согрешил,
     Да так, что ты пытать меня решил?!

     Не упрекну со смертного одра.
     Непознанность Твоя, Господь, мудра.

     Испытывает жизнь нас на излом.
     Она – один клубок добра со злом.
     И ум нам нужен – так вершить дела,
     Чтоб нити различать добра и зла.
     Эпилог
     Воспоминанья только тронь,
     И ужаснет картина вновь.
     Кровь так похожа на огонь,
     И так огонь похож на кровь.

     А кровь красна и льет, и льет,
     И сполохи красны огня.
     И убивают пули влет –
     Пока других, а не меня.

     Не снизойдет благая весть.
     Но путь еще не пройден весь,
     Пока бутылки рядом есть
     И зажигательная смесь.

     Вот передышка в пять минут,
     И можно глянуть в синеву.
     Но час-другой, и нас сомнут –
     Не в страшном сне, а наяву.

     И где Ты есть? Немой вопрос
     Летит к далеким небесам.
     Я с Торой и Талмудом рос,
     И стал, как дед, рабаем сам.

     Не согрешил ни разу я,
     Не нарушал Твоих мицвот.
     И праведной была семья.
     Был счастлив – и такое вот!

     Ты разве не имеешь глаз?
     Неисчислим поток смертей.
     Уже вдохнули смертный газ
     Жена и шесть моих детей.

     И это горе перенесть
     Не в силах я, пока живой.
     Ответь мне, Боже, где Ты есть?
     Подай, прошу я, голос свой.

     И гробовая тишина.
     Молчит далекий небосвод.
     Восстание. Апрель. Весна.
     Варшава. Сорок третий год.
     Последний счет моих минут,
     А Ты безмолвен мне в ответ.
     На баррикаду танки прут.
     Надежды на спасенье нет.

     Ты не отвел мою беду.
     Полно других имеешь дел?
     Я с верою в Тебя уйду –
     Иль прокляну за свой удел?

     Ты главным был в моей судьбе.
     Я всем твердил, что Ты оплот.
     Молился истово Тебе,
     А Ты воображенья плод?!

     Прости безумность этих слов,
     Но столько крови и огня,
     Что целовать я не готов
     Тот кнут, которым бьешь меня.
 

      
Юрий (Гари) Табах – первый выходец из СССР, ставший офицером вооруженных сил США. Получил степень бакалавра в университете Temple, степень магистра (MBA) в университете Jacksonville. Бывший начальник штаба НАТО в Москве. Был назначен в Государственный департамент в качестве советника посла США и специального представителя президента США в бывшем Советском Союзе, а затем работал в посольстве США в Москве. Один из ведущих мировых экспертов по угрозам, исходящим от Российской Федерации, по борьбе с терроризмом и по вопросам национальной безопасности. В Ираке и Турции командовал антитеррористическим центром НАТО, за что был награжден орденом «Легион почета» – одной из высших военных наград. В настоящее время помогает Украине и Израилю в их борьбе с терроризмом и оказывает помощь раненым военным.

     Продолжаю публиковать рассказы из цикла «Капитанские субботы». Это короткие истории моей жизни, которыми я делился по субботам со слушателями моего канала YouTube.

     К а п и т а н с к и е   с у б б о т ы

     Н а   м о г и л е   д е д а

     Когда я первый раз после эмиграции приехал в Советский Союз, это был, сейчас точно не помню, кажется, восемьдесят девятый или девяностый год. И первое, что я сделал, – поехал на могилу моего дедушки. Я знал, что он похоронен на том же кладбище, где и Сахаров. Так я и нашел могилу деда. На старом еврейском кладбище. Оно было заброшено, видимо потому, что прошло много лет, многие евреи уехали, за могилами не ухаживали.
     Конечно, могила моего деда выглядела заброшенной. Никто не приходил туда уже лет двадцать. Я стоял, смотрел на этот черный памятник, на фотографию моего деда. О чем-то, наверное, задумался. И тут я повернулся и вижу, что возле меня стоит невысокий мужчина в кепке и тоже смотрит на памятник моего дедушки. Но на меня как бы не обращает внимания.
     А я смотрю на него и думаю – может, это родственник какой-то, которого я не знаю. Да вроде нет у нас таких родственников. И вдруг он меня спрашивает:
     – Это ваш родственник?
     – Да.
     – А кем он вам приходится?
     – Это мой дедушка.
     – А, дедушка, – говорит он. – У меня тоже был дедушка. Я очень любил своего дедушку. Ну помолитесь за него. Вы молиться умеете?
     – К сожалению, не умею. К сожалению, так и не научился правильно молиться, хотя мой дедушка умел. И бабушка умела.
     Тогда он предлагает:
     – Если хотите, я могу помолиться.
     – Конечно.
     Тут я понимаю, что мне надо будет ему что-то заплатить.
     И он начинает молиться. И спрашивает, как зовут дедушку, как зовут меня, как зовут маму, папу.
     Помолился за всех и говорит:
     – Ну все, я помолился.
     – Ну спасибо большое.
     – Подождите, не спешите. Вы петь умеете?
     – Нет, петь я совсем не умею. Ни танцевать, ни петь, ничего не умею. (Я хотел ему сказать, что только что вернулся с войсковой службы, и кроме мордобития… ну вообще ничего не умею.)
     Тогда он говорит:
     – Вы знаете, вот здесь есть Миша, он умеет петь. Давайте еще и споем, это будет правильно. Я буду молиться, а Миша будет петь.
     Тут появляется такой амбал, шкаф двухметровый. И я соглашаюсь:
     – Ну хорошо, давайте.
     Ну, значит, он молится, Миша поет. Он молится, Миша поет. Просто красота. Концерт такой. Прямо синагога хоральная.
     И вот они закончили. Я спрашиваю:
     – Как я могу вас отблагодарить? Сколько я вам должен?
     А он мне отвечает:
     – Молодой человек, вы откуда приехали? Из Америки? Вы из Америки, так чем вы можете нам помочь?! Посмотрите вокруг, ну полный, значит, тухес. И чем вы можете нам помочь? Ну посмотрите, вы приехали из Америки, а я тут стою и даже не понимаю вашего вопроса. Как и что нам поможет? Нам уже ничего тут не поможет.
     У меня в кошельке три купюры: 5, 10 и 20 долларов. И больше ничего нет.
     Я достаю пять долларов:
     – Вот так вас не обидит?
     – А что это?
     – Это пять долларов.
     – Миша, ты только посмотри, целых пять долларов.
      А потом говорит мне:
     – Очень интересно. А что я с ними буду делать, с пятью долларами? Я даже не знаю, что это такое. Это у нас не работает.
     – Ну вы их поменяете где-нибудь.
     – Где я, старый человек, буду бегать с ними? Меня же обманут. Вы же понимаете, с кем мы тут имеем дело.
     Тут я понял, что мало им дал. Достаю десять долларов и думаю – заберу у него пять и дам ему десять. Он берет у меня десять долларов и прикидывает:
     – Это что у нас сейчас получается? Это у нас уже получается 15 долларов, да? 15 долларов – это совершенно другой коленкор.
     – Молодой человек! – обращается он ко мне. Отводит меня в сторону и спрашивает:
     – А как я поделюсь с Мишей? Если я дам ему пять и оставлю себе десять, он обидится. Если я себе возьму пять, а отдам ему десять, то это будет неправильно, потому что он только пел, а я молился.
     – Ну вы уж поделитесь как-то.
     – А как можно поделиться? 15 долларов пополам не делятся.
     – Ну хорошо, тогда я дам вам не 15 долларов, а 20 долларов. И 20 долларов уже можно поделить на две равные части.
     Я достаю 20 долларов. Он берет их:
     – Это уже 35 долларов. Вот это все, вот это нормально. Я вижу, что вы, молодой человек, очень умный.
     – Интересно, а как вы 35 поделите пополам?
     – Молодой человек, не нервничайте. Ничего страшного. Я что-нибудь придумаю. Я вам помогу выйти из этой сложной ситуации.
     – Ну спасибо, только у меня денег не осталось. Дайте мне хоть пару рублей, чтобы я на такси доехал до гостиницы.
     – На такси до гостиницы? А сколько стоила поездка от вашей гостиницы до кладбища?
     – Я не помню точно. Кажется, 500 рублей.
     – 500 рублей? У Миши хорошая машина, он вас за 200 рублей отвезет куда вам надо. А куда вам надо?
     – В гостиницу «Аэростар».
     – Гостиница «Аэростар», гостиница «Аэростар» … Да…а, а-а… Там иностранцы живут. Правильно?
     – Да, там, где все иностранцы живут.
     – Да, вы правы, туда будет стоить 500 рублей.
     – Но у меня нет ни 200 рублей, ни 500.
     – Ничего страшного, ничего страшного. Миша вас туда отвезет, у него очень хороший «Запорожец», у которого только одна дверь не закрывается. Он вас туда довезет. У вас же там есть деньги? Вы ему заплатите, и все будет хорошо. Не волнуйтесь. Главное, мы сделали большое дело. Вы помолились у дедушки на могиле.
     Да, действительно, мы сделали большое дело. Но я думаю, что это было больше, чем помолиться у дедушки на могиле. Я запомнил эту историю. И я понял, как люди в самых сложных ситуациях умеют заработать деньги. Умеют заработать деньги так, чтобы тебе не было обидно. И ты благодаришь их за этот урок, а не только за молитву, которую они прочли на могиле твоего дедушки.

     П е р в а я   П а с х а

     Я решил рассказать одну из историй, которая произошла во время православной Пасхи, когда я служил в Москве. Меня пригласил на Пасху один мой хороший знакомый. Он был, насколько я знаю, мелким или, может быть даже средним, олигархом. Он пригласил также моего очень близкого друга, моего товарища, Вадима Лейдермана, который был военным атташе Израиля. Он был полковником военно-воздушных сил. Прекрасной души человек, умнейший, высокообразованный, добрейший.
     Впоследствии его выгнали из России, объявили персоной нон грата, шпионом. Можете это посмотреть на YouTube. Наберите «Вадим Лейдерман, военный атташе Израиля», и вы увидите весь беспредел, связанный с его арестом. Да, ФСБ ничем не отличается от КГБ. Все те же грубость, жестокость и жлобство. В конце концов его выперли из страны. А я, кстати, вскоре последовал за ним. Вот такая вся эта Россия…

     В те дни, о которых я рассказываю, нас пригласили на этот праздник в город Суздаль. Там у этого нашего знакомого была огромная усадьба. И туда приехало еще его окружение, его друзья… Мы с Вадимом обнаружили там несчетное число всяких майбахов, бентли и гелендвагенов. А мы-то приехали на служебных машинах и выглядели по сравнению с ними, конечно, бедновато.
     Короче, мы приехали туда в канун воскресения Христа. Ну и все эти новоиспеченные православные тоже приехали туда – на своих майбахах, бентли и гелендвагенах. И при этом все они почему-то посчитали, что Вадима и меня они должны обязательно поздравить с тем, что Иисус воскрес.
     Мы знаем, мы знаем, нас уже предупреждали, нам бабушки рассказывали, как после всего этого начинались не очень легкие для нас дела. В общем, мы были предупреждены, мы были в курсе. Мы еще с детства были в курсе. Конечно же, воскрес, конечно же, мы за вас очень рады. Но вы знаете, что нас обрезали еще задолго до этого, задолго до этого нас обрезали, не переживайте.
     Я надел свою парадную вышиванку. И тут все эти люди почему-то стали говорить, что они должны с нами выпить за то, что Христос воскрес. Что надо обязательно за это выпить. Мы с Вадимом считали, что нам не обязательно за это пить водку. Ну, поскольку наша эта вот еврейская разжиженная кровь больше трех литров не принимала. Но они все говорили: ну как это… ну как же… ну надо, надо бахнуть… надо за воскресение, за то, что он опять… и кто-то же еще в этом виноват, что он должен был еще воскреснуть… а так жил бы себе и жил… вина, вина есть, понимаете, есть.
     Пришлось пить. Мы понимали, что к утру нам набьют морду. Ну, традиция такая, никуда не денешься. Но нет, не набили нам морду. Видимо, было у них уважение к нашему рангу, статусу и всему такому. Понятно, люди на майбахах, бентли и гелендвагенах должны быть более аккуратными. Хотя у некоторых из них жлобство выпячивало. Довольно прилично выпячивало.
     Короче, они, эти наши православные со всеми своими женами, не смогли пробудиться. Конечно же, они это самое воскресение пропустили. Они с нами выпили, а воскресение это, получается, отложили на потом. Ну а мы с Вадимом люди военные, на следующее утро мы подняли себя за сапоги и пошли в церковь.
     Ну мы тоже были с опухшими мордами, голова гудела, нас штормило. И вот мы стоим в этой церкви. И тут пошел такой разговор. Что же вы не креститесь? Да мы не из того племени. А что ж тогда пришли? Ну мы сочувствующие. Все-таки Христос воскрес, ну, блин, воистину. А мы, конечно, не против.
     Я больше не мог стоять, меня жутко штормило. И Вадима тоже штормило. А поскольку он человек сугубо интеллигентный, я думал, что он сейчас умрет прямо там, в церкви. А церковь-то не католическая, сесть негде. И мы решили выйти на улицу, подышать воздухом.
     Мы вышли на свет. Сели на ступеньки. Сидим, говорим о жизни в Москве. Все хорошо. И тут проходит бабушка и говорит:
     – Христос воскрес, сынки.
     Мы отвечаем:
     – Воистину, бабуль, воистину, поздравляем вас.
     И она дает нам по яичку.
     – Спасибо, спасибо.
     И тут идет другая бабуля:
     – Иисус воскрес.
     Мы ей:
     – Воистину, воистину… Поздравляем.
     Мы поздравляли их от души. Это правда. Мы были рады за них. Все-таки он наш парень был…
     А бабуля нам куличик дает. Так вот мы сидим: куличик да яичко, куличик да яичко.
     Потом около нас сели еще двое. У них та же проблема, что и у нас. И им тоже дают по куличику и яичку. И тут в мой маленький военный мозг, покрытый пленочкой и пропитанный алкоголем, стали поступать какие-то электронные сигналы. И я говорю Вадиму:
     – По-моему, они думают, что мы попрошайничаем.
     И мы с Вадимом поняли, что завтра это все может быть в Moscow Times: военный атташе еврейских войск и его пособник, натовский начальник штаба, две вражины, сидели у церкви в Суздале, попрошайничали и набрали не один десяток яиц. А яйца, кстати, были очень красивые. Некоторые ну просто как золотые. И куличи были тоже очень хорошие. И я сказал Вадиму, что нам надо отсюда валить как можно быстрее, пока нас не сфотографировали.
     Ушли мы оттуда. Пошли обратно к себе. А там уже проснулись те, кто все хотел нас на правильную сторону перетянуть. Мы стали угощать их яйцами и куличами. Мы не жадные. А потом пошла икра черная, красная, какие-то кренделя, деликатесы. Водка, конечно, тоже пошла. И вообще все пошло по-новому.
     А потом все разъехались.
     Вот так мы провели нашу с Вадимом первую православную Пасху. И я ее вспоминаю довольно тепло. Мне она понравилась. Что понравилось? Понравилось, как люди в церкви это отмечали.

     П о с о л ь с к и е   я б л о к и

     В 1992 году я был прикомандирован к Госдепу. Мы ездили по всем бывшим республикам Советского Союза, искали подходящие здания для посольства США
     И вот мы приехали в Минск. В других республиках нам предлагали здания, где размещались центральные комитеты бывшей коммунистической партии, комсомола или что-то подобное, потому что они были одними из лучших в городе и находились почти в самом центре. А в Минске нам предложили здание, где жил генерал, который возглавлял суворовское училище. Это здание предназначалось для будущей резиденции нашего посла. Около здания был яблоневый сад и на деревьях – много-много яблок. А само училище было за забором.
     И там стоит милиционер – по-моему, капитан, – и мы с ним разговариваем. Он говорил, что гордится тем, что ему доверили такой важный пост. Он будет охранять американское посольство или резиденцию посла. А я говорил, что да, конечно, это очень важно. Он спрашивал меня про мой мундир. И показывал мне, какие на его мундире звездочки и значки.
     И тут я вижу, что над забором появилась лысая голова. Это была голова мальчишки лет, наверное, двенадцати. Он посмотрел-посмотрел, потом перепрыгнул через забор и сорвал с яблони несколько яблок.
     И вдруг мой милиционер рванул с места и поймал мальчишку за ухо. Я обращаюсь к нему:
     – Подождите, подождите, отпустите ребенка. Что вы делаете, зачем вы схватили его за ухо?
     – Так он же ваши яблоки ворует.
     – Слушай, капитан. Ты же нормальный человек. Отпусти ребенка.
     И он отпустил. А мальчишка стоит, не убегает. Я его спрашиваю:
     – Как тебя звать?
     Он отвечает, не помню, Вася или Петя. Я его спросил:
     – Сколько в твоей роте человек?
     Он мне сказал, сколько человек в его классе. И тогда я ему говорю:
     – Бери столько яблок, сколько можешь сейчас с собой унести, а потом скажи своим товарищам, чтобы они все приходили и брали сколько угодно яблок в любое время. Только, конечно, в самоволку не ходите, но если у вас есть свободное время, то перепрыгивайте через этот забор и набирайте себе яблок и других фруктов, которые там растут, сколько вам угодно.
     А этот милиционер мне говорит – как же так, это же нельзя, это же не положено. Но я ему сказал, что теперь так можно и теперь это положено.
     А мальчишка перепрыгнул обратно через забор и убежал. И где-то через час появились уже семь или восемь мальчишек. Все они перепрыгнули через забор и стали спрашивать меня:
     – Дядя, а это правда, что нам можно яблоки здесь воровать сколько угодно?
     – Конечно можно. И всем своим товарищам в училище скажите, что можно и даже нужно. Это не воровство, а дипломатические отношения.
     Что бы мы делали с этими яблоками? Что этот генерал, который командовал этим училищем, делал бы с этими яблоками, которые просто падали и гнили? Но детям, которым очень не помешали бы витамины, не разрешали собирать эти яблоки. Да, неизлечим совковый менталитет. Неизлечим. И сорока лет мало водить их по пустыне.
     Надеюсь, что сегодня в этом Суворовском училище выпускают толковых ребят. Хотя кто знает, что сейчас там может быть…

     В е д р о   в о д ы

     Расскажу историю, как в начале 90-х я отмечал 4 июля – День независимости Соединенных Штатов Америки. Это большой праздник во всех посольствах США. И вот меня посылают в Туркменистан, в американское посольство, на празднование 4 июля.
     Я был очень удивлен, так как я морской офицер, а в Туркменистане в принципе воды мало. Ну и ВМС, понятно, точно им не нужны. Но мне сказали, что верблюды – это корабли пустыни. В общем, поедешь туда. И попросили, чтобы я сопровождал одного из наших подполковников, который только-только вернулся из Ирака. Вся грудь у него была в боевых орденах. У него был красивый синий мундир пехотинца, с золотыми лампасами. В общем, – красавец мужик.
     И вот мы сели в самолет и полетели в Туркменистан. В самолете пели песни про Туркменбаши Ниязова, читали стихи про Туркменбаши Ниязова. Нам говорили, что мы летим над каналом имени Туркменбаши Ниязова, мы летим в аэропорт имени Туркменбаши Ниязова. Говорили, что он и отец туркменского народа, и сын туркменского народа. Мне показалось, что это что-то такое странноватое – быть и отцом, и сыном одного и того же народа.

     В общем, мы прилетели и поселились в гостинице. В центральной гостинице Туркменистана. И тут нам говорят, что номер будет стоить 250 долларов. Я говорю – как это 250 долларов?! Обычно номера в начале 90-х в таких захолустных местах стоили два, три, пять долларов. А тут – 250! Женщина, которая была там администратором, говорит:
     – А сколько же стоит самая лучшая гостиница в Нью-Йорке?
     Ну, знаете, Нью-Йорк сравнивать с вами… Но спорить было бесполезно, и мы заплатили эти деньги. Государственные, деньги налогоплательщиков.
     Вселяемся. Конечно, окна там не открываются. Потому что установлен центральный кондиционер. А на улице не холодно – сами понимаете, 4 июля.
     Но окна не открываются, а центральный кондиционер, хоть и есть, но не работает. Видимо, он с первого дня никогда не работал. Вспомним, какими руками он был построен.
     Телефон не работает, и вообще ничего не работает. По телевизору работает только один канал, на котором Туркменбаши Ниязов с утра до вечера тарахтит на своем языке. То он в кафтане, то он в итальянском бизнес-костюме, то в мундире генералиссимуса. В общем, все время меняется. И больше никаких других каналов и передач нет.

     В общем, мы одеваемся в парадные мундиры. Надо идти на прием – 4 июля. Я надеваю свой белоснежный мундир, со всеми медалями. И тут стук в дверь. Стоит подполковник. Бледный – как будто он труп в номере нашел. Я спрашиваю:
     – Что случилось, командир?
     А он мне говорит:
     – Мне нужно ведро воды.
     – Зачем же тебе ведро воды?
     – У меня нет воды в унитазе.
     – О, вон оно как!
     А сам думаю – может, он что-нибудь не так включил или отключил. Иду к нему в номер. И вижу, что да, воды в унитазе нет. А в унитазе у него, конечно, лежал настоящий шедевр. А унитазы-то там были советские такие. Не знаю, кто их сейчас помнит. Но там была такая полочка, так что картина вся была вполне развернута и открыта.
     И мы с ним идем к этой нашей администраторше. Мы в мундирах, он в своем синем кителе с боевыми орденами. Я ей говорю:
     – Нам нужно ведро воды.
     – Вам не нужно ведро воды.
     Я настаиваю:
     – Нам нужно ведро воды.
     – Зачем вам ведро воды?
     – У вас унитаз не работает. В вашей гостинице, которая не хуже лучших гостиниц Нью-Йорка, унитаз не смывает.
     А она мне говорит:
     – У нас все работает.
     – Не работает. Дайте ведро воды. Помилуйте! Мы же дыню на рынке съели!
     Она встает и твердым комсомольским шагом направляется в его номер. Знает, видно, зараза, что это у него унитаз не работает, а не у меня.
     Ну мы идем. Я за ней, бренчу медалями. Он за мной, тоже бренчит медалями. Но его шаг становится все меньше и меньше. И вот она уже заходит в номер. И если бы у этого нашего боевого офицера, героя войны, был бы пистолет, он бы в этот момент застрелился. Но пистолета у него тогда не было.
     Она заходит, смотрит, оценивает ситуацию. Снимает головку душа, льет воду в бачок унитаза, наполняет его и спускает. И смотрит на меня. Бравый боевой подполковник в полуобморочном состоянии. Я встал по стойке смирно. И у меня уже не было никакого другого выхода, как извиниться перед леди. И признать, что у них, в самой лучшей гостинице Туркменистана, все работает.

     З е л е н а я   з о н а

     Этот мой рассказ – про начало 90-х в Москве. В те годы у меня в Москве было две проблемы. Одна проблема была в том, что я не мог найти, где напиться. Не мог найти воду. Иногда попадался «Боржоми», но вода в ларьках не продавалась, а только какая-то сладкая и теплая «пепси-кола», от которой еще больше хотелось пить. А когда я находил «Боржоми» или еще какую-то воду, я выпивал, сколько в меня влезало, и тут появлялась вторая проблема. Теперь я не мог найти туалет. Но через какое-то время я понял, что место за каждым ларьком – это и есть общественный туалет. И тогда я находил выход из положения.

     В те годы нам в посольстве запретили летать на российских самолетах, потому что они периодически падали, поэтому все американцы должны были пользоваться железными дорогами Российской Федерации.
     Ну, сами понимаете, если американца посадили на поезд ехать во Владивосток, то он туда не доезжал. Где-то в середине дороги он терялся. Его находили пьяным. С одним валенком, без часов, довольным. И надо было его забирать и везти обратно в посольство, где его приводили в чувство.
 
     Вот так однажды меня послали забрать одного американца, который потерялся в степях России. На вокзале продавали живое пиво. Я решил его попробовать. Потом сел в свой вагон, и понял, что пиво оказалось очень живым. И оно пытается вырваться наружу.
     Я пошел в туалет, в голову вагона. Он был заперт. Я пошел в другой туалет, в конце вагона. Он тоже оказался закрытым. Я подумал, что, наверное, многие люди были счастливы испробовать живого пива. Пошел обратно в голову вагона. Туалет все еще был заперт. В общем, я ходил туда и обратно до тех пор, пока проводница железной дороги… такая сама вся из себя железная, напоминающая даже шпалу, … мне сказала:
     – В туалет ходить нельзя!
     – Как нельзя, вообще нельзя?
     – Нельзя, потому что зеленая зона. Туалет закрыт!
     Тогда я ей говорю:
     – Я ничего не имею против зеленой зоны. Зеленая зона, вообще-то, хорошая идея, – хотя я не понимал, что это такое. – Но я писать хочу.
     Она мне:
     – Идите к начальнику поезда.
     Ну, я подумал, что туалет есть у начальника поезда, и там можно им пользоваться. Я прихожу к начальнику поезда. А он сидит в такой, знаете, фуражке. Такой весь официальный.
     Я говорю:
     – Здрасьте. Я хочу писать. А туалет закрыт.
     А он показывает мне на стол. Там под стеклом лежит какая-то бумажка. И он говорит:
     – Читайте! Читайте!
     Я понимаю, что у меня проблема. И говорю ему, что по-русски не читаю. Он достает эту бумажку, читает:
     – Указ номер четыреста сколько-то там девятый от числа 28-го там какого-то месяца, года… мэр Лужков… зеленая зона…
     – Подождите, подождите, подождите. Понимаете, моя физиология, тем более мой мочевой пузырь, он вообще про указы ничего не знает. Совсем ничего. А что такое зеленая зона?
     – В зеленой зоне нельзя ходить в туалет.
     – А где же она кончается?
     – В Подольске.
     – А где Подольск?
     – Еще 40 минут ехать.
     – Ну, – говорю, – 40 минут – это даже при благоприятной политической обстановке невозможно. Это невозможно. Нереально. Понимаете – пиво живое. И даже если я буду мертв, то пиво все еще будет живым.
     А он отвечает:
     – Вот такие у нас правила.
     – Хорошо. Тогда у меня есть два выхода. Или сходить в туалет в своем купе. Но мне еще три дня ехать. Или в коридоре. Но это уже будет международный скандал. В купе я отказываюсь идти. Значит, будет международный скандал, потому что я дипломат. Вот мой дипломатический паспорт.
     Он посмотрел на мой паспорт и на меня, как на вражину какую-то. И дает мне какой-то кривой ключ:
     – Нате, идите! Только никому не говорите.
     – Век воли не видать, никому не скажу.
     – Только быстро!
     Я говорю:
     – Вот тут у меня скорость одна. Но как только я все это живое пиво верну на родину, я сразу вам отдам ключ, и будем считать, что ничего не было. Ни в чем никогда никому не признаюсь!
     В общем, все у меня прошло нормально. Я возвращаю ему ключ, и он меня спрашивает:
     – А у вас – что, по-другому?
     – Да, у нас немного по-другому. У нас мэр не вмешивается в функции физиологии человека. Он занимается пожарной командой города, полицией, дорогами… А вот этим – нет. Он этим не занимается.
     А он мне говорит:
     – А у нас, вот видите, как получается!
     – Да, вижу. Но у меня к вам есть вопрос. Можно?
     – Да, конечно, спрашивайте.
     – А вот мэр города Подольска, он случайно не издал указ гражданам Подольска гордиться тем, что граждане и гости столицы нашей родины могут свободно ехать в Подольск и испражняться там все вместе? Почему в Подольске зеленая зона кончается и можно делать там все, что хочется? Уверен, что подольчане очень москвичам за это благодарны.
     Он разводит руками:
     – Ну вот такие у нас правила.
     – Ну, правила есть правила. Соблюдайте их, конечно, соблюдайте.

     И н о з е м ц ы

     Хочется рассказать интересную историю, которую мне как-то поведал мой сослуживец. Такие истории случались не раз. Когда президент Никсон был в Китае, его охрана шла впереди него, проверяла места, где он будет жить. И там тоже случилась история, подобная той, о которой я хочу рассказать.

     В один прекрасный день надо было ехать на задание. Задание это было не такое уж сложное. Но нужно было все делать тихо, без шума, без гама. Иногда на таких заданиях к тебе прикрепляют человека или двух не из твоей команды. Тут присоединили двоих. Конечно, они сразу были видны, потому что волосы у них длинные, пострижены как-то не по-нашему. Животики у них. Юмор не солдафонский. В общем, какие-то они не такие.
     И вот вечером они приехали, разместились в гостинице. А в комнатах там по две койки, одна тумбочка и одна табуретка. Все удобства на улице. И все это происходит в каком-то Мухосранске.
     Командир говорит:
     – Все, быстро… у вас есть четыре часа спать, отдыхать. Завтра в пять утра подъем. Уходим тихо.
     Тут кто-то приходит и обращается к местной начальнице:
     – Я не могу так. Там крысы бегают.
     А она:
     – Нет, это у нас такие кузнечики.
     И те двое прикрепленных тоже стоят и не торопятся идти в комнату.
     Командир им говорит:
     – А от вас вообще ничего не хочу слышать. Вот чтоб тихо было. Чтоб ни писку от вас.
     – А что? Мы ничего.
     Один из них постарше, другой – помоложе. И они ушли в свою комнату.
     Видимо, они подумали, что в этом Мухосранске, где туалета нет, окна не открываются, двери не закрываются, в металлической койке кто-то уже съел две или три пружины… Наверное, они решили, что как-то через космос за ними следят.
     Ну, мы, люди, которые родились при советской власти, понимаем, что все следят, что все прослушивается, все все знают. ЦРУ, МОСАД, КГБ – они все знают, они все там толковые.
     И вот эти толковые решили проверить других толковых. И начали в своей комнате проверять стены, пол. И под кроватью нашли выпуклость в старом линолеуме. И стали его отрывать. Целый час по миллиметру они его отрывали. При этом передвинули кровать, говорят что-то о футболе, о бейсболе по-русски с тяжелым акцентом. Как будто в этом Мухосранске кто-то в этом что-то понимает.
     Они это дело вскрыли. А там болт. Большой болт, но ржавый. И, конечно, они понимают, что именно под этим болтом и есть тот трансмиттер с космосом, который за ними следит. И знает все их передвижения. Из комнаты до сортира на улице.
     Ну, эти ребята были подготовлены. Они же там… это… не просто так. Они побрызгали болт какой-то фигней. И часа полтора или два они этот болт откручивали.
     И в конце концов, в лобби падает люстра. А она висела там тысячу лет. Она была огромная. И по всей гостинице пошел гром.
     Все проснулись. Все сбежались в лобби. Смотрят, а там чуть не убило дежурную бабку, которая сидела там на стуле. Бабку, конечно, чуть инфаркт не хватил. Она ничего не соображает. Она только видит, что люстра грохнулась прямо рядом с ней, что наверху большая дырка. И из этой дырки смотрят два придурка.
     – Иноземцы проклятые, – кричит бабка и вопит как сирена.

     Ну скажите мне, зачем нашим органам (в прямом смысле слова – органам), зачем этим органам безопасности или разведки нужна была эта люстра? Она висела там тысячу лет, старая, ржавая, огромная люстра. Зачем они ее открутили – не знаю. Может быть, у них такое задание было – пугать старух?

     Е с а у л   Т а б а х

     Как-то раз я должен был поехать в Краснодар. Погода была мерзопакостная, мокрая и грязная. Все было кошмарным. И я оделся по-походному. Надел то, что мы называем «говнодавы», военные, десантные, которые у меня были. Ну чтобы по грязи ходить.
     Ехал я в Краснодар на поезде. Я тогда уже знал про зеленую зону. Был уже дрессирован, знал, где можно и где нельзя осуществлять функции человеческого организма. Приезжаю я туда, выхожу на платформу. А там стоят два казака. В папахах, с шашками, с нагайками. И с ног до головы в крестах. Будто они заслужили их еще в Отечественную войну. В первую Отечественную, с Наполеоном. И они спрашивают меня:
     – Это вы капитан-лейтенант?
     – Да, я.
     Ну и, там, здравия желаем, ваше благородие. Они же тогда еще даже не подозревали, какое у меня родие. Откозыряли они, сапогами так – ших! – сделали. И сообщают мне:
     – С вами требует аудиенции атаман.
     Я удивлен:
     – А при чем тут я и атаман?
     Я вообще не ожидал ничего такого. Думаю – вы, ребята, из какого кино, из какого цирка прибежали сюда?
     – Кто вы? – спрашиваю.
     – Мы казаки.
     Я учился с ребятами, у которых деды были казаками. Но я не помню, чтобы они вот так наряжались.
     Ну поехал я с ними. Приезжаем, а там атаман. Погоны у него генеральские. И вот мы с ним сидим. Он угощает меня чаем, какими-то баранками. Говорит мне о том о сем. И я понимаю, что к военному делу он не имеет никакого отношения. Спрашиваю:
     – А вы служили в советской армии?
     – Да, конечно, служил.
     – А кем, в какой должности?
     – Я был сержантом в советской армии. Но вот я атаман. Медали и ордена – это моего деда.
     Ну, думаю, хорошо. Каждый развлекается, как он может.
     А он мне рассказывает про казачество. Про историю казачества. Интересно, конечно. Но я понимаю, что у них какое-то такое представление, что вот у них – правильное казачество, а у белых или у красных – неправильное. То есть, что казаки бывают правильные и неправильные. И я его спрашиваю:
     – А чем я вам могу помочь?
     И он мне говорит:
     – Мы хотим, чтобы вы нам помогли создать десантно-штурмовой батальон.
     Тут до меня доходит, что у него вообще нет никаких военных понятий. Десантно-штурмовые батальоны – в воздушно-десантных войсках в морской пехоте. И как казаки на лошадях будут прыгать с парашютом и штурмовать что-то, я не совсем представляю. Я только вижу, что он ни хрена не понимает. И говорю ему:
     – Вы знаете, я вообще-то никакого отношения к десантно-штурмовым батальонам не имею. Я вообще-то аптекарь.
     Я начал понимать, что мне надо как можно быстрее оттуда смыться.
     А он показывает на мои бутики:
     – Мы знаем, кто вы. У нас тоже есть разведка.
     – Ну, знаете, разведчики все время врут. Не всему тому, что они говорят, можно верить. Они явно не все про меня донесли.
     А он мне тогда объявляет:
     – Ну, в общем, сегодня вечером мы вас принимаем в казаки.
     Какая радость! Я ему говорю:
     – Знаете, моей бабушке девяносто шесть лет. Она еще жива, слава Богу. Я бы хотел с ней посоветоваться до того, как… Я, конечно, очень рад и горжусь, что меня хотят принять в казаки. Но все-таки ваша разведка не все вам про меня донесла. Ведь у меня бабушка…
     – Нет, мы все знаем…

     И вот вечером меня принимают в казаки. Я пью водку. На колени встаю… Мне дали папаху … Шашку не дали и нагайку тоже не дали. А все остальное дали. Все полное обмундирование.
     Атаман еще спросил, какое я звание хочу. Ну, я сказал, что как казак я, наверное, рядовой. А он говорит:
     – Не, не, не. Минимум есаул.
     Это я – есаул. Не знаю, что это. Но, видимо, почетное звание. Там все были есаулы. Не было ни одного рядового. Все были офицерами. Все. Правда, уже бухие. Поголовно. И они там танцевали. С нагайками. В общем, все упились прилично.
     Я решил, что надо уходить. Потому что они про мою бабушку что-то могут узнать.
     На следующее утро у них круг – значит, собрание. И я тоже там сижу. Я ведь уже казак. Я сижу вместе с казаками. Один из них встает и говорит:
     – Атаман, а у нас в станице жиды какие-то.
     А атаман говорит: – Эй, Петро, закрой свой рот. – И смотрит на меня. Видно, ночью у него какое-то просветление стало наступать. А в это время встает другой казак:
     – Атаман, а чего там у нас жиды захватили… Не дают нам наше казачество восстанавливать.
     Атаман как ударит кулаком:
     – Эй, закрой рот! Среди казаков евреи тоже были.
     И смотрит на меня. А я говорю:
     – Не, атаман, не надо. Нормально все. Ничего не надо.
     И все начали бузить:
     – Атаман, ты че? Ослаб вообще? Что ты несешь?
     – Да, Гринберг там был.
     Я потом узнал, что любой человек мог быть казаком, если он принимал православие. Так что там разные люди были.
     Ну, в общем, этот урок истории не очень пошел. Я решил, что с меня этого достаточно.
     – Атаман! Прошу прощения. Вот обратно папаха, вот погоны. Может быть, кто-нибудь другой вам поможет создать десантно-штурмовой батальон. А я аптекарь.
     Он не взял у меня ничего. Попрощался со мной. И вот так я вернулся в Москву казаком. Вот жду, когда атаманом стану.

     Д о р о г а   д л я   п а ц а н о в

     Когда я смотрел советские фильмы о Второй мировой войне, я думал – как там все здорово, какие красивые декорации, как они правильно все показывают, все те исторические места, где проходили боевые действия. А потом, когда я уже стал путешествовать по России, я понял, что на эти декорации не надо было очень много и тратить денег, потому что, в принципе, ничего не изменилось в этой стране советов. Там, в периферийных городах, в деревнях, в русской глубинке, страшные разбитые дороги, бедные дома, облупленные фасады, всюду грязь и нищета. В принципе, местами такая картина, как будто война только что там закончилась, хотя это было 75 лет тому назад.

     И вот в одном таком сером городе Тамбове я видел эту страшную дорогу, которая тянулась от аэропорта в город. Она была разбита, она выглядела, как со времен Второй мировой войны, будто недавно по ней проехали танки и там был бой. И вот такой военной дорогой сейчас машины ездят туда и обратно.
     Но как-то в один прекрасный день в этом городе на дороге появилась современная техника, пришли рабочие в красивых, ярких, желтых и оранжевых костюмах, и стали быстро делать эту дорогу. А мой товарищ стоял рядом, внимательно наблюдая за процессом.
     – Саня, смотри, вот как здорово, начинается ремонт дороги.
     Он посмотрел на меня и говорит:
     – А, это пацанам привет!
     – Какие такие пацаны?
     – Да главные какие-то государственные пацаны будут в Тамбове, может даже Путин или Медведев. Кто-то из них, возможно, приедет. Поэтому они и строят эту дорогу.
     Ну и я смотрел, как эту дорогу делают, хотя меня близко не подпускали, конечно.
     И, наконец-то, важный кортеж летит по ней утром. Потом, под вечер, кортеж летит обратно. И уже на эту дорогу можно всем спокойно выйти. И я вышел, увидел красивый черный асфальт. Но заасфальтировали даже там, где проходила железная дорога. Такого я точно не ожидал увидеть. Мне было странно, что дорожные рабочие заасфальтировали даже железную дорогу…
     Я подумал – может быть, они потом опять пробьют ее для поездов. Ведь все-таки поезда нужны. Сквозь асфальт было видно, где проложены рельсы. Но затем я опять сильно удивился – а где же люки? Боже, да они люки тоже закатали. Я спрашиваю в шоке – мол, а зачем же вы люки закатали? И слышу такой ответ:
     – А это нужно было сделать, чтобы была защита от террористов.
     Это такая у них антитеррористическая система, когда надо закатывать люки. А то, не дай бог, террорист выскочит оттуда – и бабах! И нет нашего дорогого гаранта Конституции.
     – Ну, обычно в других странах в такой ситуации используют сварочные машины. Как же вы теперь найдете, где люки? Вы даже крестик не поставили на асфальте, – сказал я.
     – Да что вы знаете?! Сейчас приедут солдаты и с помощью металлоискателей найдут эти люки.
     Я, как человек опытный, понял, что если даже солдаты приедут с миноискателями и с отбойными молотками, то сделать это по всем законам физики, химии и кибернетики будет нереально. И я специально сидел и ждал, что сейчас будет.
     И вот подкатили грузовики, оттуда вышли солдаты и прапорщик. Он ходил с очень умным видом, надел наушники. Наверное, ему что-то там из космоса передавали. Вдруг он дал знак – мол, здесь люк, и тогда солдаты этим отбойным молотком – по дороге, по асфальту. И потом доставали какую-то ржавую лопату, и никакого люка там не было.
     В общем, они убили всю дорогу. Было найдено очень много гаек, старых лопат, гусениц от трактора, а люки не были найдены, но дорога была в ужасном состоянии. Теперь она выглядела как декорации не просто для фильма о Второй мировой войне. Тут можно было снимать фильм о Третьей мировой войне, ядерной.

     С о б а ч ь и   ц е н н о с т и

     Когда я приехал служить в Россию, мы приехали со своим песиком, его звали Мока. Очень симпатичный был пес, он прожил с нами двадцать один год, представляете? Думаю, что это долго для собак такой породы.
     Обычно мы берем домашних животных из приютов, у нас так заведено. А если уж берем оттуда собак и кошек, то они должны быть кастрированы, чтобы больше не размножались. Наша собачка тоже была стерильная, как говорится. Приехали мы с этим псом в Россию. Но потом так случилось, что из России нам пришлось уехать. (Я был объявлен там персоной нон грата.)
     И вот мы складываем все свои вещи, ну и собачку, естественно, собираемся забрать с собой обратно. Но тут случилась неожиданная ситуация – пришли какие-то люди и говорят, что ее нужно куда-то везти. Я не понял, но мне сказали, что сначала нужно пойти в Министерство культуры, чтобы получить справку, что собака не имеет биологической ценности.
     – Что это значит? Зачем вам знать, что эта собака не имеет ценности? – спрашиваю я с изумлением.
     – Вы ничего не понимаете, – говорят мне. – Если она имеет ценность и будет производить щенков, то это очень дорогая собака, это достояние государства, это наши скрепы, это духовность.
     – Подождите, но это моя собака! Я ее привез из Америки. Я дипломат. Почему я должен что-то здесь объяснять?
     – Нет, у нас такой закон, надо ехать в Министерство культуры, где нужно показать, что собака не имеет ценности.
     – Вы понимаете, что все ее собачьи ценности остались в приюте для собак? Я могу поехать в Министерство культуры и показать министру культуры свои ценности, – сказал я.
     Но этого для них было недостаточно, им нужно было видеть мою собаку. Так что пришлось везти моего бедного пса. Я им показал, что у него ценности действительно отсутствуют. И только после этого визита в Минкультуры мы смогли увезти собаку. Вот такие там у них законы.

     К о м п л е к с н ы й   к о м п о т

     Культура и язык – неразрывные вещи для каждого народа. Культура, вы понимаете, очень важно, а язык – это самая, наверное, главная составляющая культуры. Ну вот, расскажу пару историй о том, когда нет совместимости в культуре и даже в языке.
     Как-то на одном приеме в Москве я переводил разговор американскому генералу, а с другой стороны был советский генерал. После ужина американский генерал встал из-за стола и сказал:
     – Я хочу поднять тост за президента Горбачева и за президента Буша.
     И мы все поднимаем этот важный тост.
     А потом встает советский генерал, уже изрядно выпивший. Он еле говорит, причем только обрывками фраз:
     – Ну что? Ну, вот ладно… А ну чего там это вообще? Вот мы… Ну, о чем мы это вообще все? А чего, нормально сидим, да?
     И вот в таком духе продолжается это пьяное словоблудие. А я внимательно и терпеливо все слушаю. Американский генерал тоже с рюмкой сидит, тоже внимательно слушает советского генерала, головой кивает. В конце концов, прекратилась эта пурга воспаленного военного мозга. И американский генерал спрашивает меня – а что же он сказал?
     – Ну, за дружбу! – ответил я с улыбкой.
     – Слушай, а ты действительно понимаешь по-русски? Он же пять минут говорил без остановки. Что значит «за дружбу»? Он же еще много говорил!
     – Нет, он ничего такого важного не сказал. Одни слова-паразиты, – ответил я генералу США.
     Он, конечно, не стал выяснять со мной отношения. Но я видел, что он как будто не очень согласен с этим.
     А потом мы с ним пошли в ресторан «Украина». Здесь нам сказали, что, к сожалению, мест нет. Я перевожу генералу – вот чудак говорит, что мест нет. Тогда тот, что стоял у дверей, услышав мою речь по-английски, вежливо так обращается к нам:
     – Подождите, а вы откуда? Вы гости гостиницы?
     – Нет, мы из американского посольства, – объясняю я.
     – Тогда заходите, пожалуйста!
     Мы заходим. И правда, занятых мест нет, все места свободны. Все в этом ресторане белое – белые скатерти, белые шторы, белые стены, ну все белое, как будто в дурдоме. И нас уважительно сажают прямо посередине странного и торжественного зала, а вот и меню дают, там все по-русски.
     Генерал мне говорит, чтобы я выбрал что-то из блюд, что сам люблю, что захочу, и сделал заказ для нас. Сам он сидит, смотрит и молчит.
     К нам подходит молодая официантка, красивая, но идет она таким твердым комсомольским шагом. Говорит мне, улыбаясь:
     – Заказывайте!
     – Можно нам селедку под шубой?
     – Нет.
     – Ну, тогда салат «Оливье».
     – Нету.
     – Тогда можно борщ?
     – Борщ сегодня не сварили. Извините.
     – Хорошо, понял. Может, тогда осетрина, с черной икрой, не завезли? – спрашиваю я.
     – Сегодня нету осетрины, – виновато говорит официантка.
     – А что же тогда у вас есть?
     – У нас все есть. Смотрите в меню, читайте.
     – Тогда, может быть, красную рыбу или, может, котлету по-киевски?
     – Нет, этого ничего нет.
     – Как же так, ведь вы говорите – то, что у вас в меню написано, все то и есть.
     – Вы заказывайте. Вы будете что-то заказывать или будете здесь со мной ругаться?
     – Я просто говорю с вами, я совсем не ругаюсь. Ну хорошо, а если бы вы заказывали, что бы вы себе заказали? – спросил я девушку.
     – Ой, да я в таких дорогих ресторанах не питаюсь, – смущенно ответила она.
     Ну и дела, ситуация тут у нас получается, как заколдованный круг.
     – Ну хорошо, а если бы я вас пригласил и оплатил, или мы вот вместе с этим господином пригласили вас, то что бы вы тогда себе заказали в этом ресторане?
     – Ну, можно комплексный обед – суп, антрекот и компот.
     – Вот и хорошо, давайте нам две порции, пожалуйста.
     – Это будет стоить 3 рубля 17 копеек, – сказала официантка.
     – Несите, мы люди состоятельные.
     В общем, она приносит суп. Он был очень жирный. Я никому не советовал бы его есть, потому что язва обеспечена. Антрекот был очень страшный, мяса почти не видно. Это была очень сильно пережаренная часть какого-то сустава, вдобавок пересоленная. Его тоже нельзя было есть. А компот был неплохой, очень даже вкусный оказался. Может, потому что мы все время хотели пить, просто умирали от жажды. А тогда можно было ходить по улицам Москвы и не найти нормальной холодной воды. Зато продавалась сладкая и теплая «пепси-кола» или какая-то соленая вода, не «Боржоми», а вроде она называлась «Ессентуки» или еще как-то. А простой воды не было.
     Мы выпили этот стакан компота, и я попросил принести еще.
     И тут она говорит нам:
     – Компот отдельно не продается, только в комплексе.
     – Хорошо, значит принесите нам еще два этих комплекса, как вы говорите.
     – Так вы же ничего не съели.
     – Ну, мы хотим это для вас заказать, – сказал я.
     Она, скорее всего, не поняла нас и со злостью принесла еще два комплексных обеда.
     – Вы можете не ставить нам суп и мясо, а только компот.
     – Нет, знаете, нам тут ни от кого подачек не нужно, – сказала эта работница ресторана.
     В общем, генерал смотрел, смотрел, наблюдал за всей этой картиной и вдруг спросил меня по-английски:
     – Ты можешь, Юра, объяснить мне, что здесь вообще-то происходит?
     – Ну, вообще-то здесь происходит какая-то утопия коммунистического рая. Все есть, но ничего нет. А то, что есть, жрать нельзя. И поэтому я должен с ней все время договариваться об этом.
     – Ну, так может, пиццу закажем?
     – А пиццу закажем сразу по приезде в Америку, господин генерал!

     Вот такая история из моей молодой и веселой жизни в Советском Союзе.
 
     ;
     Александр Углов – родился и вырос в Ленинграде. Получил инженерное образование. Проектировал мосты. В 1991 году переехал в Америку, где продолжал работать в той же области, пока не решил всерьез заняться драматургией. Его пьесы «Билет в один конец», «Лондонский треугольник», «Интервью» ставились в Москве, Екатеринбурге, Риге и других городах.

 

     И с т о р и я   и   д р а м а *

     Мода на историческую драму никогда не проходила и не проходит. Будь это борьба за английскую корону в пьесе Richard III или ограбление банка в Бруклине в фильме Dog Day Afternoon – зритель любит сюжеты и героев, взятых из жизни. Реальность придает вымыслу большую убедительность, к тому же обеспечивает зрелищу своего рода «добавочную стоимость» – нас не просто развлекают, но и образовывают. Недаром, рекомендуя кому-то посмотреть новый фильм, мы обязательно добавим: «эта история не выдумана».
     Но что значит – «не выдумана»?
     Очевидно, смотря на сцену или экран, зритель понимает – без вымысла не обошлось. Историческая драма не может существовать без упрощений, преувеличений, искажений. (О комедии, фарсе, мюзикле и речи нет – там сплошь упрощения, преувеличения, искажения.)
     И все же – чего нам ожидать? Может ли историческая драма быть исторически достоверной?
     Ответ: частично – да, всерьез – нет. Не может и не стремится. Ждать от исторической драмы полной правды реальных фактов – иллюзия. “Hollywood sells dreams, not truths.”
     Театр, кино – это искусство. У искусства своя задача – не просвещать, а взывать к эмоциям, бить по нервам, будить воображение, заставить испытать катарсис.
     Для этого автор, обращаясь к реальной истории, должен решить, что он хочет этой историей сказать, выявить (или создать!) в ней конфликт, проследить, как он разрешится, и прийти к развязке. При этом автор не копирует реальность, а, изучив ее и следуя своему замыслу, создает новую – меняет портреты героев, безжалостно тасует факты, опуская невыгодные и выдумывая новые. Иначе говоря, взамен реальности исторической он создает реальность художественную.
     Главное, чтобы не было скучно. Скука в искусстве – кардинальный грех.
     Как при этом уживаются правда и выдумка – посмотрим на примерах.

     A m a d e u s

     (пьеса Питера Шеффера и фильм Милоша Формана)
     В пьесе, а затем и в фильме (по сценарию Шеффера), показана история взаимоотношений двух композиторов – Антонио Сальери и Вольфганга Амадея Моцарта. Отравленный ядом зависти Сальери (homage пушкинскому Сальери) кружится вокруг дома доверчивого Моцарта и с помощью интриг и психологического давления доводит его до депрессии, нищеты и гибели. Ключевая сцена – Сальери сидит у постели больного Моцарта и под диктовку умирающего записывает фрагменты Реквиема, как бы становясь его соавтором.
     Отметим сразу: художественные достоинства и пьесы, и фильма несомненны, все Оскары, полученные фильмом, вполне заслуженны, но никаких исторических подтверждений козням реального Сальери против реального Моцарта нет.
     Сальери и Моцарт работали при одном дворе в Вене, оба зависели от императорских заказов, конкурировали. Моцарт в письмах несколько раз высказывал подозрения о возможной враждебности Сальери как предводителя итальянского крыла в оперной жизни Вены, но и только.
     Да и причин для зависти к Моцарту у Сальери не было. Скорее, наоборот. Сальери был придворным капельмейстером в Вене, фактически официальным «главным композитором» Габсбургской монархии. О его положении и жаловании Моцарт мог только мечтать. Но главный аргумент – творчество: в 1780-х годах Сальери был одним из самых популярных оперных авторов Европы, его произведения любили публика и двор. Оперы Моцарта тоже имели успех, но такого признания, как Сальери, он не имел. (Все изменилось позже, после смерти Моцарта.)
     Закончим тему достоверности Amadeus резким высказыванием музыковеда Фолькмара Браунберенса в книге «Моцарт в Вене»: «…Фильм Милоша Формана – большой обман, особенно в его притязании, что он снят «на месте событий» … Ни единое слово, сцена или место действия, не говоря уже о поведении и обличии героев фильма, абсолютно ничего общего с исторической реальностью не имеют».
     Ну «не имеют», но фильм-то хороший, – скажет читатель. И будет прав.
     «Амадеус» – яркая притча о том, как зависть к чужому дару превращает жизнь человека в трагедию. Формановский Сальери – благочестивый и трудолюбивый – с горечью осознаёт свою посредственность, тогда как истинный талант Бог дал «гуляке праздному». Сальери восстает не столько против соперника, сколько против самого Бога, и тем самым становится символом всех обиженных, которые не могут смириться с тем, что настоящее вдохновение дано другому.
     Досадно только за Моцарта – нам демонстрируют божественно талантливого простака. Такой ход заостряет страдания Сальери, но искажает образ реального Моцарта – послушайте его музыку (особенно оперы), почитайте его письма (их целый том) – и вам откроется умный, тонкий, глубоко чувствующий и переживающий человек, а не просто славный малый с идиотским смехом.

     R i c h a r d   I I I

     (пьеса Шекспира)
     В первом же монологе Ричард констатирует, что он безобразный, хромой, кривобокий, маленький недоношенный уродец-горбун, «собаки лают, когда я ковыляю мимо», и его путь завоевать место под солнцем – стать злодеем.
     Ричард преуспевает на этом пути. Он убивает короля Генриха VI, а затем принца Уэльского, мужа Анны Невилл, и у его гроба убеждает вдову выйти за него замуж. Его логика: «Да, я убил, но ради любви к тебе, и ты станешь королевой». (Анна соглашается, сознавая, что он «чудовище».) Позже Ричард отравляет ее, чтобы жениться на другой. На пути к трону Ричард организует убийство братьев и, чтобы закрепить власть, – убийство их детей, своих племянников.
     Тут уместно сообщить мнение историков: свидетельств участия реального Ричарда ни в одном из перечисленных преступлений нет. В смерти племянников подозрение действительно падает на него, но прямые доказательства отсутствуют. Отравление Анны Невилл – вымысел, она умерла от туберкулеза.
     Но самое любопытное – развенчан миф о безобразной внешности Ричарда. По останкам, обнаруженным в 2012 году, определили: Ричард страдал сколиозом позвоночника, правое плечо было незначительно выше левого, других дефектов нет. Получается, что Ричарду не было причин ковылять, а собакам лаять.
     Откуда это желание – представить Ричарда III монстром?
     Шекспироведы указывают на политическую подоплеку: Шекспир писал во времена правления династии Тюдоров (королева Елизавета I), а Ричард III был последним из династии Йорков, которого победил Генрих Тюдор (дед Елизаветы). Изображение Ричарда чудовищем вполне устраивало Тюдоров.
     Независимо от того, был «политический заказ» или нет, перед нами – один из сильнейших в истории драматургии портретов злодея: шекспировский Ричард буквально завораживает безграничным цинизмом с примесью черного юмора. Великая драма. Актеру есть что играть.

     A   B e a u t i f u l   M i n d

     (фильм Рона Ховарда)
     В последнее время особенно популярным стал байопик – художественный биографический фильм, концентрирующийся на жизни реальной личности – спортсмена, музыканта, судьи. Фильмы, снятые в этом жанре, претендуют на большую историческую достоверность по сравнению с исторической драмой. Посмотрим, так ли это.
     A Beautiful Mind повествует о жизни выдающегося математика Джона Нэша. Кстати – почему именно Нэш привлек внимание Голливуда? Чем другие выдающиеся американские математики (Винер, Шеннон, фон Нейман) хуже?
     Посмотрев фильм, я решил, что знаю ответ – шизофрения. У Нэша в молодости начались припадки, параноидальные идеи, галлюцинации, ему казалось, что его преследуют враги, в частности КГБ.
     Создатели фильма сделали болезнь центральной линией истории Нэша, «наградив» его зрительными галлюцинациями (у реального Нэша были только слуховые). В фильме Нэш постоянно встречает «странных личностей» – соседа по комнате, племянницу соседа, правительственного агента в черной шляпе. Они с Нэшем беседуют, спорят, дерутся, а окружающие об этом и не подозревают. Представляете, сколько здесь открылось драматических возможностей.
     Нэш борется с припадками болезни и быстро побеждает ее силой воли, отказываясь от лекарств. (Подозреваю, что в реальной жизни было совсем не быстро и не просто – силой воли шизофрению не победить.)
     Свой главный научный результат в теории игр («равновесие Нэша») он получает тоже вполне по-голливудски – в пивном баре. Друзья обсуждают, как лучше «подкатить» к красивой блондинке. Кто-то говорит: все парни будут к ней рваться и помешают друг другу. Тут Нэша осеняет: если каждый «уступит» блондинку и обратится к ее менее эффектным подругам, то никто никому не будет мешать – в итоге все выиграют. Открытие совершено!
     Подозреваю, что «равновесие Нэша» появилось на свет не в баре, а как-то иначе, хотя кто знает? Пришла же Лео Сцилларду идея непрерывной атомной реакции (фундаментальная концепция для создания атомной бомбы), когда загорелся зеленый свет светофора на уличном перекрестке в Лондоне и он ступил на мостовую.
     Вот еще одно свидетельство необычайных способностей Нэша. В разгар холодной войны военные просят Нэша расшифровать секретный код русских. Его вводят в зал, где много военных. На громадном экране светятся тысячи чисел. Нэш созерцает экран и тут же выхватывает закономерность из хаоса данных – собравшиеся смотрят на это чудо раскрыв рты.
     В реальности Нэш никогда не работал на Пентагон, его работы в области криптографии были теоретическими и практического применения в то время не нашли. Но киношная метафора все равно хороша: мир – это сплошь цифры и сигналы, и кто, как не Нэш (гениальный и слегка чокнутый), способен уловить в них скрытый смысл.
     Много места в фильме отведено любви Нэша. Он женится на студентке Алисии, и она остается преданной Нэшу, несмотря на его выходки и припадки, вызванные психической болезнью. (Это частичная правда: после начала припадков Алисия развелась с Нэшем и снова вышла за него замуж только в конце жизни.)
     В фильме не сообщено о том, что Алисия родилась в Эль Сальвадоре, в богатой сальвадорской семье, и всю жизнь говорила по-английски с акцентом. Актриса с ирландскими корнями Дженнифер Коннелли не очень похожа на брюнетку, но впускать в сюжет латиноамериканку с плохим английским почему-то не решились. (Думаю, в сегодняшнем Голливуде подобные манипуляции, даже при нынешнем закате wokeness, вряд ли возможны.)
     В финале постаревший Нэш в Стокгольме с трибуны посвящает награду Алисии, прославляя любовь, а она пронзительно смотрит на него. Длинный мелодраматичный эпизод трогает до слез, но тоже выдуман. Реальный Джон Нэш не произносил Нобелевской речи. Ее произнес другой получатель премии. Нэш с Алисией сидели в зале.
     Критика и публика фильм одобрили. Фильм получил «Оскара» в 2002 году за лучшую картину года и считается образцовым байопиком – ведь он дает, как заметил один критик, «правдивую картину шизофрении».

     S h i n d l e r ’ s   L i s t

     (фильм Стивена Спилберга)
     В списке исторических драм, «удовлетворительно» отражающих историческую реальность, Shindler’s List – из самых известных. Он повествует об усилиях немецкого капиталиста и члена нацистской партии Оскара Шиндлера по спасению евреев во время Холокоста.
     Как отмечают рецензенты, рассказываемая зрителю история далеко не во всем точна, но общая линия достоверна. Фильм был очень высоко оценен подавляющим большинством критиков. Режиссер Билли Уайлдер назвал фильм «absolute perfection». (Впрочем, это оценка скорее художественных достоинств фильма, чем его достоверности.) От себя замечу: сцена эвакуации Краковского гетто потрясает.
     Вместе с тем у части зрителей возник законный вопрос: не «замазывает ли» история про счастливое спасение нескольких сотен евреев трагедию мирового масштаба, каковым был Холокост?
     Мнения критиков разделились.
     Клод Ланцман (автор девятичасового документального фильма о Холокосте Shoah) назвал Shindler’s List «безвкусной мелодрамой» и «искажением исторической правды».
     Похожее мнение в частном разговоре высказал режиссер Стенли Кубрик. Когда его знакомый сказал, что Shindler’s List дает хорошее представление о Холокосте, Кубрик заметил: «Ты думаешь, это фильм о Холокосте? Нет, это фильм о везении.  Холокост – про шесть миллионов убитых. Shindler’s List – про шестьсот, которых не убили».
     Дает ли Shindler’s List адекватное представление о Холокосте – особенно для тех, кто впервые о нем узнал?
     Ответить трудно. Но никто не может отрицать громадный вклад Shindler’s List в процесс осознания миром трагедии Холокоста – такой аудитории невозможно было бы добиться никакими другими средствами.

     Ф а н т а з и и   о   Г е о р г е   К а н т о р е

     Вдохновленные успехом упомянутых выше произведений на исторические темы, попробуем сами обрисовать возможные варианты биографии выдающегося математика конца XIX века Георга Кантора.
     Приводимые факты из его жизни в подавляющем большинстве правдивы. Насколько исторически правдивым получится сценарий и снятый по нему фильм – другой вопрос.
     Вариант 1. Безумие Георга Кантора (классический байопик)
     Главная тема фильма – психическая болезнь Георга Кантора.
     Кантор живет в небольшом немецком городе Галле и преподает во второразрядном университете.
     Именно там, в одиночку, Кантор всерьез задумывается о бесконечности и создает одну из наиболее удивительных математических теорий – теорию множеств.
     У теории множеств Кантора много поклонников, но есть и недруги. Выдающийся Пуанкаре пишет знаменитую фразу: «Теория Кантора – это болезнь, от которой математика однажды исцелится».
     Главным врагом Кантора становится профессор Берлинского университета Леопольд Кронекер. Он препятствует публикации работ Кантора в престижных математических журналах и мешает его карьерному росту.
     Борьба с Кронекером, а также неудача в решении сложной математической проблемы, связанной с теорией множеств, приводит к приступу депрессии, и Кантор первый раз попадает в психиатрическую лечебницу.
     Кантор страдает от повторяющихся приступов тяжелой депрессии и все чаще попадет в больницу.
     Желая избежать кошмаров, связанных с нерешаемой проблемой в теории множеств и борьбой с врагами, Кантор пытается отдалиться от математики и обращается к философии и литературе.
     Кантор любит английского философа Фрэнсиса Бэкона, жившего в эпоху Возрождения. Он верит, что именно Бэкон является истинным автором пьес Шекспира. Он пишет об этом ряд статей и пытается математически доказать авторство Бэкона. Эта навязчивая идея становится еще одним признаком ухудшающегося психического состояния.
     Не забываем об опыте фильма A beautiful Mind. Фигуры Фрэнсиса Бэкона и Леопольда Кронекера непрерывно сопровождают бедного Кантора. Бэкон является к нему и читает монолог Гамлета «Быть или не быть».
     Борьба с врагами обостряет душевную болезнь Кантора. Он видит себя уже не математиком, а посланником Бога, призванным защитить концепцию бесконечности. Он начинает всерьез верить в бесконечность. Возникают явные параллели между поведением верующего Кантора и поклонников Каббалы.
     Кантор не выдерживает этого напряжения, душевная болезнь сводит его в могилу.
     На могилу Кантора приезжает выдающийся математик Давид Гилберт и произносит знаменитую фразу «Никому не удастся изгнать нас из рая, созданного Георгом Кантором».
     Вариант 2. Любовь к родным местам (лирическая поэма)
     Георг Кантор рождается и проводит детство в Санкт-Петербурге. Его отец – успешный купец немецкого или датского происхождения, а мать – из семьи музыкантов с австрийскими и венгерскими корнями. Тем не менее многие свидетельства указывают, что с обеих сторон его предки были евреями.
     Кантор прекрасно рисует и очень музыкален. Он очень любит русскую культуру. А его дядя в России преподавал в Казанском университете Льву Толстому.
     Когда Георгу исполнилось 11 лет, семья переезжает в Германию.
     После окончания гимназии в Дармштадте Кантор начинает изучать математику в Цюрихе, а потом в Берлинском университете. После защиты диссертации он получает позицию профессора в Галльском университете. В Галле ему скучно, он мечтает перевестись в Берлинский университет, пытается сделать научную карьеру, создает оригинальную теорию множеств, но враги в Берлине мешают.
     Тут Кантор вспоминает о счастливой судьбе другого ученого – швейцарского математика Леонарда Эйлера. Больше 20 лет, до самой смерти, Эйлер успешно работал в Санкт-Петербурге и полученные там результаты принесли ему славу одного из самых великих математиков в истории человечества.
     Кантор слушает оперу «Жизнь за царя» Глинки, играет на фортепиано музыку Чайковского, он мечтает вернуться в город своего детства и служить на благо обожаемого им русского царя Николая Второго.
     Воодушевившись, Кантор бомбардирует письмами царских чиновников с просьбой предоставить ему должность в Петербургском университете, но серьезных предложений не получает.
     Между тем у Кантора начинается душевная болезнь и он все чаще проводит время на больничной койке.
     Так и не дождавшись ответа из России, Кантор сходит с ума от тоски и умирает в немецком захолустье.
     Вариант 3. Кантор и Кронекер (философская притча)
     Георг Кантор и Леопольд Кронекер встречаются в загробном мире и пытаются ответить на вопрос: почему Кронекер не любил Кантора?
     Всю жизнь Кронекер мешал Кантору печататься в престижных журналах, унижал его и душил его карьеру. Кронекер называл теорию множеств Кантора «чепухой», а самого Кантора – «научным шарлатаном», «ренегатом», «развратителем молодежи».
     Кантор мечтал получить позицию в Берлине или в другом престижном месте, но этому не суждено сбыться из-за Кронекера.
     Таилась ли за поведением Кронекера банальная зависть посредственности к гению? (Вспоминаем Amadeus!) Ответ: нет, все не так просто.
     Леопольд Кронекер не был рядовым берлинским профессором, он был провидцем, может быть, не меньшего калибра, чем Кантор.
     Кронекер внес фундаментальный вклад в теорию чисел и алгебру. Его работы активно используют современные математики.
     Кронекер считал, что истинная математика должна опираться только на конечные числа. Он свято верил в числа. Ему принадлежит изречение: «Целые числа созданы Богом, все остальное – дело рук человеческих».
     Следствием научных взглядов Кронекера было его отношение к Кантору, вынуждавшее его отвергнуть теорию множеств.
     Возможный финал – Кронекер извиняется перед Кантором: «Я отвергал ваши труды, потому что искренне верил в свою правоту». И они уходят в бесконечность, продолжая беседовать друг с другом.
     *     *     *
     Как узнать, что было в прошлом? На этот вопрос ответят исторические монографии, документальные фильмы, письма, дневники, музеи.
     Искусство не скажет нам правды.
     Одна беда: сила документа слабее магии кино.
     Поэтому не удивляйтесь тому, что, когда вы, в который раз насладившись моцартовской увертюрой к «Дон Жуану» или перечитав его горячие письма отцу, закроете глаза, то перед вами появится умирающий Моцарт, диктующий реквием Сальери. И вам уже все равно, была ли эта сцена в реальности или нет.

      
Эльвира Фагель – родилась в Ленинграде. Всю сознательную жизнь до отъезда в США (1993 г.) прожила в Москве. Диплом инженера получила в МВТУ им. Баумана. Проработала во ВНИИМЕТМАШе 20 лет. Оказавшись в отказе после подачи заявления на постоянное место жительства в Израиль, была с работы уволена, но повезло: была принята в редакцию еврейского журнала «Советиш Геймланд» (после перестройки – «Еврейская Улица»), где работала 10 лет, вплоть до отъезда в США. По опубликованным в журнале работам была принята в Союз журналистов СССР.

     В   н а ш е м   п а р к е

     Недавно наш муниципалитет решил создать небольшой парк для местной публики, чтобы там можно было хорошо погулять и развлечься на досуге. Для этой цели отвоевали кусок леса между проезжей дорогой и озером, вырубили, где надо, деревья, где надо – оставили, создав тенистые аллеи. Парк строили долго, но когда открыли, все ахнули от изумленья: стадион, теннисные и баскетбольные площадки, очаровательный, огороженный сетчатым забором участок для малышни с горками, домиками, качелями, каруселями, песочницами и кучей маленьких самокатов, автомобильчиков, трехколесных велосипедов, кукольных колясок и других замечательных вещей, так что детишек можно приводить сюда даже без совочков и формочек для песочницы. Здесь есть даже фонтан, который дети могут сами включать и под которым они с веселым визгом промокают от макушки до пяток. Обувь, правда, предусмотрительные родители с них снимают. Надпись на двух калитках – входной и на выходе – предупреждает, что сюда запрещен вход с собаками и велосипедистам.
     Примерно в центре парка насыпали огромный холм, на который по серпантину по асфальтовой дорожке можно добраться до большой круглой площадки со скамейками, а молодым и спортивным – проскакать напрямую по каменным тумбочкам. По бокам серпантинной дорожки – кусты, деревья и цветы летом. Зимой все дорожки парка, включая подъем на холм, тщательно очищаются немедленно после снегопада. Вот такой нам сделали наши власти подарок, и местный народ (и не очень местный) уже не ищет никакого другого «гуляльного» места.
     А я не только люблю бродить по парку каждый день хотя бы по часу (вычитала в Интернете, что ноги – наше второе сердце и ходьба увеличивает срок жизни: день не походил – укоротил жизнь), я использую каждую возможность с кем-то поговорить, узнать о чьей-то судьбе, подсмотреть любопытные картинки вокруг – поведение людей и собак, отношение к детям и способы воспитания. Все это может послужить сюжетом для моих рассказов, да и просто журналистская привычка впитывать чужие исповеди.

     Н а д я

     Поведение людей, детей и собак всегда интересно, разговоры, чаще всего, не очень: американцы любят поговорить о погоде, отвесить комплименты моему слабенькому английскому и сказать, что русский акцент необыкновенно красив, в лучшем случае пожаловаться на хирурга, который плохо сделал операцию, в результате – вот, стала инвалидом. И спрашивает совета: судить ли хирурга.
     Русскоязычные пенсионеры любят похвастаться внуками, показывают фото на селфоне и расхваливают благословенную Америку, обеспечившую им сытую старость. Среди таких захватил меня рассказ круглолицей простушки – и внешне, и интеллектуально – Нади. Познакомились мы давно, как только парк открылся, но разоткровенничалась она далеко не сразу, а попривыкнув к моему ежедневному участию: что нового, здорова ли, как дела у детей. Обычно я видела ее расслабленно сидящей на одной и той же скамейке в одно и то же время. Говорить с ней о таких вещах, как литература, искусство, было бесполезно: чтением она занималась только в пределах школьной программы по седьмой класс, после чего ушла учиться в ПТУ на повара, в музеях не бывала никогда – ни в России, ни в США, куда приехала тридцать лет назад с мужем и уже взрослыми двумя детьми, английский ни она, ни муж учить даже не пытались, небольшую пенсию заработали, устроившись в агентство по уборке. Они и сейчас немного подрабатывают, муж – уборкой, она готовит обеды пожилой американке неподалеку и, закончив, отдыхает в парке до времени, когда возвращается муж. Я обратила внимание на нее в первый раз, когда она посмотрела на меня, проходящую мимо ее скамейки. До этого глаза ее были обычно закрыты, видать, дремала. Глаза ее поразили, и даже не столько редким светлым-пресветлым голубым цветом радужки, а еще тем, что вызывали впечатление заполненных неспокойной прозрачной, готовой вот-вот пролиться влагой. И излучали свет. Наградил же Господь таким чудом такую заурядную внешность! При этом она приветливо ответила на мое «добрый день» и на мой участливый вопрос «у вас все в порядке?», улыбнулась и с охотой разговорилась о разных пустяках.
     То, что она рассказала мне о давней истории, когда она была уже замужем и родила двоих детей, было удивительным не только для меня, но и для нее самой.
     Однажды, закончив работу, усталая Надежда вышла на вечернюю улицу, предвкушая теплую квартиру, ужин, приготовленный мужем (работали в разные смены, тот, кто пас детей, готовил и ужин). Навстречу шел невысокий плотный мужичок. Проходя мимо Нади, взглянул в лицо, остановился и, пропустив, развернулся и пошел следом, держась на расстоянии пяти метров. Сначала она не обратила на него внимания: ну забыл что-то человек, возвращается. Но улицы ближе к ночи пустеют, а мужик следует за ней, все на том же расстоянии, никуда не сворачивая. Стало страшновато: что ему надо? Грабить нечего: с ней сумки даже нет, одежка незавидная. Прибавила ходу, тот не отстает и не приближается. Домой прибежала, Сереже рассказала. Выглянули в окно – стоит, не уходит. Занялись своими делами, кода он ушел, так и не определили. С тех пор каждый раз, когда Надежда работала во вторую смену, мужчина поджидал ее выхода и снова так же провожал до дома. Она попривыкла к чудаку и перестала бояться. Наконец он осмелился догнать ее и заговорить.
     – Не бойтесь меня, я не смогу вас обидеть. Только поговорить, мне большего не надо, я хочу вас слышать, я хочу вам сказать, что я люблю вас, люблю, как никого никогда не любил…
     – Побойтесь бога! Я замужем, у меня двое детей, живем мы душа в душу, вам надеяться не на что, нарветесь только на кулаки мужа, он особенно вникать в любовь вашу не станет.
     – Прибьет, так прибьет. А я ничего не могу поделать. Мне бы только видеть вас и слышать, а по ночам мечтать… Я, знаете ли, в жизни стихов не писал, а сейчас сочиняю. Можно, я вам их записывать на бумагу буду? А вы их храните. Когда меня уже не будет рядом, прочтете, вспомните, может, погрустите, а я на том свете радоваться буду.
     И приносил. И Надюша их сохранила и даже в Америку привезла, хоть ничего в них ни она, ни Серега не поняли.
     А как-то этот ненормальный Константин принес ей подарок – золотую брошь. Сначала Надя руками аж замахала: «Не возьму ни за что!». Но вовремя вспомнила: у Сереги день рожденья на носу, да не просто, а юбилей. Рубашку бы ему невредно подарить, да хлопковую, да модную, а цены-то кусачие. Ладно, решила, согрешу, господь простит. И понесла брошь в скупку. Ей дали неожиданно большую сумму, видать, очень дорогая была вещица, скупщик обычно давал крохи от стоимости. Осталось после покупки самой дорогой рубашки еще столько, что хватило накрыть стол для родни и друзей самыми изощренными закусками из ресторана для богатеньких. Даже таинственных креветок удалось всем попробовать.
     – Чем же все это закончилось? – полюбопытствовала я.
     – А ничем. Уехали мы в Америку, а что с ним стало, понятия не имею. Может, выкинул из головы эту ересь, может женился, может, помер. И чегой-то он вдруг влюбился, малахольный?
     А я вот знаю. После того, как прочитала его стихи. Приведу всего одно, его хватит, потому что все остальные о том же, хоть и другими словами.
     Не удержать. Не приказать,
     Заглядывая властно меж ресниц,
     Откуда чисто, строго и серьезно
     Глядит весь мир, как отраженный в капле.
     Губами бы прильнуть и пить, и пить,
     Страдая, задыхаясь, умирая.
     Стремительный, живительный поток,
     Ты смоешь накипь? Путь очистить в силах
     Для воздуха, для света и для слез,
     Омоющих иссохшуюся душу?
     Ты – жизнь, и ты – палач. Я погибаю
     В лучах твоих, несущих исцеленье…

     С о б а к и

     За собаками тоже очень интересно наблюдать. Они такие разные, не только по размеру, масти, породе, но и по привычкам и поведению. Одни признают только хозяев, на остальных – и людей, и других собак смотрят с подозрением как на потенциальных обидчиков их кумира, другие, даже той же породы, общительны и ласковы со всеми, охотно дают себя погладить, задержатся на десяток секунд, потом бросаются вдогонку хозяину, третьи не обращают внимания ни на кого, занимаются только своими удовольствиями: таскать в зубах длиннющую палку, заставляя шарахаться в сторону прохожих, требовать от хозяина, чтобы тот без конца швырял мячик, нестись за ним, возвращать и опять ждать броска, четвертые озабочены знакомством с новыми друзьями. Несколько раз видела, как девушка устраивалась полежать с книгой на траве, а большой удобной подушкой под головой неподвижно лежала на боку огромная черная псина, и – ни малейшего движения по часу! Мне было жалко смиренного пса, но он, кажется, млел от счастья.
     А я млела от счастья, предоставленного мне (за что только, так и не поняла) прекрасной, пушистой, серой голубоглазой хаски. Сидела как-то на скамейке, мимо шла женщина с этой красавицей, которая посмотрела на меня и вдруг подошла и уткнулась носом, лбом в мои колени и замерла. Я стала оглаживать ее затылок, уши, она поворачивала голову, подставляла один бок, другой, обнимала мои плечи и позволяла обцеловывать всю… не хочется говорить «морду»… все лицо.
     Хозяйка смотрела с изумлением, выждав две-три минуты, позвала, но хаски не обратила на ее команду никакого внимания, пока я, сконфузясь, в конце концов не стала ее уговаривать: «иди, дорогая, мама нервничает». С тех пор хозяйка «моей» хаски, завидя меня, пыталась каждый раз свернуть в сторону, но хаски тоже меня видела и кидалась пообниматься. Хозяйке ничего не осталось другого, как познакомиться со мной и сделать вид, что подружилась. Сказала, что такое с ее питомицей случилось впервые.

     С п е к т а к л ь

     Каждый раз, когда я оказываюсь в парке, в определенное время, я спешу на самую дальнюю малопосещаемую аллею, чтобы не опоздать на замечательный спектакль двух актеров. Я ни с кем не делюсь информацией, боясь спугнуть исполнителей. Этот спектакль я уже изучила до самых мелочей, там все повторяется со стопроцентной точностью, но каждый раз я жду: не будет ли другой развязки? Помнится старый анекдот о пацане, без конца бегающем на показ фильма о Чапаеве. Когда его спросили, почему он все время готов смотреть фильм, изученный до микроскопических подробностей, он ответил, что каждый раз надеется, что Чапаев выплывет. Я чувствую себя немножко этим пацаном, с той разницей, что и с одним и тем же финалом смотреть этот спектакль – несказанное удовольствие.
     Я прихожу минут за пять до «поднятия занавеса», усаживаюсь на скамейку недалеко от высаженного при создании парка дерева. Оно не очень еще высокое, но довольно густое. Одна из участниц представления уже здесь, это большая черная ворона. Она неподвижно сидит наверху и смотрит в сторону кустов, отделяющих парк от жилых частных домиков по соседству. Вот куст зашевелился: неслышимый звонок оповещает о начале спектакля. Ворона оживляется, громко кричит «карр!», распахивает крылья и, стремительно слетев с верхушки, призем…, нет, приветвляется на самом нижнем этаже около ствола и замирает. А по дорожке, издавая грозное «мяву!», к дереву несется взъерошенное рыжее существо с явным намерением задать трепку наглой особе, наглой потому, что хорошо знает, что будет дальше. А дальше развивается следующее действо. Кот, подпрыгнув как можно выше, вцепляется в кору ствола и подтягивается к нижней ветке. Ворона спокойно наблюдает, негромко подбадривая спортсмена коротенькими «кар-кар-кар» (я перевожу это с вороньего как «давай, друг, давай»), а когда до вороны остается рукой, то есть лапой, подать, пятится от ствола по ветке и опять ждет, пока Рыжий тащит свои килограммы к ней, извиваясь и перебирая передними лапами. Допятясь до конца ветки, ворона вспархивает и пересаживается на следующий этаж опять-таки около ствола. Рыжий продолжает эквилибристику в обратном направлении. В конце концов место действия оказывается на такой тонкой ветке, что при очередном отталкивании вороны от ее конца ветка резко уходит вниз, и котяра шлепается на землю. Несколько секунд ошалело крутит головой, выискивая партнершу, а та уже, как ни в чем не бывало, сидит на нижней ветке у ствола, предлагая все начать сначала. И начинается второй акт пьесы: Рыжий отходит, разбег, взлет, ползки по коре и т. д. Представление длится минут двадцать, заканчивает, как и начинает, ворона, решает, очевидно, что на сегодня достаточно, есть ведь и другие заботы. Рыжий долго провожает ее глазами, он-то рад бы продолжить: что дома его ждет? Побегать не с кем, хозяева хотят только, чтобы посидел-помурчал на коленях, ну и покормят, конечно, а дальше – спать и спать. Если б не друг-враг ворона, жить было бы совсем скучно. Кот уходит домой с поднятым трубой хвостом, что, как я понимаю, означает хорошее настроение.
     Я тоже ухожу из театра, и если бы имела хвост, держала бы его в такой же позиции.

     *   *   *

     Какое же это счастье, что нам подарили этот парк! Не будь его, я не познакомилась бы с шестилетней Кэрен, иногда бывающей на детской площадке, когда я прохожу ее краем. Кто научил девчушку – похоже, не мама, которая сидит в стороне, увлеченная чтением книжки, и не смотрит, что делает дочка – бросать свои кубики, соскакивать с качелей, подбегать ко мне, здороваться, открывать входную калитку, потом бежать к выходной, чтобы открыть и ее, закрыть за мной и еще долго махать мне вслед ручкой и кричать «bye!», пока меня видит?

     А удивительная, изредка залетающая к нам птичка, которую я не могу видеть – слишком высоко кружит она над деревьями, – зато, пока не улетит, очень хорошо слышу, как сверху несется совершенно человеческий, причем на русском языке, в нептичьем регистре меццо-сопрано, предельно точно убедительный совет-приказ: «врите, врите, врите, ври!..» Если бы услышал ее никогда не лгущий человек, наверное, поддался б ее уговорам, хотя вряд ли такой абсолютный правдолюбец найдется. Я считаю себя вполне честным человеком, но вру всю жизнь: в младенчестве – за невозможностью объяснить родителям необъяснимое: почему порвано платье (ну, лазила с ребятами в разрушенный, но еще не снесенный дом, там было, за что зацепиться), откуда синяки (подралась с теми же дружками), почему все лицо в саже (как же интересно залезть всей компашкой в куски разрезанной огромной трубы, чтобы послушать эхо нашего «ау»!), позже – ложь во спасение себя или кого-то еще, а некоторым положено врать по статусу: лицедеям, разведчикам, дипломатам, президентам… Я не поверила бы, что бывают такие птички, расскажи мне кто-нибудь о таком феномене, если б не слышала ее, и не раз, собственными ушами.
     Я никогда не узнала бы дивную любовную историю простушки Нади.
     Не была бы обласкана хаски Джесси.
     И я никогда не увидела бы невероятного представления двух профи-артистов в театре на дальней малопосещаемой аллее.

      
Виктор Фет – биолог. Родился в 1955 г. в Кривом Роге. Предки – из Одессы, Умани, Ровно, Елисаветграда, колонии Добрая. Вырос в новосибирском Академгородке. Окончил НГУ. В 1976–1987гг.  работал в заповедниках Туркмении. С 1988г. в США, с 1995-го преподает биологию в Университете Маршалла (Западная Виргиния). Специалист по скорпионам, автор научных статей и книг по зоологии, эволюции, истории науки. Стихи Виктора публиковались в периодике США и Европы, в ежегодниках «Встречи», «Побережье», «Альманах поэзии», «Связь врем;н» (США), «Артелен» (Киев) и др. Изданo 16 книг стихов и прозы на русском языке. Редактор-консультант издательства Evertype (Шотландия) по переводу Льюиса Кэррол¬ла на новые языки. Первым (1975) перевел на русский поэму Кэрролла «Охота на Снарка». Автор статей о творчестве Кэрролла, Набокова, Евгения Шварца. Составитель сборников «День русской зарубежной поэзии» (Франкфурт, 2019–2022) и «Год поэзии» (Киев, 2022–2025). С марта 2022 – модератор еженедельного подкаста MUkraine о войне в Украине в своем университете.

     Г и б е л ь   я з ы к а

     Стихи августа 2025
     Цепь
     Последнее звено цепи
     на этом камне закрепи,
     костыль железный вбей в скалу,
     приникни к ней и слейся с ней,
     чтоб не сорваться в бездну дней,
     во всеобъемлющую мглу.

     Здесь, на поверхности скалы,
     слова лежат слоями пыли,
     утративши идею воли,
     переходя в потеки соли;
     их мир исчез, их корни сгнили,
     пусты засохшие стволы.

     На дни распался мир былой,
     тогда как время не стрелой
     летит, а кружится, сметая,
     как ржавой цепью, всё подряд;
     слова со мной не говорят,
     и речь вращается пустая.

     Слова, которые мы пели,
     уже не поражают цели,
     они, как дождь, стучат по плитам
     и высыхают в тот же миг,
     не достигая наших книг;
     их нету в доступе открытом.
     Камень сна
     Молчите, острова!
     (Исаия, 41)
     Молчите, острова! Вас окружит вода;
     вам нечего сказать, и время никогда
     не будет вашим, горькие породы
     накапливая за пустые годы.
     И в ком из вас наличествует сила
     сказать, что будет – или то, что было,
     глазами увидать, и провести
     прямую линию из прошлых лет,
     соединив исходы и истоки?
     Где ваши ложные пророки,
     не уяснившие, где тьма, где свет?
     И кто найдет и вычислит кривые,
     которым служат существа живые,
     встречая краткие восходы?

     Молчите, острова? Вас окружают воды,
     разлившиеся там, где расступились плиты.
     Узнаете ли вы, какие тайны скрыты
     в той глубине, где лучшие поэты
     слов подходящих выбрать не могли?
     Вы – крохи высыхающей планеты,
     комки недавно собранной земли,
     обломки дней, ушедшие в пучину,
     а то, что вы умеете слова
     сплетать в изысканную паутину –
     так это все игра, где за волной волна
     крошит усердно мягкий камень сна,
     в котором вы молчите, острова.
     Исходные слова
     Среди материй косных
     слепого естества,
     в сосудах кровеносных
     исходные слова
     беззвучно и бессрочно
     текут или стоят,
     вписавшиеся прочно
     в привычный звукоряд.

     Из замкнутой системы
     им выход невозможен,
     истрачены их темы,
     их древний смысл створожен,
     и запах их лежалый
     навеки въелся в стены,
     скользя вдоль речи вялой
     сквозь ношеные вены.

     Позорный страх их выдал
     на обозренье свету;
     где высился их идол,
     который рухнул в Лету?
     Кто длань свою простер
     и смыслы их возвысил,
     и память напрочь стер
     в калейдоскопе чисел?

     Из шелухи и вздора,
     где плоть стихов и прозы
     сложилась и слежалась,
     давно не зная дозы,
     безумная усталость
     охватит времена
     остатком физраствора
     на капельнице сна.
     Гибель языка
     Так умирают наши языки:
     от них отваливаются куски,
     вобравшие в себя анчарный яд
     там, где на них уже не говорят,
     в пространстве обожженных регионов,
     в краю отхода адских легионов.

     Там, где воображению заслон
     уже поставлен противопехотный,
     не будет важен и понятен он,
     моих былых мечтаний слог дремотный:
     слова мои болтаются в котомке
     и пригорают в ржавом котелке,
     и я уже не знаю, что потомки
     сказать хотят на этом языке.

     Погас давно истраченный кристалл,
     усохла речь, чьи корни были сладки,
     экран потух без должной подзарядки,
     но, кажется, я все уже сказал.

     Подведены итоги наших сумм;
     немеет память, и в затекший ум,
     когда-то бодрый и благоговейный,
     вонзается бескрайний ряд иголок
     в кошмаре, словно ткань в машинке швейной,
     где сгнивший шов размечен и распорот,
     в соленой тьме, где новый археолог
     на дне наткнется на погибший город.

     Происхождение речи
                Михаилу Голубовскому
     Вот мысль: что, если эта речь –
     не плод трагедий или драм
     в цепях прикованного духа,
     и не дитя душевных криков,
     небесных молний или громов,
     но результаты анаграмм
     и артефакты палиндромов,
     гипнозной магиею слуха
     сумевших встроиться и лечь
     в пазы, как в строки лимериков?

     Так вирус формирует ген,
     день ото дня и год от года
     во тьме тасуя сущность кода,
     и тексту старому взамен
     дает бессмыслицы, повторы,
     не исправляя большинства
     ошибок, должные слова
     вставляя в радужные хоры –
     и букв нежданный поворот
     над прежним смыслом власть берет.

     И в погремушке слов случайных
     горохом желтым и сушеным
     бренчит наследственность, и в тайнах
     происхождения слепого
     к неисчисляемым эонам
     восходит нынешнее слово,
     которое придет ко мне
     из глины или чернозема
     в реторте пенного генома,
     в его невнятной болтовне.
      
Владимир Шнейдер – искусствовед, историк архитектуры. Закончил Санкт-Петербургский технологический институт, а затем – искусствоведческое отделение Санкт-Петербургского института живописи, скульптуры и архитектуры им. И. Е. Репина при Российской академия художеств. До переезда в США работал экскурсоводом в Санкт-Петербурге. В Америке с 1995 года. Занимается антикварным бизнесом. Женат. Живет в Нью-Йорке.

     Ч е х о в   и   Ч а й к о в с к и й

     Из чего возникла эта статья? Почему Чехов и Чайковский?
     Когда произносишь эти два имени вместе, то невольно задаешься вопросом: что между ними может быть общего? Казалось бы, невозможно представить двух более разных людей. Все дело в случае. Много лет назад в комментариях к одному из ранних рассказов Чехова, мое внимание привлекла ссылка на то, что этот рассказ произвел настолько сильное впечатление на Петра Ильича Чайковского, что он решил написать Чехову письмо, в результате чего состоялось их личное знакомство. С тех пор, я не переставал думать: в чем тут дело по существу? Результатом этих раздумий служит настоящая статья. Это попытка постараться увидеть, обозначить не только то, что лежит на поверхности, но и находится в глубине.

     В статье речь пойдет в основном об одном рассказе Антона Павловича Чехова, хотя я упомяну и несколько других, – рассказе, который произвел необычайно сильное впечатление на Петра Ильича Чайковского. Прочтя его, Чайковский, во-первых, узнал о существовании писателя Чехова, во-вторых, дал этому рассказу самую высокую оценку и, в-третьих, предпринял энергичные шаги к их личному знакомству.
     Я также постараюсь ответить на вопрос: какие особенности дарования Чехова могли стать тому причиной?
     Первый шаг к знакомству сделал Чайковский. 19 апреля 1887 года он прочел в петербургской газете «Новое время» рассказ Чехова «Миряне» – так он назывался в первоначальном, газетном варианте. Позже, включая этот рассказ в сборники, Чехов изменил его название на «Письмо».
     Талант тогда еще совсем молодого, 27-летнего автора так пленил Чайковского, что он решил написать ему письмо.
     Вот как вспоминает об этом профессор московской консерватории Николай Дмитриевич Кашкин:
     «Во время вечерних чтений мы прочли между прочим новый рассказ А.  П.  Чехова, помещенный в фельетоне “Нового времени“; названия рассказа я теперь не припомню, но действующими лицами в нем были священник и дьякон, а время действия – кажется, канун Пасхи. Рассказ, если не ошибаюсь, был прочитан два раза сряду, потому что чрезвычайно понравился нам обоим, а Петр Ильич не успокоился до тех пор, пока не написал А. П. Чехову письмо, хотя он его лично не знал и нигде до того времени не встречал».
     На следующий день, 20 апреля 1887 года, Чайковский отправил на адрес редакции «Нового времени» письмо Чехову, где высказал «свою радость обрести такой свежий и самобытный талант».
     Это письмо не дошло до адресата, и Чехов долгое время не знал о том, что Чайковский не только читает его рассказы, но и дает им высочайшую оценку.
     В тот же самый день, 20 апреля, в другом письме – к брату, М. И. Чайковскому, композитор признается: «Вчера меня совершенно очаровал рассказ Чехова в “Новом времени”. Не правда ли, большой талант?».
     Рассказ Чехова пробудил настолько живой интерес Петра Ильича к личности не известного ему до того автора, что он еще обратился к знакомому музыканту и музыкальному критику Иванову, работавшему тогда в «Новом времени», где был опубликован рассказ, с просьбой сообщить, что известно о Чехове.
     И в тот же день Иванов отвечал:
     «Чехов – фамилия настоящая ‹…› В “Петербургской газете” тоже помещаются его рассказы, преимущественно по понедельникам, под псевдонимом Чехонте ‹…› Ваше мнение относительно его таланта есть в то же время и мое, как вместе с тем оно есть и мнение многих. Его рассказы обратили на себя общее внимание преимущественно людей с тонким, деликатным, развитым вкусом».
     На этом Петр Ильич, однако, не успокоился. В эти же дни в письме к пианистке Юлии Петровне Шпажинской, помимо прочего, он пишет: «Имеете ли Вы понятие о новом большом русском литературном таланте, Чехове? По-моему, это будущий столп нашей словесности».
     Чехов начал печататься в петербургском «Новом времени», издававшемся Алексеем Сергеевичем Сувориным, всего за год до того, в 1886 году. Первый опубликованный там его рассказ назывался «Панихида». Там тоже действующие лица священник и дьякон. Этим рассказом Чехов дебютировал в газете. Посылая в редакцию этот рассказ, Чехов подписал его своим обычным псевдонимом: «А. Чехонте». Однако редакция газеты телеграммой запросила разрешения печатать рассказ под настоящей фамилией. Чехов неохотно дал разрешение, так как думал напечатать кое-что в медицинских журналах и оставить свою фамилию для серьезных статей. Видя нежелание Чехова, Суворин предложил ему платить за строчку в полтора раза больше, но потребовал подписываться собственным именем.
     Рассказы, появившиеся в «Новом времени» в 1886 году за подписью Ан. Чехов, большей частью уже не были юмористическими. Именно там, в «Новом времени», его заметил Чайковский. Но встретились они впервые только через полтора года, в декабре 1888-го, в Петербурге, за завтраком у М. И. Чайковского, при участии поэта Алексея Николаевича Плещеева.
     «Он хороший человек и не похож на полубога», – напишет Чехов брату после этой встречи.
     Об этой встрече можно найти также запись и в воспоминаниях М. И. Чайковского о своем брате уже после его смерти:
     «Лично со своим новым любимцем-литератором Чеховым Петр Ильич сошелся, если память мне не изменяет, у меня, в Петербурге, осенью 1888 г. В 1889 году знакомство это во всяком случае было уже не новое».
     12 октября 1889 года Чехов сообщает Чайковскому:
     «В этом месяце я собираюсь начать печатать новую книжку своих рассказов <“Хмурые люди”>; <…> разрешите мне посвятить эту книжку Вам».
     Материалы для сборника были посланы Суворину с М. П. Чеховым 5 ноября 1889 года. Сборник вышел с посвящением П. И.  Чайковскому.
     О своем желании посвятить книгу Чайковскому Чехов пишет ему:
     «…это посвящение, во-первых, доставит мне большое удовольствие и, во-вторых, оно хотя немного удовлетворит тому глубокому чувству уважения, которое заставляет меня вспоминать о Вас ежедневно. Мысль посвятить Вам книжку крепко засела мне в голову еще в тот день, когда я, завтракая с Вами у Модеста Ильича, узнал от Вас, что Вы читали мои рассказы. Если Вы вместе с разрешением пришлете мне еще свою фотографию, то я получу больше, чем стою, и буду доволен во веки веков».
     Об отношении П. И. Чайковского к сборнику свидетельствует письмо композитора от 23 октября 1891 года:
     «…я настоящим образом не благодарил Вас за посвящение “Хмурых людей” … Помню, что во время Вашего путешествия <речь идет о поездке на Сахалин. – В.Ш.> я все собирался написать Вам большое письмо, покушался даже объяснить, какие именно свойства Вашего дарования так обаятельно и пленительно на меня действуют. Но не хватало досуга, – а главное, пороху. Очень трудно музыканту высказать словами, что и как он чувствует по поводу того или другого художественного явления».
     Жаль, что такое объяснение не было Петром Ильичом Чайковским сделано.
     Отметим, что если Чайковский до 1887 года никогда не слыхал имени Чехова, то Чехов, напротив, был хорошо знаком с музыкой Чайковского задолго до их личной встречи. Она вызывала у него восторг, восхищение и была неотделима от атмосферы его жизни. Детство и юность Чехова прошли в Таганроге, провинциальном городе, необычном как по составу населения, так и по традициям, особенно в области музыкальной культуры. Старший брат Чехова Александр Павлович вспоминал:
     «Иностранная – то есть греческая и итальянская – аристократическая молодежь воспитывалась на музыке, и не было почти ни одного греческого и итальянского дома, из окон которого в тихий южный летний вечер не доносились бы звуки фортепиано, скрипки или виолончели и не разливались бы в лениво засыпавшем воздухе голосовые соло и дуэты из “Травиаты”, “Трубадура”…»
     Негоцианты греческого и итальянского происхождения приглашали на гастроли итальянскую оперу. Бывала в Таганроге на гастролях и российская опера. И не было ничего удивительного, что на улицах арии из опер распевали извозчики, грузчики, прислуга.
     Естественно, такое повальное увлечение музыкой не обошло юного Чехова. Он бывал на спектаклях оперы, оперетты, на концертах. Любил симфоническую музыку. В Таганроге он мог слышать и сочинения Чайковского. Переехав в Москву, Чехов, тогда студент-медик, не оставался в стороне от музыкальной жизни столичного города. Он очень любил музыку Чайковского и позже признавался: «Я готов день и ночь стоять у крыльца того дома, где живет Петр Ильич Чайковский».
     Братья Чеховы посещали также «Бабкинские музыкальные вечера» в имении Киселевых близ Воскресенска, где часто исполнялась музыка Чайковского. Название произведений Чайковского появляется в чеховских рассказах. Вот начало рассказа «После театра»:
     «Надя Зеленина, вернувшись с мамой из театра, где давали “Евгения Онегина“, и придя к себе в комнату, быстро сбросила платье, распустила косу и в одной юбке, и в белой кофточке поскорее села за стол, чтобы написать такое письмо, как Татьяна».

     14 октября 1889 года в доме на Садовой-Кудринской в Москве впервые в гостях у Чеховых был сам Петр Ильич Чайковский.
     «Вчера у меня был П. И. Чайковский, что мне очень польстило: во-первых, большой человек, во-вторых, я ужасно люблю его музыку, особенно “Онегина“. Хотим писать либретто», – делится Чехов новостями с Сувориным. Об этом посещении вспоминал и брат Антона Павловича, Михаил:
     «Когда в середине октября 1889 года судьба дала мне счастье лично увидеть Чайковского у нас же в гостях, то это казалось мне чем-то необыкновенным. Он пришел к нам запросто. Затем они разговаривали о музыке и о литературе. Я помню, как оба они обсуждали содержание будущего либретто для оперы “Бэла”, которую собирался сочинить Чайковский. Он хотел, чтобы это либретто написал для него по Лермонтову брат Антон. Бэла – сопрано, Печорин – баритон, Максим Максимыч – тенор, Казбич – бас.
     – Только, знаете ли, Антон Павлович, – сказал Чайковский, – чтобы не было процессий с маршами. Откровенно говоря, не люблю я маршей.
     Он ушел от нас, – и то обаяние, которое мы уже испытывали от него на себе, от этого посещения стало еще больше».
     Через несколько часов после этой встречи Чехов получает от Чайковского письмо:
     «Посылаю при сем свою фотографию и убедительно прошу вручить посланному Вашу! Достаточно ли выразил Вам мою благодарность за Посвящение? Мне кажется, что нет, а потому еще скажу Вам, что я глубоко тронут вниманием Вашим!»
     Чехов отвечает Чайковскому, отсылая вместе с письмом забытый им портсигар:
     «Очень, очень тронут, дорогой Петр Ильич, и бесконечно благодарю Вас. Посылаю Вам и фотографию, и книги, и послал бы даже солнце, если бы оно принадлежало мне».
     Через несколько дней Чайковский посылает Чехову билет на весь сезон симфонических концертов в Москве. Билет был послан Чайковским вместе со следующим письмом:
     «Дорогой Антон Павлович! Посылаю Вам билет на симфонические собрания Русского Музыкального Общества. Ужасно рад, что могу Вам хоть немножко услужить. Сам не мог завезти, ибо вся эта неделя поглощена у меня приготовлением к 1-му концерту и ухаживанием за гостем нашим Римским-Корсаковым. Бог даст, на той неделе удастся побеседовать с Вами по душе. Ваш П. Чайковский».
     Деликатнейше извиняясь, что не завез билета лично, Чайковский приписывает:
     «Предваряю Вас, что билет, в случае желания, можете передавать кому угодно».
     Их переписка за пять лет знакомства, прерванная смертью композитора, невелика по объему: три письма Чехова и три письма Чайковского. Кроме того, сохранились фотографии и книги с дарственными надписями. Их личные отношения, их переписка отмечены сильнейшим взаимным душевным притяжением. На смерть Чайковского – 25 октября 1893 года – Чехов тотчас откликнулся телеграммой Модесту Ильичу:
     «Известие поразило меня. Страшная тоска… Я глубоко уважал и любил Петра Ильича, многим ему обязан. Сочувствую всей душой. Чехов».
     Следует заметить, что тогда, в 1887 году, когда Чайковский впервые обратил внимание на его рассказ, Чехов не пользовался никакой известностью. И нет ничего удивительного в том, что Чайковский прежде никогда не слышал его имени и спрашивал через знакомого человека, настоящая ли эта фамилия – Чехов. В свете всего вышесказанного представляется важным попытаться ответить на вопрос: что же так поразило Чайковского в этом коротком рассказе Чехова? Какие свойства чеховского дарования, по его словам, так «обаятельно и пленительно» на него действуют? Что почувствовал в Чехове человек с такой тонкой душевной организацией, как Петр Ильич Чайковский? На все эти вопросы попытаемся дать ответ.

     До того времени, как он начал печататься в 1886 году в «Новом времени» у Суворина, сам Чехов называл свое сочинительство «сущим вздором» и вовсе не считал себя литератором. Поэтому и подписывал свои рассказы псевдонимами. Он мечтал стать знаменитым врачом, даже готовился к экзаменам на звание доктора медицины.
     «Медицина – моя законная жена, а литература – любовница, – говорил Чехов. – Когда надоедает одна, ночую у другой».
     Он считал, что именно медицина, а не сочинительство – его основное призвание. Активной врачебной практикой он продолжал заниматься буквально до последних лет жизни. Он даже собирался совсем бросить занятия литературой, как вдруг получил письмо из Петербурга от известного писателя Дмитрия Васильевича Григоровича:
     «У Вас настоящий талант. Талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколения. Вы, я уверен, призваны к тому, чтобы написать несколько превосходных истинно художественных произведений. Вы совершите великий нравственный грех, если не оправдаете таких ожиданий».
     То есть – это важно отметить – Чехов сомневался в себе, в своем писательском призвании, не считал свое литературное творчество чем-то стоящим. Понадобился некий толчок извне, чтобы он стал серьезнее относиться к своему сочинительству. Высокая оценка его дарования, данная Петром Ильичом Чайковским, сыграла в этом не последнюю роль.
     До этого времени Чехов, закончив медицинский факультет московского университета, работал доктором, и где-то начиная с 1884 года, писал для дополнительного заработка короткие юмористические рассказы в московские журналы «Будильник», «Стрекоза», «Осколки», к которым не относился всерьез. Такие журналы Чайковский не читал. Это были журналы, как бы сейчас сказали, для домохозяек. Он подписывал там свои рассказы всякими шуточными псевдонимами: Шиллер Шекспирович Гете, Брат моего брата, Человек без селезенки, чаще – А. Чехонте.

     Сегодня, глядя на фотографии Чехова или его живописные портреты, где перед нами предстает хрестоматийный образ утонченного русского интеллигента в пенсне, трудно поверить, что он был выходцем из самых низов. Его отец – разорившийся таганрогский лавочник, сын крепостного крестьянина, деспот и ханжа, пустившийся в бега от кредиторов. Чехов напишет брату Александру в 1889 году: «деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать».
     Эти телесные и другие наказания, брошенность после бегства отца в Москву от долговой тюрьмы и отъезд семьи, унизительная бедность все три последних гимназических года в Таганроге, последующие десять лет учебы на врача и погони за любой возможностью заработать копейку уже в Москве (работа на износ для вышеупомянутых «Будильника», «Стрекозы», «Осколков» и других изданий), отсутствие времени и условий для устройства какой бы то ни было личной жизни, частые походы в бордели, шаткое, неустойчивое положение молодого человека, принявшего на себя груз ответственности: взявшего на иждивение родителей, вынужденного заботиться не только о сестре и младших братьях, но и о старших – отце и матери. Он окажется навсегда привязан к семье.
     Порог между «осколочной» журналистикой и серьезной беллетристикой, где по соседству могло оказаться опубликованным произведение Толстого, до Чехова был непереходим. Чехонте, первому в русской литературе, удалось преодолеть его, выкарабкаться из разночинского мусора «мелочей» и «осколков» и стать знаменитым писателем и драматургом Антоном Павловичем Чеховым. И одним из первых, кто оценил его талант, был Петр Ильич Чайковский.
     Но еще до того Чехова заметили и признали влиятельные петербургские литераторы – Григорович, Плещеев, Суворин. А в год выхода «Степи» – 1889-й – дело увенчалось присуждением Чехову Пушкинской премии в 500 рублей, и имя нового писателя стало известно всей читающей России.
     Его избрали почетным академиком Императорской Академии наук по разряду изящной словесности. Вскоре специальным указом император Николай Второй пожаловал Чехову потомственное дворянство.
     При этом Чехов был очень скромным, нерешительным, застенчивым, скрытным человеком, я бы даже осмелился сказать, в каком-то смысле сам был «человеком в футляре», заключившим себя в образ утонченного русского интеллигента в пенсне. Во всяком случае, ему вряд ли в то время могла прийти в голову мысль навязывать свою персону в качестве личного знакомого такому великому человеку, каким был тогда в его глазах Петр Ильич Чайковский, за творчеством которого он с восторгом и восхищением следил, до тех пор, пока сам композитор не проявил инициативу. То есть, он прекрасно знал свой шесток.
     В письме к Суворину от 7 января 1889 года прозвучала одна из самых известных фраз Чехова:
     «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник…, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук…, выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая».
     Чехов стал интеллигентом, обдуманно выстроив свой образ. Я имею в виду такие свойства интеллигентности, как приличие, пристойность, чувство собственного достоинства, в том числе и безукоризненный внешний вид.
     Чехов, как я уже заметил, не был рожден в семье, где детям давали воспитание, не был он и потомственным дворянином, как Толстой, Пушкин, Лермонтов и Тургенев, у которых «приличие» было в крови. Толстой, хоть и хотел быть на восточный лад гуру в русском мужицком образе, презирающим условности, да не мог – за ним 200 лет постепенно цивилизовавшихся предков, гувернер Карл Иванович, французская и немецкая бонны, свободное владение языками, соусник, кофе со сливками.
     А Чехов – плебей. Языков он не знал. Оба его деда – как с отцовской, так и с материнской стороны – крепостные крестьяне, простые мужики. Отсюда у него такое глубокое знание изнутри жизни простого народа, тех слоев русского общества, к которым относится, в том числе, и духовенство, жившее с простым народом одной жизнью. Этого знания не было ни у Толстого, ни у Тургенева. Только Чехов мог написать такие рассказы, как «Мужики» или «Степь». Написать по-чеховски, как никто другой.
     Возвращаясь к этому раннему чеховскому рассказу, который так пленил Петра Ильича Чайковского, мы можем, в свете всего выше сказанного, попытаться ответить на вопрос, в чем заключалась особая притягательность его творчества.
     Рассказ «Письмо» (или «Миряне») – это пасхальный рассказ, заказанный Чехову к православной Пасхе 1887 года издателем «Нового времени» Алексеем Сувориным. Первое упоминание о нем содержится в письме Чехова к Суворину от 18 марта 1887 года: «Пасхальный рассказ постараюсь прислать». А 30 марта Чехов писал своему другу Н. А. Лейкину – писателю, издателю, редактору «Осколков»: «Спешу писать покороче, ибо строчу в “Новое› время”».
     Напомню, что сам жанр пасхального рассказа, в отличие от святочного или рождественского рассказа, – это чисто русское явление. На Западе главный праздник – Рождество, а не Пасха. На Западе пасхальных рассказов не писали.
     К той Пасхе 1887 года Чехов написал два рассказа (он работал над ними одновременно): «Миряне», который прочел в «Новом времени» Чайковский, и «Казак», опубликованный в «Петербургской газете» 15 апреля за подписью А. Чехонте.
     В 1887 году православная Пасха пришлась на 18 апреля, так что Петр Ильич Чайковский прочел рассказ Чехова 19 апреля, на следующий день после Пасхи.
     Позволю прежде сказать пару слов о рассказе «Казак», который Чайковский, похоже, не читал – во всяком случае, он его не упоминает. Там повествуется о том, как молодая чета возвращается после пасхальной службы к себе домой в радостном, праздничном настроении. Они едут на бричке и везут из церкви освященные пасху и кулич. Это была их первая совместная Пасха. Муж пребывает в самом благостном расположении духа и все ему в этот день кажется особенно прекрасным: и природа, и погода, и молодая жена, и его дом, куда они скоро приедут, и его хозяйство.
     По дороге в поле они встречают больного казака, который сидит на земле рядом с оседланной лошадью, не в силах подняться. Он ехал в церковь на пасхальную службу, но заболел в дороге. И вот этот казак просит дать ему кусочек пасхи и кулича, чтобы разговеться. Муж охотно соглашается, но у них не было с собой ножа, чтобы отрезать кусочек пасхи, и муж решил отломить кусочек, но тут его жена сильно запротестовала: «не дам, дескать, свяченную паску портить». Нет – и все!
     Муж, все еще пребывая в благодушном настроении, в конце концов уступает жене, извиняется с улыбкой перед казаком – дескать, прости, брат, сам видишь, не хочет баба портить пасху, ну что с ней поделаешь! – и они уезжают.
     Приехав домой, муж, однако, теряет хорошее расположение духа, он все время испытывает беспокойство, никак не может забыть больного казака и говорит жене, что напрасно мы не дали разговеться казаку. Он теперь новыми глазами с удивлением смотрит на свою жену. Он видит, что она не добрая, и уже не кажется ему красивой. Он берет лошадь, возвращается в поле на то место, где они встретили казака, и пытается найти его, спрашивает у всех, не видели ли они больного казака. Но, оказывается, никто его не видел. После этого он начинает пить, как пил до женитьбы, начинает бить жену, и всякий раз, напившись, выезжает в поле и ищет больного казака. Вот такой печальный, трагический пасхальный рассказ, навевающий какую-то безысходность.
     Действие рассказа «Письмо», который прочел Чайковский, происходит в Великую субботу, накануне православной Пасхи. Все три героя рассказа – духовные лица: два священника и дьякон.
     Первый из героев рассказа – отец Федор Орлов, благочинный, – достойный, всеми уважаемый священник. Чехов дает ему характеристику: «благообразный, хорошо упитанный мужчина, лет пятидесяти, как всегда важный и строгий, с привычным, никогда не сходящим с лица выражением достоинства», но до крайности утомленный, ходил из угла в угол по своей маленькой зале и напряженно думал об одном: когда, наконец, уйдет его гость? Эта мысль томила и не оставляла его ни на минуту.
     Второй герой – его гость отец Анастасий, священник одного из подгородных сел, часа три тому назад пришел к нему по своему делу, очень неприятному и скучному, засиделся – и теперь, положив локоть на толстую счетную книгу, сидел в углу за круглым столиком и, по-видимому, не думал уходить, хотя уже был девятый час вечера.
     Благочинный – в православной церкви административная должность священника, при назначении на которую он становится одним из помощников епископа по части надзора за порядком в определенном церковном округе. На такую должность назначали особо уважаемых, авторитетных священников, пользовавшихся безукоризненной репутацией.
     Отец Федор крайне утомлен, потому что он недавно закончил утреннюю службу, – известно, какая длинная служба литургии Великой субботы.
     Скоро уже, через несколько часов, ему служить пасхальную заутреню, которая, согласно православной традиции, длится чуть ли не всю ночь, но, к несчастью для отца Федора, вместо того чтобы отдохнуть, немного поспать, ему приходится разбирать скучное и неприятное дело этого отца Анастасия, пожилого священника, запрещенного за пьянство.
     И вот этот отец Анастасий, вместо того чтобы встать и уйти, понимая, что отец Федор страшно утомлен и нуждается в отдыхе, все сидит и не уходит. У Чехова этот запрещенный отец Анастасий выглядит очень неприглядно: он и пьяница, грубиян, скандалист, он и какие-то незаконные браки венчает, о нем ходят слухи, что он выдает за деньги фальшивые справки о говении приезжим из города офицерам, – иными словами, совсем запутался, и никакого сожаления этот человек не вызывает…
     А не уходит он потому, что ему страшно хочется выпить. Он не в силах преодолеть этого желания даже в такой день, и наконец, смущенно откашлявшись, он говорит: «Отец Федор, продлите вашу милость до конца, велите на прощанье дать мне… рюмочку водочки!»
     – Не время теперь пить водку, – строго сказал благочинный. – Стыд надо иметь.
     Отец Анастасий еще больше сконфузился, засмеялся и, забыв про свое решение уходить домой, опустился на стул. Благочинный взглянул на его растерянное, сконфуженное лицо, на согнутое тело, и ему стало жаль старика.
     – Бог даст, завтра выпьем, – сказал он, желая смягчить свой строгий отказ. – Все хорошо вовремя.
     Благочинный верил в исправление людей, но теперь, когда в нем разгоралось чувство жалости, ему стало казаться, что этот подследственный, испитой, опутанный грехами и немощами старик погиб для жизни безвозвратно, что на земле нет уже силы, которая могла бы разогнуть его спину, дать взгляду ясность, задержать неприятный, робкий смех, каким он нарочно смеялся, чтобы сгладить хотя немного производимое им на людей отталкивающее впечатление.
     Старик казался уже о. Федору не виновным и не порочным, а униженным, оскорбленным, несчастным; благочинный подумал, что самое лучшее, что мог бы сделать теперь о. Анастасий, – как можно скорее умереть, навсегда уйти с этого света.
     То есть, этот благочинный о. Федор старается быть терпеливым, вежливым с ним, у него есть чувство жалости, сострадания к этому падшему человеку, хотя он и понимает, что ему уже ничем не помочь, – а тут вдруг является к нему его дьякон Любимов со своим неотложным делом.
     Дьякон осмелился нарушить покой о. Федора в такой день, в такой час, потому что он страшно расстроен. Только что он получил известие из Харькова, что его сын Петр, хоть и живет богато, но стал совсем безбожником, великим постом мясо ест, с какой-то женщиной, чужой женой, сошелся, в церковь не ходит. И вот этот страшно расстроенный дьякон просит этого отца Федора, благочинного, ему помочь, посоветовать: что делать? Скоро им вместе пасхальную службу служить, а для него теперь и праздник не праздник.
     Отец Федор советует ему написать сыну письмо-внушение и тем исполнить свой отцовский долг и этим себя успокоить.
     –Это верно, но что же я ему напишу? В каких смыслах? Я ему напишу, а он мне в ответ: «почему? зачем? почему это грех?»
     То есть, дьякон не уверен, что он способен написать такое письмо, которое произведет на его сына должное воздействие и настроит его на покаянный лад, и просит о. Федора помочь ему написать сыну внушение, то есть, продиктовать письмо.
     И отец Федор соглашается и диктует дьякону письмо:
     «Христос воскрес, любезный сын… знак восклицания. Дошли до меня, твоего отца, слухи… далее в скобках… а из какого источника, тебя это не касается… скобка… Написал? <…> что ты ведешь жизнь несообразную ни с божескими, ни с человеческими законами. Ни комфортабельность, ни светское великолепие, ни образованность…», коими ты наружно прикрываешься, не могут скрыть твоего языческого вида. Именем ты христианин, но по сущности своей язычник, столь же жалкий и несчастный, как и все прочие язычники, даже еще жалчее, ибо: те язычники, не зная Христа, погибают от неведения, ты же погибаешь оттого, что обладаешь сокровищем, но небрежешь им. Не стану перечислять здесь твоих пороков, кои тебе достаточно известны, скажу только, что причину твоей погибели вижу я в твоем неверии. Ты мнишь себя мудрым быти, похваляешься знанием наук, а того не хочешь понять, что наука без веры не только не возвышает человека, но даже низводит его на степень низменного животного, ибо…»
     Все письмо было в таком роде, такая вот фарисейская проповедь, после которой, совершенно очевидно, этот сын еще больше утвердится в своем образе жизни.
     Но дьякон, однако, в полном восторге от написанного: наградил ведь Бог умом отца Федора, вот уж мой Петр получит! И он думает, что дело в шляпе, как говорится, наставит его отец Федор всей силой церковной догматики, каноники, священной истории.
     И дьякон уходит очень довольный и уводит с собой этого запрещенного священника отца Анастасия к себе домой.
     «Петр в переводе – значит камень, – говорил дьякон, подходя к своему дому. – Мой же Петр не камень, а тряпка. Гадюка на него насела, а он с ней нянчится, спихнуть ее не может.
     – А может, не она его держит, а он ее?
     – Все-таки, значит, в ней стыда нет! А Петра я не защищаю… Ему достанется… Прочтет письмо и почешет затылок! Сгорит со стыда!
     – Письмо славное, но только того… не посылать бы его, отец дьякон. Бог с ним!
     – А что? – испугался дьякон.
     – Да так! Не посылай, дьякон! Что толку? Ну, ты пошлешь, он прочтет, а … а дальше что? Встревожишь только. Прости, бог с ним!
     – Как же так прощать? – спросил он. – Ведь я же за него Богу отвечать буду!
     – Хоть и так, а все же прости. Право! А Бог за твою доброту и тебя простит.
     – Да ведь он мне сын? Должен я его учить или нет?
     – Учить? Отчего не учить? Учить можно, а только зачем язычником обзывать? Ведь ему, дьякон, обидно…
     Дьякон был вдов и жил в маленьком, трехоконном домике. Хозяйством у него заведовала его старшая сестра, девушка, года три тому назад лишившаяся ног и потому не сходившая с постели; он ее боялся, слушался и ничего не делал без ее советов. О. Анастасий зашел к нему. Увидев у него стол, уже покрытый куличами и красными яйцами, он почему-то, вероятно вспомнив про свой дом, заплакал и, чтобы обратить эти слезы в шутку, тотчас же сипло засмеялся.
     – Да, скоро разговляться, – сказал он. – Да… Оно бы, дьякон, и сейчас не мешало… рюмочку выпить. Можно? Я так выпью, – зашептал он, косясь на дверь, – что старушка… не услышит… ни-ни…
     Дьякон молча пододвинул к нему графин и рюмку, развернул письмо и стал читать вслух. И теперь письмо ему так же понравилось, как и в то время, когда благочинный диктовал его. Он просиял от удовольствия и, точно попробовав что-то очень сладкое, покрутил головой.
     – Ну, письмо-о! – сказал он. – И не снилось Петрухе такое письмо. Такое вот и надо ему, чтоб в жар его бросило… во!
     – Знаешь, дьякон? Не посылай! – сказал Анастасий, наливая как бы в забывчивости вторую рюмку. – Прости, бог с ним! Я тебе… вам, по совести. Ежели отец родной его не простит, то кто ж его простит? Так и будет, значит, без прощения жить? А ты, дьякон, рассуди: наказующие и без тебя найдутся, а ты бы для родного сына милующих поискал! Я… я, братушка, выпью… Последняя… Прямо так возьми и напиши ему: прощаю тебя, Петр! Он пойме-ет! Почу-увствует!  Я, брат… я, дьякон, по себе это понимаю. Когда жил как люди, и горя мне было мало, а теперь, когда образ и подобие потерял, только одного и хочу, чтоб меня добрые люди простили. Да и то рассуди, не праведников прощать надо, а грешников. Для чего тебе старушку твою прощать, ежели она не грешная? Нет, ты такого прости, на которого глядеть жалко… да!
     Анастасий подпер голову кулаком и задумался.
     – Беда, дьякон, – вздохнул он, видимо, борясь с желанием выпить. – Беда! Во гресех роди мя мати моя, во гресех жил, во гресех и помру… Господи, прости меня грешного! Запутался я, дьякон! Нет мне спасения! И не то, чтобы в жизни запутался, а в самой старости перед смертью… Я…
     Старик махнул рукой и еще выпил, потом встал и пересел на другое место.
     Дьякон, не выпуская из рук письма, заходил из угла в угол. Он думал о своем сыне. Недовольство, скорбь и страх уже не беспокоили его: все это ушло в письмо. Теперь он только воображал себе Петра, рисовал его лицо, вспоминал прошлые годы, когда сын приезжал гостить на праздники. Думалось одно лишь хорошее, теплое, грустное, о чем можно думать, не утомляясь, хоть всю жизнь. Скучая по сыне, он еще раз прочел письмо и вопросительно поглядел на Анастасия.
     – Не посылай! – сказал тот, махнув кистью руки.
     – Нет, все-таки… надо. Все-таки оно его того… немножко на ум наставит. Не лишнее…
     Дьякон достал из стола конверт, но прежде чем вложить в него письмо, сел за стол, улыбнулся и прибавил от себя внизу письма: «А к нам нового штатного смотрителя прислали. Этот пошустрей прежнего. И плясун, и говорун, и на все руки, так что говоровские дочки от него без ума. Воинскому начальнику Костыреву тоже, говорят, скоро отставка. Пора!»
      И очень довольный, не понимая, что этой припиской он вконец испортил строгое письмо, дьякон написал адрес и положил письмо на самое видное место стола».
     Вот такой пасхальный рассказ, который так глубоко тронул Петра Ильича Чайковского. Пасха в православной церкви, как я уже упомянул, – главный праздник, тема которого – радость победы над смертью, воскресение Иисуса Христа.
     Можно вообразить себе недоумение, скажем так, среднего читателя, ожидающего нечто трогательно-умилительное, нечто наподобие праздничной пасхальной открытки с куличами, крашеными яйцами, девочками в белых платочках, радостно идущими по дороге к церкви с золотым куполочком.
     Ничего подобного у Чехова здесь нет – и нигде нет, никогда нет. Он везде выступает носителем какого-то беспощадно трезвого, безжалостно-правдивого взгляда на жизнь, на человека, без малейшего намека на приукрашивание.
     Не случайно Лев Шестов в своей известной статье о Чехове «Творчество из ничего» назвал его «жестоким талантом».
     У Чехова нигде нет такого, как у Достоевского – мол, придите ко мне, все пьяненькие, – он совсем не хочет вызвать у нас сочувствие к этому запутавшемуся в жизни священнику. Он везде выжигает любой намек на пафос.
     Когда кто-нибудь в его присутствии начинал говорить пафосно, он сразу же менял тему: «А вот селедочка. Где вы покупаете такую селедочку?».
     Жена, Ольга Леонардовна Книппер-Чехова, спрашивала его в письме: что такое жизнь? Чехов отвечал: «Ты спрашиваешь, что такое жизнь? А что такое морковка? Морковка – это морковка, и больше никому ничего не известно». Вот такое шутливое отстранение от серьезных вопросов.
     Чехов никогда, ни в одной своей строчке, не претендовал ни на пророчество, ни на какую-то особую глубину, ни на какие-то прозрения, не делал нравоучительных выводов. В русской литературе, пожалуй, нет писателя более трезвого, который до конца выжигал всюду и везде эту громкую фразу, эту нажатую педаль; который в той словесной безответственности, невнятной размытости, мути, коими наряду с огромными взлетами отмечено начало русского XX века, был как бы меркой трезвости – почти духовной трезвости.
     Не случайно его так недолюбливали корифеи русского серебряного века – Мережковский, Гумилев, Ахматова, Ходасевич, Цветаева, Мандельштам. Все они отзывались о Чехове нелицеприятно. Чувствовали его инаковость.
     Мережковский язвил: «Чехов учитель! Учитель чего? Как соблазнять женщин?». Имеется в виду, конечно, его «Дама с собачкой».
     Да, было у Чехова и такое. Он и в самом деле был дамским угодником. Дамы обожали его и преследовали, таких дам, вившихся вокруг него стаями, называли «антоновками».
     В самом деле, безукоризненно одетый, холеный, стройный красавец, рост 186 см. За жизнь у него было около тридцати романов, некоторые из них тянулись годами – например, роман с Ликой Мизиновой.
     Вообще-то, он избегал заводить романы со светскими дамами, тяготился ими, потому что все они потом вели себя совершенно одинаково: рыдали и говорили, как они себя презирают. Это страшно его раздражало, поэтому до самой женитьбы он предпочитал пользоваться услугами доступных женщин, которые не рыдали и были всегда одинаково веселенькими.
     Помните, в «Даме с собачкой» Анна Сергеевна тоже плачет и говорит, что презирает себя.
     Молодой Чехов был любвеобилен. Он знал, что нравится женщинам, и не упускал случая воспользоваться этим. По пути с острова Сахалин пароход, на котором путешествовал Чехов, сделал стоянку на острове Цейлон. Чехов признавался: «…в свое время я имел отношения с черноглазой индуской. И где? В кокосовой плантации в лунную ночь. Что за прелесть эти цветные женщины!»
     Я ни в коей мере не собираюсь защищать, оправдывать Чехова. Его искусство несло на себе печать столь характерной для интеллигентского самочувствия того времени раздвоенности. Именно эту сторону чеховского творчества заметил Мережковский.
     Я также далек от мысли считать самого Чехова и его искусство каким-то особым в христианском плане только потому, что героями его рассказов нередко были представители духовенства.
     В самом деле, очень странно было бы представлять Чехова как одного из христианских писателей, который сказал что-то такое, чего нет у других. Сам Чехов никогда так себя не назвал бы и даже официально называл себя, как сказали бы теперь, агностиком. Он признавался, что от детской веры у него осталась только любовь к колокольному звону.
     Он вполне заплатил дань всем этим интеллигентским воплям о том, что скоро наука построит счастливое будущее для всех людей, что нужно трудиться для просвещения народа, открывать библиотеки, строить больницы и школы (что он, собственно, и сделал: построил на свои деньги три школы). Когда сегодня я читаю чеховские слова о светлом будущем, у меня складывается впечатление, что сам он про себя над этим посмеивался.
     Мне кажется особенно важным, что сегодня, через 120 лет после его смерти, мы постепенно научились различать именно то главное и глубинное, что содержится в его искусстве и что почувствовал и высоко оценил Петр Ильич Чайковский.
     Несколько слов о Чехове и христианстве: когда Чехова называют писателем христианским – а это в наши дни стало чуть ли не общим местом, – то делают большую ошибку. Точно так же можно говорить и о Чайковском и христианстве.
     Кому и чем дано измерять личную веру людей, меру христианской веры? Это всегда остается тайной. И можно показать, что Чехов в своих записных книжках, в своих дневниках, переписке раскрывает очень типичную для того времени половинчатость. Насмешник, нытик, сумеречный, безнадежный пессимист, типичный русский интеллигент, открыто называвший себя неверующим, – и тут же, согласно критике советского времени, предвестник какого-то светлого будущего через 500 лет. Сколько глупостей о нем написано! Я лишь говорю об удивительных взлетах, прорывах, которыми отмечено его искусство.

     За год до рассказа «Письмо», в 1886 году, Чехов опубликовал в «Петербургской газете» другой рассказ на ту же, условно говоря «божественную», тему. На сей раз это был «святочный рассказ» по случаю праздника Рождества – всем нам хорошо известный рассказ «Ванька». Мы изучали его в школе. В той стране, где мы раньше жили, этот рассказ наряду с «Каштанкой» считали литературой для детей.
     Девятилетний мальчик Ванька Жуков пишет со слезами отчаянное письмо «на деревню дедушке» с просьбой «забрать его отсюда». Этот рассказ был еще подписан псевдонимом «Антоша Чехонте».
     Критика негодовала. Как можно к празднику Рождества писать такое?! Рождество традиционно считается детским праздником. Его тема – пришествие в мир младенца Христа. Его символы – радость, умилительные сцены детства и материнства, новая звезда на небе, волхвы, домашние животные, елка, подарки, немножко чуда, ворожба и все прочее – иными словами, идиллическое сцены из первого акта балета Петра Ильича Чайковского «Щелкунчик».
     Считается, что рождественский рассказ непременно должен иметь светлый и радостный финал, в котором торжествует добро. Эту традицию в европейской литературе задал Чарлз Диккенс в 1843 году своим знаменитым рассказом «A Christmas carol». В рождественской истории должно присутствовать чудо (у Диккенса это – доброе привидение, не вампир, но все же – этакая готика) и все обязательно должно закончиться хорошо.
     Помните, у Диккенса мрачному скряге Скруджу, который ни во что не верит и никого не любит, кроме собственных денег, накануне Рождества является видение его бывшего, умершего несколько лет тому назад компаньона, который рассказывает, что после смерти он был страшно наказан за то, что при жизни не творил добро, и говорит, что та же участь постигнет и Скруджа, если он не покается и не изменится, и что его послали, чтобы предупредить об этом. И в конце концов скряга, испугавшись, меняется, начинает жертвовать на благотворительность и творить добрые дела. Ура! Проблема решена!
     Книга Диккенса по популярности стала в викторианской Англии своего рода Евангелием, где новой целью была уже не небесная, а земная: достижение общественного блага через благотворительность и добрые дела. Рождество у Диккенса прекрасно обошлась без младенцев, пастухов, волхвов, звезд, волов и верблюдов и прочих евангельских символов.
     Похоже, Диккенс, как и Руссо, верил в изначальную чистоту человеческой природы и считал, что только неправильное устройство жизни и неправильное воспитание приводят людей к нарушению естественных законов любви и добра.
     У Диккенса - писателя отсутствует понятие первородного греха. Его положительные герои уже пребывают в раю, а отрицательные, такие как Скрудж, должны быть тем или иным насильственным способом принуждены сделаться праведниками и начать творить добрые дела.
     Скажем спасибо Диккенсу за то, что ему не пришла в голову светлая идея предложить в качестве средства исправления мистера Скруджа социалистическую пролетарскую революцию, хотя Маркс к тому времени уже додумался до этой идеи.
     Вы, конечно, помните, что у О’Генри в рождественском рассказе «Дары волхвов» дела обстоят получше, чем у Диккенса. Жена продает свои роскошные волосы, чтобы купить мужу цепочку к его золотым часам, а он продает свои часы, чтобы купить ей набор черепаховых гребней для волос. Мило, сентиментально, трогательно до слез.
     Чехов – это анти-Диккенс. Он не вкладывает нам в рот обезболивающую слащавую пилюлю. Он показывает жизнь такой, какая она есть. В самом деле, «жестокий талант».
     Чехов не морализатор, не социальный проповедник, не преподаватель в американской воскресной школе, не Диккенс, настаивающий на необходимости для всех творить добрые дела. У него нет и тени этой слащавой елейности.
     Вы вправе спросить: а что же у него есть? Есть дар подмечать существенное, единое на потребу, есть жестокая правда жизни, и если кому-то хочется искать в этой правде христианство, то Чехов обнажает его болевой ожог: «Не мир вам принес я, но меч».
     В рассказе «Ванька» наличествуют традиционные символы Рождества: зимняя ночь, усыпанное звездами небо, даже целый Млечный Путь, который перед праздником словно помыли и натерли снегом, елка, которую срубил дедушка, подарки.
     «Милый дедушка, а когда у господ будет елка с гостинцами, возьми мне золоченный орех и в зеленый сундучок спрячь. Попроси у барышни Ольги Игнатьевны, скажи, для Ваньки».
     Рассказ завершается тем, что Ванька видит сон, в котором все кончается хорошо: дедушка Константин Макарович сидит босой на печке свесив ноги и читает кухаркам Ванькино письмо. Это во сне. Но куда спрятаться от ужаса понимания, что письмо дедушка никогда не получит.
     Критик популярного журнала «Мир Божий» удивленно заметил, насколько не похож на себя в этом произведении Антоша Чехонте: «Прежний балагур-рассказчик о чем-то загрустил и глубоко задумался», – писал он. Другой критик назвал «Ваньку» жестокой, безнравственной издевкой над праздником, где отсутствует любая правда.
     Но не то увидел в «Ваньке» Лев Николаевич Толстой, который был потрясен этим рассказом. Сын Толстого, Илья Львович, сообщил в письме к Чехову, что его отец включил «Ваньку» в список «особенно выдающихся» рассказов Антона Павловича (в этом же перечне среди произведений «первого сорта» были, по версии Льва Николаевича, «Злоумышленник», «Душечка», «Спать хочется»).
     Возвращаясь к так поразившему Чайковского рассказу «Письмо», оставив в стороне его художественную, словесную ткань, то есть то, как это сделано, написано (что уже само по себе непостижимое чудо), уместно задаться вопросом: о чем же там, по большому счету, идет речь? Что это за мир, в который нас погружает Чехов? Что вообще мы об этом мире знаем? Откуда у Чехова такое глубокое знание этого мира, ясное понимание того, что на чем стоит?
     Что мог почувствовать, читая этот рассказ, Петр Ильич Чайковский? Что его здесь так тронуло? Именно этот болевой ожог христианства. Ибо, по Чехову, христианство – не о том, что на этом или на том свете всем будет когда-нибудь хорошо, а о чем-то совсем-совсем другом. О чем же? Чехов показывает нам, о чем: «Наказующие и без тебя найдутся, а ты бы для родного сына милующих поискал!»   
     Вот взлет, который редко можно увидеть где-то еще. И кто это говорит? Махнувший на себя рукой, потерявший себя, пьяный отвратительный старый попик, который – о ужас, в такой день, накануне Пасхи, – не может удержаться, чтобы не напиться в стельку.
     В этом рассказе речь идет – сознательно или бессознательно, это отдельный вопрос – об основном христианском даре, о даре прощения. Удивительный, очень короткий рассказ – как всегда у Чехова, без комментариев. «Имеющий уши да услышит». И Петр Ильич Чайковский услышал.
     Поразительно, как это сделано! На пространстве трех-четырех страниц выведены Чеховым три лица, соперничающие по рельефности.
     Благочинный, отец Федор Орлов, уверенный в себе, в своем понимании порядка вещей, твердо знающий свое место в этом мире человек, ни в чем не сомневающийся, верящий в исправление людей, человек с никогда «не сходящим с лица чувством собственного достоинства». Поэтому он без малейшего смущения диктует дьякону письмо. Сколько таких людей мы видим вокруг – не сомневающихся, всегда знающих, что и как делать, уверенных в себе.
     А рядом с ним – несчастный, потерянный, раздавленный горем дьякон Любимов, получивший ужаснувшее его известие об образе жизни его единственного сына; человек, преклоняющийся перед величием, ученостью, уверенностью, мудростью своего духовного патрона, отца благочинного, и верящий, что только он, всегда знающий, как все правильно, по-божественному, делать, может, способен ему помочь в его несчастье; что он один знает, как вернуть сына Петра назад в лоно христианской веры, к пути спасения, а не погибели.
     И, наконец, пьяный, заблудший, низко падший старик, отец Анастасий, потерявший, по его собственным словам, «образ и подобие», но познавший в своем безмерном падении силу прощения и единственный персонаж повествования, поступающий по-христиански не по букве, а по духу: «Не посылай, дьякон. Прости! Бог с ним! А тебя за твою доброту Бог простит!» Удивительный рассказ!
     Можно, конечно, в свете всего вышесказанного, увидеть в Чехове только художника, некоего отстраненного наблюдателя, созерцателя, лишенного чувства сострадания к человеку, стоящего где-то поверх мирской суеты и не питающего ни личных предпочтений, ни личного неприятия к самым противоположным явлениям жизни, но зато обладающего особым даром как бы всем любоваться и неожиданно открывать, давать нам почувствовать нечто увлекательное и интересное в самом, казалось бы, непритязательном.
     В этом «объективизме» Чехова-художника и есть что-то высшее, «божественное», взгляд с высоты некого Олимпа, но в то же время лишенный «олимпийского равнодушия». У него речь всегда и везде идет о самом главном, о едином на потребу. Но эта речь так построена, она такая негромкая, что ее можно просто не услышать, не обратить на нее внимания. Он никогда не прибегает к приему подчеркивания, никогда ничего не комментирует, ни на чем не настаивает, не делает понятных читателю выводов.
     Чехов, пожалуй, единственный русский писатель, кто как-то особо, всерьез, без ерничества, снисходительной усмешки, писал о русском духовенстве. Что знала русская культура об этом мире: какой-то поповский, семинарский анекдот, «поп – толоконный лоб», анекдот про дьякона, который ложкой съел на поминках всю икру. Помните, у Блока: «А вон и долгополый – сторонкой – за сугроб… Что нынче невеселый, товарищ поп? Помнишь, как бывало, брюхом шел вперед, и крестом сияло брюхо на народ …». У Чехова все иначе.
     Здесь любопытно задаться вопросом – откуда у Чехова такое поразительное знание этого мира? Известно откуда. От того маленького детского хора в Таганроге, который его отец составил из своих детей, и они ходили по зажиточным таганрогским домам и пели за подачку. Это было его детство. Бесконечные службы, акафисты, молебны. Он хорошо знал этот мир изнутри. Старшее поколение Чеховых, особенно его отец Павел Егорович, – все они были чрезвычайно набожными людьми, соблюдавшими все посты и праздники. Чеховы усердно посещали церковные службы и совершали паломничества. Павел Егорович знал нотную грамоту и даже умел играть на скрипке. Особенно увлекался он хоровым пением и в 1864 году даже стал регентом таганрогского кафедрального собора. Из-за пристрастия к «протяжному» стилю исполнения псалмов, практикуемому монахами с Афона, его службы тянулись слишком долго, и в 1867 году его уволили. Тогда Павел Егорович перешел в местный греческий монастырь, где собрал хор, в котором пели его дети Александр, Николай и Антон.
     Русское духовенство было сословием, жившим одной жизнью с народом. Чехов хорошо знал эту жизнь изнутри и как художник он шел своим особым путем, будучи носителем этого уникального знания. Мне кажется, что серьезное, глубокое изучение его художественного творчества еще даже и не начиналось.
     Можно предполагать, что Чехов никогда не прочел ни одной богословской книги, но это знание он получил благодаря тому маленькому хору, в котором пел мальчиком. Удивительно другое – что деспотизм набожного отца, заставлявшего своих детей посещать все церковные службы, петь в хоре, вычитывать дома, стоя на коленях, бесконечные акафисты, не вызвал в Чехове-писателе отвращения к церкви.
     Напротив, он словно полюбил сам аромат православного богослужения, сохранил эту любовь навсегда. Это разбросано по многим его рассказам, особенно ярко это явлено в рассказе «Архиерей», который он писал всю жизнь и закончил незадолго до смерти. Помните еще этот взлет к «архангельскому гласу» в описании всенощной под Благовещение в самом начале его потрясающего рассказа «Убийство»? Кому это сегодня понятно? Но тогда это было понятно Петру Ильичу Чайковскому.
     Известно, что когда Чехов, этот агностик, неверующий, скептик, насмешник, иронический интеллигент в пенсне, жил в своей подмосковной усадьбе Мелихово со своими родителями (Чехов всерьез относился к пятой заповеди), братьями и сестрой, то каждый год, на каждую Страстную неделю, они всегда выписывали батюшку и там служили в храме всю Страстную седмицу, и он басом подпевал по нотам (в детстве он пел альтом) и знал все наизусть – когда, что, где и как нужно. Но при этом никогда не было у него никакой идеализации церковной среды, как нет у него и карикатуры Церкви, ее духовенства, как, скажем, у Лескова, сына священника, который этак смачно рассуждает о проблеме архиерейских запоров и приводит случай, когда после вздутия живота у одного из епископов послали за доктором-акушером. У Чехова ничего подобного нет, а то, что сказано им о церкви, о ее людях, есть некая объективная правда – то есть как это в действительности было, выглядело, как чувствуется и переживается в традиционном православном благочестии.
     Чехов, пожалуй, единственный в русской литературе писатель, который заметил духовную красоту, духовную правду и трансцендентность этих в замызганных, старых рясах попиков и дьяконов, которые тихо, почти незаметно существовали, варились, как говорится, в своем соку, когда Россия блуждала, когда она шла к какому-то уже обрыву, когда кому-то мерещился православный крест над Святой Софией Константинопольской, а кто-то видел бесов, кто-то мечтал о свободных проливах или о третьем завете, и, главное, все грешили невероятной гордыней – сколько бы Бог русских ни смирял, они всегда, по сей день остаются спасителями человечества, возвещающими последнюю нравственную правду.
     В незамысловатых чеховских рассказах, носящих бытовой характер, есть несколько моментов, где он показывает нам что-то, может быть самое главное – то, что не может быть отнесено ни к житейской мудрости, ни к философии или религии, а то, в чем подлинная, часто ускользающая от взора, многими вообще не замечаемая, сама сущность того единственно подлинного в нашей жизни. Не знаю, делает ли он это сознательно или бессознательно, скорее всего – бессознательно, ибо эта подлинность заключается в том и только в том, чтобы дать почувствовать какое-то иное измерение, иной план бытия, то, что одни люди называют Царством Небесным, другие Нирваной, а кто-то – Космосом, то есть тем, что выше, что за пределами.
     И вот именно это – другой план бытия – дает нам каким-то непостижимым образом почувствовать, ощутить на вкус неверующий русский интеллигент в пенсне Антон Павлович Чехов. И именно это с безошибочным чутьем художника почувствовал в нем такой же, верующий-неверующий, во всем сомневающийся, считавший себя глубоко несчастным, безнадежно падшим человеком, наш величайший творческий гений Петр Ильич Чайковский.

      
Бен-Эф (Ёся Коган) – родился и всю жизнь прожил в Москве, пока в 1992 году не переехал в Штаты. По образованию математик, кончил мехмат МГУ и позже защитил кандидатскую диссертацию. Приехав в Нью-Йорк, читал вводные курсы лекций по статистике в Курантовском институте, потом работал в Чикагском и Иллинойсском университетах, а затем – статистиком в фармацевтических компа-ниях. Участвовал в одиннадцати сборниках «Страницы Миллбурнского клуба».

     Р е б   Ш н е е р

     ( к л у б о к   в о с п о м и н а н и й

     п о д   а к к о м п а н е м е н т   е в р е й с к и х   п е с е н )

     Г О С Е Т

     ГОСЕТ … «как много в этом звуке» для еврейского сердца слилось – а во «Фрейлехс», в веселье, – наверно, еще больше. Автор этой пьесы – З. Шнеер, мой двоюродный дедушка. А Реб (лучше с большой буквы) – совсем коротенькое словечко на идише (где его сегодня услышишь?) – это почтительно-дружеское обращение к почтенному уже еврею обычно со стороны сверстников. Что-то вроде господина или мистера на английском, но, по моим детским воспоминаниям, – намного теплее, и вкус у слова совсем другой – совсем не то, что официальное «товарищ» (на идише – хавер). У меня до сих пор застряли в памяти слова популярной когда-то еврейской песни:
     Ло мер тринкен а лехаим, ай-яй-яй-яй.
      Фар дем либн хавер Сталин, ай-яй-яй-яй.
     Но я не знал ни ее названия, ни ее автора. Оказывается, «Колхозная застольная», слова Ицика Фефера, написана им в 1938 году в честь сталинской конституции. Здесь, конечно, «либн хавер» – это любимый товарищ и друг, который его и расстрелял вместе с 12 другими членами Еврейского антифашистского комитета 14 лет спустя, в «Ночь казненных поэтов», с 11 на 12 августа 1952 года; а за четыре с половиной года до этого, в ночь на 13 января 1948 года, зверски убил Михоэлса, главного режиссера и многолетнего руководителя ГОСЕТа. Идя по стопам Гитлера и планируя покончить с еврейским вопросом в «стране победившего социализма», он сначала – не побоимся высоких слов – решил вырвать из еврейского народа его душу. Перец Маркиш, арестованный в первую годовщину убийства Михоэлса и расстрелянный в ночь казненных поэтов, увидев изуродованного Михоэлса в гробу в день его похорон 15 января 1948 года., написал:
     Разбитое лицо колючий снег занес,
     От жадной тьмы укрыв бесчисленные шрамы.
     Но вытекли глаза двумя ручьями слез,
     В продавленной груди клокочет крик упрямый:
     – О, Вечность! Я на твой поруганный порог
     Иду зарубленный, убитый, бездыханный.
     Следы злодейства я, как мой народ, сберег,
     Чтоб ты узнала нас, вглядевшись в эти раны…
     Течет людской поток – и счета нет друзьям,
     Скорбящим о тебе на траурных поминках.
     Тебя почтить встают из рвов и смрадных ям
     Шесть миллионов жертв, запытанных, невинных.*
                (Перевод А. Штейнберга)

     ГОСЕТ – Государственный еврейский театр в Москве, да еще на идише. Сегодня это представляется как полнейший сюр: мираж в сталинской пустыне, – а ведь было когда-то… Был жив идиш, был и театр, где играли на нем… пока «либн хавер» его не закрыл, а правильнее сказать – уничтожил в 1948–49 гг. (Мне было тогда 1–2 года, так что ни одного из его спектаклей мне видеть не довелось, а родители ходили и видели, и потом часто вспоминали, рассказывали.)
     О ГОСЕТе уже много написано (см., например, [1]–[3], но пару слов сказать все-таки хочется. Какие они все были красивые! Хотя сам Михоэлс, может, и не был «голливудским» красавцем (об этом лучше было бы спросить его многочисленных поклонниц – к сожалению, уже не спросишь…), но какое у него было выразительное лицо, какие глаза – настоящее Солнце еврейского театра! Сколько прекрасных артистов, художников, композиторов, драматургов и поэтов вращалось в солнечной системе Михоэлса! Одной из таких планет, может быть и не самой большой, был мой двоюродный дедушка З. Шнеер (Окунь), завлит ГОСЕТа.
     Всю свою жизнь он собирал еврейский фольклор – шутки, песни, сказки, – а кроме того, он занимался литературной переработкой старых еврейских пьес для новых постановок. Ну, а самое главное – он написал пьесу «Фрейлехс» («Веселье»), по которой Михоэлс сразу после войны поставил свой знаменитый свадебный карнавал в Московском ГОСЕТе.

     М а м е - л о ш н

     Идиш – маме-лошн, материнский язык. Что ни говори, а у каждого языка свой непередаваемый вкус, своя мелодия – особенно у того, который услышал и выучил с губ матери, впитал в себя с ее молоком. Конечно, и читать, и писать на другом языке можно научиться и взрослым, а вот говорить без акцента – только ребенком, пока еще нейронные деревья, сети, о которых сейчас так много говорят, растут в мозгу – как у птенчиков размером с полкулачка, которые учат свои песни любви от своих отцов почти с первых недель жизни, – пройдет пара месяцев, и если не научился, то все – время навсегда упущено… Чтобы язык не умер, а людям его не забыть, на нем надо говорить – или, пользуясь современным ИИ-сленгом, «тренировать на нем свои нейронные сети». Как гласит американская мудрость: “use it or lose it”. Нет языка – нет и народа, того старого народа, который говорил на языке идиш, – от него в поисках светлого будущего отреклись. Как пелось в той рабочей «Марсельезе»:
     Отречемся от старого мира,
     Отряхнем его прах с наших ног!
     Язык галута, или как там еще его унижали?! Короче говоря, он не выдержал проверку временем… [4], но, как учит история, у забывшего свое прошлое нет будущего. Так что лучше не забывать. Конечно, можно выучиться говорить и на другом языке, однако, как показывает та же история, это будут уже совсем другие люди – другой народ, или, во всяком случае, не совсем тот: и думать, и чувствовать люди будут по-другому. Вроде бы все можно перевести с одного языка на другой, тем более что этот другой язык тоже ведь совсем не чужой, – только, как часто бывает с переводом на другой язык, эта изюминка идиша – его теплота и его вкус – теряется. Как когда-то шутил Оскар Уайльд: «У нас, англичан, с американцами теперь и вправду все общее, кроме, разумеется, языка».
     Когда я был маленьким, у нас в семье разговаривали на идише, а Шнеер не только разговаривал, он еще и преподавал язык идиш своим студентам, а кроме того, еще писал на нем рассказы – правда, не много. Когда его забрали (год уже не вспомнить), мне было, наверно, года три-четыре, а когда он умер, а вернее сказать, погиб в Озерлаге, в сибирской Вихоревке, в 1952 году, мне не было и пяти лет. Какой же это был светлый человек, если я его запомнил! Осталось только все это вспомнить, а лучше сказать – размотать клубок воспоминаний.

     К л у б о к   в о с п о м и н а н и й

     Именно клубок размотать, а не катушку ниток, как в той старой бабушкиной шкатулке вместе с наперстками и иголками, воткнутыми в этот клубок, о которые можно нечаянно уколоться, с пуговками и кусочками материи от старых рубашек, платьев и блузок: для заплаток – кому они теперь нужны? Бабушка давно умерла, никто теперь носки не штопает и заплатки не ставит, так что бабушкину шкатулку с нитками давно убрали подальше в чулан, чтобы зря глаза не мозолила. Так и с детскими воспоминаниями: все нитки в шкатулке памяти перепутались, цепляются одна за другую, потянешь – узелками завязываются, не размотать; зубами перекусывать или ножницами резать нельзя – это же судьбы родных и близких. Не знаешь даже, с чего начать, за какую ниточку потянуть… Раз так – начнем тогда с имени.

     Ч т о   в   и м е н и   т е б е   м о е м ?

     Шнеер – так звали его у нас в семье, а иногда ласково – Шнеерке, как моя мама, его племянница. Каждое имя что-то значит, в нем часто заключена какая-то тайна, особенно в библейских. «Что в имени тебе моем?» Шнеер, или на иврите Шнеур, – древнееврейское, хасидское имя, означает: два огня, два света. Как корабль назовешь, так он и поплывет. Вот и у него было два света. Первый, главный – это идиш, язык, которому он учил своих учеников. Вот и мы попробуем здесь вспомнить наш маме-лошн – когда еще такой случай представится, – а с ним и еврейские песни (идише лидер), шутки (хохмес) – фольклор, который он собирал. Второй свет – это еврейский театр в России, пьесы (шпилн) и рассказы (майсес), которые он писал на идише. Светлый человек был: нес людям свет – не побоимся высокого штиля – в ту непроглядную сталинскую тьму. (Может, и не такой большой свет, но все же… Ведь и свечи, которые зажигают еврейские женщины накануне Субботы, часто совсем небольшие.)
     Конечно, у него, как у многих евреев в те времена, было еще одно имя, которое писалось первым, – Залман, от царя Соломона, – ищущий мира. Зачем заболевшему ребенку в еврейской семье давалось второе имя? Обычно – чтобы отвести лихо, снять дурной глаз, на идише: «кин айн хоре».
     Пора уже назвать его полное имя и даты жизни: Залман-Шнеер Бен Мордхе Окунь (1892, Селиба Минской губернии – 10 мая 1952, Вихоревка, Озерлаг). Бен Мордхе – значит сын Мордхе, русифицированное (слово-то какое!) отчество: Мордухович. Теперь о фамилии, а заодно и о корнях. Как и знаменитая еврейская фамилия Кац – это не кошка, а Коэн цадик – праведный жрец (священник), так и Окунь – это совсем не рыба, а, по-видимому, О’Кун или О’Коэн, и ведет свое происхождение тоже от праведных священников, попавших сначала в Испанию или Португалию, а потом изгнанных и оттуда и осевших в конце концов в Литве и Белоруссии. (Интересно, что и фамилия Михоэлса – Вовси, возможно, восходит к Неффалиму – шестому сыну Иакова, которого родила ему наложница Валла, служанка Рахили. Ведь, как сказано в книге Чисел, 3:15: «Вот имена их: …Из колена Неффалимова Нахбий, сын Вофсиев», см. [2], стр. 23–24.)
     Ну, раз о корнях, значит и о родителях, семье – короче, обо всей мишпохе.

     М и ш п о х а

     О семье Шнеера я знаю чуть больше, поскольку мой дед (майн зейде) Гирш, который родился в 1879 году, был его старшим братом (брудер). Их отца звали Мойше-Мордхе, и был он шейхет (резник) в еврейском местечке Селиба Минской губернии. Теперь там евреев уже не осталось – в войну всех, кто, к несчастью своему, еще оттуда не убежал, немцы перебили (гихаргет), а до революции, говорят, там целая еврейская колония была. Там и родился Шнеер, а возможно, и мой дед. Семья была большая и ортодоксальная: мой дед унаследовал профессию от своего отца, он оставался глубоко верующим человеком, соблюдавшим все обычаи Иудаизма до конца своих дней – а умер он 1961 году. Я хорошо помню их среднего брата Вульфа (Велвл), который был, по-видимому, на год-два моложе моего деда, но старше Шнеера. Он, как тогда говорили, был «а гишмакер ид» – в дословном переводе, в котором многое теряется, это похоже на «вкусный еврей». Был он ладно сложен, очень живой и, несмотря на все тяготы жизни, запомнился мне веселым. Хорошо пел, а на свадьбах любил и поплясать, и ко всему прочему имел еще деловую жилку. Из Белоруссии он уехал в Ригу, имел там какое-то дело, потом перебрался в Ленинград, оттуда в Москву и обратно в Ленинград, где снова женился и дожил лет до 95. (Его внук Марк Зайчик, израильский писатель и журналист, тоже оставил короткую заметку о Шнеере на одном из израильских русскоязычных каналов.) Две их старших сестры, по-моему, еще до революции вышли замуж и уехали в Америку, другие три сестры остались в России, и двух из них я хорошо помню: Эстер после войны жила в Евпатории, а младшая, Сара, – в Свердловске. Еще один брат и сестра (а может, и больше) не успели эвакуироваться и погибли во время войны.
     А вот до войны, в конце 20-х или начале 30-х, Эстер с мужем Мойше Голодом и детишками переехали из Белоруссии в Крым и жили там в одном из еврейских сельскохозяйственных поселений-коммун, превращенных позднее в колхозы. Об этом времени была сложена еще одна популярная в свое время еврейская песня на слова того же Ицика Фефера в обработке известного музыковеда и фольклориста Мойше (Моисея) Береговского [5] «Эй, Джанкое», где есть и такие слова:
     …недалеко от Симферополя и Севастополя находится наш замечательный поселок. Враги говорят, что евреи – не рабочий народ, но посмотрите, что у нас: у брата Абраши трактор гудит как паровоз, тетя Лея – на косилке, Бейлочка – на молотилке. Эй, Джанкое!
     И припев:
     Эй, Джан, эй, Джанкое – Джан, Джан, Джан!
     Ее любил включать в свои концерты друг Шнеера Михаил Эпельбаум, о котором речь впереди. К слову сказать, в Америке известный американский фолк-певец, «старый левак» Пит Сигер распевал ее в те времена, аккомпанируя себе на своем знаменитом банджо [6].
     Пора вспомнить и мою бабушку Эстер, в девичестве Гуревич. Она умерла в 1948 году и похоронена на Востряковском кладбище; потом, после смерти Шнеера, на ограде ее могилы повесили мемориальную дощечку в память о Шнеере, а на самом памятнике можно прочесть имя ее сына (бни) Абрама, погибшего на войне (о нем мы еще расскажем). Пройдут годы, и в этой же могиле похоронят сначала жену Шнеера, а еще через 20 лет – и дочь. (По-видимому, в [7] приведена старая фотография могилы, до всех этих печальных событий, с одной мемориальной дощечкой Шнеера и обгоняющим время комментарием.)
     Когда бабушка умерла, мне было около года, так что я ее не помню. Она родилась тоже в Белоруссии, в еврейском местечке Березино, у них с моим дедушкой Гиршем было пять сыновей и дочь, моя мама. Все они жили, пока не разъехались, в еврейском местечке (штетл) Рогачеве на берегу Днепра, что примерно в часе езды от Селибы; там и родились – или где-то рядом, в Тихиничах.
     Это фото семьи сделано, по-видимому, где-то в середине 30-х уже в Москве или под Москвой. Сидят – моя бабушка Эстер (… –1948) и дедушка Гирш (1879–1961); стоят – моя мама Соня-Лея (1915–1995) и ее братья: Шлейме (1911–1979), Макс/Мордхе (1920–1999), Зиновий/Залман (1906–1977) и Аврем (1909–1944). К сожалению, на этой фотографии нет еще одного маминого брата, Исроэла (1913–1995). Вот его фотография с моей мамой, сделанная примерно в те же годы.
     Там же, в Рогачеве, родился один из выдающихся хасидских раввинов Раби Йосеф бар Эфраим-Фишл Розин (Гаон – Рогачевер, гений из Рогачева: 1858–1936 гг.), который в 1889 году, в возрасте тридцати лет, стал раввином хасидской общины г. Двинска (Даугавпилса), родины Михоэлса. Среди тех, кто получил от него смиху (рукоположение в раввины), – Менахем Мендель Шнеерсон (седьмой Любавичский Ребе, 1902–1994).
     Интересно, что знаменитый художник Хаим-Ичи Сутин, который родился в Смиловичах, совсем недалеко от тех мест, был родным братом дедушкиного свояка. Он был всего лишь на полгода-год моложе Шнеера; кто знает, может, они были знакомы или, во всяком случае, слышали друг о друге. Михоэлс, который родился тоже не так далеко, в Двинске (Даугавпилс), был на два года старше Шнеера. Интересные воспоминания о детстве и юности Михоэлса оставил его брат-двойняшка Ефим (Хаим) Вовси [8]. Все они выросли в еврейских местечках или городках – и даже Бабель, родившийся в Одессе, и многие другие будущие известные (и не очень) писатели, поэты, музыканты и художники. Все они (как и мы) были родом из детства.

     Р о д о м   и з   д е т с т в а

     Мир еврейских местечек (штетлах) – с синагогами, миквами, хедерами и иешивами, в которых все они учились; Шнеер, говорят, даже в трех [9]… Известный в свое время еврейско-польский филолог и политический деятель Ноах Прилуцкий так описывает свою первую встречу с Сутиным (которому тогда было уже за 30) в кафе «Ротонда» в Париже в 1925 году [10]: «…типичный студент иешивы (иешива бохер) и в том, как он выглядел, и в том, как он был одет… Достаточно было мгновенного взгляда, чтобы понять, что это человек не из этого мира…»  О, эти студенты иешив – люди не из мира сего, традиционно посвящавшие себя изучению Торы и по-прежнему сохранившие свою одержимость, но на сломе эпох переключившиеся с изучения Пятикнижия и Талмуда – кто на революцию, кто, как Сутин и Шагал, имевшие врожденный талант, – на живопись, а кто, как Шнеер, – на еврейское образование, собирание еврейского фольклора и на театр, как и сам Михоэлс. (Здесь стоит вспомнить, что Михоэлс и Шагал были хорошо знакомы и вместе работали в московском ГОСЕТе в 1920 году над постановкой спектакля «Вечер Шолом-Алейхема», куда были включены «Мазлтов», «Агенты» и «С’алыгн». В частности, Михоэлс играл книгоношу реб Алтера в «Мазлтов» и работал с актерами, а Шагал оформлял спектакль и разрисовал стены маленького зрительного зала («коробочка» Шагала; см .[2], стр. 74–75, а также [11], где приведены некоторые декорации Шагала к этому спектаклю и рассказано об этой и других его театральных работах).
     Полузабытый, а многими уже совсем забытый мир еврейских местечек, перенесенный ими на свои полотна, в песни и на сцену – чем он им запомнился?
     Бэлц - майн штэтэлэ Бэлц,
     Майн хэймэлэ, ву их об,
     Майне киндэрше йорн фарбрахт.
     Бэлц, майн штэтэлэ Бэлц,
     Ин оремен штибэлэ
     Мит алэ киндерлэх дорт гелахт [12].

     Мой городок, мой домик, где я провел свои детские годы. Бэлц, мой городок Бэлц, в бедном домишке, где смеялся со всеми детишками…
     Как все это по-домашнему и как нежно. Мир поголовной грамотности с учебой в хедере с 5–6 лет:
     Ойфн припичек брэнт а файерл
Ун ин штуб из хэйс
Ун дэр рэбэ лэрнт клейнэ киндэрлэх
Дэм алэф–бэйс
Ун дэр рэбэ лэрнт клэйнэ киндэрлэх
Дэм алэф – бэйс
Лэрнт киндэрлэх, гэдэйнкт зе тайерэ
Вос ир лэрнт до.
Зогт зе нох а мол, ун такэенох а мол
Комэц–алэф – о!
     На припечеке (перед печкой) горит огонек и в комнате жарко, а ребе учит маленьких деток алеф-бейс.
     Эту песню можно послушать в исполнении знаменитого скрипача Ицхака Перлмана [13].
     Намоленный и сохраненный на протяжении веков мир еврейской мудрости и полных жизни праздников, которые не просто отмечались, а заново переживались каждым участником торжества так, как будто это он сам со своей семьей вышел из Египта; а в Пурим, участвуя в костюмированных карнавалах пурим-шпилах, сам чудесным образом спасся со своими братьями и сестрами от истребления Аманом в древней Персии. И так каждый календарный еврейский праздник. Не зря же сказано, что в Иудаизме нет истории – только память, которая передается из поколения в поколение. Здесь, пожалуй, уместно вспомнить, что в иврите нет слова «история» (history), а только его транслитерация с греческого (;;;;;;;), и добавить стих:
     Только Память 
           History = his story, not mine
     У евреев Истории нет –
     только Память, одна только Память!
     Нет Чужого и Мертвого нет –
     есть Живое,
     что было с тобой
     там в Египте – вчера на Синае
     Море Красное ты пересек:
     Это было с тобой, с твоим сыном!
     То, что надо опять Пережить,
     не сыграть –
     Пережить самому вместе с дочкой и сыном и внуком,
     чтобы Память живой Оживала
     каждый Год – в каждый Праздник
     в тебе – в них самих и во всех,
     кто за нами
     Придет!
     Обычаи и торжества каждой еврейской семьи сопровождали всех ее членов со дня их рождения: брит мила, бар/бат-мицва, свадьба, и так до ухода из жизни… И при этом живой и веселый мир еврейских мудрецов и хасидов:
     Az der rebe zingt
Zingn ale khasidim
     Az der rebe tantzt
Tantzn ale khasidim
     …
     Un az der rebe redt
Shvaygn ale khasidim!
     Когда ребе поет, поют все хасиды. Когда ребе танцует, танцуют все хасиды… А когда ребе говорит, все хасиды молчат.
     Эту песню можно послушать в исполнении знаменитого поэта и барда Леонарда Коэна [14].
     Как сказал основатель хасидизма Исраэль Баал-Шем-Тов (Бешт, обладатель доброго имени): «Кто живет в радости, тот выполняет волю Создателя». Вдобавок одна из Мидрашей Ционит [15] рассказывает, что Бешт постоянно курил трубку – за исключением, конечно, Субботы и других еврейских праздников, когда евреи не могут зажигать огонь. Тут надо вспомнить о традиционных хасидских застольях (фарбренген), которые обычно проводились и проводятся по субботам, праздникам и другим знаковым дням хабадского календаря и посвящены духовному общению, беседам хасидов между собой и обсуждению с Ребе недельной главы Торы и комментариев к ней, а также других актуальных событий, с точки зрения Торы. А какое застолье может быть без «Лехаим!» с рюмкой водки («машке») или виски и, конечно, с традиционными хасидскими песнями. Нужно ли говорить, что и Михоэлс, и Шнеер, и Шагал, и, наверно, Сутин, как и многие другие уроженцы местечек, на всю жизнь сохранили эти добрые традиции еврейских застолий своего детства и юности, радушие и гостеприимство.
     На сломе «железного» ХIХ и «бездомного» ХХ веков весь этот привычный им мир разрушался на их глазах. Только в октябре 1905 года в черте оседлости произошло 292 погрома, из которых 23 (есть чем «гордиться»!) в Белоруссии [16]. Этому миру, в котором они родились и выросли, приходил конец. Но они сохранили и унесли его в своих сердцах, и этот мир заново возродился в поэтическом мистицизме Шагала, в его летающих над Витебском ангелах, любовниках и коровах, или совсем уже по-другому – в натюрмортах Сутина.
     В 2018-м мне посчастливилось побывать на выставке «Chaim Soutine: Flesh» в Еврейском музее в Нью-Йорке [17]. На идише fleish – это мясо, а поскольку музей еврейский, то большинство посетителей, я думаю, поняли эту игру слов. Ведь на выставке были представлены 32 натюрморта Сутина, где этой плотью, а вернее мясом, были окровавленные туши быков, волов, зарезанные, ощипанные и подвешенные тушки кур, индюшек и уток, а также блюда с рыбой и фруктами, ну и, конечно, его знаменитые натюрморты с тремя селедками на блюде (1916) и ужасающим ощипанным гусем (1933) с почти отрезанной головой, лежащей параллельно телу.
     Постоянно голодный, десятый, предпоследний ребенок из бедной семьи еврейского портного, он впервые увидел все эти свои, вызывающие ужас и эмпатию (модное слово в месиве новых войн!), «натюрморты» в детстве и юности, наблюдая за шейхетами и прислуживая в мясных лавках в родных Смиловичах. Ну и, конечно, погромы, громыхавшие где-то рядом, позволили гению увидеть в участи животных страшное будущее многих своих односельчан, да и миллионов своих соплеменников, а возможно, и свою смерть в августе 1943-го то ли в гробу (куда его спрятали от фашистов), добираясь по долгой кружной дороге из маленького городка Ришелье на западе Франции, где он скрывался, через Нормандию, в оккупированный Гитлером Париж, на операцию запущенной язвы желудка, то ли сразу после операции [18] (см. также [19]).
     Это же предчувствие катастрофы (Шоа) можно услышать в очень популярной песне на идише о теленке «Дос кэлбл», которого везут на бойню. Впоследствии она была переведена на многие языки и стала известна во всем мире (даже в Японии!) как «Дона, Дона». Ее можно послушать в прекрасном исполнении Джоан Баез в 60-х [20], а также Юлии Беломлинской в 2014-м [21, 22]. История этой песни восходит к еврейскому фольклору начала 30-х годов ХХ века, когда известный еврейский драматург и поэт Аарон Цейтлин написал текст этой песни. А в начале 40-х он переработал его для мюзикла «Эстерке», поставленного в Еврейском художественном театре в Манхэттене на Второй Авеню; музыку написал легендарный Шолом Секунда. Вот слова этой песни на идише и в переводе на русский Анатолия Пинского:
     Афн фурл лигт дос кэлбл,
Лигт гебундн мит а штрик.
хойх ин химл флит дос швэбл,
Фрэйт зих, дрэйт зих hин-ун-црик.
     Припев:
Лахт дэр винт ин корн,
Лахт ун лахт ун лахт,
Лахт эр оп а тог а ганцн
Мит а халбэр нахт.
Дона, дона, дона…
     Шрайт дос кэлбл, зогт дэт пойер:
Вэр же хэйст дих зайн а калб?
Волст гекэрт цу зайн а фойгл,
Волст гекэнт цу зайн а швалб.
     Припев
     Биднэ келбэр тут мэн биндн
Ун мэ шлэпт зэй ун мэ шехт,
Вэр с’хот флигл, флит аройфцу,
Из ба кейнэм нит кейн кнэхт.      Вот на рынок катит бричка,
Грустный в ней телок лежит.
А высоко в небе птичка,
Вьется ласточка, кружит.
     Припев:
Как смеется ветер,
Гонит тучи прочь,
Он смеется день и вечер,
И еще всю ночь.
Дона, дона, дона, дона…
     «Хватит хныкать, – крикнул возчик. – На кого тебе пенять?
Сам родился ты теленком,
Сам не хочешь, брат, летать».
     Припев
     И зачем телят зарежут,
Им никто не объяснит.
А кому мила свобода,
Тот, как ласточка, взлетит.
    


     М е ж   д в у х   м я с н и к о в

     В последнее время в России, славящейся неизбывным народным терпением и рабской покорностью (были бы только хлеб, а заодно и зрелища), вновь стали очень популярны строки «обнявшего» свой «железный век» застойного лирика и наблюдающего то ли из своего «чудесного дымящегося сада», то ли примостившись на «блестящей тучке»:
     Времена не выбирают,
     В них живут и умирают.
     Вроде бы как еще один, теперь «еврейский голос», присоединился к старому блоковскому хору и увещевает:
     Будьте ж довольны жизнью своей,
Тише воды, ниже травы!
     О, если б знали, дети, вы,
Холод и мрак грядущих дней!
     Хотя эти «холод и мрак грядущих дней», предсказанные «трагическим тенором эпохи», настали, Михоэлс, как и многие другие еврейские поэты, писатели и артисты, в том числе и Шнеер, даже в те зловещие времена не пригибались «ниже травы». Совсем наоборот…
     Пока два мясника резали своих «телят», а потом начали рубиться между собой, Михоэлсу и Шнееру удавалось не только избежать этой еврейской «телячьей» участи многих из своих соплеменников, но и помогать им (каждый в силу своих способностей и таланта) отвлечься от обступающего их кошмара.
     Здесь стоит вспомнить, что в борьбе со своим бесноватым визави советский мясник, с присущими ему восточной хитростью и звериным чутьем, решил уже в самом начале войны разыграть беспроигрышную во время гитлеровского холокоста «еврейскую карту». С этой целью по его указанию Берией был организован Еврейский антифашистский комитет (ЕАК), председателем которого был назначен «еврей номер один» – Михоэлс. В марте 1943-го Михоэлс и приставленный к нему Берией И. Фефер уезжают в семимесячную поездку по США, Англии, Канаде и Мексике, где Михоэлс, выступая на многочисленных митингах и встречаясь с виднейшими политическими деятелями, руководителями крупнейших еврейских организаций, а также с учеными, писателями и артистами, включая Эйнштейна, Фейхтвангера, Драйзера, Шолома Аша, Чаплина, Шагала, Поля Робсона и других, сумел буквально совершить переворот в сердцах и умах американцев и жителей других стран, которые он посетил (подробно см. [2], стр. 223–252).
     В результате этой поездки и деятельности ЕАК в целом были собраны десятки миллионов долларов. На эти деньги было куплено и передано России огромное количество военного, технического, санитарного оборудования, медикаментов, продовольствия и одежды. Трудно переоценить вклад Михоэлса и всего ЕАК в победу СССР в войне – не только в материальном плане, но и в плане повышения международного авторитета страны (см., например, [23]). Все это наш мясник ему припомнил и «отблагодарил» его и многих членов ЕАК вскоре после войны. Как говорится, ни одно доброе дело не остается безнаказанным, тем более в России. Сослал он и Шнеера в Вихоревский Озерлаг, где тот погиб за три месяца до «Ночи казненных поэтов». И уже собирался он довести до конца дело нацистского мясника, но в 5713-м (1953) году в очередной раз случилось чудо Пурима. Меньше чем через месяц было прекращено так называемое «дело врачей», и третьего апреля, как раз на Песах, все арестованные были освобождены и восстановлены на работе. Чем не новое Чудо? Так что в этот год вещий смысл предпоследнего куплета традиционно завершающей седер песни еврейского мальчика «Хад гадья» (Один козлик) осознавался участниками торжества на фоне чудом миновавшего их кошмара совсем по-другому:
     Подкралась смерть исподтишка,
     Свела в могилу мясника,
     Что на убой вола обрек,
     Который выпил ручеек,
     Тушивший ярый огонек,
     Тот самый, что дубинку сжег,
     Свалившую Полкана с ног,
     За то, что на кота насел,
     Который козлика заел.
     Отец мне сам его купил,
     Две целых зузы заплатил.
     Козлик, козлик.
     Как, впрочем, и последнего куплета, начинающегося словами: «Отнимет Б-г у смерти меч, // Спешивший мясника упечь…» и далее, по тексту предыдущего куплета.
     Не вызывает сомнений, что не случись чуда Пурима, «дело врачей» окончилось бы расстрелом, а более вероятно – публичным повешением на центральных площадях главных городов этих «наемных агентов иностранных разведок», а «бедного козлика», то есть всех нас, ожидали бы «стихийные» погромы доведенного до истерии «возмущенного народа», и как спасение – уцелевших «козликов» посадили бы в приготовленные заранее товарные вагоны и вывезли бы в Сибирь и на Дальний Восток, где для них уже были выстроены бараки – ведь параноидный советский мясник со своим «карательным госпланом» любил рассчитывать свои преступления до мелочей.
     Чтобы представить себя на месте своих родителей и дедов, переживших эти годы, стоит вновь послушать эту давно знакомую детскую песенку – например, в исполнении детского хора [24], а также в исполнении йеменских евреев, справляющих пасхальный седер [25].

     « Ф р е й л е х с »

     Поскольку мы сильно забежали вперед по времени, то придется отмотать наш клубок семейных воспоминаний (а может, и прочитанных где-то свидетельств) назад и вернуться в страшную зиму сорок первого года, когда оба мясника еще здравствовали. Именно в это беспросветное время Михоэлс уже начал задумываться о постановке веселого и шумного спектакля на сцене ГОСЕТа после Победы над гитлеровским мясником, когда театр вернется из Ташкента, куда он был эвакуирован в октябре того года. Туда же, в Ташкент, попал и Шнеер, эвакуировавшись с семьей и многими другими одесситами в июле 1941 года из Одессы, где они жили до войны. В Ташкенте им выделили узенькую комнатушку в старом городе, а Шнеер, чтобы как-то выжить и прокормить семью, стал чинить старые галоши – все-таки на все руки был мастер. Там же, в Ташкенте, жила во время войны семья его старого одесского друга и еврейского писателя Ирме Друкера [26], о котором потом часто вспоминала дочка Шнеера Рина, как и о мешках старых галош, починкой которых занимался ее отец.
     Накануне 1943 года Ирме Друкер, в то время военный корреспондент, навещая свою семью, встретился и со Шнеером. Их встречу Друкер очень живо описал в своем очерке «Веселый творец Фрейлехс» [27], где он также передал рассказ Шнеера о его недавней встрече с Михоэлсом и их беседу. Шнеер познакомился с Михоэлсом, наверное, во время гастролей ГОСЕТа в Одессе в 1932 году, а может, еще раньше, во время сьемок там в 1925 году фильма «Еврейское счастье». Сам Михоэлс с семьей добрался до Ташкента где-то к концу 1941 года [28] и, встретив там своего давнего знакомого, решил поделиться с ним своей мечтой о создании веселого спектакля о жизненной силе еврейского народа, что называется – назло всем бедам и смертям. Друкер так описывает эту встречу: Соломон Михайлович спросил Шнеера, как это можно было бы показать на сцене. На что Шнеер ответил: «Дур хасене!» (Через свадьбу). Михоэлс обнял Шнеера и произнес слова, которые всегда произносили евреи, желая кому-либо удачи в важном деле: «Зол зайн ин а гутер ун ин а мазлдикер шо!» (В добрый и счастливый час!). И вынес окончательное решение: «Ломир правен а хасене!» (Будем справлять свадьбу). Так зародился замысел этого замечательного спектакля, который в первоначальной редакции был поставлен в Ташкенте В. Л. Зускиным под названием «Свадьба». Премьера спектакля «Фрейлехс», где «Свадьба» игралась во втором акте, после «Гершеле Острополер» Мойше Гершензона, состоялась 15 июля 1943 года. Леонид Флят в [7] приводит афишу этого спектакля, который имел подзаголовок «еврейская комедийная игра».
     В конце 1943 года ГОСЕТ возвращается в Москву, с ним уезжает и Шнеер, ставший завлитом театра. Примерно в это же время возвращается в Москву из своей зарубежной поездки по сбору средств для победы над мясником, сотворившим Шоа, председатель ЕАК Михоэлс. Взяв за основу ташкентскую «Свадьбу», они вместе со Шнеером, композитором Пульвером, художником Тышлером, балетмейстером Мэйем и всей труппой примерно за полтора года фактически создали новый «Фрейлехс». За это время Шнеер смог восстановить свою оставленную в Одессе фольклорную коллекцию еврейского юмора, шуток и словечек, а также свадебных песен и танцев, что, несомненно, помогло превратить одноактную комедийную пьесу «Свадьба» в двухактный свадебный карнавал «Фрейлехс», премьера которого состоялась 23 июля 1945 года Для полноты приведем здесь афишу этого спектакля 1948 года – уже после зверского убийства Михоэлса, – которую я позаимствовал у Леонида Флята [7].


     Пусть мне и не довелось видеть этот легендарный спектакль, все же хочется хоть немного к нему прикоснуться, тем более что, как мне известно, после разгрома ГОСЕТа он никогда больше нигде не ставился. Лучше всего это сделать, обратившись к полным трагизма воспоминаниям Аллы Зускиной, дочери великого еврейского актера Вениамина Зускина (также расстрелянного в «Ночь казненных поэтов»), который играл роль Первого бадхена («свадебного духа»), ведь ей посчастливилось еще подростком видеть этот спектакль много раз (в нем участвовала и ее мама, актриса ГОСЕТа Эда Берковская), включая премьеру, когда Алле было всего девять лет. Давайте постараемся увидеть этот свадебный карнавал ее глазами [29]:
     «Вихрь. Из глубины сцены прямо на нас стремительно несется пляшущая толпа. Впереди – Первый бадхен по имени Реб Екл. Это Дух Радости и немного Дух Печали. Это Вениамин Зускин, мой отец. (Cегодня, 23 июля 1945 года, через два с половиной месяца после окончания Второй мировой войны, в Московском государственном еврейском театре идет премьера спектакля "Фрейлехс", что означает "свадебное веселье".)
     Увлекая толпу за собой, Зускин летит. Я не оговорилась: именно летит, подобно персонажам Шагала.
     (Спектакль "Фрейлехс" я видела много раз, ведь он шел до самого конца, а я к тому времени уже успела подрасти. Потому-то мне так легко увидеть себя в зрительном зале, где передо мной разворачивается прекрасная сказка, и в ней над сценой, над моей жизнью парит отец.)
     Свадебная музыка набирает силу. Звучит свое, знакомое, давно не слышанное, давно вроде бы позабытое, но всегда ощущаемое внутри себя, всегда бережно сберегаемое от посторонних. Жизнь возрождается. Полет Реб Екла, а с ним и толпы, становится быстрее, невесомее, вдохновеннее. Реб Екл останавливается, и толпа замирает. Реб Екл прислоняется к правому косяку нарисованной двери. Все в этом чудо-спектакле неспроста. В традиционном еврейском доме к правому косяку двери прикрепляют мезузу, трубочку со спрятанным внутри священным текстом. "За дверью, за косяком ее, оставь замету на память", – повелевает пророк Исайя. Замета на память – суть этого чудо-спектакля. Обращаясь к зрителям, Реб Екл голосом, полным боли, тепла и печали, произносит монолог о пережитых страданиях, поминает дорогих и близких. Тотчас на смену возвышенно-грустному монологу приходит рассказ о предстоящей свадьбе. Реб Екл дает объяснения то скороговоркой, то речитативом, успевая при этом немножко полетать.
     Затем запевает старую народную песенку: "Жил-был ребе Элимелех, он сыграть затеял фрейлех" [30]. Ах, как он ее поет! Вернее, как он ею живет! Элимелех из песенки собирается поиграть то на скрипочке, то на флейте, и голосовые модуляции Зускина, его телодвижения, жестикуляция, рука, протянутая к оркестру, виртуозно переплетаются со звучанием того музыкального инструмента, о котором он в данный миг поет.
     Под звуки песенки сцену заполняют участники свадьбы с бокалами в руках, усаживаются за празднично накрытые столы. Внезапное появление бедной заплаканной тетки, которую никто не звал, грозит омрачить общее веселье, но Реб Екл возражает: "Ну уж нет! Без грусти веселья не бывает!" Кто, как не Зускин, знает, что смех и слезы нераздельны.
     Взмахом платка Реб Екл вызывает гостей и "виновников торжества". Они выходят, один за другим, на середину сцены и танцем рассказывают о себе. Вот надменная молодящаяся мать жениха и его чванливый отец, вот родители невесты, умоляющие будущих свекра и свекровь о снисхождении, а вот и бабушка-примирительница. Уморительна пара старичков, степенны франтиха и ее кавалер, задевает за живое бывший николаевский солдат на одеревенелых ногах, вызывает смех подвыпившая кума, трогательна стайка подружек невесты, а сама невеста и жених торжественны и величавы. Все это, на фоне великолепной музыки и блистательных декораций, иронически-задорно комментирует, всем этим верховодит, всему этому придает возвышенную духовность Реб Екл, Вениамин Зускин.
     Реб Екл – Зускин, лицедействуя, насмешничая, напевая, танцуя и летая, как положено Духу Радости, не забывает, что он и Дух Печали, несущий "суму горестей". Подвижный, как ртуть, он покоряет зрителя неотразимым обаянием, редкой способностью быть одновременно и смешным, и грустным, этим удивительным сочетанием задушевности и комизма, юмора и патетики, внешней подвижности и внутренней сосредоточенности; умением возвести в самую высокую степень нетленный дух еврейского народа. Зускин уже четверть века на сцене. Эта роль объяла все, что было ему наиболее дорого, – внешнюю необузданную театральность и внутреннюю бездонную глубину. После множества блистательных ролей, после самого любимого им трогательного Сендерла и незабываемого Шута, после скучноватых пьес советского репертуара, после полного печального юмора Гоцмаха он снова летит, поет, пляшет, забавляет и забавляется, и грустит. Снова живет. Живет своей истинной сущностью, сущностью актера лирико-трагикомического. Он невесом, темпераментен, ни малейших признаков усталости, спада, срывов в жестах, движении, тексте, песнях. "Мазл тов! Поздравляем!" –  восклицает Бадхен и восторженно поет: "Будут, будут праздники у народа нашего! Будут свадьбы-свадебки? Нечего и спрашивать! "»
     Тут следует вспомнить, что второго бадхена – свадебного профессионального шута – играл другой замечательный актер, Зиновий Каминский. Как пишет о нем хранительница традиций ГОСЕТа и ученица Михоэлса Маня Котлярова, которой тоже довелось играть в этом спектакле, Каминский был не просто актер, а прирожденный актер из знаменитой театральной династии еврейских актеров [31]. А роль бедной тетки в спектакле исполняла Народная артистка РСФСР Либа-Рейза Ром. Она, приплясывая, неожиданно появлялась на сцене с песней на мотив казачка:
Khatskele, Khatskele, shpil mir a kazatskele!
Khotsh an oreminke, dokh a khvatskele!
Orem iz nit gut, orem iz nit gut,
Lomir zikh nit shemen mit undzer eygn blut!

     Хацкеле, Хацкеле, сыграй мне казачка! Хоть я бедная, да задорная! Плохо быть бедной, но не будем стыдиться родной крови!
     Родня жениха – сваты – выходили на сцену, сопровождаемые шутками гостей, под песню Марка Варшавского «Сваты идут» [32]. Веселье еще больше ширится под песню «Фрейлехс». Ее можно послушать в исполнении оркестра московского ГОСЕТа [33]. Наконец, гости усаживаются за свадебный стол, который Михоэлс в своих записках называл «столом жизни», и запевают традиционную свадебную здравицу «Ломир але инейнум» (Давайте все вместе). Ее можно послушать в исполнении Ефима Александрова [34].
     Ну, а теперь, «побывав» на спектакле, послушаем, как о нем отзывались критики и современники. Вот, например, что писал известный театральный критик Юрий Головашенко [35]:
     «В спектакле “Фрейлехс”, быть может, как ни в одном другом из своих сценических произведений, С. М. Михоэлс продемонстрировал умение показывать “мир малых вещей” и одновременно “мир огромных закономерностей” – умение, которым он восхищался у Шекспира, говоря, что великий английский поэт играет, как пианист на рояле, двумя руками – “на мире малом, конкретнейшем из конкретных, и на мире большом… где сила обобщений, сила образности колоссальна”. “Фрейлехс” был великолепен в своей “материальной конкретности” и поразителен в своих идейных взлетах, во взлетах острой, страстной мысли».
     И далее:
     «Народная песня или национальный танец возникали в спектакле не сами по себе, не как украшения действия, а как проявления характеров и чувств. Этнографические формы становились поэтическими. И если те старинные свадебные обряды, которые возникали на сцене в спектакле “Фрейлехс”, составляли сюжетную канву театрального представления, то его внутренней сутью было утверждение неистребимой человеческой силы, воли. … Свадьба становилась проявлением естественного стремления человека к счастью, ибо любовь не погасить, как не погасить волю к жизни. Когда в спектакле звучали слова о том, что у людей никогда не было недостатка в женихах и невестах и в дальнейшем не будет, в шутливой форме выражалась мысль о продолжении человеческого рода – мысль о людском бессмертии».
     Конечно, в «показе (этого) мира малых вещей, …материальной конкретности», народных песен и танцев, переводе «этнографических форм» на язык поэзии текст Шнеера и его помощь трудно переоценить.
     Надо отметить, что у Михоэлса и ГОСЕТа было много почитателей среди тогдашней русской интеллигенции: знаменитые артисты (Книппер-Чехова, Качалов, Завадский, Охлопков, Садовский, Тарханов, Хмелев, Берсенев, Образцов, Уланова, Штраух, Яблочкина), певцы (Иван Козловский, Барсова), композиторы (Мясковский, Шостакович), скульптор Мухина, писатели (Алексей Толстой, Фадеев, Леонид Леонов, Всеволод Иванов, Андроников), театральные критики (Павел Марков, Юрий Головашенко), дипломаты (советский граф Алексей Игнатьев) и другие, которые, не зная идиша, часто посещали ГОСЕТ, хотя в то время никакого дублирования (синхронного перевода или субтитров) еще не было. В частности, Галина Уланова после очередного посещения спектакля «Фрейлехс» назвала его «шедевром гармонии и ритма» ([2], стр. 253).
     Пятого июня 1946 года Михоэлсу, Зускину и Тышлеру за «Фрейлехс» была присуждена Сталинская премия.
     Посещали ГОСЕТ и поэты. Мандельштаму, который погиб в лагере в 1938 году, пав одной из многочисленных жертв советского мясника, не пришлось дожить до постановки «Фрейлехса». Будучи погодком Михоэлса (и Шнеера) и тоже родившись в еврейской семье, Мандельштам, как и Пастернак, о котором речь впереди, не знал идиша и был достаточно далек от еврейской культуры. Тем не менее он был большим поклонником таланта Михоэлса и, посетив спектакль ГОСЕТа «200 000» в Москве еще при Грановском в 1926 году, где Михоэлс играл заглавную роль портного Шимеле Сорокера, оставил об этом событии пусть коротенькую, но замечательную двухстраничную заметку [36]. Как бы вновь погрузившись во время спектакля в «Хаос иудейский» – но уже без его неприятия и былого страха, – он был восхищен игрой Михоэлса и назвал пляшущего Михоэлса вершиной национального еврейского дендизма, сравнивая его то с фавном, попавшим на еврейскую свадьбу, то с «водителем еврейского хора».
     Другое дело Пастернак. Дожив до постановки «Фрейлехса», но буквально возненавидев свое происхождение, сторонясь и отрекаясь от всего еврейского, он никогда не только не переступил порог ГОСЕТа, но даже не брал в свою «православную голову» посещение этого спектакля. Тут можно вспомнить, что когда в августе 1941 года Соломон Михоэлс пригласил Пастернака выступить на антинацистском митинге Еврейского антифашистского комитета, тот отказался, сославшись на то, что не хочет сводить свой антифашизм к еврейству. Посвятив многие годы своей жизни переводам, он, в отличие от Ахматовой [37], никогда не перевел ни строчки еврейских поэтов, даже своего хорошего знакомого – Переца Маркиша. Уже после реабилитации Маркиша, будучи умелым и довольно хитрым дипломатом, Пастернак сумел отказать его жене Эстер в переводе поэмы «Михоэлсу – неугасимый светильник» под благовидным предлогом, что, мол, «Маркиш для него слишком велик», несмотря на то, что он переводил Шекспира, Гёте и других величайших поэтов. Ну, а полностью свести «счеты с еврейством», как он писал сестре Ольге Фрейденберг, он решил в нашумевшем романе «Доктор Живаго», где устами своих героев выступает фактически за полную ассимиляцию еврейского народа и присоединение евреев к христианству ради их же блага. Недаром премьер-министр Израиля Давид Бен-Гурион назвал роман «Доктор Живаго» «одной из самых презренных книг о евреях, когда-либо написанных человеком еврейского происхождения». Еще много чего можно было бы сказать по этому поводу, ну да бог с ним… тот бог, который оказался так «сильно востребованным» в современной России.
     Лучше вспомним, что, вернувшись из Ташкента, Шнеер со своей женой Гитей и дочкой Риной получили комнату в коммуналке, переделанной из бывшего общежития для студентов ГОСЕТа на Малой Бронной.

     Н а   М а л о й   Б р о н н о й

     Шнеер прожил там лет семь – восемь (оттуда его и забрали), а жена с дочкой – лет 30. Я много раз бывал у них в гостях. Вход был со двора, темноватая лестница на второй этаж, и по обеим сторонам от входной двери в эту коммуналку – штук десять звонков с фамилиями бывших артистов и сотрудников ГОСЕТа, которые там жили. Попробую их вспомнить, но могу и ошибиться. Кроме Окуней там, по-моему, жили Моисей Беленький с женой Эльшей Безверхней, Этя Ковенская, Эль Трактовенко, Либа Ром, Вольф (Беня) Шварцер, бывший директор ГОСЕТа Фишман и, возможно, Маня Котлярова и Спивак.
     Сразу за дверью, насколько помню, довольно большая прихожая с вешалкой для верхней одежды и полкой под ней на полу для галош и другой обуви; налево кухня, направо темный коридор с комнатами жильцов этой коммуналки и где-то там в конце коридора – общие удобства. Небольшая, немного удлиненная комната Окуней с большим окном, выходящим во двор, была в середине этого коридора справа. После разгрома ГОСЕТа постоянной работы у большинства живших там артистов долго не было, и они перебивались поденщиной – массовками или другими случайными заработками. Да и кто бы их взял в советский театр – с еврейским акцентом, не говоря уж о пятом пункте в анкете? Хотя кое-кому из более молодых удалось устроиться побыстрее… Кто-то мне говорил, что раньше из этой коммуналки можно было попасть прямо в театр, не выходя на улицу, но потом, после закрытия ГОСЕТа, этот проход заложили кирпичами, построили стену, и не только в этот театр… так что выход для них был лишь на улицу.
     Нехама Сиротина рассказывала своему сыну, что в первые дни после закрытия ГОСЕТа во дворе театра стали жечь декорации, еврейские книги и архивы – чем лучше гитлеровских костров 33-го года? Некоторые актеры, кто посмелее, побежали во двор, чтобы хоть что-то спасти. Его отец успел унести несколько десятков фотографий и еврейских книг [3]. Ну, а Шнеер со дня на день ожидал ареста. Уехать к родственникам и там переждать этот шабаш сталинских ведьм, как многие ему советовали, он посчитал ниже своего достоинства [5], а чтобы как-то отвлечься от сгущающейся тьмы, помогал дочке, которая работала учительницей русского языка и литературы, проверять тетради. За ним пришли то ли в конце 50-го, то ли в начале 51 года – когда точно, спросить уже не у кого. Когда его увели, с его женой Гитей случился удар: она потеряла речь, которая потом немного восстановилась, но до конца жизни она оставалась частично парализованной и с трудом передвигалась по квартире.
     Чтобы хоть немного отвлечься от этого кошмара, надо, пожалуй, вспомнить историю этого еврейского уголка старой Москвы, где они жили. Почти рядом с их подъездом, позади ГОСЕТа, находился Московский дом народного творчества имени Крупской, с очень необычной для старой Москвы архитектурой. Как я узнал много позже, этот дом был построен в 1886 году на средства крупного банкира Лазаря Соломоновича Полякова (предполагаемого отца балерины Анны Павловой) в качестве его домашней синагоги. (Он же выделил деньги на строительство Московской хоральной синагоги.) Оригинальный фасад здания был исполнен в мавританском стиле и украшен иудейской символикой, а верх увенчан небольшим куполом со звездой Давида. В молельном зале, говорят, был даже оборудован спуск в подземный ход, чтобы можно было покинуть помещение в случае погрома. Еще в царские времена синагога неоднократно закрывалась, но чудесным образом открывалась вновь и так просуществовала до 1937 года, когда советским мясником был расстрелян ее кантор Мошко-Хаим Айзик-Гершович Гуртенберг (1882–1937). Тогда синагогу решили «окончательно» закрыть, а здание передали для нужд ВЦСПС, а в 1940 году оно перешло Московскому дому народного творчества. За годы, прошедшие с момента закрытия синагоги, она неоднократно перестраивалась. В результате ее внутреннее убранство было полностью утрачено, а фасад в мавританском стиле попытались ликвидировать. Несмотря на весь совковый вандализм, этот «дом имени Крупской» выглядел подозрительно еврейским, и я, уходя от моей тетушки – Риночки, как мы ласково называли ее в нашей семье, часто гадал, что бы такое могло быть здесь раньше?
     Но, как говорят американцы: “never say never!” В 1990 году произошло очередное чудо: Любавичский ребе Менахем-Мендл Шнеерсон прислал своего ученика – раввина Ицхака бен Авраама Когана [38], который вместе со своими помощниками сумел заставить одряхлевшую к тому времени «Софью Власьевну» вернуть награбленное законным владельцам – еврейской общине, а затем стал во главе этой синагоги и начал ее возрождение. Я встречался с ним в конце 1991 года, перед отъездом в Америку, чтобы передать в синагогу молитвенники (сидурим) и религиозные книги, оставшиеся в нашей семье от моего дедушки. Я до сих пор хорошо помню нашу с ним встречу. Приехав к назначенному времени в синагогу, с которой уже сняли табличку «дом им. Крупской», и зайдя внутрь, я, к своему удивлению, встретил там своего погодка – как потом узнал, уроженца Ленинграда, – прекрасно говорившего по-русски. За сравнительно короткий срок раввину Ицхаку Когану удалось совершить чудо – создать целый комплекс Синагоги на Большой Бронной [39].
     Наконец, из моего клубка воспоминаний, который становится все тоньше, как из тумана, выплывает Одесса.

     О д е с с а - м а м а

     Да, она была мамой многих удивительных еврейских талантов конца ХIХ – начала ХХ века, от Бабеля с Багрицким до Утесова с Ойстрахом, ушедших в русско-советскую культуру и прославивших ее. Шнеер, который приехал в Одессу в 1919 году, почти к концу Гражданской войны (с начала 1920 года там установилась Советская власть), к ним не относится. Он оставался в еврейской культуре даже в советские времена. Еще до «философского парохода» из Петрограда, с конца 1919-го до 1921-го, а может и позже, из Одессы уходили «еврейские пароходы», увозившие цвет еврейской культуры в Эрец-Исраэль. На них уехали Рахель Блувштейн и Хаим Бялик, Барух Агадати и Рахель Коэн-Каган, Зеэв Рехтер и Иосиф Клаузнер и многие другие [40], [41]. Бялика, а возможно и других, Шнеер хорошо знал. Еще до Гражданской войны, в конце 1917 года, в Одессе умер классик еврейской литературы Менделе Мойхер-Сфорим. От всех этих потерь еврейской культуре в России никогда не суждено было оправиться.
     Вскоре после революции руководство еврейской культурой – какая же культура без пролетарского руководства? – было передано Евсекции. Поставив одной из своих основных целей борьбу со «штетл»-культурой, Евсекция поспешила закрыть все хедеры, иешивы, а заодно начала переделывать синагоги в рабочие клубы. Она также запретила религиозно-буржуазный иврит и перевела все обучение, да и всю еврейскую культуру, на идиш – чем не пролетарская «cansel culture»? Ну, и собезьянничали: стали издавать свою газету «Правда» на идише – «Дер Эмес»! И то хорошо. Шнеер, который прекрасно знал идиш и еврейскую литературу на идише, получив в 1926 году диплом преподавателя, стал преподавать эти предметы в различных еврейских профтехшколах и училищах и начал – куда деваться? – публиковаться в еврейско-пролетарских литературных изданиях типа литературного еженедельника «Комунистише Штим» («Коммунистический голос»), а также газеты «Дер Одессер Арбетер» («Одесский рабочий»), где заведующим отделом литературы работал его друг Имре Друкер, - пока их тоже не начали прикрывать за несколько лет до войны.
     Одной из жертв Евсекции оказалась еврейская театральная студия «Габима», игравшая спектакли на иврите. В 1926 году театр «Габима» был вынужден покинуть Страну Советов. Уезжая на гастроли по Западной Европе, из которых она уже не вернулась, «Габима» приехала в Одессу и дала несколько представлений одного из самых знаменитых своих спектаклей «Гадибук, или между двух миров» [42], поставленного еще Евгением Вахтанговым по пьесе Семена (Шлиома) Ан-ского (переведенной на иврит Хаимом Бяликом). Главную роль – Леи – в спектакле играла замечательная Хана Ровина, ученица Станиславского и Вахтангова. В России ее мастерством восхищались сам Станиславский, Луначарский и Горький, а в Израиле – Хаим Вейцман. Ицхак Рабин писал, что при ее появлении на сцене все генералы вставали. Она была ровесницей Шнеера, а родилась в местечке Березино, там же, где и моя бабушка, что примерно в получасе езды от Селибы. Говорят, что репетиции проходили на квартире Шнеера [9], так что, когда они встретились, им было что вспомнить и о чем поговорить, тем более что Шнеер, как и автор пьесы Семен Ан-ский, был знатоком и собирателем еврейского фольклора. Еще до Первой мировой войны Шнеер поехал в Варшаву, чтобы встретиться там с Ицхоком-Лейбушем Перецом; вполне возможно, что Шнеер познакомился там и с Ан-ским.
     Несмотря на все козни Евсекции и ее преемников (но иногда и с их помощью), то тут, то там появлялись какие-то отдушины. Так, в 1935 году в Одессе открылся еврейский театр, где завлитом был поэт Айзик Губерман, хороший знакомый Шнеера, и он начал получать заказы на осовременивание пьес еврейских классиков для их постановки с учетом новых требований; возможно, и пьесы Авраама Гольдфадена «Цвей Куни – лемлех», которая в 1940 году была поставлена на сцене ГОСЕТа. Кроме того, Шнеер продолжал собирать еврейский фольклор, поговорки, песни и сказки и в 1939 году выпустил в издательстве «Эмес» книгу еврейских сказок. К тому же Шнеер был заведующим еврейской академической библиотекой, которую многие называли «библиотекой Шнеера» [27]. Да и сам он часто выступал с чтением рассказов еврейских писателей и авторскими моноспектаклями: обладая ярким актерским даром, он мог сымитировать десятки голосов и вживую воспроизвести различные еврейские типы и характеры. Например, он часто выступал перед концертами известного певца (драматический баритон) и актера, уроженца Одессы Михаила Эпельбаума, которого называли «еврейским Шаляпиным». В его исполнении прекрасно звучала известная еврейская народная песня «Мухатенесте майне» (Моя сватья) [Mekhuteneste Mayne (Михаил Эпельбаум / Mikhail Apelbaum/Applebaum/Epelbaum)], которую, вполне вероятно, можно было услышать и во «Фрейлехсе». Шнеер и сам часто пел в домашнем кругу, а аккомпанировала ему дочь, хорошо игравшая на пианино, – как все это было давно, но я – на удивление! – запомнил.
     Молодой, красивый, обладавший харизмой, он пользовался большим успехом у женщин. Зная это, его жена Гитя отшучивалась – мол, ей повезло иметь долю в хорошем деле, – что намного лучше звучало на идише. Она сама была из известного еврейского рода Хромченко, родилась в Златополе на Украине, у нее было шесть братьев и три сестры. Там же родился ее двоюродный брат, в будущем известный певец, солист Большого театра Соломон Хромченко, который в детские годы был мэшойрэром (певчим) в одесском синагогальном хоре. Так что, возможно, в Одессу еще до революции перебрались не только ее отец Янкель с семейством, но и его старший брат Матвей (Мотл). А Соломон исполнял не только арии и романсы русских и западноевропейских классиков, но и не забывал еврейские народные песни.
     Где Шнеер и Гитя познакомились? Об этом теперь приходится только гадать – спросить не у кого. Возможно, еще в Златополе, где неподалеку в Елисаветграде Шнеер во время Гражданской войны занимался еврейскими сиротами, вывезенными из разоренной Польши, – кто знает? Поженились они, наверное, все-таки в Одессе, где-то в 1920 году. Через год у них родился сын, а через три года – дочь Рина. У Гитиного отца Янкеля было какое-то дело – чтобы содержать такую большую семью и помогать своим уже выросшим детям. Так что, по-видимому, он помогал Гите и Шнееру с маленькими детьми, пока они не встали на ноги. К несчастью, их сын, видно, родился не под счастливой звездой. Подростком, купаясь в море, он нырнул, разбил голову, налетев на подводную скалу, и вскоре умер.
     С Одессой связано и много других добрых – и не очень – воспоминаний в нашей семье. После революции штетлы, просуществовавшие на западных окраинах России несколько сотен лет, с помощью той же Евсекции начали уходить в небытие. Моего деда Гирша, как служителя религиозного культа (шейхета), объявили лишенцем: лишили избирательных прав и наложили множество других ограничений и запретов – в частности, его дети были лишены возможности получить высшее образование, да и вообще, никаких перспектив в Рогачеве, как и в других еврейских местечках, для молодежи не было. Поэтому в 1928 году мою маму, которой было всего 13 лет, напуганные родители отправили одну в Одессу – как она потом с горечью вспоминала, даже без смены белья. Хорошо, что там жили Шнеер с семьей и ее старший брат Аврем (Абрам), который учился там в университете, а перед войной уже работал доцентом на кафедре механики. Ей удалось поступить в Одесский кинотехникум, жила она в общежитии на маленькую стипендию; чтобы немного отогреться и поесть, заходила в гости к Шнееру. Вспоминая, она иногда пела песенку из «Фрейлехса»: «Хацкеле, шпил мир а Казацкеле». У нее тоже был очень хороший голос, и она часто пела еврейские песни, которых с детства знала множество – эти песни и ее голос до сих пор звучат в моей памяти, – но получить музыкальное образование в те нелегкие времена ей не удалось. Вспоминала она и опухших от голода крестьян, валявшихся и умиравших на улицах Одессы в годы Голодомора – никто к ним не подходил… как в стихотворении Мандельштама:
     Природа своего не узнаёт лица,
     И тени страшные Украйны и Кубани…
     На войлочной земле голодные крестьяне
     Калитку стерегут, не трогая кольца…
     Окончив техникум, мама по распределению уехала в Москву. К этому времени перебрались в Подмосковье и ее родители с младшим братом. Шнеер и его семья навсегда покинули Одессу в июле 1941 года – в это время уже начались бомбардировки и обстрелы города. Как пел когда-то Леонид Утесов:
     Красавица-Одесса под вражеским огнем…
     (Кто мог представить, что это вновь повторится? …Похоже, старуха История ходит по кругу с завязанными глазами, украв эту повязку у российской Фемиды.)
     Что еще мне осталось вспомнить о той Одессе? Мамин брат Абрам с женой и маленьким сыном эвакуировался из Одессы в Чимкент. Как доцент университета, он имел бронь, но ушел на войну и погиб под Киевом в начале 1944 года [43]. Сколько их там осталось, в братских могилах, 10–15 миллионов плюс еще миллионов 10, если не больше, – гражданских: «Мы за ценой не постоим» и можем повторить! (Вот и опять повторили.) Наверное, половина из них – совершенно бессмысленные жертвы, ведь у большого мясника были и малые, такие как маршал Жуков и прочие советские полководцы, большинство которых привыкли выполнять сталинские приказы любой ценой. То же самое можно сказать и про НКВД, и про весь Архипелаг Гулаг – культ требует жертвоприношений! О потерях на войне уже написаны тысячи страниц, счет потерь идет на миллионы: миллион туда – миллион сюда, никто же их толком не считал, а статистика все стерпит. В победном этом угаре почти никогда не вспоминали о миллионах женщин, оставшихся без мужей, а часто и без детей. Среди них и дочка Шнеера Риночка, 1923 года рождения. Миллионы ее сверстников погибли. У меня о тех временах остались такие детские воспоминания:
     Еще ты помнишь времена хрущевские
     и сталинские помнишь времена,
а я вот помню: бани Усачевские –
нам с мамой шайка на двоих одна.

     Мне не до шайки: тетьки вокруг голые! –
без мамы мне до душа не дойти, –
не старые, а что-то невеселые,
друг дружке мылят все подряд почти…

     – Закрой глаза, чтоб мыло не попало…
(в пять лет могла быть… подлинней,
она их вовсе не смущала:
ведь ихние куда были видней).

     Глаза закрою – вижу эти попы
     и сиськи, как… сокровища страны.
А где же все их Вани и все Стёпы,
любить их не пришедшие с войны?

     …Забуду времена хрущевские
и сталинские, к черту, времена.
Но не забуду бани Усачевские!
…Всего семь лет как кончилась война.
     Не вернулись не только Вани и Стёпы – не вернулись и Абрамы и Мойши, Ицхаки и Янкели… Пришлось миллионам еврейских женщин, как и их русским сверстницам, коротать свой век в полном одиночестве. Работала Рина учительницей русского языка и литературы в 425-й школе на Большой Сталинской, переименованной при Хрущеве в Большую Семеновскую. О, эти советские школы после войны! Учителя – почти все – нервные, рано постаревшие женщины, много одиноких – хоть с чужими детьми можно было немного забыться и душу отвести. При Хрущеве эту школу (потом переведенную в 444-ю) сделали математической. Известный педагог-математик Семен Шварцбурд, в будущем чл.-корр. АПН и автор многочисленных учебников и пособий по математике для средней школы, создал там в 1959 году первый специализированный математический класс. В детстве он переболел полиомиелитом и всю жизнь передвигался на костылях; в 1940 году он окончил физико-математический факультет Одесского университета и был оставлен преподавателем на кафедре теоретической механики. Так что, наверно, знал Аврема Окуня, работавшего там доцентом, и, конечно, Шнеера. Как я помню, в середине 60-х из 444-й школы вышло много известных в дальнейшем математиков.
     После 30 лет жизни в коммуналке на Малой Бронной Риночке с мамой, наконец, дали двухкомнатную квартиру в Давыдково, недалеко от ближней дачи советского мясника, – выходит, он напоминал ей о себе до конца жизни.
     Может, я опять не за ту нитку потянул в своем клубке воспоминаний и сильно отошел от основной линии, но мне кажется, что все-таки не зря… Так или иначе, пора заканчивать рассказ, тем более что мой клубок размотан уже почти до конца. Осталось только вспомнить, как Шнеер погиб, – а случилось это в Вихоревке.

     Н а   с ц е н е   в   В и х о р е в к е

     Чтобы как-то отвлечься, Шнеер организовал в Вихоревке театр, где с помощью самодеятельных артистов-политзэков решил поставить комедию Гоголя «Ревизор». Хоть со времени ее написания прошло тогда уже больше ста лет, но не так уж много поменялось в России, а тем более в вихоревской колонии. Ведь, как сказал еще Петр Столыпин: «В России за 10 лет меняется все, за 200 лет – ничего». Так что выбор Шнеера был весьма остроумным. Давайте пофантазируем, на кого могли походить основные действующие персонажи. Городничий, конечно, на ИВС; на роль Хлестакова – очень много претендентов из тогдашнего руководства, от Хрущева до Берии и Маленкова; на роль Держиморды – еще больше: от Игнатьева до Рюмина и Гоглидзе; Земляника – Каганович, а возможно и Микоян. Состав подбирался очень представительный.
     К концу апреля 1952 года в Вихоревке начало теплеть и почти сошел весь снег, но к майским праздникам не успели. К тому же Шнеер стал прихварывать, у него, почти 60-летнего, прихватило сердце, и врачи предписали постельный режим. На 10 мая, которое выпало на субботу, а значит, на рабочий день, тем более в колонии, была назначена одна из последних репетиций. Праздник 9 мая Сталин уже отменил. (Да и что было праздновать в полностью разоренной стране с 40 миллионами погибших? Ну, а тысячи обрубков – самоваров, инвалидов ВОВ, на самодельных досках с колесиками, которые сильно портили вид советских городов, к его 70-летию вывезли на остров Валаам и в другие богадельни.) Так что собрались они в субботу вечером, усталые после целой рабочей недели, чтобы еще раз порепетировать. Что-то там, видно, не заладилось у самодеятельных артистов: не было жизни в движениях у Городничего (Сталина) и Хлестакова (Хрущева). Шнеер, которому полагалась лежать или тихо сидеть на стуле, выскочил на сцену, чтобы показать им, как надо двигаться. Но сердце его не выдержало, и он упал, чтобы уже больше никогда не подняться.
     Нам остается только с большим опозданием сказать по нему Кадиш Ятом:
     Итгадал веиткадаш шеме раба…
     И скажите: Амен.
     В заключение хотел бы выразить искреннюю благодарность моей двоюродной сестре Эмме Гельфанд за помощь с фотографиями и поправки к первоначальному варианту текста, а также моему троюродному брату Арнольду Шеру – за сведения о нашей с ним общей родне.

     Л и т е р а т у р а ,   с с ы л к и ,   п р и м е ч а н и я

     1.      К. Л. Рудницкий. Михоэлс: Статьи, беседы, речи. Статьи и воспоминания о Михоэлсе. http://teatr-lib.ru/Library/Mihoels/Mihoels/.
2.      Матвей Гейзер. Михоэлс. М: Молодая гвардия, 2018.
3.      Александр Сиротин-Лахман. Еврейский театр прощается… но не уходит. Бостон. 2023.
4.      Согласно статистике, которой известно все, в мире осталось около 600 000 говорящих на идише – по сравнению с 11 миллионами до Холокоста. Около 150 000 из них живут сейчас в США, в основном в ортодоксальных общинах Бруклина и Манси (Monsey, NY). См. Aviva Kushner, The Grammar of God, Speigel & Gray, New York, NY, 2015, 13–15.
5.      «Мотивы Моисея Береговского». Документальный фильм Елены Якович, 2020.
6.      The Yosl and Chana Mlotek Yiddish Song Collection at the Workers Circle – Dzhankoye.  https://yiddishsongs.org/dzhankoye/.
7.      Леонид Флят. З. Шнеер (Окунь) и Московский ГОСЕТ. «Заметки по еврейской истории» №3 (173), март 2014. 8.      Ефим Вовси. Воспоминания о детстве и юности С. М. Михоэлса. Альманах «Еврейская старина» №2 (85), 2015.
9.       Игорь Гусев. Дер хавер Шнеер. Альманах «Дерибасовская – Ришельевская». Кн. 34. Одесса, 2008.
10.       Noah Prylucki, Etel Tzukerman and Nochum Gelfand (Translation by Ofer Dynes) The Yiddish Life of Chaim Soutine (1893-1943): New Materials. In Geved A Journal of Yiddish Studies, 27 April 2020, https://ingeveb.org/texts-and-translations/life-of-soutine. In APPENDIX [1]: (A typical yeshiva student–both in his looks as well as in the way he dresses < . . .> It’s enough to look at him for a second, and you know, that this is not a man of this world. He is devoted to his field, and is, in his own style, a cunning young man–one of those shy and smart fellows, who don’t trust people from other social circles. When they hear the foolish talk of these people, an ironic sparkle lights their eyes, and they enjoy ridiculing them behind their backs.)
11.       Александра Шатских. Театр в биографии Шагала. Журнал «Третьяковская галерея». 12.       Песня на идише. Белц, Майн Штетеле Белц xvid. https://www.youtube.com/watch?v=4a341jypJJs.
13.       Ицхак Перлман. Ойфн Припечек (На припечке). https://www.youtube.com/watch?v=2IRDnUSBWQ4.
14.       Leonard Cohen.  Un As Der Rebbe Zingt – Arena. As+Der+Rebbe+Zingt+-+Arena+&mid=EC1F52E07B45E45A5CB4EC1F52E07 B45E45A5CB4&FORM=VIRE.
15.       Рав Зеев Мешков. Бааль Шем Тов. Жизнь праведника. June 7, 2003. http://midrasha.net/baal-shem-tov-zhizn-pravednika-2/.
16.       Валентин Михедько. Власть, революция и погромы в Беларуси в начале ХХ в. «ЦАЙТШРИФТ» (журнал по изучению еврейской истории, демографии и экономики, литературы, языка и этнографии), Минск – Вильнюс. Том 8 (3). 2013, 20–34. (Погром - одно из очень малого числа русских слов, вошедших во все языки мира. Так что русской культуре и в самом деле есть чем «гордиться».)
17.       Chaim Soutine: Flesh, May 4 – September 16, 2018. The Jewish Museum New York, NY. 18.       Хаим Сутин: жизнь и смерть художника напоминает легенду. http://www.homsk.com.
19.       Борис Э. Альтшулер: «Зверь из Смиловичей» – пророк европейского Апокалипсиса. О жизни и смерти художника Хаима Сутина. Мастерская, 2014. https://club.berkovich-zametki.com/?p =10578.
20.      Joan Baez. Donna, Donna. https://www.youtube.com/watch?v=j1z BEWyBJb0.
21.      Юлия Беломлинская. Дона, Дона, https://www.youtube.com/watch?v =tzUukSnxiwk.
22.      Dona, Dona (Sholom Secunda) - Janoska Ensemble [Live in Vienna 2022 - Voices for Peace] : в исполнении Венского ансамбля «Яношка» и венского хора мальчиков в марте 2022 года в знак поддержки народа Украины:  https://www.youtube.com/watch?v=emw UgzCjI_U&list=RDemwUgzCjI_U&start_radio=1.
23.       С Пречистенки на Лубянку: история Еврейского антифашистского комитета: МОХ, https://www.moh.moscow/ komitet.
24.       Хад Гадья - песня на Песах. Община «Ле-Дор ва-Дор» (Из поколения в поколение). https://www.youtube.com/watch?v=6cCt-5fz8Sk
25.       Boaz gadka - Had gadia (Official music video) https://www.youtube.com/ watch?v=ZzpJX_ElTpo.
26.       Ирма Хаимович Друкер. Они оставили след в истории Одессы. https://odessa-memory.info/ru/index.php?id=765. Там приведена фотография одесских еврейских писателей, сделанная, по-видимому, в начале 30-х, на которой среди других запечатлены Шнеер и Друкер.
27.       I. Druker. Der frejlekher shefer fun “Frejlekhs”/газ. “Folks-shtime” (идиш), №15–18, Варшава, 1970.
28.       Макс Вексельман. С. М. Михоэлс в Ташкенте. Московский Государственный еврейский театр (декабрь 1941 – сентябрь 1943). Семь Искусств №3 (16), 2011. https://7iskusstv.com/2011/Nomer3/Vekselman1.php. 
29.       А. В. Зускина-Перельман. Путешествие Вениамина. Гешарим, Иерусалим – Москва, 2002.
30.       Еврейская песня «Ребе Элимелех» (автор Моше Надир) в исполнении сестер Якубсфельд. https://www.youtube.com/ watch?v=FMnEZORDeq4.
31.       Мария Котлярова. Метод Каминского. Лехаим, 18 февраля 2020. https://lechaim.ru/events/kaminsky/.
32.       Misha Alexandrovich. Mekhutonim Geyen song of Mark Warshawsky. https://www.youtube.com/watch?v=RPnmLkp-Fs4.
33.       Песня на идише – «Фрейлехс». Иудаизм и евреи. https://toldot.com/audio/nigunim/nigunim_2833.html.
34.       Lomir Alle In Eynem – Efim Aleksandrov. https://www.bing.com/ 
35.       Ю. Головашенко. «Фрейлехс». В кн. К. Л. Рудницкий «Михоэлс мысли и образы», т. 5, стр. 393–401.
36.       Осип Мандельштам. Московский Государственный Еврейский театр (Михоэлс). Малое собрание сочинений. Азбука, 2011, стр. 654–656.
37.       Рукопись переводов Анны Андреевны Ахматовой из еврейских поэтов, 1957.  «Литфонд», https://www.litfund.ru/auction/ 29/303/.
38.       С благословения Любавичского ребе. ЛЕХАИМ. Декабрь 2000. Кислев, 5761–12 (104) Московское время. https://www.lechaim.ru/ARHIV/104/gazeta.htm.
39.      Синагога на Большой Бронной. https://www.bing.com/images/ search?q=синагога+на+большой+бронной&form=HDRSC3&first=1.
40.       Моше Клейман. Наш отъезд из России. Лехаим. Сентябрь– октябрь 2006. https://lechaim.ru/ARHIV/173/kleynman.htm.
41.       Дорит Колендер. Корабль из Одессы, который изменил Израиль. https://www.vesty.co.il/articles/0,7340,L-5646765,00.html.
42.       Семен Акимович Ан-ский и его пьеса «Диббук: жизнь меж двух миров». https://marinagra.livejournal.com/50944.html.
43.      Окунь Абрам Гиршевич.


Рецензии