Исповедь про женское начало I

Красная стрела. Исповедь про женское начало I


В её духах — незримый след зимы,
Морозной ночи над замёрзшей Невой.
За тонкой шалью—тёплый запах тьмы,
Где прячется росинкою живой.

В её аромате— дым сигары во льду,
Сталь,обёрнутая в шёлк договора.
Она пахнет решением:«Будь или уйду»,
И бездной,что скрыта за взглядом с озера.

Поезд летел сквозь ночь, мерно покачиваясь. В купе пахло старым деревом, лакированной кожей, чаем и тем особенным запахом железной дороги — смесью угольной пыли, масла и бесконечных расстояний. За окном мелькали черные силуэты лесов, изредка прорезаемые желтыми точками далеких деревенских окон. Мессир Баэль сидел напротив инженера Пенкина, неподвижный, как изваяние. Его пальцы были сложены перед ним, кончики касались друг друга, образуя подобие храма. В его глазах, казалось, отражалось не тусклое освещение купе, а какие-то иные, более древние огни.

Инженер Пенкин смотрел в темное окно, где его собственное отражение смешивалось с несущейся во тьме Россией. Он был непривычно молчалив. Борозды на его лице, обычно скрытые маской цинизма, в этот момент казались глубокими, как русла высохших рек.

— Ты сегодня тих, инженер, — нарушил молчание Баэль. Его голос был низким, беззвучным, словно доносился не из гортани, а из самого пространства купе. — Неужто ностальгия? Или, быть может, тяготит бремя невысказанного?

Инженер Пенкин не сразу ответил. Он медленно повернул к Баэлю лицо, и в его взгляде была усталость ветерана, прошедшего сто войн и не нашедшего покоя ни на одной.
—Ностальгия,Мессир? Нет. Это слово для сентиментальных дураков. Меня гнетет… архив. Архив запахов. Библиотека ароматов, которую я собирал всю жизнь. И самый ценный её фолиант… самый грязный, самый пахучий, самый позорный.

Он замолчал, взял со столика стакан с остывшим чаем, покрутил его в руках, но не пил.
—Ты знаешь,мне нравятся женщины. Это не тайна. Я люблю их изгибы, их смех, их глупость, их мудрость. Люблю, как пахнут их волосы — шампунем, дымом, ветром. Люблю запах духов на шее под ухом — там, где пульсирует жизнь. Но это всё… фасад. Приличная витрина. А в задних комнатах моей души, Баэль, в этих пыльных чуланах, хранится настоящая коллекция.

Инженер Пенкин поставил стакан, и стекло глухо звякнуло о металл столика. Он заговорил тише, но с невероятной интенсивностью, будто вырезая слова прямо в ночном воздухе.

— Я обожаю… нет, я боготворю, я коллекционирую, я молюсь на… женскую вонь. Не ту, что от немытого тела. Нет. Это слишком примитивно. Я говорю о сложных, многослойных, выстраданных ароматах жизни. Женская ножная вонь после десятичасовой смены в цеху или на рынке — это же целая симфония! Это терпкие ноты усталости, едкий аккорд дешевых колготок из капрона, горьковатое звучание пота, смешанного с уличной пылью, и под всем этим — глухой, землистый бас истинной, животной усталости. Это запах труда, Баэль. Запах выживания. Он не отталкивает. Он гипнотизирует. В нём больше правды, чем во всех духах «Шанель».

Инженер говорил, и его глаза горели странным, почти фанатичным огнем. Баэль слушал, не двигаясь, лишь его зрачки, казалось, расширялись, поглощая исповедь.

— А запах попы, Мессир? — инженер Пенкин почти прошипел это слово, насыщая его не похотью, а неким священным трепетом. — Не той, вымытой, напудренной, нет. Я говорю о запахе барбулеток. О том густом, тёплом, диком аромате, что возникает к концу долгого летнего дня. Смесь чистого, мускусного пота, тончайшей пыли, осевшей на кожу, отголоска туалетной воды, давно впитавшейся, и чего-то неуловимого, сугубо индивидуального, уникального, как отпечаток пальца. Это запах самой жизни, Баэль! Первобытный, честный, лишенный всякой мишуры. Запах, от которого у настоящего мужчины сжимается всё внутри не от отвращения, а от признания древнего, животного родства. От признания правды.

Он сделал паузу, переводя дух. В купе было душно.
—Я,как парфюмер-некромант, собирал эти ароматы. В метро, в трамвае, в толпе на рынке. Вдыхал украдкой, закрывая глаза, чтобы лучше различить ноты. Я составлял в уме композиции: «Терпение ткачихи с добавлением вазелина и асфальта», «Вечер продавщицы: фон из лука и дешёвой туши, сердце — усталые ступни, шлейф — надежда». Это моя тайная страсть. Мой позорный фетиш. Мое проклятие и моё спасение. Потому что в этом вонючем, неприглядном, похабном букете больше человечности, чем во всех салонах мира. Это запах настоящего. А я, старый циник, устал от бутафории. Я жажду настоящего, даже если оно воняет.

Инженер Пенкин умолк, опустив голову. Казалось, он выдохнул из себя нечто огромное и тяжёлое. В тишине зазвучал лишь стук колёс.

Тогда Мессир Баэль медленно разжал свои пальцы. Он смотрел на инженера Пенкина не с осуждением, не с брезгливостью, а с пониманием столь глубоким, что оно было страшнее любого проклятия.

— La v;rit; est comme le fromage le plus puissant, — начал он своим бархатным, бездонным голосом, и слова лились на безупречном французском, слагаясь в странные, почти кощунственные стихи. — Elle pue, elle colle aux doigts, elle empeste l'ascenseur. Mais c'est seulement elle qui nourrit. Le parfum des anges est une invention des l;ches. Moi, je pr;f;re l'odeur des aisselles des d;esses quand elles ont dans; toute la nuit sur le plancher pourri des cabarets terrestres...

Он говорил, и казалось, что в купе сгущается не просто аромат, а сама плоть этих образов.

Le vrai bouquet se compose dans l'ombre,
Au carrefour de la sueur et du d;sir.
Notes de t;te:poussi;re et savon bon march;.
C;ur:l';cre symphonie des chaussettes tremp;es de labeur.
Fond:ce murmure animal, musqu;, ;ternel,
Qui monte des entrailles de la vie m;me.

Odeur des pieds fatigu;s des filles d'Erevan,
Odeur des fesses chaudes apr;s le tramway,
Vous ;tes les saintes huiles de mon autel clandestin,
Les seuls parfums qui ne mentent pas sur l';me et la chair.

Les bourgeois respirent le lys et la rose,
Moi,je hume, tel un p;ch;, l'honn;tet; des glandes.
Dans cette puanteur sacr;e,je retrouve
Le go;t perdu du monde r;el,cru, без прикрас.

Он закончил. И тут же, не меняя интонации, перевел, но перевод был не буквальным, а скорее поэтическим толкованием, усиливающим смысл:

Истинный букет составляется во тьме,
На перекрестке пота и желания.
Верхние ноты:пыль и дешевое мыло.
Сердце:едкая симфония носков, пропитанных трудом.
Шлейф:это животное, мускусное, вечное шуршание,
Восходящее из самых внутренностей жизни.

Запах усталых ног девушек из Еревана,
Запах теплых задниц после трамвая,
Вы— святые елеи моего тайного алтаря,
Единственные ароматы,что не лгут о душе и плоти.

Буржуа вдыхают лилию и розу,
Я же,как грех, втягиваю честность желёз.
В этой священной вони я вновь обретаю
Утраченный вкус реального мира,сырого, без прикрас.

Наступила тишина. Инженер Пенкин поднял на Баэля глаза. В них не было стыда. Было изможденное признание.
—Так ты знал.Всегда знал.

— Я знаю запахи всех душ, инженер, — тихо ответил Баэль. — Твоя пахнет не серой и махоркой. Она пахнет… ночным поездом, увозящим женщин с усталыми ногами. И солью. Солью высохшего пота на их коже. Это… приемлемый аромат. Для того, кто ценит подлинность над благоуханием.

«Красная стрела» мчалась вперед, унося в ночь купе, где исповедь смешалась с поэзией, а похоть обернулась странной, вонючей литургией. И два одиноких духа — солдат и Мефистофель — понимали друг друга без слов, потому что оба дышали одной и той же едкой, неприглядной, невыразимо живой правдой бытия.

Куртки были сняты и развешаны, в купе установился тёплый, плотный воздух, насыщенный дыханием, чаем, древесиной и дорогой. После откровения инженер Пенкин казался опустошённым, но в этом опустошении была странная лёгкость — как после долгой исповеди. Он сидел, облокотившись о прохладное стекло, и смотрел в мелькающую тьму, а Мессир Баэль наблюдал за ним с тем же невозмутимым, всепонимающим спокойствием. Молчание повисло не неловкое, а насыщенное, как бульон.

— Ты говорил о симфонии, — тихо, почти беззвучно начал Баэль, и его слова не нарушили тишину, а вплелись в стук колёс. — Но симфония подразумевает партитуру. Дирижёра. Расшифруй мне, коллекционер, ноты этого… «благоуханного шедевра».

Инженер Пенкин медленно повернул к нему голову. В его глазах вспыхнул тот самый фанатичный огонёк знатока, готового часами говорить о предмете своей страсти.

— Ноты? — Он усмехнулся, и усмешка была горькой и восторженной одновременно. — О, это не просто ноты, Мессир. Это целая вселенная в замкнутом пространстве кожаного ботинка. Начнём с верхних нот, которые бьют в нос сразу, как только обувь снята. Это — пыль. Не абстрактная, а конкретная: ереванская, смешанная с пыльцой тополей, выхлопами старого «Жигуля» и мелкой взвесью вяленой говядины «бастурма» с соседнего рынка. Это сухая, колючая, терпкая нота. К ней сразу примешивается аккорд дешёвой, едкой кожи искусственной кожи и крашеного войлока стельки. Остро, бедн;, нагло.

Он прикрыл глаза, погружаясь в воспоминание-ощущение.

— Через несколько секунд, когда первый шок проходит, раскрывается сердце композиции. И сердце это — пот. Но не водянистый, пресный пот испуганного человека. Нет. Это густой, маслянистый, ферментированный за десять часов непрерывного стояния или ходьбы пот. В нём есть нота усталости, которая пахнет, представь себе, тёплым свинцом. Есть нота стресса — горьковатая, как хинин. И есть нота простого человеческого труда — тяжёлая, кисловатая, честная. Эта основа переплетается с аккордами синтетики: носками из дешёвого акрила, которые при нагревании дают сладковатый, удушливый и немного ядовитый аромат, напоминающий… расплавленную пластмассовую куклу. И под всем этим — тёплый, дрожжевой, почти хлебный запах кожи самой ступни, её уникальной микрофлоры, целой цивилизации бактерий, трудящихся в темноте и тепле.

Инженер Пенкин говорил всё быстрее, его речь превращалась в одержимый монолог парфюмерного гения.

— А шлейф, Баэль, шлейф! Он остаётся в воздухе, на полу, на пальцах, если к ним прикоснуться. Это смесь всего перечисленного, но выдержанная, облагороженная временем и окислением на воздухе. Горький миндаль от следов цианистых соединений в пыли? Возможно. Лёгкий оттенок ржавого железа — может, от гвоздя в подошве? И обязательно — тончайшая, едва уловимая плёнка вазелина или дешёвого крема для ног, с ароматом дезодорирующего мыла «Нежность», который не перебивает, а лишь подчёркивает мощь основного аккорда. Это не вонь. Это летопись дня длиною в жизнь. Это поэма из пота и пыли.

Он выдохнул и, не дав Баэлю вставить слово, перешёл к следующему экспонату своей мысленной коллекции.

— А «барболетки»… О, это совсем иная партитура. Это камерная, интимная музыка. Верхние ноты здесь — хлопок или синтетика нижнего белья, пропотевшего за день. Запах стирального порошка «Лотос» уже давно уступил место человеческому теплу. Это мягкая, немного сладковатая, «тёплая» нота. Но быстро, очень быстро из глубины поднимается главная тема. Это запах самой кожи в самой скрытой, самой тёплой и влажной складке тела. Мускус, Баэль, натуральный мускус, но не из склянки, а живой, дышащий, смешанный с уникальным химическим составом пота конкретной женщины. В нём есть что-то от спелого персика, оставленного на солнце, и что-то от тёплого морского камня после отлива.

Он сделал театральную паузу, наслаждаясь отвращённым интересом на лице слушателя.

— Но гений композиции — в деталях. Едва уловимый оттенок использованной туалетной бумаги — целлюлоза и крахмал. Лёгкое, почти призрачное дыхание мочи — не грубое, а солоновато-аммиачное, как морской бриз. И главное — запах волос, этих тёмных, курчавых или прямых волос. Запах шампуня, давно выветрившийся, смешанный с секрецией сальных желёз — тёплый, жирный, животный, невероятно сложный аромат, который нельзя синтезировать. Он уникален, как отпечаток пальца. Это запах жизни в её самом биологическом, самом честном и самом табуированном проявлении. И ты вдыхаешь его, и понимаешь, что перед тобой — не богиня, не картинка, а живое, усталое, потное, прекрасное в своей несовершенстве млекопитающее. И это обожание, Баэль, — это поклонение правде.

Казалось, инженер Пенкин выдохнул всё. Он откинулся на спинку дивана, его веки отяжелели. Баэль не произнёс ни слова. Он лишь смотрел на инженера, и в его взгляде была нечеловеческая, вселенская грусть — грусть существа, знающего все тайны мироздания, включая и эту, столь жалкую и столь великую в своём perversion...


Рецензии