Голос мой негромкий прокричит. Наташа Горбаневская
Но Наталья Горбаневская была "прежде всего не правозащитником, а поэтом, поэтом по преимуществу, и поэтом замечательным, но ее видимое миру социальное геройство временами заслоняло ее поэтический масштаб" (Лев Рубинштейн).
Российско-британский литературовед, специалист по творчеству Иосифа Бродского Валентина Полухина отмечала: “Хотя Горбаневскую принято считать типичным “политическим” поэтом, на самом деле ее голос — один из самых чистых голосов в нынешней русской поэзии, голос, в котором модернизм, основанный на фольклоре, сочетается с кристальной ясностью повествования”.
Концерт для оркестра
Послушай, Барток, что ты сочинил?
Как будто ржавую кастрюлю починил,
как будто выстукал на ней: тирим-тарам,
как будто горы заходили по горам,
как будто реки закрутились колесом,
как будто руки удлинились камышом,
и камышиночка: тири-тири-ли-ли,
и острыми носами корабли
царапают по белым пристаням,
царапают: царап-царам-тарам...
И позапрошлогодний музыкант,
тарифной сеткой уважаемый талант,
сидит и морщится: Тири-тири-терпи,
но сколько ржавую кастрюлю ни скреби,
получится одно: тара-тара,
одна мура, не настоящая игра.
Послушай, Барток, что ж ты сочинил!
Как будто вылил им за шиворот чернил,
как будто будто рам-барам-бамбам
их ржавою кастрюлей по зубам.
Ещё играет приневоленный оркестр,
а публика повскакивала с мест
и в раздевалку, в раздевалку, в раздевал,
и на ходу она шипит: Каков нахал!
А ты им вслед поёшь: Тири-ли-ли,
Господь вам просветленье ниспошли.
***
И вовсе нету ничего – ни страху,
ни цепененья перед палачом,
роняю голову на вымытую плаху,
как на случайного любовника плечо.
Катись, кудрявая, по скобленым доска;м,
не занози разинутые губы,
а доски ударяют по вискам,
гудят в ушах торжественные трубы,
слепит глаза начищенная медь,
и гривы лошадиные взлетают,
в такое утро только умереть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В другое утро еле рассветает,
и в сумраке, спросонья или что,
иль старый бред, или апокриф новый,
но все мне пахнет стружкою сосновой
случайного любовника плечо.
* * *
...не врагом Тебе, не рабом –
светлячком из травы,
ночником в изголовье.
Не об пол, не об стенку лбом –
только там, где дрова даровы,
соловеть под пенье соловье.
Соловой, вороною, каурой
пронестись по остывшей золе.
А за «мир, лежащий во зле»
я отвечу собственной шкурой.
1941
(Из ненаписанных мемуаров)
пью за шар голубой
сколько лет и никак не упасть
за летучую страсть
не унять не умять не украсть
за воздушный прибой
над заливом приливом отлей
из стакана вина
не до дна догори не дотлей
кораблей ли за тот
что несётся на всех парусах
юбилей но война
голубой или серенький том
не припомню не помню не вспом...
***
Вот я больна, в жару, в поту малинном,
вот о тебе в бреду проговорюсь,
вот о желанном, вот о нелюбимом,
о милом и немилом, провалюсь
в такую преисподню бессознанья,
где только тело тяжким языком
ворочает, а бедное созданье
душа сидит в темнице под замком.
И там-то, в глубине, во тьме, в теснине,
ты промаячишь, как мираж в пустыне,
и голос мой негромкий покричит,
покличет... Горяча к щеке подушка,
сплошному полдню полыхает пушка,
и горло глохнет, и в глазах горчит.
***
Но что на этом темном этаже,
где даже лифт боится задержаться,
что там за дверью, в глубине, в душе,
где даже пятна света не ложатся,
где капелька по капельке течет
ночная тишина и поволока,
где проволока тонкая сечет,
едва коснешься звездного порога,
где повилика вьется по стене,
холодная и влажная на ощупь,
и палевых ресниц не видно мне,
и не проникнет голос твой извне.
Площадка этажа пуста, как площадь,
как площадь в некончающемся сне.
***
Сотру со лба соленый след работы.
Слепа, и слепну, слов не нахожу.
Да не судимы... Я и не сужу,
но вам бы наши, ваши нам заботы.
А балагур гоняет анекдоты
и ходит по смертельному ножу,
а я в кулак сожмусь и удержу
и хохот, и рыданье до икоты.
Глухая и незрячая толпа,
как тяжесть атмосферного столба,
но толща океана тяжелее.
Во всю свою недолгую длину
я как моллюск, придавленный ко дну,
и все еще о ком-то сожалею.
***
Дрожит перо дешевой авторучки
и, ляпая, царапает крючки –
почти стенографические штучки,
почти конспиративные значки.
Созвучий лиловеющие тучки,
разорванные строчек ручейки,
и, окунувшись в каждой закорючке,
промокли замутненные зрачки.
И верх небес, рифмующийся с низом
речного дна, подернутого сизым
туманом оттекающего дня...
И ветер, обрывающий колючки
репейников, как пьяница с получки
гуляет, сочлененьями звеня.
***
Ничто не повторится. Никогда.
Но в каждом новом – привкус повторенья,
и пишущееся стихотворенье
– как со шпаргалки. Черная вода
в чернильнице наводит подозренье,
что вложен был хороший кус труда,
что промывалась тяжкая руда
и острое прищуривалось зренье.
Но глаз, глядящий в дальний Арзамас,
заплыл слезою. Кто-то пьет за нас
17 лет, а мы, чужим похмельем
полны, в давнопрошедшую тетрадь
заглядываем, списываем, клеим...
И время жить, и время повторять.
***
Стихи мои, наемшись дырбулщей,
захорошели, завелись, запели,
закапали, как капельки капели,
пронизывая существо вещей,
и чем проникновенней, тем тощей,
и вот уж на просвет заголубели,
раскачиваясь в утлой колыбели
на том дубу, где чахнет царь Кащей.
Над золотом заутренней земли,
над позолотой луковок и маков
раскачиваясь по влеченью звуков,
по излученью лучников и луков,
трепещет смысл от до-диез до ми-
бемоля, золотист и зодиаков.
Свидетельство о публикации №225121201087