Улисс. Раздел I. Подраздел C. Блок 2. Лекция 40

     Раздел I. Историко-культурный контекст

     Подраздел С. Повседневная культура и быт

     Блок 2. Частная жизнь и домашний уклад

     Лекция №40. Домашние животные в городской среде

     Вступление

     Представьте себе звуковой ландшафт Дублина на рассвете 16 июня 1904 года. Ещё не слышно грохота телег и трамваев, не раздаются крики разносчиков. Воздух нарушают другие голоса — лай собаки из-за забора, мяуканье кошки, пробирающейся по карнизу, воркование голубей на георгианском фронтоне. Тишина ещё не нарушена городской суетой, и потому эти звуки особенно отчётливы: они не тонут в привычном шуме, а выстраиваются в причудливую симфонию пробуждающегося города. В этих мелочах — в чириканье воробья, в шуршании крысы в подворотне, в тяжёлом вздохе лошади, стоящей у конюшни, — проявляется подлинная жизнь Дублина, его скрытая от глаз повседневность.
     Домашние животные были молчаливыми, но неотъемлемыми соучастниками дублинской повседневности. Они не просто населяли город, они были вплетены в его социальную ткань, экономику и даже психологию жителей. Кошка охраняла запасы от мышей, собака предупреждала о приближении незнакомцев, лошадь тянула повозку с товаром, голубь служил почтальоном в далёких деревнях, откуда приезжали крестьяне. Каждое животное занимало своё место в сложной системе городского быта, выполняя не только практические функции, но и символические: собака была стражем, кошка — хранительницей домашнего очага, лошадь — символом труда и выносливости.
     В эпоху, когда граница между природой и цивилизацией в городе была размытой, животные выполняли роли сторожей, санитаров, компаньонов, а иногда и единственных безмолвных исповедников. На узких улочках трущоб собаки делили с людьми и пищу, и кров, становясь не просто питомцами, а членами семьи. В зажиточных кварталах породистые псы прогуливались с хозяевами по паркам, демонстрируя статус владельца. Кошки, свободно перемещавшиеся между домами, связывали разные миры — богатый и бедный, городской и сельский, домашний и уличный. Их присутствие создавало ощущение непрерывности жизни, её естественности в мире, где всё больше правил диктовали машины и бюрократия.
     Их присутствие редко становилось предметом официальных хроник, но оно пронизывало собой частную жизнь, от трущоб до особняков. В бедных домах кошка могла быть единственным существом, способным согреть ребёнка холодными ночами, а собака — единственным другом, которому можно было доверить свои страхи. В богатых домах экзотические птицы в клетках служили украшением гостиной, а охотничьи собаки подчёркивали аристократическое происхождение хозяев. Даже в конторах и магазинах животные находили своё место: кот дремал у печи, крыса скрывалась в подвале, голубь залетал в открытое окно. Эти существа не подчинялись городским законам, не знали классовых границ — они жили по своим, природным правилам, напоминая людям о том, что мир не сводится к расписаниям и счетам.
     Для Джойса, с его обострённым вниманием к «эпифании» в обыденном, животные становятся важными деталями в портрете города — от знаменитой кошки Блума до случайных собак и лошадей, встречающихся на страницах «Улисса». В эпизоде с кошкой, которую Блум замечает на улице, Джойс разворачивает целую философию: животное становится символом природной простоты, контрастирующей с запутанными мыслями героя. Кошка не судит, не требует, не притворяется — она просто существует, и в этом её особая правда. Лошади, появляющиеся в других сценах, напоминают о связи города с сельской жизнью, о том, что даже в самом урбанистическом пространстве сохраняются следы природы.
     Они не просто фон, а ключ к пониманию невысказанного: отношения к уязвимости, тоски по естественности в мире паралича и сложной иерархии городского быта, где у каждого существа было своё строго отведённое место. Собака могла быть одновременно и защитником, и обузой, кошка — и спасительницей, и источником беспокойства. В их поведении люди находили отражение собственных чувств: преданность, страх, любопытство, одиночество. Животные не умели лгать, и потому их присутствие обнажало истинные эмоции — то, что люди скрывали за вежливыми улыбками и светскими разговорами.
     В этом — особая роль животных в дублинском мире Джойса: они становятся молчаливыми свидетелями человеческих драм, невольными участниками повседневных ритуалов, живыми нитями, связывающими человека с природой. Их голоса — лай, мяуканье, ржание — это не просто звуки города, а язык, на котором город говорит с теми, кто умеет слушать. В них слышится дыхание самой жизни, не подчинённой расписаниям и правилам, но при этом неотделимой от человеческого существования.

     Часть 1. Городской зверинец: функциональность и симбиоз

     В Дублине начала века домашние животные редко были лишь предметом сентиментальной привязанности; в первую очередь они были рабочими единицами, встроенными в жёсткую систему городского выживания. Их присутствие не диктовалось капризом или желанием украсить быт — оно вытекало из насущной необходимости. В мире, где санитарные условия оставались далёкими от современных норм, а экономика держалась на ручном труде, каждое животное занимало строго определённое место в цепочке городского хозяйства. Даже дети с малых лет понимали: кошка — не игрушка, собака — не украшение, лошадь — не предмет роскоши. Это были звенья одной цепи, без которых повседневная жизнь дала бы сбой.
     Кошки, эти независимые хищники с бесшумной поступью и острыми когтями, служили главной линией обороны против полчищ грызунов, населявших склады, лавки, подвалы и даже жилые дома. В эпоху, когда санитарные нормы оставались скорее пожеланием, чем правилом, мыши и крысы представляли реальную угрозу: они портили запасы, разносили болезни, прогрызали деревянные конструкции. Кошка становилась живым барьером, способным предотвратить убытки, порой сопоставимые с месячным доходом семьи. Её охотничий инстинкт не требовал обучения — он был врождённым, а потому особенно ценным.
     Особую ценность кошки представляли в районах вроде рынка Сент-Михриэнс или на набережных, где запасы зерна и пищевых продуктов постоянно находились под угрозой. Здесь их роль выходила за рамки домашнего питомца: они превращались в профессиональных охранников товара. Торговцы нередко подкармливали уличных кошек, зная, что те будут патрулировать территорию и отпугивать грызунов. Иногда между лавками возникала негласная конкуренция за «лучших» кошек — тех, кто особенно ловко справлялся с крысами. Существовали даже своеобразные «кошачьи биржи»: владельцы лавок обменивались питомцами, оценивая их по количеству пойманной добычи. Содержание кошки было практическим вопросом гигиены и экономии: один здоровый кот мог защитить запасы, достаточные для пропитания целой семьи, а его отсутствие грозило серьёзными потерями. В некоторых домах кошку кормили отдельно от семьи, выделяя ей порцию мяса или рыбы — не из щедрости, а из расчёта: сытый охотник работает лучше.
     Собаки выполняли ещё более разнообразные функции, адаптируясь к нуждам разных слоёв общества. Терьеры всех мастей работали в тех же складах и конюшнях как крысоловы — их небольшой размер и проворство позволяли проникать в узкие щели, откуда не могли выбраться грызуны. Эти псы не отличались изысканной внешностью, но ценились за упорство и охотничий инстинкт. Более крупные псы — часто беспородные или помеси овчарок и мастифов — охраняли лавки, дворы и дома зажиточных горожан. Их громкий лай предупреждал о приближении незнакомцев, а внушительный вид отпугивал потенциальных воров. В бедных кварталах собаки нередко делили с хозяевами и кров, и пищу, становясь не только сторожами, но и компаньонами. Порой они выполняли роль поводырей для слепых или помогали пастухам перегонять скот через город.
     Лошади, хотя и не были «домашними» в полном смысле, являлись главными двигателями городской экономики и частью повседневного звукового и обонятельного фона. Они тянули повозки с товарами, развозили почту, доставляли воду, перевозили пассажиров. Ритмичное цоканье их копыт по булыжным мостовым, запах конского пота и сена, пар, идущий от их боков в холодные утра — всё это составляло неотъемлемую часть городской симфонии. Лошадей содержали в многочисленных конюшнях, часто располагавшихся во внутренних дворах «мевах», где они проводили ночи под присмотром конюхов. Их благополучие напрямую влияло на благосостояние хозяина: здоровая лошадь могла принести хороший доход, а больная — обернуться серьёзными убытками. Уход за лошадьми требовал немалых затрат: корма, подков, ветеринарной помощи, но без них город просто остановился бы. В некоторых семьях лошадь была единственным источником заработка — например, для извозчиков или торговцев, развозивших товары по городу.
     Даже птицы имели утилитарное значение, вписываясь в прагматичный уклад городской жизни. Голубей разводили не только для забавы, но и на мясо — их тушки шли в пищу, особенно в бедных семьях, где любая белковая пища была на вес золота. Кроме того, голуби служили живыми почтальонами: в некоторых районах их использовали для передачи коротких сообщений между домами или лавками. Существовали целые голубятни, где содержались десятки птиц, обученных возвращаться в определённое место. Канарейки в клетках, помимо эстетической функции, считались живыми индикаторами качества воздуха в душных квартирах. Их чувствительность к угарному газу делала их своеобразными «датчиками» безопасности: если птица начинала вести себя беспокойно или падала с жёрдочки, это служило сигналом о возможной утечке газа из ламп или печей. В домах, где стояли газовые фонари, канарейки были столь же необходимы, как огнетушитель в наши дни.
     Этот функциональный симбиоз создавал сложную экосистему, где животное было инвестицией, работником и элементом бытовой логистики. Его ценность измерялась не столько эмоциональной привязанностью, сколько практической пользой. Кошка оценивалась по количеству пойманных крыс, собака — по способности охранять, лошадь — по выносливости и грузоподъёмности, голубь — по скорости доставки сообщений. В этом мире не было места излишней нежности: животное должно было оправдывать своё содержание, принося реальную пользу. Но именно эта утилитарность формировала особую форму взаимозависимости — человек и зверь существовали в тесной связке, где каждый нуждался в другом для выживания.
     При этом границы между «рабочим» и «домашним» нередко размывались. Собака, охранявшая лавку днём, вечером могла свернуться калачиком у камина, а кошка, ловившая крыс в подвале, получала ласку от хозяйки. В этих моментах проявлялась скрытая человечность: несмотря на прагматичный подход, люди всё же испытывали привязанность к своим четвероногим помощникам. Иногда животное становилось единственным собеседником для одинокого человека, молчаливым свидетелем его радостей и горестей. Так, в утилитарном мире дублинского быта возникали островки тепла, где функциональность переплеталась с чувством, а животное превращалось не просто в инструмент, но и в часть семьи. В некоторых домах кошкам шили тёплые подстилки, собакам — вязаные свитера на зиму, а лошадям украшали упряжь лентами по праздникам. Эти мелкие знаки внимания показывали: даже в мире, где всё измерялось пользой, оставалось место для простой человеческой нежности.

     Часть 2. Четвероногие члены семьи: эмоции и статус

     За строгим фасадом практицизма скрывалась глубокая эмоциональная связь, порой настолько сильная, что животное становилось не просто компаньоном, а своеобразным «заместителем» утраченных близких. В домах среднего класса, особенно там, где дети уже выросли или их не было вовсе, собака или кошка часто становилась центром нерастраченной нежности. Хозяева разговаривали с питомцами, делились переживаниями, доверяли им то, что не решались сказать даже родным. Порой в этих диалогах с четвероногими друзьями люди находили то, чего не могли получить от людей: безусловное принятие, отсутствие осуждения, тихое присутствие, не требующее объяснений.
     Для одиноких женщин, вдов или старых холостяков питомец был не просто развлечением, а настоящим собеседником, скрашивающим долгие вечера. В некоторых случаях привязанность к животному становилась настолько сильной, что его потеря воспринималась как утрата члена семьи — с настоящими слезами, траурными ритуалами и даже надгробиями на задних дворах. Известны случаи, когда вдовы завещали часть имущества своим кошкам или собакам, назначая опекунов из числа соседей или дальних родственников. Эти поступки вызывали смешанные чувства у окружающих: одни видели в них трогательную преданность, другие — признак одиночества, доведённого до крайности.
     Врач мог прописывать «спокойное общество кошки» меланхоличным пациентам как часть терапии, ссылаясь на успокаивающее действие её мурлыканья и размеренных движений. Существовали даже неофициальные рекомендации: гладить кошку по шёрсти круговыми движениями, считая до десяти, чтобы снять нервное напряжение. Некоторые терапевты отмечали, что наблюдение за кошачьими повадками помогает пациентам отвлечься от тревожных мыслей, а ритмичное поглаживание шерсти действует почти как медитация. В медицинских журналах того времени появлялись статьи о благотворном влиянии животных на психику, хотя официальная наука относилась к этим наблюдениям с осторожностью. Тем не менее практика «кошачьей терапии» распространялась: в некоторых зажиточных домах даже держали двух кошек — одну для уюта, другую специально для успокоения нервов.
     Собаки же, напротив, предлагали другой тип утешения — активное участие в жизни хозяина: прогулки, игры, необходимость заботиться о ком-то. Это давало людям ощущение цели, особенно тем, кто страдал от одиночества или утраты смысла. Выгул собаки становился не просто обязанностью, а социальным ритуалом: на улицах и в парках владельцы знакомились, обменивались новостями, обсуждали своих питомцев. В этих случайных встречах проявлялась особая форма соседской солидарности — люди, которые в иных обстоятельствах могли бы и не заговорить друг с другом, находили общий язык через любовь к четвероногим друзьям.
     Отношение к животным как к «членам семьи» имело и свои социальные коды, тонко различаемые в дублинском обществе. Породистая собака — спаниель, левретка, скотч-терьер — была маркером статуса, свидетельством того, что хозяин может позволить себе содержать животное не для работы, а для удовольствия. Таких собак выводили на прогулки в парки, где они становились частью светского ритуала: владельцы обменивались комплиментами по поводу шерсти, осанки, послушания питомцев. Им заказывали специальные ошейники из кожи с латунными пряжками, шили тёплые попоны на зиму, а в некоторых домах даже выделяли отдельную комнату для отдыха животного. В модных магазинах появлялись каталоги с аксессуарами для собак: от декоративных поводков до миниатюрной мебели.
     Здоровье породистых собак обсуждалось с ветеринаром — редкой и дорогой услугой, доступной лишь зажиточным горожанам. Ветеринары вели карточки пациентов, выписывали лекарства, давали рекомендации по питанию, превращая уход за питомцем в сложный ритуал, сопоставимый с заботой о ребёнке. В некоторых семьях для собак составляли меню с учётом возраста и активности, а их питание было разнообразнее, чем у слуг. Это порождало ироничные замечания: «Собака ест лучше, чем горничная», — но хозяева не обращали внимания на такие реплики, видя в заботе о питомце проявление своего социального превосходства.
     В бедных же семьях единственным животным могла быть беспородная кошка, чьё присутствие терпели за службу, а её котята без церемоний топили — не из жестокости, а из суровой необходимости. Лишние животные означали дополнительные расходы на корм, риск болезней, а в голодные времена — конкуренцию за скудные запасы еды. В рабочих кварталах дети нередко тайком приносили домой бездомных щенков, прятали их в сараях или под лестницами, кормили остатками ужина. Это вызывало скандалы: матери кричали, что лишний рот — непозволительная роскошь, отцы грозились выбросить найдёныша. Но дети, чувствуя беззащитность щенка, защищали его с отчаянной решимостью, порой рискуя собственным комфортом. Иногда семье удавалось договориться: щенок оставался, но с условием — он должен охранять двор или ловить крыс. Так, даже в самых бедных домах возникали сложные моральные компромиссы между сердцем и кошельком.
     В трущобах отношение к животным было особенно прагматичным: кошка ценилась за умение ловить мышей, собака — за способность предупредить о ворах. Здесь не было места сантиментам: больное животное могли усыпить без сожалений, а подросших щенков продавали или отдавали соседям. Но даже в этой жёсткой среде проглядывали проблески сочувствия: иногда хозяева делили с питомцами последний кусок хлеба, а дети мастерили игрушки из тряпок и верёвок. Эти маленькие акты доброты показывали, что даже в условиях крайней нужды люди сохраняли способность к эмпатии.
     Любовь к животным сталкивалась с суровой арифметикой выживания, и это напряжение проскальзывает в «Улиссе». Блум, со свойственной ему эмпатией, ласково обращается с кошкой, понимая её «кошачью» натуру: он замечает её привычки, уважает её независимость, разговаривает с ней как с равным собеседником. В его взаимодействии с животным проявляется редкая для того времени способность видеть в животном личность, а не вещь. Он не пытается подчинить кошку своей воле, а принимает её такой, какая она есть — с её капризами, упрямством и внезапными проявлениями ласки.
     Для многих же его современников кошка — это просто тварь, «зовущая к себе кличкой ксь-ксь», существо низшего порядка, чьё существование оправдывается лишь практической пользой. Эта разница в отношении обнажает глубокий разрыв в мировоззрении: одни видят в животном зеркало человеческих эмоций, другие — лишь инструмент для решения бытовых задач. В одних домах кошкам позволяли спать на постелях, в других — гнали прочь, едва она приближалась к столу. Эти контрасты отражали не только имущественное неравенство, но и разные системы ценностей: где-то царил дух сострадания, где-то — холодный расчёт.
     В городских кофейнях и пабах нередко можно было услышать споры о том, допустимо ли «баловать» животных. Одни утверждали, что доброта к четвероногим — признак цивилизованности, другие возражали: «Пока дети ходят в дырявых башмаках, не время тратить деньги на собачьи ошейники». Эти дискуссии отражали более широкую дилемму эпохи: как сохранить человечность в мире, где каждый день — борьба за выживание. Даже в мелочах — в том, как хозяин гладит собаку, как хозяйка оставляет мисочку молока для бродячей кошки, как ребёнок прячет щенка под пальто — проявлялась скрытая мораль общества, его способность к сочувствию вопреки жёстким обстоятельствам.
     При этом животные нередко становились посредниками в человеческих отношениях. Собака могла сблизить соседей, став поводом для разговоров на улице; кошка — примирить поссорившихся супругов, отвлекая их внимание на свои проказы. В некоторых домах питомцы выполняли роль «живого термометра» семейных настроений: если собака пряталась под стол или кошка шипела, это означало, что в доме назревает конфликт. Люди, наблюдая за поведением животных, учились лучше понимать не только их, но и самих себя. Так, в мире, где слова часто скрывали истинные чувства, четвероногие друзья становились молчаливыми свидетелями и иногда — единственными, кто мог безошибочно распознать боль или радость человека.
     Иногда животные становились связующим звеном между поколениями. Бабушка рассказывала внукам истории о своём детстве и о кошке, которая жила с ней тогда, отец учил сына ухаживать за собакой, передавая знания о верности и ответственности. В этих моментах проявлялась преемственность: забота о питомце превращалась в урок нравственности, а привязанность к животному — в способ передать ценности от старших к младшим. Так, через отношения с четвероногими друзьями, люди учились быть людьми — сострадательными, внимательными, способными любить не только себя.

     Часть 3. Бездомные тени и уличная иерархия

     Параллельно миру домашних питомцев существовал обширный мир бездомных животных, формировавший особую уличную динамику. Этот невидимый слой городской жизни протекал рядом с человеческой, пересекаясь в узких переулках, на задворках лавок, у мусорных куч. Стаи бродячих собак были обычным явлением, особенно в бедных кварталах и вблизи скотобоен, где остатки мяса привлекали голодных псов. Они держались кучно, соблюдая жёсткую иерархию: вожак, его приближённые, молодые особи, изгои. Их лай по ночам становился частью городского звукового фона — то тревожным, то монотонным, словно ритм самого города. В некоторых районах люди научились различать «голоса» разных стай: по интонации лая можно было понять, идёт ли речь о чужаке или о внутренней распре.
     Собаки были частью фольклорного страха: считалось, что они могут почуять болезнь или смерть и выть под окнами обречённого. В некоторых районах старухи пересказывали истории о том, как псы собирались у дома умирающего за несколько дней до кончины, а их вой будто предвещал неизбежное. Эти поверья укоренялись в наблюдениях: животные действительно обладали обострённым чутьём, замечали изменения в поведении людей, улавливали запахи, недоступные человеческому носу. В результате собаки превращались в мистических вестников, а их присутствие рядом с домом могло вызвать суеверный страх. В отдельных случаях соседи даже отказывались помогать семье, возле чьего дома собирались бродячие псы, боясь навлечь беду на свой дом.
     Власти периодически устраивали облавы на бродячих животных, что порождало мелкие трагедии. Полицейские с сетями и дубинками прочёсывали переулки, отлавливали псов, которых затем забивали или увозили за город. В этих операциях нередко гибли и домашние собаки, случайно отбившиеся от хозяев. Случались сцены отчаяния: дети плакали, умоляя отпустить их питомца, женщины пытались отбить собаку силой, но всё было тщетно. Городская администрация оправдывала эти меры заботой о здоровье населения, ссылаясь на риск бешенства и других болезней, однако многие видели в этом лишь жестокость, возведённую в систему. В газетах изредка появлялись заметки с критикой таких методов, но они быстро исчезали среди более громких новостей.
     Кошки вели более скрытный, ночной образ жизни, образуя целые колонии на чердаках и в руинах. Они не сбивались в стаи, как собаки, а существовали в рыхлой сети соседских территорий, где каждая особь знала свои границы. Их бесшумные перемещения по крышам, внезапные появления в тёмных углах порождали множество суеверий. Чёрная кошка, перебежавшая дорогу, могла испортить весь день, а встреча с кошкой на кладбище и вовсе считалась дурным предзнаменованием. В то же время в некоторых домах кошку, пришедшую сама, встречали с радостью: верили, что она приносит удачу и защищает дом от злых духов. В отдельных семьях даже оставляли мисочку молока у порога специально для бродячих кошек — как знак уважения к их «охранным» функциям.
     Эти противоречивые представления отражали двойственное отношение к кошкам: с одной стороны, их уважали за охотничьи навыки, с другой — опасались из-за таинственной природы. В бедных семьях нередко подкармливали бродячих кошек, оставляя им остатки еды, хотя это и было роскошью. Дети тайком приносили котят в дома, прятали их под кроватями, а матери, ворча, всё же позволяли оставить одного — ведь он мог защитить запасы от мышей. Так, даже в мире бездомных животных возникали хрупкие связи с людьми, основанные на взаимной выгоде и редкой жалости. Иногда такие отношения перерастали в нечто большее: кошка становилась постоянным гостем, а её появление служило своеобразным барометром погоды — если она искала тепло, значит, надвигались холода.
     Отношение к бездомным животным было зеркалом социального расслоения. Для благотворительных организаций, часто связанных с церковью, забота о «братьях наших меньших» была вопросом христианской морали, хотя и стояла далеко позади помощи людям. В отчётах приходских обществ упоминались редкие случаи устройства приютов для животных, но финансирование было скудным, а поддержка — эпизодической. Священники иногда призывали прихожан к милосердию, напоминая о библейских заповедях, но реальная помощь чаще ограничивалась несколькими мешками зерна для бродячих лошадей или советом пристроить кошку в добрые руки. В некоторых приходах устраивали «дни милосердия», когда собирали пожертвования для кормления бездомных животных, но такие акции оставались единичными.
     Для уличных мальчишек бездомные собаки были объектами жестоких забав. Они дразнили псов, бросали камни, пытались натравить их друг на друга. В этих действиях проявлялась не столько злоба, сколько желание утвердить себя в жёстком мире улиц, где сила и смелость ценились выше сострадания. Иногда такие игры заканчивались травмами — как для животных, так и для детей, но это лишь укрепляло представление о том, что слабость должна быть наказана. В редких случаях старшие мальчишки, почувствовав вину, начинали подкармливать израненного пса, но такие порывы быстро угасали под давлением уличной среды.
     А для одиноких стариков бездомные животные становились почти равными — такими же изгоями, как и они сами. Старик, сидящий на скамье у дома, мог украдкой бросить корку хлеба собаке, прибившейся к его крыльцу. В этом жесте не было показной добродетели — только молчаливое понимание: оба они существовали на обочине жизни, оба знали холод и голод, оба нуждались в крохе тепла. Иногда такие связи перерастали в нечто большее: старик начинал подкармливать пса регулярно, а собака, в свою очередь, охраняла его дом, становясь единственным живым существом, которое не отвернулось от него. В некоторых случаях старики даже давали имена своим четвероногим друзьям и рассказывали о них соседям, словно о членах семьи.
     Эта уличная иерархия, где у каждого существа был свой ранг и своя роль в борьбе за существование, была микромоделью дублинского общества в целом. Собаки, кошки, крысы, голуби — все они занимали свои места в сложной экосистеме города, где выживание зависело от ловкости, хитрости и способности приспособиться. Бродячий пёс, умеющий избегать облав, был столь же искусен в выживании, как уличный торговец, умеющий обойти налоги. Кошка, находящая пищу в мусорных кучах, напоминала бедняка, добывающего пропитание в трещинах городской экономики. Даже голуби, снующие между домами, вписывались в эту систему: они питались тем, что люди считали отбросами, а взамен давали возможность детям наблюдать за их полётом — редкую минуту радости среди серости будней. В некоторых дворах дети мастерили кормушки для голубей, считая их почти домашними птицами, хотя те оставались дикими и свободолюбивыми.
     В этом мире не было чёткой границы между «диким» и «домашним», между «полезным» и «лишним». Животное могло перейти из одной категории в другую: бродячая собака становилась сторожем у лавки, бездомный кот — любимцем в доме, голубь — почтальоном. Эти переходы показывали, что даже в жёстких условиях города оставалась возможность для сострадания, для того чтобы увидеть в бездомном существе не угрозу, а живое создание, заслуживающее хотя бы малой доли тепла. Но такие моменты были редки, и чаще уличная иерархия оставалась безжалостной — каждый боролся за своё место, а милосердие было роскошью, которую могли позволить себе не все. В некоторых кварталах люди научились жить в симбиозе с бездомными животными: оставляли еду для кошек, не прогоняли собак, если они не мешали, а иногда даже строили небольшие укрытия для них в холодные месяцы. Это были молчаливые акты доброты, не требующие признания, но делающие город чуть человечнее.

     Часть 4. Звери в законах, медицине и суевериях

     Правовой и культурный статус животных в Дублине 1904 года был противоречив, отражая раскол между декларируемыми нормами и реальной практикой. Формально существовали законы о жестоком обращении с животными, вдохновлённые общеевропейскими тенденциями гуманизации. Однако их применение оставалось редким и избирательным: полиция чаще реагировала на жалобы состоятельных граждан, чем на очевидные случаи истязаний в бедных кварталах. Жестокость в рамках «работы» — например, при дрессировке цирковых животных, забое скота или использовании лошадей на стройках — зачастую оставалась вне критики. Закон словно делал молчаливую оговорку: если насилие служит экономической цели, оно перестаёт быть преступлением. В судах подобные дела нередко затягивались или закрывались под предлогом «необходимости производства», а штрафы, если и назначались, были смехотворно малы.
     Ветеринарная служба находилась в зачаточном состоянии. Официальных ветеринаров было крайне мало, и их услуги стоили дорого, поэтому большинство хозяев обращались к «коновалам» — самоучкам, совмещавшим лечение скота с сомнительными практиками для людей. Эти знахари продавали снадобья из животной крови, желчи или костей, обещая исцеление от всех болезней. В рабочих районах коновалы пользовались доверием: их методы, пусть грубые и не всегда действенные, были доступнее, чем визит к дипломированному врачу. Порой они действительно помогали — например, умели вправлять вывихи у лошадей или лечить кожные поражения у собак, но их арсенал средств нередко граничил с шарлатанством. Некоторые коновалы держали «лечебницы» при конюшнях, где за пару пенсов могли пустить кровь животному или втереть в раны смесь из золы и сала.
     Народная медицина широко использовала продукты животного происхождения, соединяя рациональные наблюдения с мистическими верованиями. Жир барсука считался лучшим средством от кашля: его втирали в грудь или принимали внутрь, веря, что густая консистенция «запечатывает» болезнь. Паутину применяли для заживления ран — её накладывали на порезы как естественный гемостатик, а затем закрепляли тряпицей. «Камень» из желудка коровы — безоар, образующийся из непереваренных частиц пищи, — считался мощным талисманом, защищающим от ядов и порчи. Его хранили в мешочках на шее, передавали по наследству, а в некоторых семьях даже включали в завещания как ценную реликвию. В аптеках можно было купить порошки из сушёных насекомых или змеиной кожи, которые прописывали при лихорадке или бесплодии, хотя эффективность таких средств оставалась под вопросом.
     Животные были полноправными персонажами системы суеверий, сплетавшей католицизм с древними кельтскими верованиями. Считалось, что собака воет к покойнику, потому что видит Ангела Смерти — невидимого для людей проводника в иной мир. Это поверье укоренялось в наблюдениях: собаки действительно часто проявляли беспокойство возле тяжелобольных, улавливая изменения запаха или дыхания. В некоторых домах, услышав вой, немедленно зажигали свечи и читали молитвы, чтобы отогнать духов. Кукареканье петуха, согласно народным представлениям, прогоняло нечистую силу — его резкий крик будто разрывал ночную тьму, где таились духи. Поэтому в некоторых домах пытались держать петуха даже в городских условиях: его помещали в клетку на чердаке или во дворе, а утром слушали его «благовест», считая это знаком защиты. В деревнях петуха выпускали первым во двор, чтобы он «очистил» пространство от ночных сущностей.
     Рыжая кошка приносила удачу в делах, особенно если перебегала дорогу торговцу перед открытием лавки. Трёхцветная же считалась хранительницей домашнего очага: её присутствие якобы предотвращало ссоры и притягивало достаток. Чёрная кошка, напротив, оставалась двойственным символом — в одних районах её боялись, в других, наоборот, верили, что она отпугивает злых духов. Эти верования не были просто пережитками: они служили психологическим механизмом объяснения и предсказания событий в мире, полном неопределённости. Через поведение животных люди пытались прочесть знаки судьбы, найти логику в хаосе повседневности. Например, если кошка умывалась, глядя на восток, это предвещало гостей; если собака закапывала еду — к непогоде. Рыбаки избегали упоминать кошек на борту судна, опасаясь навлечь беду, но при этом держали на кораблях котов для борьбы с крысами — прагматизм побеждал страх.
     В деревнях, примыкавших к Дублину, сохранялись обряды, связанные с первым выгоном скота: животных окропляли святой водой, вешали на шеи защитные амулеты с травами, а пастухи произносили заговоры, призывая духов-покровителей. В некоторых семьях до сих пор хранили «волосы лошадиного хвоста», которые, по поверью, защищали дом от молний. Если корова рожала двойню, это считалось добрым знаком, обещавшим изобилие на весь год, а если ягнёнок появлялся на свет с необычным окрасом, его оставляли как «священное животное», не отправляя на убой.
     Даже продвинутый и рациональный Блум в минуты тревоги мог бы непроизвольно отметить встречу с определённым животным как знак, демонстрируя, насколько глубоко эти архаические пласты залегали в сознании даже современного горожанина. Его внимание к деталям — запах шерсти, движение хвоста, направление взгляда — выдавало подсознательную привычку считывать «сообщения» природы. Это не означало, что он всерьёз верил в приметы, но его сознание, как и у большинства современников, оставалось пронизано культурными кодами, унаследованными от предков. В его восприятии мир животных был не просто фоном, а системой символов, где каждое движение могло нести скрытый смысл.
     Религиозные институты занимали двойственную позицию. Католическая церковь осуждала жестокость к животным как грех, ссылаясь на библейские заповеди о милосердии, но не предлагала системных мер защиты. Приходские священники иногда выступали с проповедью о «братстве всех тварей», однако их слова редко переходили в действия. В то же время церковные дворы нередко становились убежищем для бездомных кошек и собак — монахи подкармливали их, видя в этом скромное исполнение христианского долга. В некоторых монастырях содержали голубятни, считая, что эти птицы символизируют Святой Дух, а их мирное воркование помогает сосредоточиться во время молитвы.
     Юридические коллизии проявлялись и в вопросах собственности. Животное считалось имуществом, и его кража каралась строже, чем жестокое обращение. Если собака или лошадь пропадала, владелец мог подать в суд, требую возмещения ущерба, но если животное избивали или морили голодом, доказать вину было почти невозможно. Судьи чаще склонялись к мнению, что хозяин вправе распоряжаться своей «вещью» по усмотрению, пока это не угрожает общественному порядку. В судебных архивах сохранились дела, где истцы требовали компенсации за «ущерб репутации» из-за того, что соседская собака облаяла их на улице, но ни одного процесса о систематическом истязании животных найти не удалось.
     В городской среде суеверия адаптировались к новым реалиям. Например, появление лисы у скотного рынка считалось дурным знаком — предвестником падежа скота, а если голубь залетал в фабричное окно, рабочие ожидали увольнения или аварии. Эти поверья отражали тревогу людей перед индустриальными переменами, где животные становились посредниками между привычным миром и нарастающей неопределённостью. В трущобах верили, что крыса, перебегающая дорогу, предвещает пожар, а если воробей стучал в стекло, это означало, что кто-то из домочадцев скоро получит письмо. Так, даже в начале XX века, когда наука и технологии меняли облик города, древние верования продолжали жить — не как архаика, а как часть повседневного мышления, связывающая человека с невидимыми силами окружающего мира.
     При этом животные оставались и источником практических знаний. Наблюдая за их поведением, люди учились предсказывать погоду: если кошки спали, свернувшись клубочком, ждали похолодания, а если собаки валялись в пыли — к дождю. Пастухи по полёту птиц определяли направление ветра, а рыбаки по поведению чаек — близость косяков рыбы. Эти наблюдения, передававшиеся из поколения в поколение, формировали своеобразный народный календарь, где животные выступали не мистическими символами, а живыми индикаторами природных процессов.

     Часть 5. Литературные тропы и джойсовский бестиарий

     Джойс, будучи внимательным этнографом городской жизни, не мог пройти мимо этой части дублинского быта. Его бестиарий в «Улиссе» точен и символически нагружен, выстроен с той же скрупулёзностью, с какой автор воссоздаёт топографию Дублина. Животные в романе — не просто фон или бытовые штрихи; они становятся проводниками смыслов, зеркалами человеческих состояний, а порой — ключевыми метафорами, раскрывающими глубинные пласты текста. В каждом животном образе читается не только конкретный символический код, но и общая философия Джойса: мир многослоен, и человек — лишь часть сложной экосистемы, где каждое существо имеет своё место и значение.
     Кошка в эпизоде «Калипсо» — не просто бытовая деталь. Её грациозная независимость, диалог с Блумом на её собственном языке («Мркгнао!») и физиологичная сцена питания создают образ иного, нечеловеческого сознания, столь же цельного и законного. В этом эпизоде кошка выступает как воплощение самодостаточности природы: она не нуждается в человеческом одобрении, живёт по своим законам, но при этом органично вписана в пространство дома. Её присутствие подчёркивает одиночество Блума, его отчуждённость от привычного порядка вещей. В то же время её спокойствие и уверенность контрастируют с внутренней тревогой героя, заставляя читателя ощутить разрыв между человеческим и животным мирами — и одновременно их тайное родство. Примечательно, что Джойс намеренно избегает антропоморфизации: кошка не становится «другом человека», она остаётся загадкой, живым воплощением иной логики бытия.
     Собака, которую видит Стивен на пляже в «Протее», становится для него символом метаморфоз, разложения и вечного возвращения материи. В его сознании образ пса перерастает в философскую медитацию: «над всем царит пёс, пёс, всем псам пёс». Здесь животное превращается в архетип — воплощение неумолимого круговорота жизни и смерти, где всё возвращается к своему началу, чтобы вновь распасться. Стивен, погружённый в размышления о природе бытия, видит в собаке не просто животное, а знак универсальной закономерности, где страдание и возрождение неразделимы. Этот образ перекликается с античными мотивами вечного возвращения, которые пронизывают роман, придавая ему эпическую глубину. В контексте модернистской поэтики Джойса собака становится мостом между личным переживанием героя и универсальными законами мироздания.
     Лошади, тяжело работающие на улицах Дублина, появляются как символы страдания и покорности. Их монотонный труд, их усталые глаза и сбитые копыта — это не просто зарисовка городской жизни, а метафора человеческого существования в мире, где сила и выносливость не вознаграждаются. Джойс намеренно фиксирует внимание на этих деталях: лошади тянут повозки, их подгоняют кнутами, они дышат тяжело, но продолжают идти вперёд. В этих эпизодах слышится эхо социальных проблем эпохи — эксплуатации, бесправия, неизбежности труда, который не приносит ни свободы, ни счастья. Лошади становятся молчаливыми свидетелями человеческой трагедии, отражая судьбу тех, кто, как и они, вынужден тянуть свою ношу до конца. Интересно, что в дублинской реальности начала XX века лошади действительно составляли основу городского транспорта, и их изнурительный труд был повседневной реальностью, которую Джойс превращает в мощный художественный образ.
     Даже упоминание о «певчей птице в клетке» в доме Блумов работает на контраст с темой свободы и неволи. Птица, лишённая возможности летать, становится символом ограничения, которое испытывает не только она, но и герои романа. Блум, несмотря на внешнюю свободу передвижения, чувствует себя запертым в рутине, в социальных условностях, в собственных мыслях. Молли, запертая в четырёх стенах дома, тоже напоминает птицу в клетке — её голос, её страсть прорываются лишь в мечтах и воспоминаниях. Этот мотив повторяется в романе как лейтмотив, подчёркивая, что свобода — не всегда физическое состояние, а скорее внутреннее ощущение, которого лишены многие персонажи. В контексте эпохи, когда женщины были ограничены в правах, образ птицы приобретает дополнительную социальную остроту: он отражает не только личную, но и общественную несвободу.
     Джойс использует животных и для сатиры. В эпизоде «Циклопы» гражданин сравнивает англичан с псами, используя зооморфный образ как оружие в полемике. Его слова — не просто оскорбление, а попытка низвести противника до уровня животного, лишить его человеческого достоинства. При этом собственный пёс гражданина, Гарригоулей, становится пародийным орудием агрессии: он лает, кусается, ведёт себя вызывающе, словно отражая воинственный нрав хозяина. Здесь Джойс играет с двойственностью образа собаки: с одной стороны, она — верный друг, с другой — инструмент насилия. Этот эпизод высмеивает националистическую риторику, показывая, как легко человек может превратиться в зверя, если поддаётся слепой ненависти. В комическом ключе обыгрывается и сама идея «чистоты породы»: гражданин гордится своим псом, но тот оказывается таким же агрессивным и неразумным, как и его хозяин.
     Через животных Джойс показывает природу в самом сердце города, не идеализированную, а живую, голодную, иногда жалкую, но всегда настоящую. Они — часть того самого «потока» жизни, который он стремился запечатлеть, немые свидетели человеческих драм, существующие по своим собственным, не менее сложным законам. В их поведении, в их присутствии автор находит отражение универсальных истин: животные не лгут, не притворяются, они просто есть. Их мир — это мир инстинктов, ритмов, циклов, который сосуществует с миром людей, но не подчиняется ему. В этом проявляется джойсовская концепция реальности: мир не делится на «высокое» и «низкое», на «человеческое» и «животное», а представляет собой единое целое, где каждое существо играет свою роль.
     В романе можно найти и другие зооморфные образы, каждый из которых несёт свою смысловую нагрузку. Например, мухи, вьющиеся над едой, становятся символом тления, распада, неизбежности смерти. Их назойливое присутствие напоминает о бренности материи, о том, что всё живое рано или поздно становится пищей для других. Крысы, мелькающие в тёмных углах, ассоциируются с нищетой, болезнями, скрытой угрозой. Они воплощают ту сторону городской жизни, которую принято скрывать, но которая всегда присутствует в тени. Птицы, парящие в небе, напоминают о свободе, которой лишены герои. Они противопоставлены «приземлённым» существам — крысам, мухам, собакам — как символ иного измерения бытия, недоступного человеку. Эти образы не случайны: они вплетены в ткань повествования, создавая многослойный символический ряд, где каждое животное — ключ к пониманию внутреннего мира персонажей.
     Важно, что Джойс не просто использует животных как метафоры, но и показывает их как самостоятельных существ, обладающих собственной логикой. В «Улиссе» нет антропоцентризма: мир не сводится к человеку, а включает в себя множество других форм жизни. Это делает роман не только литературным шедевром, но и своеобразной энциклопедией городской природы, где животные — полноправные участники дублинской повседневности. Автор намеренно разрушает границу между «человеческим» и «нечеловеческим», показывая, что природа не существует отдельно от города, а пронизывает его насквозь, проявляясь в самых неожиданных формах.
     При этом животные в романе нередко выступают как катализаторы воспоминаний или размышлений героев. Запах лошадиного пота может пробудить в Блуме детские ассоциации, лай собаки — напомнить Стивену о прошлом, а вид птицы — вызвать у Молли мечты о дальних странах. Эти мимолётные образы становятся окнами в подсознание персонажей, позволяя читателю увидеть их внутренний мир через призму животного начала. Джойс мастерски использует эту технику, превращая животных в своеобразные «точки входа» в психологию героев.
     Таким образом, бестиарий Джойса — это не коллекция символов, а сложная система, отражающая многообразие жизни. Через образы животных автор раскрывает темы одиночества, свободы, страдания, цикличности бытия, а также иронизирует над человеческой гордыней. В его романе звери — не второстепенные персонажи, а неотъемлемая часть мироздания, без которой невозможно понять ни Дублин, ни самих героев. Каждый из них несёт свою функцию: кошка — демонстрирует иную логику существования, собака — отражает метафизические страхи, лошадь — символизирует социальную эксплуатацию, птица — напоминает о недостижимой свободе. Вместе они создают целостную картину мира, где человек — лишь один из множества участников великого природного цикла.

     Заключение

     Изучение мира домашних животных Дублина 1904 года — это не экскурс в зоологию, а путь к пониманию меры человечности в историческую эпоху. Эти существа были живыми барометрами социальной атмосферы, чутко реагирующими на перемены в жизни горожан. Их присутствие в доме или на улице становилось негласным индикатором благосостояния, моральных установок и даже политических взглядов хозяев. Например, породистая собака в ошейнике из тиснёной кожи говорила о достатке и светских амбициях владельца, а тощая кошка у порога лачуги — о скудости средств и вынужденной экономии на всём, включая корм для животных.
     Их наличие или отсутствие, отношение к ним, их функции и символические значения раскрывают неочевидные грани повседневности: экономическое давление, скрытые эмоциональные потребности, живучесть магического мышления в век пара и электричества. В бедных кварталах каждое животное имело чёткую утилитарную роль: кошка охраняла запасы от крыс, собака предупреждала о ночных грабителях, голубь служил средством связи. В домах зажиточных горожан питомцы превращались в объекты эстетического наслаждения — их холили, наряжали, выводили на прогулки как часть светского ритуала. Это разделение отражало общую социальную стратификацию города, где даже отношение к животным становилось маркером классовой принадлежности.
     Они были связующим звеном между приватным пространством дома и публичным пространством улицы, между человеком и той частичкой дикой природы, что уцелела в каменных джунглях. Кошка, переходящая из кухни в гостиную, несла с собой запах двора и свежести; собака, возвращающаяся с прогулки, приносила на лапах пыль городских мостовых и обрывки чужих разговоров. Эти существа служили своеобразными посредниками, соединяя замкнутый мир семьи с бурлящей жизнью города. Их поведение — настороженный взгляд, вздрагивание ушей, внезапный лай — часто становилось первым сигналом о приближающихся переменах: приходе гостя, надвигающейся непогоде или тревожных событиях на соседней улице.
     Для Джойса животные стали ещё одним языком, на котором можно было говорить о сложном — об одиночестве, телесности, инстинкте и границах эмпатии. В «Улиссе» они не просто дополняют фон, а участвуют в создании полифонического повествования. Кошка в «Калипсо» становится воплощением самодостаточности природы, противопоставленной человеческой тревоге; собака на пляже в «Протее» превращается в философский символ вечного круговорота бытия; лошади на улицах Дублина — метафора безмолвного страдания и покорности судьбе. Через эти образы автор исследует фундаментальные вопросы человеческого существования, показывая, как животные помогают героям (и читателю) осознать собственную природу.
     Завершая наш разговор о частной жизни и домашнем укладе, мы видим, что портрет дублинца был бы неполным без этих молчаливых спутников. Их тени мелькают на заднем плане исторических фотографий и литературных текстов, напоминая, что история творится не только людьми и для людей, но в постоянном, часто невысказанном диалоге с другими формами жизни, разделяющими с нами город как общий дом и общую судьбу. В архивных записях городских служб встречаются упоминания о «собачьих облавах», в газетных заметках — о благотворительных акциях по кормлению бездомных кошек, в дневниках горожан — о трогательных историях спасения брошенных щенков. Эти фрагменты мозаики складываются в картину, где животные не второстепенные персонажи, а полноправные участники городской жизни.
     Интересно, что даже в официальных документах того времени прослеживается двойственное отношение к животным. С одной стороны, законы о жестоком обращении формально защищали их, с другой — судебная практика показывала, что интересы человека всегда ставились выше. Животное считалось имуществом, и его кража каралась строже, чем истязание. Это противоречие отражает глубинный культурный раскол: рациональное признание ценности жизни сосуществовало с прагматичным взглядом на животных как на ресурс.
     В бытовых деталях — запахе шерсти, звуке когтей по деревянному полу, привычке кошки спать в определённом углу — проявлялась та самая «повседневность», которую Джойс стремился запечатлеть во всей полноте. Эти мелочи создавали ощущение подлинности, связывая вымышленный мир романа с реальной жизнью Дублина начала XX века. Через призму животного мира автор показывает, как люди искали утешение в простых вещах, как пытались сохранить человечность в условиях социального давления и как неосознанно проецировали на питомцев свои страхи и надежды.
     История дублинских животных — это ещё и история городской экологии. В начале XX века город переживал бурный рост, и дикие виды постепенно вытеснялись из привычных мест обитания. Крысы и голуби адаптировались к новым условиям, став неотъемлемой частью городского ландшафта. Кошки и собаки, сохраняя связь с дикой природой, одновременно становились проводниками между двумя мирами — природным и урбанистическим. Их способность выживать в меняющейся среде отражала и человеческую стойкость, и хрупкость жизни перед лицом индустриальных перемен.
     Таким образом, животные в Дублине 1904 года были не просто домашними питомцами или уличными бродягами — они становились зеркалом эпохи, отражая её противоречия, страхи и надежды. Их присутствие в жизни горожан напоминало о том, что человек — не единственный хозяин города, а лишь часть сложной экосистемы, где каждое существо играет свою роль. Через их образы мы лучше понимаем не только прошлое, но и природу самих себя — наших слабостей, привязанностей и стремления найти гармонию в мире, где природа и цивилизация постоянно взаимодействуют, иногда конфликтуют, но всегда остаются неразделимыми.


Рецензии