Недо-дверь, или...

Недо-дверь,
или как провалиться в тартарары,
не отъезжая за километр от собственного села

1.

     В одной из захолустных областей, куда цивилизация до поры до времени не совала свой технологически развитый нос, лениво залегала деревня Глушиловка на пять дворов. Даже вооружённым наукой взглядом этот край не удостаивался, как говорится, ни сном, ни духом. Прогресс брезгливо обходил за много километров. Не замечая, не интересуясь, не вмешиваясь.

     С течением времени деревня росла — неспешно, будто сама собой. Как сорняк, пробивающийся сквозь трещины дорог. Один дом прибавился, потом ещё один, третий, четвёртый… Окрестные земли: поля, леса, озеро, болота и торфяники как будто сами собой неуклонно выдавливали из себя новые жилища.
     И вот уже не деревушка, а полноценное село — дворов на двадцать пять, разномастных и непохожих друг на друга. Появились и каменные, и кирпичные, и даже двухэтажные с металлическим глухим забором. На некоторых оградах кособочились таблички, добавлявшие особого колорита:
     «Во дворе злобная шавка», или
     «Во дворе строгая собака», а то и вовсе —
     «Тут живут две ненормальные кошки и затравленный кот»,
отчего вся картина становилась ещё живее. Не сказать, чтобы забавнее. Скорее мрачней.

     По утрам над крышами по прежнему стелился сизый дым. Не зарастали тропинки, протоптанные между дворами ногами жителей. В воздухе витал запах домашнего хлеба, разбавляемый по вёснам духом сирени, летом – ароматом свежескошенной травы, а зимами – морозцем хрусткого снега. Как и встарь, глобальные перемены глядели в другую сторону. А в селе Глушилове, в этом тихом омуте, жизнь текла своим чередом — какая-никакая… застойная, но своя.

2.

     Где то в конце XX го столетия перемены пошли в село валом.
     Сперва появился сельсовет — скромное, но солидное здание с вывеской, будто знаком:
     «Теперь тут всё по взрослому».
     На первом же собрании председатель объявил: «Восстановим церковь — символ нашего края. И кладбище приведём в порядок: нельзя, чтобы память зарастала травой».
     Люди переглядывались. Если и так всё складывается весьма неплохо — дети и домашний скот успешно плодятся и размножаются, поля колосятся и дают богатый урожай, в лесах и летучая, и бегучая дичь не переводится. Зачем эти хлопоты?

     Вскоре на месте разрушенной ещё в революцию 17-го года церкви начали возводить новую. Всем селом собирали деньги, рубили дерева, ставили леса. Когда поднялась звонница и впервые ударил колокол, многие перекрестились — будто время сделало шаг назад, к чему то утраченному и вдруг возвращённому.
     За обновлённой ограды, привели в порядок могилы: выправили покосившиеся кресты, прочистили дорожки.

     Словно по мановению невидимой руки, выросла библиотека. Скорее изба читальня на одну комнату. С конторкой работника, четырьмя стеллажами и двумя старыми кособокими столами. Тихая обитель книг, где пахло бумагой и приглашалось помечтать о дальних странах. Правда, желающих не находилось.

     Когда появилась поликлиника — светлая, тёплая, с запахом антисептика и надеждой на здоровье, — отпала необходимость ехать за сто километров в город. Хотя в этом крае болели мало — будто даже хвори обходили его стороной.

     А следом, будто венчая робкий расцвет, встала школа. С тишиной на уроках, со смехом на переменах, с портфелями, с мелом на досках и неустанно появляющейся на свет взрослеющей ребятнёй.
     Между тем народ упорно не понимал — удивляться, радоваться или печалиться.

     Потому-то, в селе Глушилове всё оставалось по своему. И это уже не казалось идиллией. Тишина, прежде уютная, теперь давила. Размеренность, прежде умиротворявшая, оборачивалась застоем. Люди не менялись — и в этом читалась не сила, а тревожная неподвижность.

     Старики по;прежнему сидели на лавочках у поселкового совета. Их разговоры всё чаще сводились к затверженной перекличке: «Раньше было лучше», «В наше время…», «А вот раньше…», «Нынешние не то…». Они сверяли время по солнцу, но будто не замечали, как оно уходит — мимо, сквозь пальцы. Их мудрость, некогда живая, превратилась в набор фраз, не оставлявших места для нового.

     Хворые ходили к бабке Меланье не потому, что верили в её травы, а потому, что «так принято». Поликлиника, несмотря на светлые стены и стерильную чистоту, стояла почти пустая — не из недоверия к медицине, а из страха перешагнуть черту привычного. Доктора лечили тело, но души оставались запертыми в старых телах.    Церковь наполнялась только по большим праздникам. При поликлинике открыли небольшую часовенку. Люди шли не к врачам — а к Богу. Или всё к той же знахарке Меланье, которая, казалось, не старилась.

     В библиотеке пылились книги. Дети заглядывали лишь поглядеть на яркие картинки или полистать иностранные комиксы; старшие — только чтобы прочесть в сокращениях книги по школьной программе. Вскоре библиотекарь уехала в город. Книги перекочевали в школу.
     В помещении библиотеки открыли точку с мобильными телефонами. Сперва ажиотаж. Невиданные ранее модели с неслыханными названиями «Нокиа» и «Алкатель» дети выпрашивали у родителей на дни рождения и Новый год. Женщины часами висели на линии — наконец то можно болтать с подругами, не отрываясь от домашних хлопот.     Мужики посмеивались: теперь, лежа в отходняке на втором этаже не надо орать на весь дом «Тащи рассол, жана!», — достаточно ткнуть в кнопку и скомандовать в трубку.
     Но радость оказалась короткой. Сеть охватывала лишь пределы Глушилова. На дальние расстояния — вовсе глушь. Об интернете речь и тихой сапой не проскальзывала. Длительные разговоры по любому били по карманам сельчан. Да и детям быстро наскучили мобилки. Настоящие развлечения ждали их в натуре… в природе то бишь. Куда заманчивей разорять птичьи гнёзда, гонять белок, пускать кораблики в весенних ручьях, гонять мяч или просто камушки. Всё это никак не умещалось в маленьком металлической штукенции. Повинуясь массовому охлаждению местных к и такому виду прогресса, в опустевшем помещении, как водится, возник вино водочный магазин с отделом сигарет.

     Вечерами на завалинках звучали те же песни, те же шутки, те же байки. Народ знал их наизусть, но в этом знании не было жизни — только эхо давно ушедших времён. Система «451° по Фаренгейту» побелила без костров.

     Даже школа, хоть и учила детей новому, не могла вырвать из них эту тихую сельскую закваску. Учитель задавал сочинение на тему «Кем хотите стать?»
     — Как батя — комбайнёром, трактористом, или пастухом. – Писали мальчики.
     — Как мама — дояркой. Или коров лечить. – Так, конечно, девочки.
     Одна девочка написала: «Хочу стать террористкой… Как батя!» Слово было замарано, но всё равно читаемо… Школьница криво исправила его на «трактаристкой».  С ошибкой. Учитель молча поставил галочку. В классе никто не спросил, почему так.    Все знали, что её отец давно сидит в тюрьме.
     Ребята бегали по тем же тропкам, ловили рыбу в тех же водоёмах, играли в прятки в тех же пещерах или зарослях ивняка. По негласному договору с прошлым они повторяли судьбы своих предков.

     Это было всё то же глубокое и тоскливое тургеневское «затишье» — словно застывший кадр из старинной книги, где время не течёт, а лишь едва колышется, как пыль в полуденном луче. Сюда не добирались новые веяния: они разбивались о невидимую грань, окружавшую село, и рассеивались, не оставляя следа.

     Улицы пахли горькой, вяжущей старинной пылью. Утро начиналось одинаково, вечер заканчивался тем же — неторопливым перебором привычных слов, знакомых жестов, извечных привычек. Даже ветер здесь казался застывшим, будто его тоже прихватило этим вечным «вчера», где новое не пугало, а просто не имело права на существование.

     И чем дольше длилась эта неподвижность, тем яснее становилось: цивилизация не пришла сюда не потому, что не хотела, — а потому, что здесь ей не было места.  Там, где люди застыли в прошлом, сама жизнь медленно утрачивала право на существование.

     А школа… Школа пыталась говорить с детьми о будущем, но её голос тонул в гулком эхе прошлого. Ученики отвечали на вопросы, не задумываясь, повторяли заученное, не чувствуя. Если у них и были мечты, они таились где;то глубоко — за страхом быть не такими, как все, за грузом «так надо», за стеной «а что люди скажут?».

     И в этой неподвижности, в этой тихой, почти благостной инерции, таилась самая страшная пустота. Время переставало быть рекой и становилось стоячим озером, в котором отражается лишь собственное, бесконечно повторяющееся, подёрнутое рябью и тиной лицо «болотного человека».

3.

     Конечно, бывало и так. Молодёжь покидала посёлок. Не по зову сердца — по закону. Армия. Учёба. После школы здесь просто некуда было идти. Даже чтобы стать дояркой или ветеринаром, нужно было уезжать на время. А годы, когда опыт передавали от старших к младшим, давно миновали.
     Уезжали без пафоса, без громких слов. Не прощаясь, со старым чемоданом самого необходимого, оборачивались на дома, на колокольню, на речку за околицей.  Садились в автобус до райцентра, то остановки которого еще приходилось топать полчаса — и всё. Ни писем потом, ни звонков, ни приездов на каникулы. Словно за поворотом дороги молодых проглатывала иная жизнь, где не было места старым привычкам и знакомым лицам.

     Некоторые возвращались — отучившись, отслужив, попробовав город. Девочка, когда то написавшая, что хочет быть «Как батя!», вернулась механиком по сельскохозяйственной технике. О как! Отец её всё продолжал сидеть в тюрьме. А один мальчик стал дояром. Не шутка.

     А иные, которые, как оказалось, любили учиться, не возвращались никогда. В Глушилове это принимали, как данность. Но всё равно находили повод для укоризны:  «Перечитанные сгинули». Будто не призыв и не необходимость учиться гнали их прочь, а те самые книги — из школьной библиотеки.
     Старожилы качали головами. Поговаривали, что звонкая девчонка Любка, знавшая наизусть все стихи из хрестоматии, вышла замуж за физика из столицы и лишь раз в три года присылала открытку, да и то — не в село, а отцу в соседний город, которому сама же, когда тот овдовел, помогла перебраться. На похоронах матери дочь не появлялась.
     Родители уехавших молчали. Только по ночам, когда ветер стучал в ставни, вздыхали горше обычного. «Не сгинула кровинушка. — Шептали, прижимая руку к груди. — Чувствует сердце, жив здрав, где то дышит, трудится…» И добавляли, крестясь: «Хорошо хоть не убился никто… Ведь бывало — вот так начитаются, а потом вода забирает, или петля».
     Книги стояли на полках. Ни вины, ни зовов не читалось явно между строк. Но народ на селе понял: слово умеет тянуть. Даже если путь начинается не по зову мечты, а по расписанию автобуса, по повестке, по необходимости. Однажды утром человек уезжает — и больше не появляется на родной улице. Только в списках и памяти родных. А книги шептали о том, что буквы умеют отрывать от земли.

     Но всё таки один из «перечитанных» вернулся.
     Николай Костенко — отслуживший во флоте доктор медицины, выпускник Сеченовского университета. Статный, с ясным взглядом, с той особой сдержанной уверенностью, что приходит с настоящим знанием. Вернулся по всем статьям первым женихом, но… вот беда — с женой.
     Об этой «беде» тут же заговорили в селе. Бывшие одноклассницы, подруги детства Николая, перешёптывались у колодца и на посиделках: «С женой… Ну надо же!» Для них он по прежнему оставался Колуном — тем самым мальчишкой, что лазил с ними за яблоками в соседские сады, по той простой причине, что чужие яблоки вкусней. Да и вообще – все деревья общие. Николай также первым вызывался помочь, если у кого-то сломался велосипед. Теперь же он шёл по улице не один. И от этого контраста глушиловские девушки невольно вздыхали: не их он тепереча. Не их выбор, не их судьба.
     Жена Николая была хирургической медсестрой. Будучи на первый взгляд маленькой и хрупкой женщиной, Наталья со своей собранностью, тщательностью, с тихим голосом, выверенными движениями и внимательным взглядом, замечала малейшие изменения в состоянии пациентов.

     Поначалу не ради места в местной поликлинике приехал Колун, как его в детстве прозвали. Причина была горше. Его мать, ещё молодая Дарья вдруг оказалась прикована к постели. Всего 45;лет, а паралич сковал тело, отнял речь, оставил лишь беспомощно блуждающий взгляд.
     Бабка Меланья — знахарка, к которой по прежнему шли за подмогой, — впервые не нашла заговоров и снадобий. Годы лечила других: травами, чародейством, приёмами, перешедшими от пра-пра-пра... Но перед болезнью родной дочери её мудрость отступила. Старушка лишь качала головой, разглядывая вернувшегося внука своими не по старушечьи острыми глазами. И отчего то теперь называла его не Колюнюшкой, как в детстве, а почтительным — Николай Николаевич. В этом обращении читалось не поражение, а тихое признание: есть хвори, которым не подвластны ни травы, ни слова.
     Меланье было уже девяносто. Она понимала. Другие ещё она помогает с божьей помощью. А родную кровинушку, самую младшую, не уберечь, не вылечить.
     Остальных своих детей бабушка уже пережила — одного за другим. Десять недожитых судеб, десять непройденных дорог, десять прощаний. Теперь вот угасает последняя, младшая. Меланья смотрела на дочь, на внука и молчала. Слёзы были выплаканы. Теперь закончились и слова.

     Николай устроился хирургом и по совместительству травматологом в поликлинику. Со временем по договоренности с сельсоветом и директором были пристроены смотровые, и операционные кабинеты. Николай выписал из города лекарства, ортопедические кровати для лежачих больных, прочие приспособления. Был установлен почасовой распорядок дня. Его жена помогала — спокойно, без показного сострадания, с той деловой мягкостью, которая бывает у людей, привыкших к чужой боли.
     Большинство по привычке шли за подмогою к бабушке Николая, или обходились домашними средствами. Но те немногие, кто решался на «официальное» лечение, теперь знали: есть врач.
     Николай брал на себя то, что давно вышло из разряда чудес: удалял аппендиксы в условиях амбулатории, вскрывал абсцессы, вправлял вывихи, зашивал раны, ставил катетеры. Наталья была рядом. Подавала инструменты, следила за состоянием больных, успокаивала тех, кто нервничал, боялся. Порой, устав от рутины, хирург втайне мечтал… об эпидемии. Хотя бы масенькой вспышке, чтобы наконец почувствовать — вот она, настоящая работа.
     А потом Николай открыл в поликлинике маленький кабинет с бормашиной. Не для прибыли — для нужды. Поставил простое кресло, разложил инструменты, привёз из города анестетики. Теперь к нему приходили не только с острыми болями, но и просто «подлечить», «запломбировать», «посмотреть, что там ноет». Он не гнался за объёмами — лечил столько, сколько требовалось, чтобы боль отступила, а человек ушёл с облегчением. При сложных случаях отправлял в райцентр, помогая даже деньгами, если имел финансовой возможности поехать. Благодарные оплачивали натурой – мясом, молоком, сыром, овощами да фруктами, заготовками. Вести собственное хозяйство у этой пары не было ни времени, н возможности.
      Село наблюдало. Кто то вздыхал: «Вот ведь, книги то не подвели». Кто то хмурился: «Чужие они — что Колун, что его жена».
     Меланья смотрела на жену внука с настороженностью. Всё в ней было не так. Движения слишком чёткие, речи слишком выверенные, взгляд слишком прямой. Не умеет говорить полунамёками, не знает, как обходить острые углы, не верит в силу заговора. Не похожа на местных.
     — Не наша Наташа. — Думалось бабушке.
     И всё же… когда невестка осторожно приподнимала её дочь, проверяла температуру, совсем непонятную «сатурацию», меняла повязки — подозрение отступало и появлялась благодарность.
     Николай склонялся над матерью, чтобы сделать укол или перевернуть её, чтобы не было пролежней. В действиях этих супругов-союзников были и ясность, и безмолвное принятие. Даже самые упрямые скептики замолкали, что уж говорить о старой знахарке.
     Николай вернулся не для того, чтобы изменить село. И в этом возвращении, в этой будничной, но непоколебимой заботе, было что то, что заставляло задуматься: а может, книги не отрывают от земли — а учат возвращаться?

4.

     Так не шатко, ни валко, текла жизнь мимо — мимо.
     А потом тихо скончалась бабушка Меланья.
     Она наготовила еды к возвращению внука с женой, как делала всегда, зная, что молодые в своей больнице не едят толком по-человечески. На столе стояла большая фарфоровая супница с борщом, накрытая крышкой. Эту супницу Наталья привезла из города с тихой надеждой, что теперь будет сама готовить для мужа.
     Рядом исходила жаром чугунная сковорода, которую Меланья ни на что бы не променяла.
     — Еда в ней дышит.;—;Повторяла она ранее голосом-скрипом.
     Звук был похож на тот, которые издают дверцы старого серванта.
     На сковороде паром исходила жареная картошка с луком и укропом.
     На большом блюде — курица, запечённая с чесноком и душистыми травами. И на этот случай у бабочки была в давние времена присказка.
     — Лук – чеснок при каждом блюде. Пусть шарахаются люди. Этим можно пренебречь…
     Корочка у курочки золотистая, а под ней;—;сочное мясо, которое легко отделяется от костей. Чуть поодаль, на простом блюде, румянились пирожки с картошкой и грибами, как любил Николай, и с капустой для Анны.
     У края стола попыхивал паром начищенный самовар. Рядом чайные пары, сахарница с кусковым сахаром, сушёные травы да ягоды для заварки. И, конечно, мёд и варенье на любой вкус.
     Бабушка сидела во главе стола, выпрямившись, руки в старческих пятнах, шершавые сложены на скатерти.
     Николай и Анна вернулись к полуночи. Вошли в столовую. Меланья на месте, стол накрыт. Тепло, светло, пахнет домом.
     — Доброй ночи, бабуля. – Сказал внук. – Опять не ела? Нас дожидалась? Зачем же?
     Наталья сняла крышку с супницы, разлила борщ по тарелкам. Николай нарезал хлеб, потянулся к пирожку. Наталья поднесла ложку ко рту. Николай взял кусок хлеба… И в тот самый миг, когда они уже собирались отведать, оба взглянули на так и не ответившую бабушку.
     Меланья всё так же сидела, не шелохнувшись. Ни движения, ни вздоха. Только неподвижный взгляд, устремлённый куда то сквозь молодых. В этой застывшей тишине что то треснуло. Оба почувствовали это одновременно.
     Николай поднялся, подошёл… дотронулся до её руки;—;ледяная. Попробовал приподнять ладонь;—;та безвольно опустилась.
     —;Всё…;—;прошептал он. – Отошла.
     В окно бился голубь.
     В доме по прежнему пахло едой. Самовар всё так же тихонько попыхивал, не ведая о случившемся. Часы тикали. Но стол, накрытый с такой заботой, вдруг стал памятником последнему мгновению, когда всё ещё было, как до…
     Николай вернулся на своё место. Всё глядел на бабушку, будто ждал, что она моргнёт, улыбнётся, скажет: «Ну что вы, родные, я тут». Но тишина была окончательной.
     На столе остывали блюда: борщ, картошка, курица, пирожки, самовар. Всё осталось так, как она приготовила,;—;с любовью, по привычке, до самого конца. И эта нарядная супница, столь чуждая привычному укладу, вдруг перестала быть символом несбывшихся намерений. Она просто стояла там;—;часть последнего обеда, приготовленного руками, которые знали настоящую цену тепла.
     — Коленька, — тихо произнесла жена, — может еду на поминки прибережём. Смотри, сколько много…
     — Надо матушку проведать. — Не ответил Николай.
     Так и не притронувшись к еде, ушёл в комнату парализованной мамы, пережившей свою мать.

     Похороны знахарки состоялись через два дня. Тишина, оставшаяся после них, будто перекроила мир. Привычные тропы стали чуть иными, воздух — чуть тяжелее, а дальние уголки села боязливо отодвинулись ещё на шаг от жизни.
     — Да сколько же можно! — Пронеслось у кого-то в мыслях.

5.

     Но даже этот глухой всплеск потонул в тягучей полутени—полусвете, которая ложилась не так, как прежде, — с какой то неуловимой странностью. Будто саму реальность перекосило, открывая зазор для того, что давно ждало своего часа.

     И зазор этот вёл прямиком в запущенный двор сада да огорода на пятнадцать соток. Дом на этом участке много лет стоял пустой, обветшалый. Окна заколочены, крыльцо прогнило, крыша местами провалилась. Время остановилось здесь поди уж как лет сто назад, и так и не решилось двинуться дальше.

     А сарай, стоявший в правой дальней части двора, выглядел странно. Не разрушенным. Нет. Скорее намеренно обездвиженным. Там, где полагалось быть двери, виднелись лишь слабые борозды в обветшалой древесине — отчётливые шрамы от намеченного, но так и не возникшего проёма. Ни косяка, ни петель, ни даже намёка на то, что туточки – вот тут… на этом самом месте… когда то была задумана дверь. Просто плоскость стены с едва различимыми линиями, будто кто то старательно стёр саму возможность входа. Будто кто-то старательно не запер, не закрыл — лишил возможности как открыться, так и закрыться. А в левой стене сарая под самой крышей было окошко.

     Сделал это «величайшее открытие» старик Тихон. Этот громогласный бывший староста совершенно не соответствовал данному ему при рождении имени. До этого момента никто не замечал странностей. Ну дом, ну огород, ну сарай. Они были незаметной, привычной, почти невидимой частью пейзажа. Люди проходили мимо, погружённые в свои мысли.

     Но в тот вечер Тихон, изрядно перебрав, решил срезать путь до своего дома. С горем пополам, перебросив свое тело через полуразвалившийся забор, шагнул в заросшую травой глушь, хлебнув ботинками воды из сточной канавки. Чуть погодя, споткнулся о гнилую доску. Прямо носом уткнулся в нефункциональную недо-дверь.
     Старик провёл пальцами по бороздам, оказавшимся шершавыми. Тихону показалось, что он пытается нащупать невидимую границу между «было ли» и «не было». И чем дольше он смотрел на эти линии, тем яснее понимал: перед ним не просто заброшенный сарай. Перед ним — дверь прилагательное, как в понимании фонвизинского Митрофанушки. Она существовала лишь как понятие, лишённое действия,  как обещание входа, которому никогда не суждено сбыться.
     Тихон постоял, почёсывая бороду. И вдруг ощутил странное родство — будто перед ним высился не сарай, а его собственное отражение. Такой же застывший в форме без содержания. Как и он сам — давно утративший возможность открыться, словно кто то невидимый стёр в нём самом все петли и косяки, оставив лишь призрачные борозды там, где раньше была дверь в мир.
     Тихон медленно пошёл прочь, но на полпути обернулся. В голове уже зрела мысль: завтра вернуться. Взять топор. Вырубить в этой плоскости настоящий проём — не потому, что нужно войти внутрь, а потому, что должен быть вход. Потому что, если здесь появится дверь — значит, и у него ещё есть шанс открыться миру, которого он так долго избегал.

     На утро Тихон, едва продрав глаза, принялся всем рассказывать про своё открытие.
     — Там, в том сарае, — он широко рукой показывал в сторону двора — глухая заглушка. Ровно на месте двери. Ширина — чуть шире плеча, а в высоту так, что даже наш сельский великан Ивашка и то пройти бы мог. Ни петель, ни косяка, ни замка, ни замочной скважины. Будто и не бывало никогда никакой двери.
     Глушиловские только усмехались. Опять старик бредни плетёт после вчерашней выпивки. Кто то отмахивался, кто то подшучивал.
     — Тихон, ты бы ещё опять по десятому заходу про летающую корову рассказал.
Но слово за слово, история обрастала деталями. И вот уже несколько любопытных сошлись у колодца, перетирая случившееся. А потом и вовсе решил, что надо бы самим глянуть. Мало ли… Может, и вправду что то странное там затесалось.

     К полудню собралась небольшая компания. Тихон с видом первопроходца шёл, чуть покачиваясь, впереди. Вот сейчас он покажет эту самую заглушку. И всем станет ясно — правду-матку резал.
     Подошли к сараю. Да, дверь слишком гладкая. Слишком ровная. Слишком… недо-дверь.

6.

     С этого момента сарай начал жить двойной жизнью. Внешне — всё тот же заброшенный. Внутри — невидимая воронка, притягивающая взгляды, мысли, надежды, страхи.
     Каждый, кто задерживал взгляд на недо-двери, невольно начинал её «достраивать». Мозг, столкнувшись с неполнотой, пытался заполнить пробелы. Один представлял, что ручка есть, просто она невидимая. Он мысленно нащупывал её, прокручивал, дёргал — и каждый раз испытывал лёгкое разочарование, когда реальность возвращала его к гладкой доске.
     Другой убеждал себя, что дверь — фальшивка, декорация. За ней нет ничего, потому что её невозможно открыть. Это ненадолго успокаивало.
     Третий видел в отсутствии ручки вызов. Если нет способа войти — значит, нужно придумать свой, — думал он, и в голове рождались безумные планы: выбить дверь, пролезть через крышу, найти скрытый механизм.

     Иногда из за недо-двери доносились звуки. Или казалось, что доносились. Звуки то смахивали на тихий скрежет. То слышались десятками голосов, переговаривающихся на непонятном языке. Человек останавливался, прислушивался, но звук растворялся в шуме ветра. Другой различал стук — ритмичный, как пульс. Он прикладывал ухо к проёму, но слышал лишь собственное дыхание. Третий был уверен — там, за дверью, кто то топчется. Медленно, размеренно. Топ. Пауза. Топ. Но стоило ему подойти ближе — шаги затихали. Эти звуки рождались внутри. В окошке иногда брезжил свет, но добраться и заглянуть никто не решался.

     Разумеется, недо дверь пытались вышибить. Брались за дело с удалью, вооружившись и топором, и пресловутой «дубинушкой».
Первый же удар топором отозвался звонким лязгом. Металлическое навершие сорвалось с места и, кувыркаясь, улетело в траву. А когда в ход пошла «дубинушка», от бревна щепы порснули во все стороны, как стая испуганных птиц. А двери хоть бы хны.
     Но самое удивительное… Конец дубины, врезавшись в неподатливую древесину, словно впитал форму проёма. Обрёл чёткие прямоугольные очертания.
К счастью, почти обошлось без последствий. Почти… Одна из щеп, впилась в щеку Ивашки. Того самого местного великана. Плечи — в сажень, голос — как труба, руки — как кувалды, ростом метра два и сапоги пятидесятого размера. Ивашка крякнул, пошатнулся, нахмурился, да выдернул щепу. Кровь алой дорожкой сразу заструилась по загорелой коже. Парни всполошились. Бросились за водкой. Принялись рвать чистую тряпицу на бинт.
     — Надо к знахарке! — Крикнул кто то.
     Но тут все примолкли. Меланья то уж месяц как на том свете…
     — К внуку пойдём, — сказал один, и несмотря на протесты Ивашки потащили его к больнице. — Он то знает, как с такими делами управляться.
     После смерти бабушки Николая, за хирургом прочно закрепилось прозвище «Внук».

     Из сбивчивого рассказа мужиков Николай впервые узнал о недо-двери.  Он молча обработал рану. Промыл, остановил кровь, зашил, наложил повязку.
     — Хорошо ещё, что глаз тебе не выбило. — Сказал великану сухо.
     А в голове билась одна мысль: «Почему мне никто не сказал раньше про дверь?»
Оставшись один, Николай задержался в кабинете. Мысль о недо двери не отпускала. Он подошёл к окну, выглянул во двор. Хотя сарай был далеко, воображение дорисовало проём в обветшалой стене. Недо дверь. Молчаливая, непокорная. Теперь это было не просто странное место. Это был вопрос, обращённый лично к нему.

7.

     Но не было у Николая времени даже одним глазом посмотреть на недо-дверь. Теперь все, хоть мало-мальски чувствовавшие себя плохо, шли к нему. Работы прибавлялось. Жена помогала из последних сил. Теперь ей пришлось на себя и домашние дела взвалить, и уход за парализованной свекровью.
     Дни шли за днями. Нагрузка не уменьшалась. И в один из таких дней мать Николая скончалась. Лишь в последний миг узнала сидящего рядом сына. Взгляд, долго скользивший мимо всех, вдруг остановился на нём. Тихо, но внятно выдохнула:
     — Колюнюшка… - А потом, с тихой, почти пугающей настойчивостью. — Сожги моё тело… Не хочу, чтоб меня черви ели. И прости…
     Сын пытался рассуждать, как врач. Это агония, искажение сознания, ничего больше. Но где то глубоко в душе своей понимал — в тот момент сознание умирающей была яснее, чем за все последние годы. Слова матери застряли в голове Николая, как чёткая, безжалостная команда.
     Сын сделал всё чин по чину, согласно последней воле покойной. Свозил на кремацию, развеял прах там, где его мать много лет назад кормила беспризорных кошек. Николай не спал несколько ночей подряд.

     А потом он пошёл к недо-двери. Начав курить, Николай часами просиживал неподалёку на брошенной «дубинушке». Следя, как тени ползут по стене сарая. Почему то именно здесь ему становилось легче — будто это место удерживало его на грани между холодным разумом и тем, что нельзя объяснить.
     Недо-дверь притягивала. Не как загадка, не как вызов, а как молчаливый знак — вот граница, которую нельзя переступить, но и нельзя игнорировать. Место, где нет входа, но есть обещание чего то иного.

     Когда Николай в детстве жил здесь, он зачитывался «Дверью в стене» Герберта Уэллса. В старых переводах ему этот рассказ запомнился под названием «Зелёная дверь на белой стене». В повествовании дверь была простой, почти будничной — но вела в чудесный сад. И всякий раз, перелистывая страницы, Коля мечтал. А вдруг и в нашем мире есть такие двери? Вдруг за обычной доской или стеной скрывается что то невероятное?
     Теперь, сперва, глядя на странную заглушку, он невольно вернулся к тем детским мечтам.
     — За дверью этой сад — всё травы да цветы, — шептал он про себя, — гуляют там животные невиданной красы… * — И тут же гнал прочь мысль.
     Взрослому мужчине, хирургу, стыдно верить в сказки, к тому же коверкать и петь песни. Но образ не отпускал: зелёный лабиринт, солнечные поляны, тишина, в которой слышно, как дышит земля.
     Наталья, заметив, как он засмотрелся на сарай, усмехалась.
     — Опять витаешь в облаках? Тебе бы не сады воображаемые искать, а крышу на доме починить.
     — Почему сразу облака? — Пытался отшутиться Николай. — Просто… странно это.
     — Странно — это когда взрослый человек глядит на дверь, которой нет и видит ворота в сказку. Тебе операции завтра, а ты…
     Она не договаривала. В упрёке была правда. Николай и сам чувствовал, как детская вера в потаённые миры противоречит его нынешней жизни: стерильной, логичной, подчинённой ритму скальпеля и пульса.
     Но чем сильнее Николай пытался отогнать видение, тем явственнее представлялся сад. Не райский уголок, а место, где можно выдохнуть, где нет диагнозов и ответственности, где время течёт по другим законам. Может, именно поэтому сарай так цепляет всех? Каждый видит в нём то, чего боится или жаждет: кто то — пропасть, кто то — спасение. А он — дверь в мир, где можно стать ребёнком беспечным.

     Но спустя какое-то время, Николай убедился, что никакого сада за дверью нет. Он снова и снова вспоминал взгляд матери, её слова. «Сожги…» — словно она знала, что только огонь может разорвать круг, остановить медленное тление, не дать превратиться в прах. А недо-дверь — она ведь тоже о границе. О том, что нельзя войти, но и нельзя оставить как есть.
     Иногда ему казалось, что если он всё таки прорубит проём, то увидит не сад и не тайну, а что то другое. Явится ему то, что мать пыталась сказать в свой последний миг. Что то о переходе, о том, как перестать быть заложником границ — между жизнью и смертью, между разумом и чувством, между тем, кем он стал, и тем, кем был когда то.
     Но он не рубил. Сидел, курил, смотрел. И молчал.

8.

     А потом уехала Наталья. «Блиндармэнцюндунг» - по-немецки выругался Николай… что вообще-то означало «воспаление аппендикса». Жена его ни в чём не упрекала, просто через некоторое время пришли документы о разводе. Николай их подписал, и сам отвёз в город юристу, одолжив у директора больницы машину. В тот же день вернулся обратно. Теперь к словам матери: «Сожги… Прости…» прибавилось последние от жены, горькие, но бесповоротные: «Я не могу так больше. Прости». В доме стало слишком много пространства и слишком мало смысла.
     Когда Николая настойчиво просили быть на работе, он находил в себе силы подняться и пойти. Выполнял обязанности механически. Ставил диагнозы, проводил операции, отвечал на вопросы коллег. В эти часы он снова становился хирургом — собранным, точным, нужным. Но стоило рабочему дню закончиться, он возвращался во двор и садился у недо двери.
     Рядом проходили люди, кто то здоровался, кто то просто бросал взгляд.  Николай не отвечал, даже не удостаивал никого поворотом головы. Ветер шевелил его волосы, забирался под одежду, шуршал обрывками бумаги. Где то вдали то и дело лаяла собака, время от времени скрипела чья-то калитка. Все эти звуки доносились словно сквозь толщу воды — приглушённые, разорванные, не имеющие для него никакого значения. Воздух пах пылью, старым деревом и чуть чуть — дымком от его сигареты, которая тлела между пальцами, почти догорев. Он не ждал, не думал, не вспоминал. Просто был здесь — у несуществующей двери.

9.

     Дверь без ручки стала зеркалом. Каждый видел в ней то, что боялся признать. Невозможность выбора: нет ручки — нет входа, а значит, и действовать не нужно. Мозг предпочитает знакомое «ничего» неизвестному «что то». Иллюзия контроля. Мы верим, что мир должен быть логичным. Дверь с ручкой — норма, а тут — головоломная проблема без решения. Когда правила нарушаются, люди теряются.
     Народ приходил и уходил.
     — Глупость несусветная! — Издавали некоторые нервные смешки, и тут же забывали.
     Но через неделю снова оказывались у сарая.
     — Кто это сделал? Зачем? — Злились другие, будто отсутствие ручки было личным оскорблением.
     Третьи молчали, глядя на дверь так, словно она могла ответить на вопросы, которые они годами задавали себе.
     Что было за дверью? Ничего. И всё. Там существовали и одновременно не существовали сокровища, тайники, мистические существа, счастливые семьи.
     Но в тайне, не признаваясь в этом самому себе, каждый думал: «А вдруг там пустота?» И каждый раз, уходя, каждый уносил с собой частичку пустоты, которую боялся обнаружить в себе.

     Терпение людей истончалось. Сперва перешёптывались, потом стали собираться на крыльцах, завалинках.
     — Что делать с этой дверью? — Всё чаще звучал единственный вопрос.
     Что делать с этим сараем, который въелся в жизнь села, стал её болезненной занозой?
     Сидели в тесной комнате сельсовета, листали бумаги, прикидывали, ссылались на нормы и правила. Говорили о безопасности, о порядке, о том, что «так жить нельзя». Даже пытались поднять архивные документы, чтобы разыскать прежних хозяев дома. Листали пожелтевшие папки в районном архиве, звонили в областное управление, запрашивали сведения через межведомственную систему. Но всё напрасно: записи либо не сохранились, либо оказались настолько противоречивыми, что невозможно было установить, кому именно принадлежал участок и когда он перешёл из рук в руки в последний раз. Казалось, дом и двор давно выпали из всех реестров, растворились в бумажной волоките.
     — Надоело! Под снос. Всё. — В конце концов стукнул кулаком по столу глава сельсовета, хмурый мужчина с тяжёлыми веками за тяжеловесными очками. — Сарай, забор, всё, что осталось. Чтобы и следа не было.
     Долго думали. Почти неделю. Кто то предлагал оставить хотя бы отмостку, кто то настаивал на полном удалении. Также было решено — в случае обнаружения подпола засыпать, не открывая.

     Наконец, дождались ясного утра, пригнали технику: бульдозер, грузовик, пару рабочих с ломами и перфораторами.
     И вот когда машины въехали на участок… там не оказалось ничего.
     Ни дома. Ни забора. Ни сарая.
     Только ровное пространство — гладкое, будто отшлифованное. Ни обломков, ни щепок, ни даже тени от былой постройки. Ни травинки, ни сорняка, ни следа фундамента. Словно земля сама стёрла всё, что когда то стояло на этом месте.
     А в центре — прямоугольный контур. Чёткий, как отпечаток двери. Не яма, не кратер, а именно пробел — место, где что то было, но теперь его нет. И чем дольше смотришь, тем сильнее кажется: это не отсутствие, а присутствие — незримое, но ощутимое.
     Кто то перекрестился. Кто то молча развернулся и ушёл. Рабочие стояли, опустив инструменты, не зная, что делать дальше. А ветер, как и прежде, шуршал по пустому двору — будто и не было никогда ни стен, ни дверей, ни людей.

10.

     Николай наблюдал за этим со стороны. Он не участвовал в совете, не высказывал мнения, не пытался ни объяснить, ни оправдать. Просто стоял в тени, пока другие суетились, спорили, принимали решения.
     Через несколько дней он получил официальное направление: «Повышение квалификации по специальности «Хирургия». Срок — один месяц. Формальность, обязательная галочка в портфолио для аккредитации. Но в этот раз отъезд ощущался иначе: не как командировка, а как пересечение черты.
     Он не собирал вещи. Только написал записку, что… ну, если что-то – пусть желающие заберут что нужно. Перед самым отъездом снова подошёл к прямоугольному контуру на земле. Присел, провёл ладонью по ровной поверхности — холодной даже в полдень. Ничего. Ни эха, ни отзвука. Как и прежде – глушь.

     Николай не думал, что вернётся в село. Он хотел устроиться работать в городе. И повезло. После переподготовки его взяли в новёхонькую городскую больницу. Даже назначили заведующим хирургического отделения.

     Прошло полгода.
     Однажды в короткий отпуск он вдруг решил: «Надо съездить». Просто проведать заповедные места, к которым всё ещё тянуло. Место, где провёл детство и часть взрослой жизни. Где у него была семья. Где похоронил бабушку и развеял материнский прах. Где покоились все его другие предки.
     Дорога заняла несколько часов. Когда он въехал в край — замер.
     Села не было.
     Совсем. Ни домов, ни заборов, ни даже следов тропинок. Только огромный прямоугольник, заросший высокой травой. Словно кто то взял и аккуратно начертал кусок земли, оставив лишь контур.

     Лишь кладбище уцелело.
     Николай подошёл к бабушкиной могилке. Привёл место в порядок: выполол сорняки, подправил ограду, положил цветы.
     Потом отошёл к травяному прямоугольнику. Остановился там, где когда-то, чисто умозрительно, был его двор. Точно определить не представлялось возможным. Лёг на спину.
     Трава обволокла его, пахло землёй и травами. Небо темнело. Ветер шелестел в траве. Зажигались звёзды. Медленно всплыла луна — в этот миг будто слегка прямоугольная, словно печать, подтверждающая: мир хранит свои секреты.
     Николай лежал и смотрел вверх. Ни мыслей, ни вопросов. Только небо, луна и глушь. Та самая глушь, которую он когда то ощутил у двери, которой не существовало.
___________________________

* Перефразированная строка из песни «Город золотой» (слова А. Волохонского, музыка В. Вавилова)


Рецензии
Мама мия,какой сильный рассказ,очень сильно! Правда недо дверь не стоило приплести((Рассказ только испортили в конце,по вашему рассказу детей надо учить в школе,но без МИСТИКИ этой!Вы меня удивили и когда я нахожу такое в Прозе?я понимаю что книга сила хоть и в электронном виде и не что не в силах заменит ее.Глушилово уже не будет,в город стремятся все и жена Николая тоже не выдержала!

Нарт Орстхоев   13.12.2025 20:30     Заявить о нарушении
Спасибо. Но не совсем понятно, почему не стоило приплетать недо-дверь? Она есть именно костяк всего рассказа. А вот о концовке - испортила? А может так и было задумано?

Лина Трунова   13.12.2025 21:26   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.