Стужа
Не пожил он! а смерть уже здесь, забрала его, колючая, проклятая, неумолимая. Бился в горячке три дня и угас, только всхлипнул тихонько.
– Отдай его, Уна, – убеждают её и справа, и слева. Людям понятна её скорбь, и всё же – если и печальны они, то печаль их ничто, по сравнению с той пустыней, что в душе Уны осталась. Ничего не исправишь, не изменишь, не перепишешь – когда молила она, молчали боги, и теперь ещё будут молчать, точно не достигает их её скорбь.
Грегор сам принимает бесценный свёрток из одеял, Уна упорствует, но он сильнее. Да и пора уже – ветер завывает, скоро грянет волчий час, и стемнеет. А в темноте провожать светлую душу – запрет, заплутает она, запутают её звёзды – это каждый знает.
Свёрток преступно лёгок в руках Грегора. А как иначе? Руки эти рубили древа, что промёрзли насквозь в беспощадную стылую зиму, и грубые сети плели, и с рогатиной ходили на медведя…
А теперь вот – легко-легко рукам, а на душе такая метель ледяная, колючая и злая, что в глазах стоят слёзы. Смотрит он в лицо своего сына, лёгкого, точно облако, и не может избавить душу свою от тяжести, что его самого как морозом к земле прибивает.
– Так боги судили, – друзья уже здесь, на подхвате. Все они, если подумать, привыкли уже к смерти. У кого на его же глазах не умер друг, брат, жена, мать, отец, дочь или сын? И горячка ходила, и медведи бывали, и волки, и голод, и чёрная болезнь, когда есть было невозможно и бессмысленно – не шла еда, ни кусочком! И сам Грегор много раз также стоял, помогая прощаться с кем-то близким, своим друзьям. А тут и сам столкнулся, и потрясение прожгло его ледяной ладонью, осталось в самом сердце промерзлым до конца дней его пятном.
Боги судили, верно! И Грегору да Уне примириться надо. С богами не шутят, на то они и боги. И всё же – как заставить себя молчать? Как не забиться в бешеном крике? Как не завыть диким зверем? Как не кинуться на кого-нибудь?..
Грегор отводит взгляд, пока его сына укладывают в промёрзлую могилу. В трёх одеялах, как есть. Теперь ему никогда не будет холодно, но они не могли иначе. Не могли они не согреть его в последний раз, но смотреть на это выше сил его, а прежде он думал, что выдержит всё, ведь выдержал он и много зимних стуж, и много голодных дней?
Оказалось, что это ещё ничего. То было испытанием телесным, прошло, и все страдали одинаково. Ныне же жизнь многих продолжилась, а Керней лежит в трёх одеялах, в неглубокой могиле, но иную в земле ледяной и не сделаешь, итак старались, жгли костры, грели землю…
Блуждает взгляд Грегора, ищет не то ответ, не то, кого завиноватить. Алва попадается ему случайно. Он даже не сразу узнаёт её – так изменилась дочь его от горя. И слёз она вроде бы и не лила, не выла, не билась по брату, а посерело лицо её, и даже через тёплые одежды проступила худоба.
Почти житейская мысль на мгновение отвлекает Грегора, он думает, что Алве не подходит ни серость, ни бледность, и очень плохо, что она так подурнела, ведь на другой год ей уже пора готовить приданое. Но тут же стужа обрушивается и всё житейское уходит прочь. Алва живёт! Живёт, подумаешь, подурнела малость! Но жива же! а Керней – его любимый сын, его радость, маленький луч света, будущий воин – он лёг в стылую землю. Навеки закрылись глаза его, жизни не видевшие, навсегда сомкнулись губы, которые не впитали в себя всего яркого вкуса пшеничного хлеба, какой бывает в этих краях тот краткий миг осени, когда до зимы ещё далеко, а солнце уже сдаётся.
Он умер, а она, дочь его, живёт! Зачем живёт? Ни ума в ней, ни красоты. На шитьё ловкая, но так всякая девка в селении не хуже может!
Чёртовы боги. Несправедливые, злые боги!
Грегор отворачивается. Он не может больше смотреть на дочь. Её жизнь вызывает в нём небывалую тоску. Нет, он любит её, но сына любил всё же больше и ждал его уже осознанно, с надеждами, состоявшись как охотник и добытчик. А Алва… нет, тогда всё иначе было, и он был другим. Да и всякому известно – девочка рождается для другой семьи, а сын род продолжает. Так Грегора воспитывали, и отца Грегора, и до него ещё.
Грегор смотрит на то, как беспощадно и грубо земля, перемешанная с тлеющим углём, чтобы можно было хоть как-то копать, закрывает яму. Страшную яму. Мыслей о дочери у него больше нет. Ничего больше нет, только бесконечная стужа.
Уна не выдерживает. Падает на землю, воет, кричит. Женщины кругом собрались около неё, утешают, пытаются поднять, но не могут. Велико горе матери, и каждая из женщин, как мать, знает – пусть слёзы идут свободно, иначе очерствеет сердце.
Алва тоже приближается. Никем незамеченная, никем не обласканная, касается она руки матери, о себе, впрочем, не думая. Мать отдёргивает руку, на мгновение лицо её искажается злобой.
Алва! Дочь несчастных, нищих лет, забравшая собою всю её красоту, всю молодость, упругость кожи… и куда только задевала отнятое?
Алвы не существует для Уны. Уна в горе, и её сын в земле. Стужа кружит, крепнет. Надо расходиться, скоро стемнеет и будет волчий час. Но отойти от ямы – это признать свершённое., смириться, отпустить.
Чёртовы боги! Злые боги!
Алва тихонько плачет, никем незамеченная. Кернея она любила, и много заботы о нём легло на её плечи, ведь мать была в труде, в полях или ткала. А Керней, маленький Керней был для тихой и молчаливой Алвы тем лучиком света, который и её делал счастливой. Мать не ласкала, отец отмалчивался, подруги почти не замечали, так, если уж все собирались, тогда, пожалуй, и заметят…
И только Керней улыбался ей искренне и тепло. И только он ждал её, и был терпелив, когда она возилась по дому, и даже силился помогать. Но что мог он в свои неполные пять лет? А теперь его нет. И стужа приняла его в свои сети как должное, и ничего не дала взамен.
Мир перестал быть прежнем, покачнулся и совсем уж застыл. Алва не знает что будет дальше, но знает одно – ничего хорошего её саму уже не ждёт – ледяная уверенность пришла сначала из тонкого холодного предчувствия, а потом взяла за горло с полнотой права.
– Идём, Уна, идём, – Уну поднимают. Она обессилена. У неё больше нет слёз. Осталось только безразличие к самой себе. Опасное безразличие, которое либо переходит в равнодушное оцепенение, либо в тяжёлые мысли и ещё обвинения, ведь боги так далеко! Как их обвинить? А кто-то должен, обязательно должен быть виноват!
Уну ведут к дому. Она не может идти сама, заваливается на бок, её приходится поддерживать, но сегодня это не имеет значения. Алва идёт за женщинами. Она знает – если она станет заваливаться на бок, её не поддержат. Она молодая, она должна держаться, подавать пример и быть сильной, как требует молодость и как велит ветер, властвующий здесь все времена года.
И Алва идёт, погружённая в свои ледяные, неповоротливые мысли. Она не может понять, как так… был и не стало. И завтра никто не улыбнётся ей. И больше никогда. И душа Кернея уже далеко-далеко, может быть, он уже в Светлом Стане, смотрит за нею. А может быть, ему стало холодно…
Алва вздрагивает от собственного ужасного размышления. Она никогда не задавалась вопросом – мёрзнут ли души? Теперь же эта собственная мысль на мгновение испугала её. Стылая земля, и он такой маленький, беззащитный. Как же это?
Ей хочется повернуть, хочется бежать обратно, ведь нужно убедиться, что его укрыли надёжно, что он больше никогда…
– Идём, – рука отца тяжёлая, ложится на плечо неожиданно. Алва плачет. В подступающем сумраке, который вот-вот плотно обтянет их поселение, свяжет темнотой, ещё видно лицо отца. И особенно глаза. в них стоят слёзы.
Он не смеет рыдать. Он должен быть сильным, как должны быть сильными мужчины селения, чтобы жить и строить семьи в этом суровом краю. Но утрата его тяжела.
Грегор убирает руку. Это прикосновение кажется ему неловким, даже каким-то проявлением слабости, но для Алвы оно значит больше. Он скорбит и помнит о её скорби.
Алва идёт к дому, спотыкаясь. Её единственная мечта – забиться в тёмный угол, туда, где нет ветра и где тепло, и где никто-никто не найдёт её, и уснуть. Так уснуть, чтобы не было всего этого, чтобы утром, когда она открыла глаза, всё было по-прежнему, и Керней улыбался ей, и оказалось бы, что горячка его прошла, и что он ждёт её поиграть, а прежде будет стараться помочь ей и вымести пол. И всё будет по-прежнему.
И Алва не будет бояться и знать, что на свете есть такие страшные мысли…
Но этому случиться не дано. Смерть – это постоянство. Такое же постоянство, как стужа и ветры в их родном краю.
***
Алва знает, что мир её сер и невесел. Алва не скорбит. И если бы Алва могла что-то изменить, она бы и сама отдала жизнь свою, чтобы только не видеть угасающего взгляда матери и будто бы вечно рассеянного взгляда отца.
Теперь это совсем другие люди. Точно тени из Серого Края пришли к ним в дом, выпотрошили плоть и влезли в неё, как в одежду. И некуда деться!
Уна, прежде на руку ловкая, в готовке и в труде уверенная, даже властная, никогда не могла допустить такого, чтобы в доме было не убрано, и пусть ей даже казалось только, что не убрано. Не могла она! Ныне может. Вернее – ныне ей всё едино: убрано в доме или нет, есть обед или нет, постирано ли, заштопано? Она может в молчании просидеть у окна целый день, а то и хуже – в тёмном углу. На людей не глядя, не говоря, не вставая ни за хлебом даже, ни за водою.
Жутко Алве. Но не так жутко, когда мать вдруг вздохнёт шумно-шумно, точно горесть выдохнуть хочет, и вдруг оглядит и дом, и саму Алву, точно удивляясь, что в доме находится. И вдруг во взгляде будет что-то неладное, жуткое. И Алве хочется спрятаться от этого взора, от этого сурового немого обвинения в том, что она, Алва, жива.
Она жива, а Керней нет.
Алва старается, хлопочет по дому сама, в трудах стараясь спрятать печаль и ужас. Но нет ни слова доброго, ни даже злого. Только этот обвиняющий взгляд или хуже того – немота.
Отец не такой. Нет, он тоже изменился, но в сравнении с матерью держится и даже на работу ходит. Да только и сам не говорит, не смотрит, не ищет никакой беседы ни с матерью, ни тем более с Алвой. Ест молча, кивнёт только изредка, спасибо, мол. Но и то легче.
Алва сама с ним заговаривать пробовала. Говорила тихо, да только умолкла быстро – в глазах отца пустота. Он вздрогнул с запозданием:
– Что говоришь?
А ей уже и слова молвить не хочется. Ни о чём она не говорит. А виновата словно в том самом факте, что говорить способна.
Тенью стала Алва. Одна отрада – в час поздний, когда все лягут в тишине, как в склепе, выйти на порог. Там морозно, но Алве нет дела. Она стоит, глядя на небо. а в небе звёзды как прежде равнодушные, и где-то среди них прячется тропа в Светлый Стан. Это всем известно! И всем известно то, что боги даруют ушедшему последнюю милость – они оставляют ему окошко, чтоб видел тот близких своих, на серой земле оставленных.
И если боги проявили милосердство к Кернею, то он, верно, сейчас за нею смотрит, пока она сама в небе пытается угадать среди равнодушных звёзд за какою из них скрывается Светлый Стан.
Тянутся невыносимые тяжёлые дни. Тоскою перемазаны как смолою, и чем глубже холода, тем сильнее тоска, и увяз уже и дом их, и сами они в тоске увязли. Алве иногда кажется, что разучилась она говорить, ничего ей не хочется самой, и действуют руки у неё как бы сами – по дому хлопочут, топят, стирают, шьют, а голоса нет…
***
– Ты не злись на них, дитя, – старая Карех заговаривает с Алвой как-то неожиданно и с полным спокойствием, точно имеет на это право. Но Алва и беседовать-то не собиралась, хотела проскользнуть по улочке как всегда, тенью, тень ей только во всём и осталась, а тут Керех на пути. Откуда только взялась?
Керех мудрая. Уже правнучку нянчит, а всё ловка и остра – и на язык, и на нрав. Говорят, ещё по молодости, двух мужей схоронила, в третий раз всё одно – к обетам пошла, и сказала, что в четвертый пойдёт, если надо – а на иное ей плевать, и богам тоже, а ежели нет – так пусть покарают они её. И сама в голодный год на охоту ходила. Так и говорила, что мать, мол, она, и уж дитя своё прокормит…
Сказывали многое, и не знала уж Алва чему верить. Да и не было причины ей думать о Керех.
– О ком ты, бабушка? – удивляется Алва и самой ей непривычен её голос.
– Об отце твоём да матери, – объясняет Керех, бодро следуя вровень с нею. Годы не берут её, щадят! – Горе у них великое, забыли всё на свете. А горе оно такое – как болото, веришь? Если не схватишься вовремя за землю, увязнешь, и не вытащить.
Алва молчит. вроде и говорят с нею, а сказать в ответ и нечего. И правда – болото.
– Только ты с ними не вязни, – наставляет старая Керех, – горе посылают нам боги, а с ними спорить себе дороже. Держись же сердцем, чтобы самой устоять!
Алва качает головой. Не понимает даже Керех, похоже, что Алва и рада была бы устоять, да только нет в ней никакой опоры.
– Ненавидят они меня, – выдыхает Алва, – я живу, а Керней…
Сжимает горло сухостью. Замёрз он, точно замёрз. Такие холода стоят на улице, такие ветры дуют! Лютует зима, а он совсем маленький и некому согреть ему руки.
– А он за вами смотрит! – напоминает Керех. – Держись, девка, за жизнь держись. За цвет её… и родителей своих уж прости.
Простить? А Алва и не злится. Нет в ней силы на злость. Пока всё по дому переделаешь – тоска отступила бы будто, а потом находит снова. Но разве неверно они гневятся? Она жива, она ходит по дому, готовит и стирает, убирает и шьёт, а он…
Если волчий час его пощадил, то ледяная земля не пощадит уж точно.
Уходит уже прочь старая Керех, а Алва всё мыслями с ней диалог ведёт, и так складно получается у неё в мыслях-то! жаль, в словах настоящих у неё нет ни изящества, ни убеждения.
Алва идёт домой. День прожит и что? Всё то же. Всё прежнее и мир не заметил, как Алва живёт, и сама она не заметила. Сейчас воды подогреть, да переделать последние дела. Потом уж и спать можно – за день тошно становится по сто раз на дню, как мимо скорби материнской проходит Алва. Слов нет, только во взгляде укор и досада.
В разные времена родились они с братом, видать верно сказывают люди, что человек за жизнь много раз меняется. Изменились и родители её, и не были прежними, когда Керней родился. И теперь уже прежними не будут, сожрёт их тоска-болото, а с ними и Алву.
Вечером выходит Алва. Всё то же. И даже звёзды словно бы там же, где были вчера. И где-то среди них Светлый Стан, и там Керней смотрит, хорошо, если бы ему разрешили, за нею. Может быть тоже ждёт? Он же маленький. Не понимает, почему не приходит сестра. Почему не идёт к нему играть…
– Боги…злые, жестокие, всемогущие боги, – губы почти не шевелятся, и Алва даже не уверена, произнесла ли она все слова? может быть, просто думала? – верните всё как было. Верните!
Раньше всё было другим. Она не чувствовала себя мёртвой. Она не чувствовала себя тенью, пусть, верно, и была ею. И родители улыбались ей. И перепадало немного счастья. И было что-то живое во взглядах, и надежды были!
Но молчат боги. Молчит звёздная ночь. Молчит и Светлый Стан. Алва слушает тишину в безнадежности и уходит, наконец, спать…
***
Сначала она не услышала стука. Решила, что это ветка. Сквозь сон и не такое решишь. Но повторился звук. Пришлось проснуться, прислушаться. Серым полотном вползала предрассветица, когда все досыпают самые глубокие сны.
Показалось?
Прислушалась – вроде бы тихо. Почудилось может?
Но повторяется стук и на «почудилось» уже не спишешь. Алва встревожилась – в такой час недобрый желанный гость не придёт, впрочем, никаких гостей у них давно уже нет.
Отец и мать спали, не слышали ничего. доставалось только Алве. Пришлось идти к дверям. И снова стук – вкрадчивый, негромкий… если бы что случилось, то колошматили бы дверь вовсю! А тут кого принесло?
Выглянула в окно – никого не видно. Впрочем, темно ещё, не разберёшь и рук своих, если случится глянуть.
– Кто?.. – голос дрожал, обмирала от страха и предрассветного холода сама Алва. – Кто там?
Тишина была недолгой. Алве даже пришло в голову, что это чья-то шутка, когда голос всё же ответил. До боли знакомо ответил:
– Керней.
Охнула, отшатнулась, затрясло всё тельце. Силён человек может быть и духом, а сбить его с пути, лишить выдержки всё же можно. Алва же сильной не была и нападения не ожидала.
– К…как? – дрожали и руки, и голос, срывались мысли. Оглянулась на дверь. Мать и отец спят, счастливые! А она тут стой. – Я… как?
Его похоронили. Три одеяла. Яма…
– Открой, здесь холодно.
Но это был и его голос! и она слышала дрожание слёз в его голосе.
– Ка-а…мы же тебя… – она сползла на пол, в ужасе и в отчаянии глядя на дверь. Голос и тело не повиновались ей.
– Там холодно, пожалуйста, – он захныкал.
Обожгло сердце Алвы. Не могло быть такого на свете! Но как не взглянуть? Как не сдаться? Как не поверить тихому всхлипу самого родного человека, которого так жестоко и так рано не стало?..
Медленно переместилась она к дверям. Откроет! Она откроет. Надо открыть. Он мёрзнет и совсем, верно, замёрзнет, если она не спасёт его. и неважно, что будет дальше. и неважно, что будет с нею – его она спасёт!
И не будет в их доме болота тоски. И не будет серых дней. И пусть Алва даже умрёт за это!
Руки вцепились в ручку.
– Пожалуйста, – прохныкал за дверью Керней и поскрёбся даже в дверь с той стороны.
И это отрезвило Алву. Именно это. Она отдёрнула руку, которую уже протянула к засову, и застыла, словно статуя.
Этого не может быть. Не может! Он умёр, она сама видела его тельце!
– Где ты? – Керней же потерял терпение. Он перестал хныкать, причём так, словно просто выплюнул ненужное ему, и никакого оттенка слёз не осталось в голосе. – Ты хочешь, чтобы я замёрз?
– Кто ты? – прошептала Алва. Ужас вполз в её сердце всё с той же стужей. Отравил, выжег всякую надежду, всякую жизнь.
– Открывай! – заверещал Керней и вдруг саданул по двери ладонью. Ладонь у него была маленькая, но удар был необыкновенной силы.
И Алва обхватила голову руками, отползая в сторону. Парализующий ужас опутал её, лишил возможности кричать, звать на помощь… да и кого бы она позвала? Мать и отца? Тех людей, которые любили его больше, чем её? Они впустят его. они не будут и колебаться, а она, наверное, плохая сестра и дурной человек, но разум не оставляет её.
Он кричит: «твой брат мёртв! Ты видела его тело в яме! Он похоронен в трёх одеялах!».
Тогда кто же стоит за дверью?
– Пусти…– зашипел кто-то уже едва знакомым голосом. – Пусти, я им нужен.
Алва замотала головой. Он не мог видеть этого, она и сама не соображала что делает, только чувствовала – нельзя соглашаться, нельзя! она не пустит его! пусть этого не простят ей родители, они и без того её не простят, но она не пустит, не пустит, не…
Сознание оставило Алву быстро и непонятно. Ужас был слишком значимым, чтобы она не лишилась чувств.
***
– Тише-тише, как ты? – голос отца мягок и встревожен.
Алва вздрагивает, бьётся в постели, пытается вскочить. Ужас прошедшей ночи нападает на неё с новой силой, но отец сильнее, он удерживает её и она затихает.
– Всё хорошо, всё хорошо. У тебя был жар. Мы нашли тебя на полу.
Жар… конечно, всё это жар. И в бреду, верно, привиделось? Или как оно? Услышалось?
– Мать пошла за Керех, у той есть зелья. Они тебе помогут, – как давно она не слышала его голоса. Как забыла его!
– А… – Алва пытается задать вопрос и не может. И не знает, нужно ли спрашивать? Если всё бред и лишь видение…
– Ты прости нас, – вдруг говорит отец, – и меня, и маму. Мы… это было трудно. Мы не заметили тебя. и твою болезнь тоже.
Алва кивнула как смогла, прикрыла глаза. неважно, что будет дальше, уже неважно. Важно, что кошмар закончен.
– Ну лежи, – разрешает отец и поднимается. – Сейчас мать вернётся с лекарством. Да и я скоро вернусь. Только дверь побелю.
Алва широко распахивает глаза.
– За…зачем, – голос не слушается её, от жажды сводит горло.
– Видимо, волки скреблись, – равнодушно отзывается отец. Для него это рутина, для Алвы же – её личная тайна. Тайна о том, как она едва не ушла в болото вместе с родителями, а может быть и чего хуже. – Ты спи.
Спи… легко сказать! Но Алва послушно закрывает глаза, хотя сердце её и гулко бьётся. Страшно жить! Страшно жить, зная, что в стуже есть нечто, что может прийти из могилы. Или принять облик ушедшего.
И что было бы, если бы Алва открыла дверь? Их бы убило чем-то жутким? Или он бы вернулся, её любимый брат Керней? И вся любовь родителей ушла бы к нему, к спасённому богами?..
Алва не знает. Алва не хочет знать. Это только её тайна и она унесёт её куда-нибудь в холод сердца, там заморозит, спрячет от других…
Свидетельство о публикации №225121400259