Туманность Иуды. Глава 5

Глава 5. Формальности и документы

    Утром я проснулся, словно бы вынырнул наружу из неведомых глубин. Я лежал какое-то время, соображая. Я не помню, когда я так глубоко и крепко спал, да ещё и просыпался с такой ясной головой. Давно, казалось бы, забытое ощущение чистоты ума и желания действия. Это меня несколько испугало и насторожило – я всё ещё ожидал подлости со стороны желудка. Вчерашняя тушёнка и галеты ухнули как в бездонную пропасть и я, сев на лавке, понял, что зверски голоден.
Я оглядел уже привычную горницу, освещённую косыми лучами солнца. Бабка подняла занавески и сновала туда-сюда, печь уже была растоплена, а на чугунной комфорке пыхтела кастрюля. Как я понял обострившимся чутьём, это была картошка. Моя недоеденная вчера банка стояла на подоконнике возле окна, обёрнутая чистым застиранным полотенцем.
- Немец-немец! – бабка, выглянувшая из комнатки за печкой, что-то мне говорила.
- Was? – улыбнулся я. На фоне моего выздоровления, в утренних лучах разноцветного солнца, даже эта ведьма с торчащими волосинами на верхней губе и подбородке выглядела вполне приемлемо. Не родной матерью, конечно, но почти что дальней родственницей. Будто и нет на свете никакой войны...
- Это-это! – Бабка тыкала в меня пальцем, и, помогая себе каким-то мычанием, делала круги вокруг лица. Кажется, она предлагала мне умыться.
- А, умываться и чистить зубы? – Понятливо уточнил я по-немецки.
- Это-это! – Она показала руками, что мне надо бы побриться.
- Тебе тоже не помешало бы. – Буркнул я, засовывая ноги в сапоги. – Warm wasser? Тёплый ва-да! – уточнил я по-русски.
- Да-да, в баню иди, немец. – И бабка, схватив меня за рукав измятой гимнастёрки, словно непослушного ребёнка, потянула за собой.
- Warten, Bappka! (Подожди, бабка! нем.)
Я нагнулся к саквояжу и достал свои гигиенические принадлежности. Надо же, подумал я. Я, всё-таки, не умер, и они пригодились. Я вспомнил то уныние, с которым я складывал их, отправляясь из Смоленска. Удивительно, какую жажду жизни, я вдруг ощутил в себе, просто от мысли, что я сейчас почищу зубы, побреюсь и поменяю нательное бельё. А потом можно будет просто поесть. Это ли не счастье? Я буду жить. Жить!
Я расстегнул суконную сумочку, и проверил наличие зубного порошка, щётки и мыла. Нашёл полотенце, и накинув его на плечо, отправился вслед за бабкой.
Часового на улице не было, но, собственно, его и не должно тут было быть. Это лейтенант из лишней предосторожности, проявил позавчера и вчера своё внимание, а сейчас, видимо узнав, что мне лучше, снял эту ненужную охрану. Ну и правильно.
Глупая бабка, всё норовила ухватить меня за ладонь, а я со смехом откидывал её руку и говорил по-русски – «я иду-иду».
Она завела меня за избу, где неподалёку от домика Null-Null стояло добротное бревенчатое строение, одним боком выдаваясь навесом заполненным дровами, а с другого бока сияя маленьким окошком, отражая весеннее солнце. Из крыши торчала кирпичная труба, а низкий вход находился посередине. Бабка зашла, и повернула налево, к дверце с окошком и показала мне таз с водой стоящий на полке прямо перед оконцем. Там же на стене висел кривой кусок отбитого зеркала. Рядом стояла большая дубовая бочка наполненная водой, в которой плавал потемневший от времени и влаги деревянный ковшик. Чуть глубже виднелась ещё одна маленькая плотная дверь. Оттуда чувствительно тянуло теплом.
- Ходи, бабка! – Сказал я – Данке.
Она, в своей обычной манере, замахала руками и ретировалась. У меня даже создалось впечатление, что она вообще слабо понимает, что гауптман умер, и перед ней совершенно другой человек. И ей не важно, какой. Словно курица-наседка вокруг цыплёнка, она выполняла какой-то свой инстинкт, обострившийся в ней после всех её бед и потерь.
Положив вещи на полку, я сходил в туалет и с каким-то проснувшимся звериным наслаждением, почистил зубы и побрился. Затем, скинув несвежую майку, я с удовольствием, до пояса, с мылом омылся водой. Вода в тазу была тёплой. Откуда тут тёплая вода? За плотно закрытой дверкой, судя по всему, была парилка. Потянув дверь, я понял, что был совершенно прав. В лицо дохнуло влажным жаром. Большая кирпичная печь, обсаженная вокруг серыми камнями, топка внизу, и железная бочка с водой на самом верху, сразу давали представление о том, как это работает. Ага, а вот и кран, надо же. В старую, чуть тронутую ржавчиной ручку, была вдета палочка, отполированная от многолетнего использования.
Не выдержав, я решил помыться полностью. Скинув с себя всю одежду и наполнив тазик холодной водой из бочки, я сел в темноте парилки на высокую лавку и с наслаждением вдыхал этот тёплый, чуть отдающий прелой древесиной и дубом, влажный запах. Набрав горячей воды и смешав в тазу до приемлемой температуры, я, намылив голову, начал поливать себя, урча от удовольствия. Из каких-то, совсем уж детских глубин вылезла эта песенка про купающихся утят, и я, забыв обо всём, напевая её, нежился во влажной теплоте русской бани.
Alle meine Entchen
schwimmen auf dem See,
schwimmen auf dem See.
K;pfchen in das Wasser,
Schw;nzchen in die H;h!

Все мои утята
Плавают в пруду.
Плавают в пруду.
Головой под воду,
Хвостик на виду. (нем)

Это было забавно и странно. Когда уже, казалось бы, полностью смирился с наступающей смертью, вдруг ощутить такой прилив желания жить, что самые простые действия вызывали дикую радость. Я тёр руками голову, скрёб ногтями своё худое тело и совершенно забывшись, в радостном восторге, вопил по кругу эту дурацкую детскую песенку. Жалко, что не было мочалки. На стене висели сухие дубовые веники; я слышал, что русские лупят ими друг друга, но до конца не мог представить себе, зачем. Неужели сбивают с себя грязь? Варвары. Я, словно на заезженной патефонной пластинке, раз за разом, смеясь и хохоча, как полоумный, пел песенку, а потом постирал в мыльной воде своё нижнее бельё. Наверное, можно оставить сушиться в предбаннике, а сейчас надеть чистое. И эта мысль тоже вызывала у меня дикую радость. Я выздоравливал, и это было уже очевидно. И сейчас каждая мысль и каждое действие вызывало во мне бурное ликование.

***

«Мне кажется, мы обречены быть вместе» - так говорила мне Генриетта. Она в темноте прикасалась ко мне и говорила о том, что рядом со мной время останавливается. Я не знаю, почему, но я испытывал похожие чувства. Она говорила, что время остановилось, а я говорил, что мы закрылись ото всех. Наш мир, где только мы вдвоём. Звучит банально, будто бы фраза из водевиля или из дешёвого романа для подрастающих девочек. Но ощущалось это именно так. Нет, Генриетта не любила художественную литературу, она не читала, и не признавала всех этих женских книжек «про любовь». Иногда классическую литературу, и только с большим разбором. Она предпочитала руководства по бухгалтерскому учёту и любила работать с цифрами. И ещё любила быть со мной. Мы не успели пожениться, но  это и не угнетало нас. Мы просто всегда были вместе, даже мысленно, а встретившись, делились тем, что надумали, пока не виделись. Это было так естественно, что ни у нас, ни, даже, у окружающих не вызывало никаких сомнений, что мы всегда будем вместе. Это было привычно для всех, и только Рольф надоедливой мухой кружил вокруг, усиленно делая вид, что мы дружим втроём. К этому тоже все привыкли. Даже мы с Генриеттой. Привыкли и почти не замечали. Только иногда она с улыбкой морщилась, словно бы говоря – ну, вот, опять этот Рольф со своими умными глупостями.
Генриетта была невысокой, с ладной фигурой и, как она сама выражалась, «простым, блёклым лицом». Не знаю, в чём была эта самая пресловутая блёклость, мне так совершенно не казалось. Она была такая... домашняя, что ли? Казалось, что она была создана для уюта. Небольшой домик, камин, кресло, а в кресле, или на стуле за столом – она. Как самый важный элемент, без которого дом сразу терял бы и уют, и своё глубинное предназначение. Словно кошка, уютно свернувшаяся калачиком на диване и наполнившая пространство вокруг себя тихим домашним урчанием. Без неё и диван был бы бессмысленнен, пуст и мёртв. Я это чувствовал, и Генриетта словно была моей внутренней кошкой, наполнявшей меня уютом и смыслом.
А Рольф... А Рольф шёл вперёд. Его дядя близко знал кого-то из приближённых Антона Райнталлера* (Австриец, бригаденфюрер СС, член рейхстага с 1938-1945), так что протекцию наверх Рольфу составили самую лучшую. Вступив в НСДАП и СС, он вскоре отправился в Прагу, в штат Рейнхарда Гейдриха, на которого молился. И тут, видимо, без дядюшкиной протекции не обошлось. Рольф даже внешне напоминал Гейдриха – высокий лощёный красавец, а сразу по вступлении в СС, получив звание штурмшарфюрера, он сменил причёску, зализав волосы и, даже внешне став похожим на своего любимого обергруппенфюрера. Я не знаю, что так сильно держало его рядом с нами. Оттого ли, что мы не восхищались им, как это делали остальные? Это ли так заедало его, и он мучился, желая получить и наше с Генриеттой обожание? А не получив, злился и пытался понять в чём тут дело? Не знаю. Тогда я об этом не думал, мне было просто хорошо с Генриеттой, хорошо и уютно. А ей хорошо и уютно со мной. Это сейчас, когда всё в прошлом, я могу позволить себе переосмыслить то, что было.
Когда Рольф пришёл в кафе на Огюстен-штрассе попрощаться с нами, сверкая начищенными сапогами, в новой форме СС, он действительно выглядел эффектно. И я и Генриетта сделали ему по комплименту.
- Рольф! Ты просто киноактер, сошедший с экрана. Все красавицы Рейха сойдут по тебе с ума. – Воскликнула Генриетта, смеясь и переводя взгляд на меня, словно бы ожидая моего одобрения.
- А, по-моему, это сам Рейнхард Гейдрих, только чуть темнее волосами и моложе! – соглашаясь, ответил я Генриетте.
- Присядешь? – спросила Генриетта из вежливости.
Мы с ней обсуждали, где и как мы бы хотели жить после свадьбы, и Рольф, конечно, был нам ни к чему в этом разговоре.
- Выпьешь кофе? – я тоже вежливо приподнял брови.
- Нет, спасибо. Я пришёл оставить свой адрес в Праге. – Он протянул нам листок бумаги.
- Мы бы и без этого знали. – Мило улыбаясь, сказала Генриетта, - мы бы написали на конверте: Прага. Немецкому Гейдриху для австрийского Гейдриха и письмо сразу бы нашло адресата. – Она, взяла листок, и, положив его на стол, передвинула ко мне. – Пусть он будет у тебя Кристоф, ты будешь писать ему письма за нас обоих.
Рольф, который всегда млел и лучился, когда его сравнивали с Гейдрихом, почему-то хмурился, когда это делали мы. Он выдавил сухую улыбку и, кивнув нам на прощание, развернулся и ушёл, а мы сразу же вернулись к прерванному обсуждению, даже не посмотрев ему вслед. Нам просто было очень хорошо вдвоем, и мы попрощались с Рольфом без эмоций и причитаний. Просто, вежливо... и всё. Я помню, как поворачивая за угол, он бросил на нас напряжённый долгий взгляд из-под новой чёрной фуражки. Словно бы он уехал, так и не доделав дела, так и не разгадав какую-то тайну. Я порой задавал себе вопрос: может быть Рольфу нравилась Генриетта? Но, нет... тут было что-то другое. Он словно бы не мог разобраться в причинах отсутствия всеобщего обожания к нему. Он словно бы хотел признания. От Генриетты, в том, что он лучше меня. Он постоянно пытался подчеркнуть это, а она, словно бы не слышала. Да, ему не нужна была она, ему нужно было её почитание. Чтобы она, наконец-то, перевела взгляд с меня на него. Перевела, и, задохнувшись от обожания, не сводила бы его. И он был бы доволен. И ему нужно было почитание от меня – чтобы я, склонившись у его ног, признал его превосходство. Тогда бы он уехал со спокойной душой. Да, сейчас я понимаю это. Но я не рвался к вершинам, как он. Мне не было интересно быть старостой класса, меня не вдохновляли грамоты и объявления моего имени на построениях в реалшулле. И когда взрослые в разговорах ставили его в пример, я рассеянно слушал и не реагировал. «Ты слишком прямой и правильный, Кристоф. В тебе нет ни гибкости, ни ловкости». – Говорил он мне порой. Я удивлённо смотрел на него, пожимал плечами и сразу же забывал эти слова. Это ли так заедало его? А потом мы подружились с Генриеттой, и Рольфа это зацепило и уже не отпускало. Хотя, повторюсь, тогда это казалось почти естественным. Мы были подростками, потом юношами, и затем молодыми людьми.
Я сейчас спрашиваю себя, не потому ли Рольф поступил в то же полицейское училище, что и я? Странно. Впрочем, повторюсь, я тогда не задавался этим вопросом. Это сейчас, по мере отступления боли, и прояснения разума, приходят эти мысли. Словно тот долгий и напряжённый взгляд, брошенный из-под чёрной эССсовской фуражки продолжал преследовать меня, раз за разом всплывая в моём сознании.

***

Бабка снова дала мне ложку серого жира, которую я опять проглотил, как послушный ребёнок. Снова отвар, и только через полчаса разваренная мятая картошка с небольшой долей тушёного мяса из банки осторожно сползли в мой желудок. Он всё довольно принял и закричал, что хочет ещё. Потом я выпил стакан кипячёной воды. Я сидел и прислушивался к своему организму. Силы явно возвращались ко мне, и я оживал. Я чувствовал попеременную то слабость, то прилив бодрости, и это тоже говорило мне, что я восстанавливаюсь.
Что же, раз так, то надо приступать к заданию и выяснить, кто тут лает и звенит, и есть ли вообще в этом какой-либо смысл. Несколько дней у меня есть, затем надо дать радиограмму майору Хофферу из Любцов, и... наверное, возвращаться. Интересно, получиться ли взять с собой этого серого жира? Надо спросить у бабки.

Когда в сенях раздались шаги, я уже пил кипячёную воду после своего позднего завтрака. Как я и думал, это был лейтенант Бенеке.
- Оберлейтенант! – Он отдал мне честь, как старшему по званию.
- Лейтенант! – Я встал, жестом приглашая его к столу.
Он снял фуражку и сел рядом за стол.
- Я вас надолго не отвлеку. – Немного хмурясь, сказал он. – Фельдшер сказал мне, что вам уже гораздо лучше.
- Это правда, даже боюсь поверить в такое чудо.
- Хорошо. Вы определились, что собираетесь делать?
Я понял, что пунктуальный и педантичный службист Бенеке пришёл закончить «формальности». Сейчас он был здесь главным, поэтому... Я, нагнувшись к саквояжу, достал свои документы: удостоверение, предписание, приказ, пропуск из штаба полка в Любцах и прочие.
- Вот, лейтенант, чтобы всё было правильно.
Он, молча кивнув, пробежался цепким взглядом по бумагам. Я отметил, что он задержал взгляд на моём текущем месте службы. Там значилось – «отдел перлюстрации».
- Мой желудок не позволял исполнять другую работу. – Упреждая его вопрос, пояснил я. Отношение к «тыловым крысам, читающим наши письма, пока мы воюем под огнём врага», наверное, в любой армии было бы пренебрежительным. Хотя... здесь тоже был тыл.
- Что с похоронами? – спросил я.
- Послезавтра в Любцах. В полдень будет прощание у здания штаба. На местном кладбище, насколько мне известно, уже подготовили могилу. Думаете присутствовать?
- Надо бы проститься. Тем более, в Любцы мне всё равно придётся заглянуть. Раз уж моё здоровье решило повременить с уходом.
- Я рад, что вам лучше. – Сухо ответил он, возвращая мне документы. – Долго собираетесь быть у нас?
- Зависит от того, что я выясню. Возможно, вы сможете мне помочь, и пояснить, что так взволновало старика Оттса, что он обратился в третий отдел Абвера.
Курт Бенеке пожал широкими плечами.
- Знаете... господин обер...
- Можно просто Вальтер, когда мы вдвоём. – улыбаясь, прервал его я.
Он посмотрел на меня без ответной улыбки, и коротко, как бы нехотя, кивнул.
- Так вот, - продолжил он. – Есть устав, и есть распорядок несения службы. Есть протяжённость полотна железной дороги, на которой мы обязаны обеспечить беспрепятственное прохождение поездов. Есть личный состав, который должен скрупулёзно выполнять свои обязанности. И обеспечением именно этих вопросов я занимаюсь. Что касается... моментов... неуставного характера, я лично не видел ничего, что можно отнести к разряду странного или опасного. Выяснять, что и где там звякнуло, это простите, не ко мне. Возможно, у покойного господина гауптмана и были на этот счёт свои соображения, но я лично с этим ничем помочь не могу.
- Понимаю, на вас теперь лежит больше ответственности.
- Её и раньше никто не снимал с меня. – Он позволил себе лёгкую улыбку, намекая на то, что и раньше реальной службой занимался именно он.
С ним всё было ясно. Дружеского тона он не принял. Причин для моего нахождения здесь он не видит. Ни о каких «странностях» или, как он сам выразился: «моментах неуставного характера» говорить не желает. Точка.
- Хорошо, - я кивнул, соглашаясь, - но, может быть, вы скажете, как так вышло, что покойный гауптман проживал здесь с этой старухой, а не с... ординарцем, например.
Лейтенант замер и, как мне показалось, с секунду раздумывал.
- Господин оберлейтенант, мне было бы затруднительно требовать отчёта у непосредственного начальника в тех отступлениях от правил, что он себе позволяет. Однако, это, к сожалению, случается чаще, чем это бывает оправдано обстоятельствами. Я имею в виду армию в целом, разумеется, а не только покойного господина Оттса. – Он слегка выпрямился на стуле, всем своим видом показывая, что необходимые формальности он соблюл, а теперь готов идти.
- Я вас понимаю, господин  Бенеке. Тогда... – я встал из-за стола, - не смею вас более отвлекать. Благодарю вас за проявленное внимание.
Он, как мне показалось, с затаённым облегчением, встал.
- Лейтенант! – Мне, вдруг пришла в голову мысль, - Скажите... вы не могли бы дать мне, - я слегка замялся, подбирая слова. - ... провожатого. Пусть это будет даже рядовой. Я имею в виду, того, кто смог бы мне показать здесь всё.
Лейтенант нахмурился. Он медленно надел фуражку,  и произнёс.
- Прошу простить меня, господин оберлейтенант, но это только со стороны может показаться, что у меня очень много людей. Все они имеют свои обязанности, которые следует выполнять. А ответственность нашей роты охраны охватывает целых три деревни, а не только Нижние Волоки.
Меня этот сухой и неуступчивый лейтенант начинал злить. Несколько раз почти прямым текстом сказать, что я занимаюсь ерундой, и только он делает настоящую работу... Это было уже на грани едва прикрытого хамства. И я решил тоже немного показать зубы.
- Послушайте, Курт. – Сознательно обратившись к нему по имени, я сделал шаг из-за стола по направлению к лейтенанту. – Я здесь тоже по приказу, а не по своей воле. И тот же устав, который вы так свято чтите, повелевает мне исполнять мои обязанности. Может все эти беспокойства гауптмана и выеденного яйца не стоят, но я обязан проверить и отчитаться. По уставу. – Я особенно выделил последние слова. – И мне бы не хотелось отразить в отчёте, что местное командование не оказало мне никакого содействия. – Я закончил с милой улыбкой на лице.
Нас так учили в Абвере. При возникновении склок, а особенно межведомственных трений, ни в коем случае не повышать голоса, а улыбаться. Просто улыбаться. В момент конфликта это вызывает большее впечатление, чем крик или угрозы. Особенно, когда за тобой есть сила. Курт Бенеке, конечно, мог мне принципиально отказать, а мог и пойти навстречу. И последнее, вообще-то, для него было бы предпочтительнее. Но я понимал, как он мыслит: приехал кто-то, кто будет везде ходить, вынюхивать и выискивать, к чему бы придраться. Тыловой чиновник, ничтожество, читающее чужие письма. Пусть он уедет, как можно быстрее.
Он на несколько мгновений задумался, принимая решение.
- Ну, что ж. Если речь идёт о содействии... – было видно, что он готов уступить.
- Да. – Я убрал ядовитую улыбку с лица. – Именно так. Поймите меня правильно. Мне просто не хотелось бы дёргать и отвлекать и вас и других людей, занятых несением службы, по всяким мелким вопросам. Прошу вас выделить одного человека, на ваш выбор.
Он чуть опустил глаза, что-то думая и прикидывая внутри себя.
- Хорошо. – Он поднял взгляд на меня, приняв решение. – Я пришлю вам человека. В течение часа-двух. Вам подойдёт?
- Вполне. – Ответил я.
Он коротко вскинул руку к козырьку и вышел.

Пусть Рольф твердил, что у меня нет вдохновения и изворотливости. Нет умения гибко реагировать и подстраиваться, нет предвидения и яркости воображения. А все действия я совершаю по инструкции и служебному распорядку... может быть и так. Но этого, впрочем, всегда оказывалось достаточно, чтобы нести службу в полиции и быть на хорошем счету у начальства. Да, не выдаваясь вперёд и не хватая звёзд с неба, но точно и размеренно, по заведённому порядку, делать своё дело. Собственно и здесь, в русской деревне, где тоже жили люди, логика любого следствия оставалось ровно той же самой. Это я понимал.
Итак: надо всё делать, как велит заведённый порядок.
Первое – установить личности всех причастных лиц. Второе – опросить этих самых лиц, и составить картину события. Всегда с чего-то надо начинать. Вот с этого я и начну.
С кого первого? Конечно, с бабки.
Тут всё было неправильно, от начала и до конца. Первое – она жила в расположении военной части. И не важно, что это был её дом; сейчас его занимают части вермахта, так что бабку должны были выселить. Ещё и внук. Второе – она жила в одном помещении с командиром роты. Да, ещё одна блажь покойного гауптмана, но, это категорически не соответствовало правилам. Третье – само строение находилось сбоку и чуть в стороне от изб, где жили солдаты. То есть, в случае нападения, командир роты оказался бы не прикрыт основной массой военнослужащих. А я, значит вольно или невольно, вступил в наследство этим домом... и бабкой. Я усмехнулся этой мысли.
- Бабка! – Громко позвал я. – Папирен. Аусвайс и ...паспорт. Шнеллер!
- А-а? – Та высунулась из-за перегородки.
- До-ку-мен-ты давай! – произнёс я по-русски. – Папирен-аусвайс, ферштейн?
Та удивлённо посмотрела на меня, а потом опять скрылась за занавеской, и чем-то зашуршала. Затем она вышла ко мне, держа в руках тряпичный свёрток.
- Давай сюда. – Я взял его и, положив на стол, быстро развернул.
Сверху, как я и думал, лежал Personalausweis, за номером... я всмотрелся. Бланк был белорусский, минского рейхскоммисариата, на двух языках. Потёртая печать, а сверху свежая печать комендатуры в Любцах. Вместо фото на бланке был отпечаток пальца. Имя – Полянская Зинаида Петровна. Год рождения 1877, 20 апреля. Вероисповедание: Православная. Национальность: беларуска. Место проживания: Рабунь, Касьяневичи. Замужняя. Место выдачи: Валейка 13 августа 1941 г. Печать, пометка о выезде. Сверху стояла печать Любцовской комендатуры, и пометка о приезде из Белорусии. Особые приметы, рост, вес, цвет глаз.
Что-то зацепило глаз, и я вчитался ещё раз. Что? Вот – дата рождения... Ага, один в один с фюрером. Хм. Ладно. Дальше, что там?
Справка от старосты на русском, написанная от руки. Я вчитался внимательнее. Что-то о том, что такая-то действительно проживает в деревне Нижние Волоки. Подпись. Снизу приписка по-немецки, что Полянская Зинаида Петровна, номер аусвайса такой-то, проживает... Сверху штамп третьего полка. Наверное, гауптман заверил? Или нет? Дальше...
Старая разлезшаяся бумага на русском. Истёртый герб Российской Империи... Так, кажется свидетельство о браке. 1895 года. Крестьянин Игнат Иванович Полянский... крестьянка... урождённая Сташкова Зинаида Петровна. Православного вероисповедания... Церковь Спаса Крестовоздви... не разобрать... в деревне такой-то, Сверичевский уезд. Где это? Так, это мне не нужно.
Ещё какие-то бумажки на русском. Всё без фото. А где советский паспорт?
- Паспорт. Советский. – Я спросил по-русски.
Бабка, как села в самом начал на стул напротив меня, так и сидела, бессмысленно пуча глаза.
- Советский паспорт? – повторил я.
- Так Рабунь всё сгорело. – Она смотрела так, словно бы я должен был это знать. – Немец-немец, Рабунь сгорело. Там стреляли, убили сестру. Немец... – Она вдруг открыла рот и замерла на мгновение, а потом вдруг громко закричала.
- Немец! Дурак-дурак! Сестру в Рабунь убили. Немец, не помнишь? Я в Рабунь к сестре ходила на поезде. Немец! Дурак-дурак! – Кричала она, глядя будто бы сквозь меня. Немец! Дурак-дурак! Зачем бомбы бросал?! Дурак-дурак!
- Тихо! Sweigen! – Крикнул я, ударив ладонью по столу.
Бабка замерла, испуганно глядя на меня, только из выпученных выцветших глаз градом покатились слёзы.
- Рабунь паспорт сгорел. Дурак-дурак... – ещё раз прошептала она. И замолчала.
Мне было неловко. Она меня всё же-таки, лечила. Это благодаря её жиру мне стало легче. Но дело есть дело. Я сидел и прикидывал. Где-то там, в белорусском городке Рабунь у неё всё сгорело. Может ли такое быть? Может. Говорит, что там убили сестру. Тоже возможно. Сюда она как-то доехала уже по нашим тылам, получается. Хорошо, ладно, её выпустили. Интересно, как она добралась до дома, если начало войны её застало там?
- Ви пропуск получил Рабунь? – я спросил по-русски.
- Рабунь. – тихо кивнула бабка, не сводя с меня испуганных глаз.
- Как сюда ехать?
- Чего?
- Как ви ехать Нижний Волоки?
- Да, я приехала. – Она закивала, выпучив глаза. – Поездом ехала и пешком шла.
- Поезд ехать?
- Да-да. – Закивала она. – Два... два раза ехала поездом... в Сверичи и пешком ещё много шла. Любцы, вот...
Я сидел и задумчиво рассматривал её. В свете дня её лицо было бледным и испуганным. Набрякшие веки, чуть обвислая кожа дряблых щёк, и волосины на трясущихся губах, как антенны раций торчали во все стороны. Казалось, она снова готова была расплакаться. Интересно, как это она доехала на поезде. Она говорит, что два раза ехала. И ещё пешком шла. Интересно, каким образом её пустили на поезд? Выдумки какие-то. Или нет?
- Почему вас разрешить поезд?
- Так немец записку писал. – Она затравленно поджала подбородок рукой. – Вот так. – она показала руками, будто что-то пишет.
- Где записка?
- Так немец забрал. Немец забрал. – Она снова смотрела так, будто бы я должен был об этом знать.
Получается, что ей выдали пропуск и даже разрешение сесть на поезд. Почему? За какие такие заслуги? Может, ехала на платформе, а не в вагоне? Может. Когда она приехала? Я ещё раз посмотрел штамп и дату в отметке Любцовской комендатуры. Май 42-го. Хм, я как раз прибыл в Минск. Так... Уже было достаточно тепло, если ехать на платформе и не замёрзнуть. Кто это, интересно так расщедрился к местной старухе, чтобы выдать разрешение на проезд? Надо выяснить в комендатуре в Любцах. Там ей наверняка задали те же вопросы. Ладно. Это можно выяснить в Любцах. Туда, всё равно, послезавтра ехать на похороны. Ладно, допустим всё так, как она говорит, и послезавтра в Любцах это подтвердится. Допустим. Теперь внук.
- Малчик документ, папирен. – Глядя на неё. Сказал я.
Она поднесла к лицу дрожащие руки, молча, встала и вышла за свою занавеску. Через минуту она принесла мне ещё один, замотанный в тряпку свёрток. Я открыл его: Полянский Егор Борисович.  7 февраля 1929 года рождения. Родился в Любцах. Цвет глаз, особые приметы: травма правого бока. Штамп любцовской комендатуры. Выдано: апрель 42-го года. За месяц до приезда этой... Зинаиды Петровны. Фото нет, есть оттиск пальца. Что, впрочем, нормально. Не у каждого солдата в зольдбухе была своя фотография. Я мимолётно вспомнил фотографа с помощником, что ехали со мной в грузовике из Смоленска.
Так, а это что ещё?
Какие-то ведомости на заготовку дров. Расписка в получении продуктов. Что это? Ага, местные дела. Ещё какой-то счёт на оплату сдельных работ. Выдано зерном с мельницы.
Других документов не было. Ладно. По поводу старухи можно будет уточнить в Любцовской комендатуре, а заодно выяснить, когда местным начали массово выдавать аусвайсы. «Стоит ли возиться?» - вдруг подумалось мне. Для порядка – надо. Но, это, когда я буду в Любцах.
Я вернул бумаги бабке и она, вся сгорбившись, словно бы от невыносимого груза, молча, ушла за свою занавеску. А в этот момент скрипнула входная дверь, затем раздались шаги в сенях, и кто-то постучал.
- Lass mich rein. – прозвучало за покрывалом. (Позвольте войти. нем.)


Рецензии