Исповедь про женское начало II

Красная стрела. Исповедь про женское начало II

А в локонах — пожар осенних клёнов,
И дым костра,и прелых листьев грусть.
Но у виска,где пульс стучит уклоном,
Цветёт одно лишь дивное:«Проснись».

В её аромате— олива и амбра,
Прах золотой с пьедестала.
Холодный мрамор,древний храм,но
В нём—отблеск страсти, что не уставала.


Инженер Пенкин закрыл глаза, и его лицо, мгновение назад бывшее просто усталым лицом пассажира спального вагона, преобразилось. Черты заострились, стали похожи на черты хищной, ночной птицы, выслеживающей добычу не взглядом, а ноздрями. Он был уже не пассажиром. Он был дистиллятором, а его собственная память — стеклянным перегонным кубом, где десятилетиями накапливались и разделялись фракции человеческого запаха. Его ноздри, эти два влажных, бледных входа в лабораторию его черепа, дрогнули, втягивая не воздух, а воспоминания — миазмы из герметичных колб его сознания, где в концентрированном виде хранился позор, пот и соль целого человеческого рода. Он был не архиварием. Он был охотником за эссенциями, а его коллекция — не гербарием, а складом шкур, содранных с живых душ и законсервированных в спирте обонятельной памяти.

— У меня их… сотни, — прошептал он, и голос его был похож на скрип пробки, вынимаемой из давно запечатанного сосуда. — Образцов. Вскрытых, классифицированных, разложенных по полочкам. Это не типы, Баэль. Это ингредиенты. Готовые ноты. Целая парфюмерная клавиатура, где каждая клавиша — это не звук, а вонь определённого существования.

Он сделал паузу, и в тишине купе, казалось, можно было услышать тихое бульканье переливающихся в его памяти жидкостей.

— Вот аккорд первый: аромат метро в час пик с женских волос. Верхняя нота — это озон от искрящегося рельса и холодная пыль бетонных сводов. Сердце — жирный, тёплый букет: смесь пота двух десятков спинок, силикона с пальто, жевательной резинки с корицей и старой краски. А база… А база, Баэль, — это чистый, без примесей, почти сладкий страх. Страх опоздать. Страх быть раздавленной. Страх, который пахнет, как алюминий на языке. Это не запах человека. Это запах механизма, человеко-детали, чей индивидуальный мускус полностью стёрт трением о других. Это фон, основа. Как жирная глина.

— Тип второй, — продолжал он, и его голос приобрёл методичные, бесстрастные интонации учёного, — кожа на сгибе локтя у медсестры после смены. Это сложная композиция. Сначала — йод. Резкий, хирургический, режущий. Он перебивает всё. Но под ним… под ним скрывается более тёплый слой. Запах дегтярного мыла — не чистоты, а агрессивного очищения, щёлочи, съедающей не только грязь, но и сам запах живого тела. И потом… потом выходит на первый план усталость. Не пот, а именно усталость. Её запах — это запах тёплого свинца, застывшего в венах. Это запак молочной кислоты, кристаллизовавшейся в мышцах. И странная, призрачная сладость — возможно, от капельниц. Глюкоза. Запах той жизненной силы, которую она капельно передаёт другим, сама истощаясь. Это запах святой, Баэль. Но святой, от которой пахнет лекарством и пустотой. Духи для испаряющегося ангела.

Его дыхание участилось, как у гончей, взявшей след. Пальцы непроизвольно сжались, будто он впивался в невидимые шкурки.

— И тип третий… самый ценный. Запах подмышек продавщицы в обеденный перерыв. Это момент истины. Когда социальная маска — халат — сброшена. Что остаётся? Остаётся чистая, животная правда. Густой, кисло-солёный, почти сырный пот. Не тот, что от бега, а тот, что сочится от долгого, монотонного стояния — пот застоя и терпения. В нём — следы дешёкого дезодоранта, проигравшего битву, они дают горьковатый, химический диссонанс. Ткань хлопковой блузы, впитавшая этот букет, пахнет тёплым тестом и немытым телом. И ещё… да, точно… лёгкая, прокисшая нота простокваши или кефира. Завтрак бедности. Это не просто запах. Это — автопортрет. Портрет вида Homo laborans, трудящегося человека, в его самом честном, самом неприкрытом виде. Это ключевая нота для любого подлинного аромата толпы. Без этой едкой, живой, стыдливой ноты все духи — ложь.

Он замолчал, исчерпав на данный момент свой каталог. Но молчание его было красноречивее слов. Он сидел, этот инженер Пенкин, как алхимик, постигший философский камень, который превращает живую плоть — в бессмертную, вечно хранящуюся эссенцию.  И в его коллекции не было ни любви, ни жалости, лишь холодный, ненасытный восторг познания, смешанный с глубочайшим презрением к источнику материала. Он вдыхал человечество и выдыхал его классификацию. И в этой бесчеловечности заключалась вся его страшная, неоспоримая сила.

«Пятьдесят оттенков, говоришь, Баэль? Я назову тебе сто. И вершина всего будет сложный парфюмерный аромат, который я создал.

Начнем с верхних нот, тех, что атакуют сразу, как снимаешь сапог в тесной прихожей однокомнатной хрущевки.

1. Пыль городского рынка- особая, осязаемая — не серая городская взвесь, а густой, пряный золотистый туман, поднявшийся с паркета прихожей. В ней плавали микроскопические чешуйки вяленой на горном солнце мяса, едкие крупицы красной паприки, вытертые до состояния пуха нити персидских ковров и вечная, горьковатая резиновая крошка, стираемая с асфальта тысячами ног. Это был запах далёкого, яркого мира, принесённого на подошвах в тесноту будней.

2. Затем вступал аккорд дешёвой кожи, но не тот, что источают дорогие перчатки. Это был согретый теплом тела выдох крашеной свиной кожи, которая при долгом ношении начинала предательски открывать свою суть: острый, режущий ноздри формальдегид, призванный убить жизнь в материи, и глухой, тёплый аммиачный шёпот её животного происхождения, который уже нельзя было скрыть.

3. И из глубины, из самого сердца обуви, поднимался густой, влажный, почти бархатный запах стельки. Это был не просто пот, а его концентрированный дистиллят, впитавший в войлок тяжесть всего дня — свинцовую усталость мышц, кислый стресс и соль сдержанных слёз. Поверх этого густого фона вился тонкий, сладковато-прелый, почти кондитерский запах грибка, неприятно-нежный, как запах детской картофелины, забытой в сыром углу и начавшей тихо, бархатно тлеть изнутри.

4. Шлейф общественного транспорта не выветривался, а въедался в шерсть пальто, становясь частью ауры. Это был сложный букет: едкие, маслянистые ноты бензола и толуола из выхлопной трубы автобуса, приторная сладость дешёвого лака для волос от соседки, ланолиновый дух потёртой овчины и общая, тяжёлая влага сгущённого человеческого дыхания в закрытом пространстве.

5. Тополиный пух, забившийся летним днём в поры носка, был не просто раздражителем. При нагреве от кожи эта невесомая целлюлоза начинала отдавать слабым, приторным запахом — не цветочным, а скорее запахом тления простых сахаров, смешанным с городской пылью и выхлопами. Это был запах увядающего лета, прилипшего к телу.

6. Холодный, стерильный вздох дезодоранта «Crystal» был первой линией обороны — шипящая волна алюминия хлоргидрата и спирта, пытавшаяся выжечь саму возможность запаха. Но это была лишь тонкая, хрупкая корка льда, под которой уже бурлила, бродила и прорывалась наружу тёплая, сложная, живая химия тела.

7. Едкая, летучая горечь ацетона от вчера накрашенных ногтей создавала невидимый лаковый панцирь на кончиках пальцев и въедалась в капрон чулок. Это был горький, химический флер ритуала красоты, проводимого наспех, между работой и сном, — запах несмываемого усилия.

8. И над всем этим — сухая, колючая, беспощадная пыльца полыни с алтайских холмов, зацепившаяся за подол юбки. Её горький, тоскливый аромат был сильнее любых духов, это был запах самой земли, расстояния и памяти, которую нельзя стряхнуть.

9. Пот, который начинал явственно читаться теперь, был особым — потом усталости, а не движения. Он был гуще, тяжелее, маслянистее.

10. В нём безошибочно угадывалась нота свинца — металлический, давящий привкус многих часов, проведённых в вынужденной, неестественной неподвижности.

11. За ним следовала тонкая, опасная нота горького миндаля — ароматический след постоянного, низкоуровневого стресса, крошечных ежедневных компромиссов с совестью.

12. И резкая, колючая нота молочной кислоты, кристаллизующаяся в воздухе, — прямая эманация боли, накопленной в напряжённых мышцах.

13. А в основе — глубокая, проникающая солёная нота, как от морского бриза, но без его свежести: это была соль непролитых, проглоченных слёз, выведенных наконец телом через поры.

14. Запах синтетического носка, нагретого до температуры живого тела, был отдельной, тревожной симфонией. Искусственные волокна акрила и нейлона начинали отдавать при нагреве.

15. Сладковатый диссонанс жжёного сахара, возникающий при попытке спасти подгорающую карамель на плите, — аромат мимолётной домашней катастрофы, мгновения, когда внимание, прикованное к телефонному звонку, отпускает ручку сковороды, и мир на секунду наполняется этим горьким, тёплым, паническим и почему-то уютным укором.

16. Удушливо-медовое звучание гниющего сена в сарае, куда заносят полевые цветы, — запах того, как нежность, сорванная и принесённая в дар, медленно умирает в темноте, превращаясь из аромата луга в тяжёлую, спёртую, сладковатую грусть забвения.

17. Химически-ядовитый финал расплавленной пластмассовой куклы, оставленной на батарее, — вонь фальши, детской веры в нерушимость яркой оболочки, которая при слишком близком и долгом контакте с источником тепла обнажает свою едкую, уродливую, опасную для дыхания суть.

18. Подлинный мускус кожи, тот, что остаётся на шёлковой подушке после беспокойной ночи, — не отталкивающий, а глубоко личный, тёплый, дрожжево-землистый отпечаток существования, смесь усталости, здоровья и той животной простоты, что скрывается под любым парфюмом.

19. Дрожжевой тон, поднимающийся из миски с накрытым полотенцем тестом на рассвете, — запах терпения и тихого ожидания, обещание будущей сытости и тепла, аромат процесса, который не остановить, как не остановить утро.

20. Землистая нота влажной глины после дождя на пальцах, лепивших горшок на гончарном круге, — холодный, чистый, откровенный запах творения, смесь грязи и искусства, след усилия, направленного на то, чтобы бесформенное обрело хрупкую и совершенную форму.

21. Ореховый, но прогорклый оттенок старинного комода, где хранилось приданое, — аромат времени, вобравший в себя запах шерсти, лаванды, пожелтевших бумаг и несбывшихся надежд, сладковато-горькое дыхание наследства, которое больше не нужно.

22. Следы моющих средств, пахнущие щелочью и тоской, на руках, которые только что вымыли пол в прихожей, — едкий, стерильный, непобедимый запах чистоты, достигнутой ценой разъеденной кожи и ощущения, что любое усилие тщетно, и завтра снова придётся начинать сначала.

23. Отголосок вазелина «БороПлюс» на потрескавшихся зимой кулаках — медицинская, успокаивающая, немного отстранённая нежность, запах заботы о себе, совершаемой на автомате, в промежутке между более важными делами, лёгкий флёр защиты от мира, который постоянно пытается оставить на тебе царапины.

24. Запах крахмала от только что отглаженной блузки — сухой, строгий, дисциплинирующий аромат порядка, наведённого перед выходом в мир, хрустальный панцирь, который с треском ломается при первом неосторожном движении, смешиваясь с потом и пылью улиц.

25. Ржавое железо шляпки гвоздя, торчащего из стёртой подметки, — острый, минеральный холод, который остаётся на языке после случайного прикосновения, запах нищеты, въевшейся в самую основу, напоминание, что каждый шаг, даже самый лёгкий, незаметно истирает твою суть об асфальт.

26. Гниющая древесина рыночных ящиков, оставляющая занозы в пальцах, — сладковатый, назойливый запах тлена, который кажется тёплым, но является предвестником распада, аромат труда, превращающего в труху не только доски, но и руки, которые их носят.

27. Окисленный металл мелочи, годами лежавшей на дне сумки, — холодный, безрадостный запах мелких расчётов, бесконечных очередей, стука монет о прилавок; аромат экономии, которая со временем начинает отдавать горьковатой медью и пустотой.

28. Застоявшийся воздух подвальной грибницы, въевшийся в подол платья после спуска за картошкой, — тяжёлый, споровый, влажный дух не принадлежащего солнцу мира, запах запасов, которые спасают от голода, но сами пахнут сыростью и вечной темнотой.

29. Выдержанная, едва уловимая нота мочи в лифте панельки— не свежая вонь, а старый, въевшийся в бетон стыд, солоноватый призрак давней паники, мгновенной потери контроля, который витает в закрытом пространстве как напоминание о всеобщей уязвимости.

30. Запах страха, исходящий от скомканного в ладони платка, — сухой, горький, без следа слёз, чистый химический сигнал тревоги, который не выветривается, а лишь глубже впитывается в ткань, становясь её частью.

31. Тлен старой шерсти носков, связанных бабушкой и хранимых на чёрный день, — мягкий, пыльный, безжизненный аромат памяти, которая уже не согревает, а лишь напоминает, что всё, к чему прикасалась забота, рано или поздно превращается в музейный экспонат.

32. Кумин и зира, въевшиеся в кожу пальцев после готовки плова для большой семьи, — пряный, жгучий, настойчивый шлейф, который не смывается мылом, превращая руки в живую кулинарную книгу, в пахучую летопись долга и любви.

33. Коньяк, пролитый на скатерть и оставивший после всех чисток лишь призрачное дуновение, — не алкогольная резкость, а дубильная, тёплая грусть, запах ритуала, который должен был утешить, но лишь навсегда впитался в ткань будней.

34. Запах одиночества в только что проветренной, но пустой комнате — не пыль и затхлость, а стерильная, ледяная чистота подоконника, на котором никто не сидит, и сквозняка, который гуляет меж стен, не встречая преград.

35. И, наконец, едва уловимая, но важнейшая нота — сладковатый привкус дешёвой карамельки, купленной у метро и сжатой в кулаке до липкости. Это не запах праздника, а запах отсрочки, маленькой, липкой, сахарной отсрочки от реальности, тающей во рту ровно три минуты тишины.

36. Хлопок дешёвых трусов, выстиранных порошком «Ушастый нянь», — навязчиво-нежный, искусственно-младенческий аромат, который должен напоминать о невинности, но лишь подчёркивает грубость ткани и усталость тела, которое его носит.

37. Отбеливатель, въевшийся в резинку, — едкий, беспощадный запах стерильности, попытка убить даже память о живых выделениях, химическая война за чистоту, которая оставляет после себя лишь ломкую, выцветшую ткань и лёгкое першение в горле.

38. Детская присыпка, застрявшая в складках, — удушающе-нежный, тальковый дух, который не впитывает влагу, а лишь маскирует её под бархатистую, безжизненную маску, запах заботы, ставшей ритуалом без любви.

39. Натуральный мускус промежности, раскрывающийся от тепла тела, — тёплый, глубокий, животрепещущий, не имеющий ничего общего с пошлостью, а лишь с честностью плоти, с её тихим, солоноватым, дрожжевым дыханием жизни.

40. Оттенок спелого инжира, проступающий в этом мускусе, — не фруктовая сладость, а тягучая, мёдовая, чуть терпкая полнота, запах созревания, готовности, той внутренней сладости, что не имеет отношения к сахару.

41. Нотка тёплого морского камня — солоновато-водорослевый, йодистый отголосок, как будто тело, даже в самой своей сокровенной глубине, помнит прах древних морей, из которого оно когда-то вышло.

42. Запах кожного сала — жирный, ореховый, питательный, базовый, как бульон, запах самой жизненной смазки, того, что позволяет коже скользить, не стираясь в кровь от трения о мир.

43. Еле слышный аромат использованной туалетной бумаги — сухой, целлюлозный, стыдливый шёпот гигиены, напоминание о той грани, где забота о себе становится механическим, почти незаметным жестом устранения следов существования.

44. Лёгкий солоновато-аммиачный шлейф — не грубость, а тонкость, лёгкое, почти медицинское напоминание о работе почек, о чистой, отфильтрованной воде, которая когда-то была внутри и теперь, пройдя через всю сложную лабораторию тела, стала почти невинной.

45. Запах вьющихся волос на подушке — сложный коктейль из сальных желёз, уличной пыли, озона прошедшего дождя и горьковатой крапивы дешёвого шампуня, который не может справиться с этой живой, непокорной силой.

46. Тончайший флер менструальной крови на отутюженной простыне — металлический, глубокий, как руда, запах не раны, а цикличности, таинственного, ежемесячного обновления, тихого внутреннего прилива, который пахнет железом и силой.

47. Запах стирки, но не свежей, а той, что днями ждала в корзине, — тяжёлый, влажный, немного затхлый дух отложенных дел, смесь пота, ткани и времени, которое течёт медленнее в ожидании.

48. И снова — надежда. Но здесь она пахнет иначе: синтетическими духами «фиалка», брызнутыми с утра на ключицы. Это не изысканный букет, а густой, пудрово-альдегидный, немного старомодный вздох, попытка создать вокруг себя невидимый, пахнущий клубами славного прошлого щит, за которым можно спрятать настоящее.

49. Запах немытого белья, днями ждавшего в корзине — тяжёлый, тёплый, сдобный дух отсроченных обязанностей, смесь хлопка, пота и времени, проведённого в тёмном углу. Это аромат усталости, которая накапливается быстрее, чем находятся силы её устранить.

50. Дешёвые духи «Красная Москва», нанесённые утром на ключицы — густой, пудрово-цветочный вздох, невидимый щит из советского шика, альдегидная ностальгия по эпохе, которой не застал, но которая должна придать уверенности и скрыть дрожь в руках.

51. Запах страха, антиперспиранта «Dry Dry», алюминия и чужих взглядов в метро в час пик — холодный, металлический, стерильный кокон, который пытается изолировать от давки, но лишь усиливает ощущение, что кожа становится проводником всеобщей паники и отчуждения.

52. Запах йода, дёгтярного мыла и сладковатой перекиси водорода на халате после ночной смены — едкий, медицинский, чистый до беспощадности букет, за которым чудится тёплый, жирный шлейф вчерашнего борща, как напоминание, что даже усталость имеет свой вкус и его нельзя стерилизовать.

53. Холод сухого льда, ванильная эссенция и пот на шее под завязками чепца — ледяное, сладкое, почти тошнотворное облако, внутри которого бьётся тёплый, солёный пульс, а где-то на дне сумки пахнет деньгами и солью Чёрного моря из несбывшейся пока открытки.

54. Пот от умственного напряжения с нотой кофе и резинка для волос — сухой, терпкий, горьковатый мир, в котором даже мысль обретает запах: кисловатый, сосредоточенный, с едва уловимым синтетическим шлейфом от лопнувшего жгута на запястье.

55. Земля на подошвах, запах картофельной ботвы и осенней сырости в переполненном трамвае — тяжёлый, сытный, влажный дух корней и окончаний, аромат труда, который не стыдится пахнуть землёй, и усталости, пахнущей первыми заморозками.

56. Жжёные волосы, химия краски, лак для волос и слёзы после десятой стрижки — едкий, горький, слезоточивый смог салона, в котором растворяются чужие желания и собственное разочарование, а под белым халатом копится тихий, солёный гнев.

57. Запах сырости с рук, апрельского ветра и одиночества на балконе с развешенным бельём — свежий, колючий, безжалостный воздух, который не очищает, а лишь раздувает запах порошка «Миф» и пустоты, оставшейся в холодильнике.

58. Резина мата, металл грифа, адреналиновый пот и решимость после последнего подхода — едкий, потный, железный запах преодоления, смесь боли, соли и несгибаемой воли, пахнущей закалённой сталью и яблочным соком, выпитым залпом.

59. Запах денег, пластика карт и фена от терминала к закрытию супермаркета — безличный, сухой, электронный смог, пропитанный скукой и однообразными движениями, сквозь который едва пробивается тоскливый аромат полуфабрикатов из пакета — обещание быстрого, безвкусного ужина.

60. Воск свечей, ладан, камфора от мази и бесконечная вера в углу церкви — густой, сладкий, дымный воздух, в котором растворяется боль в суставах и остаётся лишь тёплое, деревянное, пронизанное слезами и надеждой дыхание старых икон.

61. Дорогие духи с нотой бергамота, сухость во рту и вино на губах на первом свидании — шипучий, цитрусовый, нервный флёр, за которым скрывается лёгкий металлический привкус страха и дрожь в руках, пахнущая озоном перед грозой.

62. Хлорка «Белизна», сырость и спокойное удовлетворение после мытья полов в подъезде — едкий, чистый, почти тошнотворный запах победы над грязью, короткой, но полной тихой гордости минуты, когда плитка блестит, а пот на висках кажется оправданным.

63. Сжатый воздух салона самолёта, солёные следы слёз и валерьянка на пути к похоронам — стерильный, сухой, бездушный холод, в котором растворяются капли горя, пахнущие холодным мрамором и безнадёжностью, а таблетки валерьянки отдают смирением.

64. Ночная рубашка не по размеру, запах чужой постели и слёзы на подушке после ссоры с мужем — не свой, чуждый, пропитанный горем и неловкостью текстиль, в котором теряется собственный запах, а женская солидарность пахнет ромашковым чаем и тёплым, поношенным пледом.

65. Дыхание с нотками вчерашнего ужина, шампунь с персиком и мятой и тепло чужого тела в поезде дальнего следования — интимный, доверчивый, мимолётный мирок, возникающий на стыке усталости и случайности, пахнущий пылью в солнечном луче и бесконечностью рельс, уходящих в темноту.

66. Скрытый изъян в аромате, когда запах розового одеколона под воздействием кожного пота начинает пахнуть прелым шиповником.


Он сделал паузу и задумчиво посмотрел в окно, туда, сквозь проносящиеся мимо деревья и стога, где витали все эти запахи, которые концентрировали его внимание. В его утомлённых, отягощённых видениями глазах мелькали не просто пейзажи, а целые пласты жизни, выхваченные из тьмы стремительным бегом «Красной стрелы». И в этом калейдоскопе ему явился образ — не отягощённый драгоценными мускусами или химией высокой моды, но оттого вдвойне властный и ясный:

В её аромате— сено и мята,
Простые духи из стеклянного флакона.
Но в этом есть своя аксиома:
Честней запаха нет у белого полотна..

Это был не букет, а откровение. Аромат сена — не удушливо-медовый, как в том кошмаре, а сухой, солнечный, настильный, пахнущий трудом, отданным земле, и честной усталостью, пахнущий широкими полями, а не тесными будуарами. И мята — не та садовая, выхоленная, а дикая, с огорода, с холодной, бьющей в нос свежестью, способной отрезвить от любых, самых утончённых иллюзий. И эти простые духи из скромного стеклянного флакона, купленного не на Елисейских Полях, а в простом магазине, — их запах был прямым и бесхитростным, как рукопожатие. В нём не было тайны, которую нужно разгадывать; была правда, которую можно только принять или отвергнуть.

Но в этом есть своя аксиома: честней запаха нет у белого полотна.

И тут его мысль, отточенная, как у математика, и измученная, как у кающегося грешника, нащупала ту самую бальзаковскую ось, на которой вращается мир. Аксиома. Неопровержимая и самоочевидная истина. Вся сложная геометрия страсти, вся алгебра соблазна, все вычисления вожделения — они рассыпались в прах перед этой простой теоремой бытия. Роскошь лжёт. Дороговизна притворяется. Искусство запаха стремится обмануть, соблазнить, поработить. Но запах простого полотна — грубого, льняного, пахнущего крахмалом, солнцем и тяжёлым утюгом — этот запах неспособен на ложь. Он есть то, что есть. Основа. Фундамент. «Белое полотно» — это холст, на котором ещё не написана картина, это простыня, на которой разворачиваются и комедии, и трагедии жизни, это сама материя, чистая и невинная в своей наготе. Его честность — в отсутствии претензии. В этом — его страшная, неопровержимая сила. Запах норки можно продать, запах «Буа де Иль» можно подделать, но запах выстиранного полотна, проветренного на деревенском ветру, принадлежит вечности и никому в отдельности. Он — запах самой жизни в её неприкрашенном, будничном, величественном течении. И тот, кто понял эту аксиому, понял всё. Понял тщету своей коллекции, понял, что гнался за отражениями в кривых зеркалах, в то время как источник стоял рядом, простой и ясный, как колодезная вода, как запах сена и мяты из грубого стеклянного флакона.

Он оторвал взгляд от окна, в котором уже не было ни стогов, ни полей, лишь чёрное зеркало, отражающее его собственное, усталое лицо. В купе пахло дорогой кожей, металлом и тоской. Но где-то там, в прошлом, в памяти, которую не купишь ни за какие деньги, витал другой запах — честный, как белое полотно, и навсегда утраченный.
В голове сами собой появились строки:

 Elle sentait le foin et la menthe…

On parle de musc, d'ambre et de cuir,
De parfums chers dans les flacons chers,
Mais les mots, pour la sentir, s'enfuient
Quand c'est le foin apr;s le faucheur.
On invente des accords de tilleul,
Des ;lixirs pour les soirs de bal,
Mais le vrai tr;sor n'est pas dans ces gammes:
Il est dans le panier de la femme
O; la menthe froisse;e, simple et rauque,
Donne le vertige, plus que l'opaque
Parfum qui cou;te le mois d'un loyer...
Le plus franc, c'est le linge oublie;
Sur le pre;, blanchi par la lune seule,
Le drap qui n'a connu qu'une gueule,
Et qui sent le vent, le lait, le sel,
Et l'aube – rien de plus, rien d'autre qu'elle.
L'axiome est la;, dans ce lin p;le:
Ce qui est nu n'a pas d'id;al.
Il ne trompe pas. Il est. C'est tout.
Le foin, la menthe, et le jour debout.


Перевод:

Она пахла сеном и мятой.

Твердят о мускусе, амбре, коже,
О дорогих духах в хрустале,
Но все слова бегут, когда можешь
Понюхать сено после косьбы в поле.
Выдумывают аккорды липы,
Эликсиры для выхода в свет,
Но истинный клад — не в тех гаммах:
Он в корзине у той женщины,
Где мята смятая, простая и резкая,
Вызывает головокружение сильнее, чем густой
Аромат, что стоит месячной платы...
Честнее всего — бельё, забытое
На лугу, отбеленное одной луной,
Простыня, что знала лишь один рот,
И пахнет ветром, молоком, солью,
И рассветом — ни больше, ни меньше.
Аксиома — вот она, в этом бледном льне:
То, что наго, — не имеет идеала.
Оно не обманывает. Оно есть. И всё.
Сено, мята, и наступивший день.


Рецензии