Птоломей
Торопливая река пробегает подле заглохшей деревеньки Князь-Село, в накошенных, густыми лесами и болотами выступающих неоглядных просторах земли, иначе сказать — в Принаровье. Название такое дали местности ее жители — это потому что деревни расположились вдоль проворной Наровы реки. Как и все эти плотно заселенные деревушки, села, населенные пункты, - Князь-Село по своему расположению относится к Эстонии. Испокон веков, поговаривают, что еще со времен царя-батюшки Петра Великого, здесь проживают простые, как правило, работящие русские люди. По обрывистым, прислоненным к воде травянистым берегам стройным войском рассредоточены бревенчатые, тесаные, глинобитные и каменные дома, подсобные хозяйства, мастерские... Всего — не более тридцати дворов.
По всему этому гладкому, наполненному душистым запахом осоки, незабудок, папоротников бережку, идет, по ветру всем своим легоньким телом раскачиваясь, шестидесятилетний старик Птоломей. С ним иду я и один его дальний родственник. Звать его Данилкой. Окинешь беглым взглядом Данилку, посмотришь на его в мозоль изодранные руки, на его набитые вниманием глаза, сразу определишь — парень привык к самому настоящему делу. Он-то, змееныш, как раз и затравил меня в эту деревню, рассказав много увлекательных историй о своих сородичах-земляках. Хотя приезжает он сюда крайне редко — раз в четыре года. Безразличными рыбьими глазами старик посматривает на реку и протяжно вздыхает. Потом для чего-то залезает в грязный,тонкими нитками распустившийся карман и что-то ищет.
- Забыл, что бросил курить, - успокоившимся тоном произносит он и нагибается к реке, потом пальцем указывает на противоположный, высокими камышами заросший берег. - А так получилось, что нас разделила страна. На там берегу похоронены мои родственники. Это потом-то, после войны, стали захоранивать в Ямах. А тогда там хоронили. Многие, кстати, еще до войны уходили в Россию. Но граница проходила в другом месте. - Птоломей становится на корточки и указывает в далекую даль. - Воо-от как далеко! Там, за скотным двором, который размещался. В Степановщине. Остались, видишь, одни развалины.
- Ну и как, ходили? - притворяюсь я и вытаращено поглядываю на Птоломея. На самом деле, для меня это нисколечко не ново. О неудачливых принаровских пересечениях границы от кого-то из принаровцев я уже слышал. Всех их с беспокойством ожидали места не столь отдаленные — как известно, колючей проволокой окольцованные, лагерями и камерами пыток обустроенные... Одним словом, не позавидуешь... История грустная!
- Ходили, и им по десять лет давали, - даже чуть в усы посмеиваясь, дескать, вот же бывали дураки, говорит Птоломей. - Отец рассказывал, его многих друзей кого порешили, а кого в тюрьме продержали. Соседушка мой Серафим рассказывал. Он на пароходе все время катался. Я тоже любил проехаться по Нарове. Он меня тут же за углом поджидал: «Ну что, Птоломеша, выпьешь по нескольку градусов?» Ну и мы...
- Так а что же он рассказывал? - отбросив всякую вежливость, и вы впоследствии поймете — почему, прерываю я деда.
- Про камеры пыток разные рассказывал. Вот, например, как только он пересек границу. А их же зазывали. Радиопередачи через репродукторы устраивали и говорили там, как хорошо жить в Советской России. Ну а те, как дураки, через проволоку сиганут и попадаются. Энкаведэшникам. Так Серафим-то что рассказывал? Его сперва продержали в глубоком бассейне. Скрывало, рассказывал, по самую шею. И самой холодной водой наполняли. Два часа держали, мучили, пытали... Я сам-то не могу этого представить. Все по рассказам да по рассказам.
Лицо старика отчего-то постепенно становится безразличным. Возможно, он где-то ковыряет в своем недоступном тайнике мысли. Очевидно, так оно и есть — язык он будто прикусил, глаза неожиданно куда-то скрылись.
- Опять какой-то свой мир созерцает! - посмеиваясь, шепчет мне на ухо Данилка. - Уж я-то знаю его!
И вот, с таким-то потухшим, ко всему охладевшим настроем Птоломей постепенно подымается с колен. Но получается не сразу: ноги будто гудроном прилипли к измоченной земле. Дед по-прежнему в своей хронической задумчивости... Выбросив изо рта типичное старческое кряхтение, он встает на землю и спешно отряхивается, с измятых штанов мгновенно слетают, кружась в воздухе, изрезанные свежей косой подорожники, одуванчики, прочая травянистая шелуха,
Птоломей идет вдоль берега, но этот путь тянется совсем недолго... Наши взгляды спотыкаются о выцветший, годами заброшенный сарай. Он смотрится неприветливым: крыша изъедена глубокими, словно пропасть, ямами, сквозь которые едва проступают ростки лиственниц, окна накрест заколочены бревнами, во дворе — высоченные, человека переросшие сорняки. Смотришь на это и думаешь: никто, кроме пауков, мух и жуков, здесь, очевидно, и жить не может. Место слишком гиблое, нагнетающее страхи! Это свое замечание я считаю удачным и говорю Птоломею.
- Заброшено, заброшено... А место это вовсе не безлюдное! - спокойно говорит старик, и этим своим невинным ответом сражает меня наповал. - Жилое, принаровское.
- Как так, кто-то живет? - удивляюсь я.
Дед чешется за ухом, помалкивает.
- Придурок один здесь живет, - наконец, начинает он шелестеть губами. - Кто его сюда звал? Он жил в соседней деревне, подвыпивал, а сейчас сюда перебрался — мать выгнала его из дому. Он мне рассказывал, в тюрьме сидел, когда мать выгнала его, так вообще год в землянке прожил в лесу. Говорил, даже ворон поедал. Вкусным, говорит, было мясо, получше индюшатины будет. Сейчас здесь обосновался... Чем занимается? Пьет и буянит. А как выпьет — агрессивный, ходит голый, это, я знаю, делается специально: чтобы все видели его дурацкие наколки и страшились. Раз как-то он меня чуть не убил.
- Что, серьезно? - интересуюсь из чистого любопытства.
- Серьезнее не бывает. Хватило, должен тебе сказать, всяких переживаний. А дело было так. Я что в деревне? Каждый день гуляю со своей собачкой по бережку речки, с Дашей, то есть. Я и говорю тебе: нас в доме живут три пенсионера. Ей в нонешнем году шестнадцать лет исполнится. А у нас выходов к реке нету. Все чьи-то участки. Вот и ходим-переходим через ворота. Ммм... Так о чем, бишь, я говорил?
- Об одном человечке, который в этом сарайчике живет, - спокойно напоминаю я ему.
- Ага, вот шел я со своей Дашкой вдоль речки. Я и не успел заметить, как этот пьяный придурок пошел мне вилой протыкать живот. Кто знает, может, я и лежал бы трупиком в этих зарослях. Он и серьезно проткнул бы меня насквозь! Да сосед заорал. Говорит: Птоломеха, ложись. Видел бы ты, - он еще раз внимательно посмотрел на меня, - видел бы его страшные зверские глаза. Я их никогда не смогу забыть!
- А когда это случилось? - заинтересованно уточнил вдруг посерьезневший Данилка.
- Да вот пять лет недавно исполнилось, - ответил он. Данилка на это лишь сконфуженно улыбнулся, а я для себя отметил: «А ведь ты ранимый очень человек. Надо бы с тобою поосторожней.». - Недавно проучили его, - продолжает старик. - Он-то всем говорит, что никто не имеет права бывать на его территории. Ну и когда пограничники проезжали тут, проверки разные делали, он и пошел на них с ножичком пьяный: типа, не имеете расхаживать по моей законной территории. Так его девчоночка-соплячка, пограничница ихняя, отпинала.
Уверенными шагами мы отрываемся от реки и потихоньку идем дальше, сначала по истоптанной в грязь, едва проступающей тропинке, потом — по извилистой каменистой дороге. Иредка по ней с приглушенным ревом проезжают машины, которые спешат в пограничный кордон, что совсем неподалеку отсюда. И вот, мы прогуливаемся по этой дорожке... В авангарде — иссохшие, полотняной штаниной прикрытые ноги Птоломея, позади — я и Данилка. Мы становимся у старика вроде как за адъютантов. Если куда устремятся его ничему не удивляющиеся глаза — на подхвате тут же мы. Но Данилка, похоже, уже в какую-то другую сторону отступает... Едва заговорит свои речи Птоломей, тут же начинает корчиться лицом.
- Не особенно-то верить ему нужно, - тихим шепотом он останавливает меня, ощутимо дергая за рукав. В этот момент Птоломей встречает каких-то своих деревенских знакомых и временно отстраняется от нас. - Я то знаю его лучше тебя, - продолжает Даниил, - он мой дядя.
С такими суровыми, неумолимым приговором звучащими словами я, конечно, не соглашаюсь. Слишком уж за этот день попривык к этому разговорчивому, духом не падающему деду - грусть и правда очень редко его берет! И неприятные слова быстро проносятся подле моих отклоненных, на солнце разогретых ушей, слабоватым эхом растворяясь в пространстве. «Ну и что, - нерешительно начинаю я ворчать про себя, невольно прислушиваясь к перекличкам беспрестанно орудующих топоров. - Нет, Данилка хотя и хороший, но в корне не прав. Может, родственные какие-нибудь обиды? Но ведь Птоломей не хочет никого обмануть, поднадуть из корысти. Наверное, ему просто нравится быть сочинителем. Забыли мы, городские, что не одни конченные правдолюбцы составляют основу деревни. Без сочинителей жить скучно! Да и сочиняет Птоломей, похоже, изредка.»
Снова бродим мы с Данилкой, невольно спотыкаясь о выпуклые камни, трещим о чем-то наболевшем своими цокающими языками. В этот момент нас догоняет Птоломей: теперь уже с развеселевшими и радостными, как у преданной породистой овчарки, глазами, с багрянистыми, обожженными ярким солнечным загаром скулами. Я смотрю на прилегающую местность, на высокие, устланные хвойными и лиственными деревьями возвышенности, что расположились за домами, потом всматриваюсь в развеселое лицо деда и с полуслова понимаю: не надо никаких красивых слов, сейчас надо слушать только порывистые воркования ветра, смотреть на природу, миролюбиво созерцать ту тишину, которую ни в каких городах не сыщешь...
Но что-то невидимое, самодовлеющее и значительное, разрывает на части нашу тихую и спокойную медитацию. По ушам яростно лупит свистящий все пронизывающий гул. Мы видим, как совсем недалеко, на участке, принадлежащем Птоломею, куда, собственно, и двигаемся, беспокойно шатаются низкорослые кустики — набухшими ветками и листиками облепленные, ветром истрепанные, из страха прижавшиеся друг к другу. Их голоса напоминают неугомонный кашель вдруг поперхнувшегося человека...
Кусты шипят, ведут себя очень взволнованно. Шуршащая зелень, как будто бы оживленная людская толпа, ненамного расступается и образует маленький проход. Оттуда на большой скорости вылетает, машинально, где попало, расставляя ноги, полноватого вида женщина, с полукруглой, как тыква, головой и цветистом изношенном халате. Смотришь на нее и сразу понимаешь: «Эта тетка сюда сразу после огорода!» Лицо женщины старое, изрезанное острыми зигзагообразными морщинками, но по-прежнему женственное и привлекательное. Глаза ее, тем не менее, тотчас наполняются негодованием.
- Опять деда напоил? - в упор, словно охотник на добычу, смотрит она на Данилку и каркающим голосом его отчитывает. - Это же самогонка, отрава. Как ее можно пить вообще? Что, на тот свет хочешь отправить дядю? - Лицо ее мало-помалу обращается к Птоломею. - А тебе кто, старый черт, разрешил пить-то?
Час назад мы действительно подкрепились на пару с Данилкой и Птоломеем крепким самогоном. Так уж получилось, ничего не поделаешь. Но без особого фанатизма.
- А я сам себе разрешил, - спокойным голосом отвечает Птоломей. - Самогон, должен вам, друзья, сказать, да и ты, Тося, тоже слушай, в иной раз лучше всякой водки бывает. А мы принаровские всегда были такими, с характером. Помню, призывали меня в армию в пятидесятом году. Дело было в Нарве тогда. Так мы все, принаровские ребята, на призывной пункт из разных деревень отправились со своими бутылками. В дороге пили. Кто с авоськами вез. Один, звали его как? Ага, звали почему-то Херасем. Так он в сумочку трехлитровый боярышник приютил. Помню, медкомиссия проходила. Я после пол литры как стеклышко отвечал.
Но вот, быстро проходят несколько минут. Простоватая, но бойкая голосом Тося, оказавшаяся, к тому же, женой Птоломея, помаленьку начинает отходить. Огненно-красная, осененная яростью физиономия ее заметно тускнеет, со лба нерешительно скатываются капельки мелкого пота. Глаза Тоси отображаются какой-то заинтересованностью. Суровый тембр голоса меняется на настороженно-серьезный. Она еще что-то говорит, не останавливаясь на предложениях, потом замирает и начинает изучать нас своим испытующим взглядом. Возникает неловкая пауза, иногда кажется, что внутри нас что-то переморозилось.
- Да, хорошие у вас места, душа просто отдыхает, - наконец, нарушаю я тишину.
- Хорошие-то хорошие, - разобиженно говорит Тося, и мне кажется, что она удивительно точно воспроизводит беспричинное хныканье маленьких детей. - Да вот только пить не надо! А в нашей деревне все пьют. Моему старому по его же просьбе принесла на праздник три бутылки. Так, скотина, еще до них все вылакал. На, сказала, забирай. Сколько чихвостила без толку. Да пьют здесь все в деревне. Чтож хорошего? Отраву пьют. Отдыхать надо, на природу смотреть, а не отраву и гадость эту пить...
Застывшая, как настоящий каменный столб, Тося смотрит на нас своими полными спокойствия глазами, думает о чем-то своем, время от времени почесывает выступающий, испачканным халатом прикрытый живот.
- Ладно, как есть заходите, приходите в дом, - гостеприимно говорит она нам и незаметно убегает к своим любимым огородам.
Старик облегченно возводит свои худющие, обвязанные толстыми трубочками посиневших вен, руки к небу.
- Отлегло! - говорит он и нерешительно вытаскивает из каких-то своих потаенных карманов маленькую пластиковую бутылочку. - Выпьем, заначка как-никак! Друзей встретил, только что угостили... - Потом он в упор смотрит на меня, обнажает три желтоватых зуба. - Ну что, гость? Пойдем посмотрим деревню, узнаем местные новости...
Идем дальше. Глаза Птоломея, словно бы электрическая лампочка накаливания, зажигаются ярким огнем.
- Вижу, тебя интересует вся наша история, - говорит он, опять прямо уставившись на меня, и одновременно попивает самогон из миниатюрной бутылочки. - Эх, вот бы тебе Бочковых показать, вот это были люди...
Скоро перед нами выступает, ослепительно сияя своим ярко прокрашенным наполовину деревянным — наполовину, у самого основания, каменным телом, громадного вида домик. Небольшие, отдающие солнечным блеском бревна, проросшие мхом нижние камни — словно продолжение большого хозяйства, едва уместившегося на пышном, наполненном остатками скошенной травы зеленоватом ковре. Хозяйство разместилось здесь какое-то странное: ржавые двухколесные машины, железные громадины, наполовину провалившиеся своими тонкими непробиваемыми основаниями в мокрую почву.
- А вот и их дом, - восторженно, уж, наверное, в который раз, оценивает это хозяйство Птоломей. - Опять, наверное, работают братья-самоделкины.
- Что-о? - не совсем понимаю я, о чем речь. Но чувствую, что мозги мои, как графин с водой, мелкими струйками наполняются любопытством.
- Даниил, - смотрит на моего попутчика Птоломей и вновь своими редкими зубами посмеивается. - Помнишь наших чудаков, когда они с трактором по селу ездили? А самолет их помнишь? Тогда они, правда, немного навернулись.
Я немного отстраняюсь, так как полностью не улавливаю тему разговора. О чем-то своем шепчутся, редкими моментами перемигиваясь, эти ставшие мне близкими люди.
- А ты, Ле-ох, слушай его, - повышенным тоном чуть ли не в самое ухо кричит мне Данилка. - Братья Бочковы — это у нас знаменитые жители были! Прикинь, в былые времена, по молодости, как часто это у нас бывает... они собирали железки, моторы, делали машины и вовсю разъезжали по деревне. Времена были такие, на машины дефицит сплошной. Первый трактор в деревне они сделали. Я плохо помню это, был сопляком тогда. Сделали: смотрите на нас, целуйте нас, мы, блин, первые трактористы. Самолет тоже сделали, но, дядя правильно говорит, навернулись. Помню, со сломанными ребрами ходили. Как после драки или попойки какой-нибудь. Правда, дядь?
Птоломей тяжело кивает головой, потом своими цепкими, как тиски, руками сжимает мои теплые локти.
- Вот видишь, - говорит он мне, - не все пьют в деревне, как Худяковы. Нас, Худяковых, в деревне все знают. Мы только что можем? Водку пить, гусарами быть, ну и к печке по немощи тело прижимать.
- А братья што? - вновь возвращаю я Птоломея к прерванному разговору.
- А братья работают. Не пьют, как видишь. Хе-хзе... в отличие от нас. Делают всякие приборы. А самолет-то, конечно, ох-хо-хо, большим зрелищем был тогда. Сейчас-то им уж и под шестьдесят. А тогда какими гусарами ходили! Они по молодости по городам разъехались, на шахтах деньгу добывали... А как нашла морщинка старость — снова к корням потянуло, на землю свою. Эх... - Птоломей снова задумался. - Ну что, значится, пора окончить наше деревенское путешествие? Новостей для вас, городских, нет. Не Янова ночь! Продолжим разговор в моей усадьбе.
- Да как так? - изумленно расспрашиваю я старика. - Тут же целый десяток домов.
- Аэээ, — равнодушным голосом отвечает Птоломей. - Остальные — это все дачники. Есть тут, правда, один девяностолетний старичок. Он комсомольцем здесь активным был, сидел в эстонской тюрьме, ему даже зуб выбил следователь. Алексеич, его так звать, рассказывает — за незнание эстонского языка штоли. Но он далековато отсюда. В основном, тут уж нет принаровских, коренных таких. Все понаехавшие. А так, если пересчитать. - Дед судорожно загибает свои тощие морщинистые пальчики. - Ну, Бочковы, ну Сачков Ванька, он после Афгана прибыл сюда, ну как бы на историческую родину. Кто еще? Еще кого-то позабыл.
И потихоньку идем. С каждым мгновением все больше тяжелеют наши расшатанные ступни, от бессилия взбухшие, похожие на маленькие свинцовые гирьки. Ровными кусками-вмятинами они надрывают мокрую почву, которая, как будто бы собравшись с последними силами, вторит нашим шагам булькающим и хлюпающим тенором. С острой, едва прерывающейся болью мы лениво отрываемся от земли, идем следом за Птоломеем — все таким же гордо выступающим стариком, но теперь почему-то легонько пошатывающимся.
- Скоро придем, скоро придем, - покусывая свои клочковатые, ржавого цвета усы, шепчет он нам свои слова-заклинания. - Сейчас будем дома!
Дальше мы снова тащимся, едва поворачиваясь своими неуклюжими фигурками, по бугристой, длинным полотном расстилающейся дорожке, но теперь ни обо что не спотыкаемся и боли больше не чувствуем. А совсем рядом, ровненькой цепочкой выстраиваясь друг за другом, около нас дружелюбно маячат большие и маленькие домики. Они как осенние грибы с маслянистыми шляпками, - выступают плотным необъятным полем, - и немного смешивают, рассеивают, колеблют внимание людей, как правило, приезжих. Впрочем, на это мы уже почти не смотрим, так как почти ничего не соображаем и думаем только об одном: «Скорей бы к месту назначения!»
- А вот и дом! - наконец произносит Птоломей и этим приносит нам величайшее облегчение.
Как будто яркое неповторимое видение, в глазах сверкает знакомое жилое строение, со всех сторон облепленное кустами, елками и яблонями, а с тыльной стороны — пышным болотистым лесом. Мелкими вспышками загораются в моей голове светлые, как свежевымытое стеклышко, мысли. «Как же так! - думаю я про себя. - Дом в хорошем состоянии, но почти все заросло. Видно, из-за этой травы я не замечал, что дом Птоломея красив.» Дом и впрямь притягивает нас крепкими бревенчатыми стенами. Окна его как живые зрачки — смотрят и просверливают до самой сердцевины.
- Че задумался? - своим бодреньким голоском приводит меня в чувство Птоломей. - Вот калитка, пошли, щас будем чай пить.
Нисколько не поторапливаясь, дед очень долго и со звяканьем, цепляясь в засов своими когтистыми руками, отворяет калитку. Весь его неторопливый вид говорит: «А куда нам в старости спешить?» И чтобы придать вес своим словам, пошевеливает своими тощими плечами. Эти минуты кажутся целой вечностью, внутри нас прорастает сильное возбуждение. Но дед словно угадывает это наше состояние.
- Знаю, - брезгливо отмахивается он правой костистой рукой, - как вам, молодым, не терпится дойти до места. Кровь-то горячая! Но! - гордо выставляет свой стершийся указательный палец Птоломей. - Всегда нужно иметь терпение! Я могу рассказать вам такой случай. Армейский. Я тогда служил в Германии. Что-то недержание какое-то у нас было, понесло, в общем, нас в самоволку. Ну не удержаться никак! Даже сны мне снились: будто замуровали нас в бетонном ограждении. И моим друзьям тот же сон снится. А часть наша как-никак образцовая, подставляться нельзя. Решили: не будем никаких нарушений делать, через неделю сходим по увольнительной. Но кровь горячая. Опять, как назло, не удержались. И только сиганули через забор, как видим: начальник части идет. Но, правда, в штатском.
- Ой, не могу, - дерганным смехом отзывается Данилка, резко хватаясь за булькающий живот. - Опять, дядя, опять?!! Не надоело рассказывать?
- Ну и как вас наказали? - не принимая во внимание слова Данилки, с любопытством допрашиваю я деда.
- А вот ни за что не угадаешь, молодой человек. Сейчас ты поймешь, почему. - Птоломей снова достает бутылочку и мелкими глоточками отпивает содержимое. - Это оказался брат-близнец того самого полковника. Ну, мы с ним за пол литру и сторговались о невыдаче. Потом его брат, наш командир части то есть, его с трудом волочил пьяного по городу.
«А вот тут ты и правда сочиняешь, - заключаю я и чувствую, как меня начинает душить смех. Ради приличия я заслоняю рот плотной ладонью. - А ведь как придумал-сочинил!»
По пути к дому Птоломей все рассказывает свои разные житейские истории. Но меня заражают не столько его смешливые рассказы, сколько то, как они подаются — от удовольствия старик чуть ли не заглатывает бесцветную нижнюю губу, довольно швыркает заросшими ноздрями, ровнехонько, как будто бы в засаде, дышит...
- Дядьке! - возбужденно шепчет мне на ухо вдруг ни с того ни с сего подбегающий Данилка. - Ни одному дядиному слову не верю, не верю, - снова повторяет он и куда-то в сторонку отходит от нас.
- А этот домик сам мой отец после войны подстраивал, - как ни в чем ни бывало разжевывает свои, как всегда, вялые мысли Птоломей. - Эти времена, рассказывал отец, и правда, очень тяжкие были. Голодуха была, сильная разруха послевоенная. Как родители после войны приехали сюда, так ничего же здесь не было тогда. Немцы ведь всю деревню сожгли! И вот он, фронтовик с орденом Славы, и его жена, моя мать то есть, таскали вместе бревна. Тяжеловато, наверное, было. - Дед вплотную приблизился к строению и нежно погладил своими растопыренными пальчиками его бревна. - А вот выкрутились. Как часто бывает, на помощь пришли односельчане.
- Надо же! - умиленно восторгаюсь я его словам. - Нашлись добрые люди.
- Вовсе и недобрые, - хныкающим тоном ответствует старик. - Как бы правильнее сказать, в деревне у нас все добрые. Может, исключение — некоторые, да и то, теперича которые живут. У нас в соседних деревнях драки бывали, даже жердями забивали друг друга. Местный поп даже в церковной книжке, помню, так записал: «Убит в драке.» Вот так вот! А у нас этого не было. Так о чем я рассказывал? Ага... У нас в деревне такая взаимовыручка, такая доброта своя была. Ведь дома строили целым селом. Отец часто говорил про такие обычаи. Особенно до войны это частенько бывало. Если у кого дом горел, по разным там случаям, мало ли што бывает в нашей жизни грешной... все деревенские помогают ему строить.
Старик заканчивает свой рассказ и опрометью вбегает в дом, деревянная, держащаяся на железных шарнирах дверь отворяется со скрипом. А следом за ним, невольно вздрагивая от недовольного ропота ветхих половиц, идем и мы. В доме пустынно, много ковров и развесных картин, в центре — громадные охотничьи трофеи: большие и маленькие оленьи рога. Мы подчиняемся молчаливому кивку шагающего на цыпочках Птоломея — усаживаемся за маленький кухонный столик, на котором стоят какой-то старый серебристый самовар, миниатюрные глинистые чашки с блюдцами, наспех сделанные бутерброды с красной икрой, салаты, котлеты...
- Ну что, заправимся моим драгоценным лимонадом? - осторожно шепчет, будто бы чего-то опасаясь, Птоломей и разливает свой самогон по кружкам. - А заодно и поговорим. Эх, принаровская природа. Как все-таки давно я о ней мечтал. - Он поворачивается лицом ко мне и добавляет: - Я ведь, парень, не совсем местный.
Возникает небольшая пауза.
- Как это так? - громко вопрошает внезапно вошедший в ступор Данилка. - Ты же здешний, коренной...
- Коренной-то коренной, но... не скажи-не скажи. Я ведь в свое время в город подался. И пробыл там вот до этих своих морщинистых лет. Это потом в деревне поселился.
- Господи-иии! - кашляющим голосом срывается на крик Даниил. - А я-то грешным делом подумал: уж не рехнулся ли ты, дядя, на старости лет? Верно про вас говорят: принаровский — народ херовский.
- Эй, оставь это, это просто ну как бы сплетни, - поначалу смеется, потом становится серьезным Птоломей. И всматривается в меня осмысленным взглядом. - С Данькой, знаешь, мы много лет знакомы. А с тобой хотел я поговорить. Как тебя зовут? Я запамятовал. Ага, Лексей... Божий человек, значит. Я много тебе могу про нашу деревню рассказать. Я же знаю все эти деревенские предания разные. Что я хотел тебе сказать, хотя и по пьяни, значит? Нравится мне тут. Я ведь до этого плохой жизни в городе навидался, поэтому и оказался здесь. А в городе — нехороший народ. Я уж подкрепился нашим местным горючим, так что позволь, пооткровенничаю с тобой. Я тебе такое расскажу, что это ты ни от кого ну... как бы не услышишь. Устроился я, значит, после в армии в это подземелье, ну на шахту, значит. Меня сразу стали давить эти работяги: то за бутылкой сгоняй, то задницы наши драгоценные прикрой. Ух, тяжелый народ у нас был. Когда я пришел, у нас три работяги сговорились и повесились в раздевалке.
- И что? - задыхаясь от любопытства, в ожидании подробностей расспрашиваю я старика. - Все в шахтерах проходил?
- Да какой там! - брезгливо взмахивает локтем Птоломей. - Повышение получил. Не смотри на меня так — его мне вообще не было нужно. Ты слушай. Это была все равно одна малина. Потом оказалось, что в прошлом были они полицаями. А наверху-то что я увидел! Я к делу больше, наверное, привык... хотя и выпить люблю. Ну, значит, я и начал всякие технологии придумывать да внедрять, на собраниях их продвигал. Кстати, тебе на заметку — я был человек ответственный, тридцать лет членом партии состоял. Так вот, я и предложил все усовершенствовать. Меня в штыки. Запороли все, паразиты.
- А ты мне, дядь Птоломей, ничего такого не рассказывал, - внезапно подает голос Птоломей.
- А я много тебе чего не рассказывал. Да и что говорить-то, Да-ань? Я лучше про деревню тебе расскажу, хотя ты много и переслушал об этом. - Для смелости Птоломей опять опорожняет кружку с самогоном. - Но общем собрании, помню, выступал один важный товарищ. Говорил он еще так, знаешь, с хрипотцой. Хотя погодь-ка... Дай вспомню. Вроде бы звонкий голосок. Наподобие как консервная банка об железо звенит. Ну и он такую речь сказал. Рассказать? «Надо же...» Он при всех так издевался надо мной. «Надо же, - говорил он, - мы занимаемся ничегонеделанием, мелкими делишками, переливаем, как выражаются наши некоторые враги и агрессоры, воду из одного помойного ведра в другое. Мы не додумались, кандидаты наук, специалисты, с институтами... А товарищ, - говорит он, Худяков, пьяница, и есть свидетельства, что он поддает, додумался, он уникальные открытия сделал. Все наши изобретения пш-шик по сравнению... ну как бы с ним.» Разнос, короче говоря, устроили. А я ведь знаю, какие премии они в свое время получали, там квартиры разные. Один из них даже сказал: а ведь с вашим приходом началась волна самоубийств на шахте. Видели бы вы, ребята, его ужасное лицо. Оно так и метило, как побольнее ударить меня словом. Нет, этого выступления я и щас не могу забыть. Хотя я человек... ну как бы не злопамятный.
Длинным бушующим потоком, точно живительные всплески прибрежной морской волны, тянется за столом наш долгий с Птоломеем задушевный разговор, оживляемый его прозрачным, как родниковая вода, голоском, мягчающий от крепко заваренного чая, от хорошо приготовленного, но по-русски в меру и не в меру просоленного салата, от сочного, только что выдранного с огородов укропа. Временами кажется, что он властно притягивает тебя к себе своим изнеженным пушистым тельцем, упорно, не отступаясь от цели, пробивает в твоей душе самые теплые восприятия. Даже недовольный выдумками старика Даниил, - и тот повеселел, заблестел, весь собой засветился. Нас словно магнитом тянет в какие-то непонятные сказочные солнечные дали. И всем становится хорошо. Мне хорошо — потому что все это красиво, Данилке — так как это его давний, еще в детстве им покинутый край, а для старика — потому что это его все, которого у него никто не отнимет.
- Нет, парни, я вам так скажу, - облегченно говорит Птоломей и жестикулирует руками. - Лучше нашей деревни быть не может. Сейчас во всех российских деревнях што? Или особняки стоят, или все спиваются. Вот я вам один такой случай расскажу. В перестройку ездил я с женой к ней на родину. Это, постой, где-то на Урале было. Што первым бросилось в глаза? Там полно гудроновых озер, на которых чайки посбегались и попередохли. Такой трупный яд стоит. А в центре торчат церковные кресты... Это, значит, наши церкви так топили.
- Да, - вновь подает голос Даниил, - а ведь ты, дядька, не врешь сейчас.
- А кой мне врать? Ты слушай лучше. Едем мы в село. Смотрю, женщины зерно тащат в пододеяльниках. Спрашиваю: а че это такое? А мне говорят: тракторист с полгода как напился и утопил трактор, другой сломался пять лет назад. Все пьют. Я как-то пришел в местный церковь-музей. Женщина такая все рассказывает. Я спрашиваю. Она плачет, говорит: «Меня никто об этом не спрашивает. Мне нужен только дом, корова и музей. Ничего мне больше не надо!»
- Ну что, будет о грустном? - старик поднимает вновь наполненный стаканчик и сверлит меня своим атакующим взглядом. «К чему бы, подумалось мне, бы это?» - Я тебе вот что скажу. Да, здесь также спиваются, но здесь и работают, и дачники есть, и главное — моя история вся... ну как бы есть. Я ведь пацаном все дворы облазил. Всякое бывало. И я считаю, что и алкаши должны тоже в деревне быть. Ну для общей гармонии. Но с ними — и работящие. А главное, за что люблю нашу деревню — не испортили ее поганые миллионеры. Мы не погибли, у нас разговоры, в нас осталось еще что-то русское. Хотя... Как бы сказать? Принаровские русскими себя не считают. Особой национальностью зовут себя.
В узеньких, основательно наполненных запахом гнили и грязи коридорах слышится нудное бормотание тарелок и кастрюль, доносятся тяжелые вздохи и рыдания со всхлипываниями. Потом снова тишина, дверь приоткрывается и на кухню заявляется Тося. На ней цветастый передних, в сильно сжатых руках — поломанная вилка. Старик не обращает на нее никакого внимания.
- Ну так что я говорил? - продолжает Птоломей. - Деревня — это мое все. Но я не люблю заниматься ну этими как бы сказать... огородами. Раньше отцу помогал. А щас? Щас понял, что ничего этого не надо. На милость мне скажите: имеем ли мы право рвать то, что не мы сажали? Морковку рвать, свеклу — это я понимаю. Ну тропинку порвать. А все сносить? Это варварство. Вот только Тося копается, правда? Ничего, разучится. Нужно к гармонии привыкать.
Бледная Тося, вращая пухлыми, как огурчики, пальцами, всматривается в мужа обезумевшими глазами.
- Молчал бы, варвар, - истошным криком срывается она на него. - Это ты на слова патриот. А мне как жить прикажешь? Чтож ты не рассказываешь своим друзьям, как ты пьяным все документы Сачкову отдал. Щас видела его, мерзавца: говорит, дом по документам все равно отнимет. Ты ж, дурак, еще какие-то бумаги подписал.
Данилка укоризненно смотрит на Птоломея.
- Ну, дядька, не ожидал! - наконец, произносит он и уходит, захватив меня с собой, в просторную спальную комнату. И тихим шепотом добавляет: - Все, завтра уматываю отсюда. Все, конечно! Я не думал, что дядька такой пробитый дурак.
Я отмалчиваюсь и молча засыпаю. Утром все будет ясно!
На следующий день мы, как с Данилкой накануне и уговорились, оставляем Князь-Село. Наш уход получается очень вялым, неожиданным, шокирующим. Во всяком случае, для наших хозяев, для Птоломея — это становится определенным событием. В масштабах села — это и правда, событие. Вчера, например, я самолично слыхивал такой вот разговор: «Васька Симкин впервые надел новый пиджак. Вы че — не верите? Гадом буду» Но я и представить себе не мог, что Птоломей расстроится. Он ведь такой апатичный, аморфный, безразличный.
А начинается наш уход, как обычные повседневные дни...
Просто прохладным обледеневшим утром, когда в окутанной сном деревеньке — нет никаких признаков жизни, за исключением занудистого, доносящегося из окон храпа или посапывания, нас ни с того ни с сего грубовато встряхивают надтреснутые звучания комнатного будильника. Я прекрасно помню: мы завели его вчера, а утром как-то все под пестрые сны позабылось. Теперь этот твердый аппарат с выпуклыми ушами-барабанчиками взволнованно трясется и подпрыгивает на маленьком лакированном, покрытом белоснежной скатертью столике. Голос его как будто имитирует надоедливый щебет засевшей в поле саранчи — упорно бьет по ушам своим непрекращающимся гулом, наполняет помещение оглушительной барабанной дробью. Обстановка такая же, как и на торжественных военных парадах — согнутые ребра и кости самопроизвольно складываются в осанистый скелет, рот приоткрывается для произнесения приветственного слова. Но все это приходится явно не ко времени и нагоняет ужасную тоску. Спрятавшись в теплое одеяло, как правило, по-деревенски набитое душистой соломой — как-то не тянет лезть на улицу.
- Нам пора ехать, - наконец, обреченным голосом будит меня Данилка. Едва продрав глаза, я лениво всматриваюсь и вижу: постель Данилки, которую я еще вчера видел безобразно смятой, ровно по-солдатски выправлена — на гладкой ее поверхности ни одного изгиба, ни царапинки. На самом Данилке надеты неприметные сероватые брюки с проглаженными стрелками и красная, как у смуглолицого цыгана, рубаха навыпуск, по-пижонски отдающая слабоватым лунным блеском. - Пошли, - вновь наседает он на меня, - попрощаемся с дядей, и ехать надо. Давай, реще спеши, в темпе вальса...
Я поспешно облекаю на себя футболку и брюки, которые еще вчерашним вечером разложил по складкам и тонким стрелочкам, на них накидываю скользкий, как совиное сало, плащик и очень скоро оказываюсь вместе с нерасторопным Данилкой на кухне. А там, немного в сторонку склонившись, за столом сидит в очках Птоломей и по строчкам, как школьник, зачитывается объемистой книжкой. Рядом нервно прохаживается жена Тося, похоже, так и не сбросившая с себя маску сна.
- Бодрствуете? - без всякого интереса спрашивает старик. - Только щас проснулись? Я уже давно бодрячком. Как стал, по сто грамм принял. Сейчас вот перечитываю одного писателя. Как его фамилия? Мопесан, кажись. Ууу, как про любовь знатно пишет. Знаешь, это как бы сказать... ну уже позабытый писатель. - Он вновь начинает всматриваться в наши лица своими мелкими кошачьими глазами. - Ну что, праздник продолжается.
- Нет, дядя, нет, - как-то виновато отговаривается Птоломей. - Мы сейчас, пожалуй, поедем. Выпили, погуляли, порезвились, и хватит. Дела надо делать, в город надо выбираться...
- Уже, так рано, даже и в баньке не попарились? - Птоломей, видимо, смотрит на нас, как на безмозглых чудаков, на его лице глупое выражение: «Давно ли в нашу деревню вырывались такие дуроломы?». Делать нечего, старик молча обнимается с моим попутчиком, потом протягивает и мне руку, говорит слегка расстроенно: - Ну что, Олексей, Божий человек, давай петуха. Ага, так, крепко надо давать. Погоди, я тебе на прощание кой-что хотел сказать. Ты заезжай ко мне погостить, выпить, поговорить... Если придурки не отнимут дом, приму. - Потом продолжает заведенным голосом, временами срываясь на озлобленный крик: - А хрен они получат, а не дом. Это моя территория. Мой дед здесь жил, строил его, здесь я жил и эту траву кушал.
К нам осторожно приблизилась вся вспотевшая Тося. В ее засаленных руках — две тарелки и полотенце.
- Да уж молчал бы, - расстроенно останавливает она его и засученным рукавом начинает отирать мелкие капельки слез. - Молчи, и так все пропил. Как мы жить-то будем на улице?
- Как-нибудь проживем, - смеется редкими зубами Птоломей.
Тося тоже с нами прощается, как и положено у русских, троекратным лобызанием, и мы покидаем этот дом.
Нужно идти! Но я желаю соблюсти последние приличия и кидаю на покинутую нами местность долгий прощальный взгляд. Временами кажется, что он тянется целую вечность. Я всматриваюсь в дремучие темно-зеленые леса, отзывающиеся, как всегда, шумящим ласкающим гулом. Жалостливым стонущим ревом, как при несчастье, шатаются своими черствыми коростами рослые деревья-великаны. Они, запрокинувшись куда-то в сторону своими веточками-волосами, будто прощаются со мной и заливисто шелестят волнистыми и зубчатыми листиками. С ними бранится неугомонная река, изо всех сил спешащая к водохранилищу, громко кричат петухи, на теплых полянах резвятся щенки и кошки. И лишь отдаленными тенями мелькают невысокие деревенские домики.
И тогда я с облегчением восклицаю:
- Так вот та самая гармония, о которой говорил Птоломей! Она, это природа — частичка Птоломея, который тоже стал ее частью! Да, он почти ничего не делает, всем наслаждается. Нельзя сказать, что все это хорошо. Но нельзя сказать, что и плохо. Такие люди просто нужны, хотя и бесполезны для человечества! Такие, как древние, добывавшие себе одно пропитание. И они были, есть и будут. Только как же ты, Птоломей, с Сачковыми так оплошал?
Теперь — баста! Рассказ окончен.
Сентябрь 2010 г.
Свидетельство о публикации №225121501001