Жертвы
Тьма, упавшая в лес, была не простая, а какая-то скудная на свет, но зато густая на дух, пропитанная до последних своих внутренних корней терпким потом хвои, прелой грустью листьев и сырой, неусыпной землей, а также чем-то горьким и невыносимым, что сочилось из ноши, согнувшей к почве хребет партизана, шагавшего с нечеловеческим усердием сквозь живую, дышащую сыростью темень, где каждый корешок норовил стать петлей для ноги, а незнакомые сосны теряли очертания, превращаясь в безгласных стражей чащи на пути к убежищу, стоявшему, как было ведомо партизану, у двух негромких ручейков, в самой глухой сердцевине леса. За его спиной, увязанным и пропитанным серой глиной и застывшей кровью, немецкий бушлат безжизненно болтался, вмещая в себя недавнего вражину, совсем со светлыми, прилипшими ко лбу короткими волосами и аккуратным отверстием чуть ниже левой лопатки. Партизан метко попал ему пулей из засады у разбитой дороги, где дорога кончалась и начиналось неизвестное.
От безумной усталости и накопившейся в душе злобы, почему-то тащил он мертвую тяжесть через половину лесного существования, вместо того чтобы оставить вещество на съедение животным или птицам для поддержания их жизни. Зарывать его в придорожные канавы он тоже не хотел, точнее, не мог – вдруг заметят люди или сама земля не примет. Для него было важнее всего движение, ибо в движении больше шансов остаться незамеченным для зрения. Оружие и документы были при нем, как часть его собственного тела.
На самом-то деле партизану было даже как-то жалко юнца. Такой молодой и уже погублен им же, как ненужная вещь. Но если бы партизан не убил его как можно скорее, сам мог бы помереть от прекращения себя. Партизан старался много не думать об этом, чтобы не износить ум раньше времени. Он уже начал смертельно уставать, ноги сводило судорогой забытья, глаза сами собой закрывались, словно желая отдохнуть от вида мира.
Туман обнял всю близь, но партизан продолжал идти в неизведанную пустоту, надеясь найти в ней точку опоры.
Вдруг партизан наконец наткнулся на избу. Она была низенькой, почерневшей от старости и непогоды, словно вросла в землю под сенью вековых, мохнатых от времени елей, как их последнее дитя. Окна были темными и слепыми, даже не отражали ни искорки света от погибшего дня. Видно, жилец, живший по неумолимому распорядку леса, ложился с последним лучом и вставал с первыми, еще невидимыми птицами, которых уже давно не было слышно здесь, будто они улетели в другое время.
Партизан подошел ближе к избе, собрав остатки сил, грубо постучал костяшками пальцев в грубо сколоченную неровную дверь. Стук был негромкий, но настойчивый, повисший во внезапно наступившей тишине. Сам лес притаился, затаив свое шумное дыхание.
Изнутри избы начал слышаться медленный, тягучий скрип половиц, тяжелые и размеренные шаги по своему хозяйству. Железный засов звякнул сухо и громко, партизан даже встал в ступор от неожиданности звука. Дверь отворилась ровно настолько, чтобы в узенькой щели возникло лицо старика, словно вырубленное из корявого мореного дуба, испещренное глубокими морщинами, больше напоминавшими трещины в высохшей почве. Щетина у него была седой и жесткой, как старая щетка. Глаза узкие и пронзительные, как стальное шильце для протыкания правды.
– Кто здесь? – Голос старика был сухой и безжизненный, будто выдавливаемый из себя. Но этот вопрос как будто и не требовал ответа, а лишь был необходимой проверкой мира.
– Свой пришел, – выдохнул партизан, пытаясь выпрямить онемевшую спину под невыносимой тяжестью чужого прекращения, – с западного отряда.
– Кого ты несешь там, и зачем? – сразу же последовал другой вопрос, как продолжение первого.
– Только что убитого немца... – слова в горле партизана давились комом несъеденной пищи.
– Так несешь зачем ты его? – глаза старика сузились до щелочек. Голос оставался металлическим и бесстрастным, как инструмент. Было видно, что он не одобрял поступок партизана, как бессмысленную трату сил. – Зачем ты его нес? – еще раз, резче повторил старик, желая докопаться до смысла.
Партизан молчал, ибо не находил слов для объяснения.
– Зачем ты притащил ко мне эту заразу на крыльцо? Животинку пировать зовешь на мое имущество?
– Никто не найдет его тут, дед. – наконец проговорил партизан, извлекая слова из глубины усталости. – Я сам его похороню, – сердце партизана дрогнуло от обещания, – где-нибудь в трясине, сожгу, может быть, кремирую в пепел.
– Закопай где-нибудь подальше, и все, – сказал старик, как отрезал, не видя смысла в дальнейших действиях.
Старик и партизан ненадолго замолчали, но для них это короткое время казалось невероятно длинным, как целая жизнь. Испытующий взгляд старика скользнул поверх головы партизана в темноту еще более сгустившегося леса, будто выискивая там погоню или обман, а потом дверь беззвучно распахнулась шире, впуская в сени струйку теплого, печного воздуха, смешавшегося с запахом дегтя и сухих трав, пахнувших памятью о лете.
– Сейчас же в сени. – Приказ старика прозвучал негромко, но с не допускающей возражения силой привычки. – Немчуру тут оставляй, в избу не тащи. Самое главное — ни капли крови не оставляй здесь, никакой на моем полу, понял меня? Чтоб ни пятнышка.
– Я понял вас, – сказал партизан, соглашаясь с условием.
Партизан с облегчением шагнул через низкий порог, чуть не упав от внезапной легкости. Попал он в небольшое помещение, но весьма компактное, как тело. Запах был довольно странным: смола, старое дерево, деготь и пыль, смешанные в один аромат прожитых лет. На стенах громоздились спутанные сети и ржавые капканы, молчавшие о своей работе. Еще была печь и небольшой столик, как центр мира.
Он сбросил свою страшную ношу на утрамбованный землей пол возле наружной стены. Труп упал с глухим мясным звуком, странно скорчившись, лицом к черным бревнам, пахнувшим сыростью вечного покоя.
Дед встал напротив порога в избу, заслоняя собой слабый, желтый свет лучин, и его фигура во мраке казалась партизану огромной, недвижимой и грозной, как сама природа.
– Ты как убил этого? – задал старик новый вопрос, чтобы заполнить пустоту.
– Был у дороги, в засаде, – партизан отряхнул руки, стараясь не глядеть в сторону темного свертка у своих ног, где лежало прекращенное бытие. Запах здесь стал плотным, сладковато-тягучим, почти осязаемым, как вторая кожа. – Я сидел один, он тоже один шел куда-то, торопясь, выпытать не удалось. Сразу убил.
– Как он один в тылу глубоком идти мог? Они обычно парами минимум ходят, для безопасности друг друга. – Голос старика был холодным и недоверчивым, как зимний ветер.
– Дезертир, думаю, – предположил партизан.
– Когда в голову тебе пришло такое? – допытывался старик.
– Не помню, вроде бы вскоре после убийства, как остыл.
– А может, шпионом он был? И сейчас шпионит.
– Не думаю, – покачал головой партизан.
– А документы проверял его?
– Он сам потерял, наверное, до встречи со мной, – сказал партизан, не зная наверняка.
– Точно? – пристал старик.
– Точно, – соврал партизан для тишины.
– Знаешь, откуда?
– Просто верю, – выдавил из себя партизан.
– Ну и я поверю тебе, – сказал старик без веры.
Они немного помолчали. Партизан рассматривал окружение, а старик смотрел на партизана, изучая его, как новую вещь.
– Я у вас переночевать смогу? – спросил партизан, вымолвив эти слова с какой-то дрожью в уставших руках.
– Сможешь. – Старик кивнул, отошел подальше, все так же смотря на партизана. – Сиди тут хоть до рассвета, коли не мешаешь.
– Воды еще можно? – попросил партизан.
– Можно, только сначала руки помой, чтоб чистым был, – велел старик.
Партизан ничего не ответил, приняв условие.
Изба его потрясла своей стерильностью, чистотой и порядком, хоть и была небольшой. Каждый предмет – веник у печки, вымытая до блеска посуда, связки сухих трав, развешанные как обереги, и тщательно вычищенное ружье над дверью – лежал на своем месте, как будто ждал команды. Воздух был густым от запахов дыма, хлебной закваски и крепкого самогона, стоявшего тут вместо воды.
Старик указал одной рукой на стальное ведро с теплой водой и кусок мыла, лежавший у печи. Партизан медленно подошел, немного шатаясь, долго и тщательно умывался, смывая с рук грязь дорог, лесов и то невидимое, липкое ощущение смерти, которое как будто въелось в кожу и стало ее частью.
Затем он сел на табурет у стола, чувствуя, как мышцы всего тела ноют и гудят от перенапряжения, как от непосильной работы.
Дед сел напротив него, приготовив на столе две помятые кружки и кувшинчик, в котором, вероятно, был налит то ли спирт, то ли самогон, для поддержания тепла.
– Пей давай, согреешься, может, расслабишься, – фраза прозвучала негостеприимно, как констатация факта. – Расскажешь, где наши отсиживаются, а где фашисты шастают? – наливая в кружки какой-то алкоголь, спросил старик.
Партизан отпил, сделав пару маленьких глотков. Прилив мнимых сил хлынул в него. Он начал говорить сухо и отрывисто, будто на докладе командиру, отчитываясь о состоянии мира:
– Деревушку Б. чуть не сожгли несколько дней назад, не слышали?
– Не слыхал. А почему не стали сжигать? – переспросил старик.
– Нашего В. С. побоялись. Он вышел из домика своего пьяный, да как накинулся на пару эсэсовцев! Они разбежались и не стали трогать его. Вообще не пойму, как В. С. не убили на месте. Он там и орал на всех, немцев скотом обозвал, русских свиньями, поляков пшеками проклятыми...
Старик стал смеяться, не дав договорить партизану, – смех его был сухим, как треск сучьев:
– Да В. С. кто бы не побоялся. Так ведь? Сам черт его не возьмет.
– Именно так, – серьезно сказал партизан, подтверждая.
– Окружений или прорывов не было недавно никаких? – продолжал допрос старик.
– У нас не было. Вот под Курском и другими городами прорываемся наконец, неделю назад где-то, как я слышал.
– От кого слыхал? – не унимался старик.
– От немцев, подслушивал, было дело дня три назад. Спрятался вдалеке, как мышь.
– Ладно. А ты немецкий знаешь что ли? – удивился старик.
– И латышский тоже, – добавил партизан.
– Ладно, – сказал старик, исчерпав вопросы.
ГЛАВА 2, НАЧАЛО НОЧИ И САМА НОЧЬ. ЧАСТЬ 1
Они еще проговорили где-то сорок минут, измеряя время дыханием. Партизан рассказывал и про передислокацию вражеских частей, и про места засад на дорогах, и еще о многом другом, что видели его глаза. Изредка острый и все тот же недоверчивый взгляд деда скользил к запертой двери в сени, будто бы проверяя надежность засова и тишину за ним.
Ночь за маленькими, затянутыми мутной тканью окнами сгущалась до темноты, как вар. Лес наполнялся чьими-то голосами, чаще завывал ветер в вершинах сосен, сучья скрипели и стонали, раздавались неясные и нелепые далекие звуки, похожие то на вой, то на чтение каких-то заклинаний мертвым ушам. Но партизан, силясь слушать деда, ловил и другие звуки, гораздо ближе к ним, доносившиеся из-за тонкой перегородки. Чаще был тихий, едва заметный шорох, будто кто-то крайне осторожно шевелился на земляном полу, переворачиваясь с боку на бок, ища удобное положение. Реже – глухой и мягкий стук, словно чье-то колено или локоть невзначай ударилось о нижнее бревно стены, отдавая боль в дерево.
– Крысы что ли там? – отрезал дед, даже не поворачивая головы к двери. Его голос был твердым и непробиваемым, как камень.
– Или хорек? – предположил партизан.
– Да и хорьки тоже сюда забредают, твари этакие. На самогон их тянет, наверно, наш. Вот и прибежали, не обращай внимания, ничего особого, – усмехаясь, пошутил старик, желая обидеть партизана своим юмором, что видимо у него и получилось в дальнейшем. – Самогон не дадим, наш только, – произнес он уже с ледяным презрением ко всему, что не касалось его напрямую; да и партизана он посчитал слишком тревожным, как испорченный механизм.
– Но там... – начал говорить партизан. Его спина вся вспотела от внутреннего напряжения.
– Грызун там, или ты про труп еще мне сказать хотел? – перебил старик.
– Да, я хотел и про труп сказать... – подтвердил партизан.
– Там труп, – опять перебил старик. – Не шумят же они. Или газы какие внутри остались, или сухожилия дергаются и сжимаются от остывания. Еще попей, затем на лавочке поспишь.
– Так и быть, – согласился партизан.
– Что так и быть? – не понял старик.
– Выпью я еще, потом лягу спать, – пояснил партизан.
– Выпьешь еще, а потом спать ляжешь. На лавочку, – утвердил старик.
Партизан выпил еще. Алкоголь уже давно не согревал, а лишь туманил сознание, как песок в глаза.
Он прилег на жесткую, негнущуюся лавку, скинув тяжелые и промокшие сапоги, которые стали как пытка. Дед же продолжал сидеть у стола, откуда-то достав маленький острый нож и сосредоточенно стесывая им какую-то деревянную деталь от малозаметной в полумраке охотничьей снасти, делая свою вечную работу.
Ритмичный и монотонный скрежет стали по твердой древесине заполнял избу, сливаясь с потрескиваниями лучины и теми самыми, теперь уже приглушенными звуками из сеней, похожими на тяжелое и мерное волочение. Что-то очень массивное и негнущееся, превозмогая законы трения, упрямо пыталось сдвинуться с места, скребя сапогами по утрамбованной земле, словно желая уйти.
Партизан закрыл глаза, но страшная картина предстала перед ним с удвоенной яркостью: мертвенно-бледная щека юного немца, прилипшая к холодному полу сени. Рука у него была неестественно вывернутой, словно сломанной. Его широко открытые голубые глаза застыли, как будто в непонимании чего-то, что с ним случилось.
– Дед, а может, шевелится он там? – прохрипел партизан, не открывая глаз, а голос его был жгучим, сиплым от ужаса перед непонятным.
Скрежет ножа прекратился на одно мгновение, а потом возобновился с прежней, удручающей монотонностью, как сердцебиение.
– Может, шевелиться там, говорил же. Сухожилия могут дергаться, хотя сколько времени прошло уже с его гибели, – ответил старик. Голос его прозвучал грубо и твердо, не оставляя места сомнениям. – Труп уже не может шевелиться. Спи давай, поскорее, – приказал он.
Но сон бежал от партизана. Каждый шорох и каждый стук за дверью впивался в его сознание, как заново. Он видел это с ужасающей ясностью за сомкнутыми веками. Он видел, как бледные пальцы мертвеца медленно, с тихим, костлявым хрустом распрямляются; как голова, скрипя позвонками, поворачивается на затылок; как его затянутые глаза находят узкую щель в двери и останавливаются на ней, немигающе и бездушно смотрят внутрь, в живую жизнь.
Партизан вскочил с лавки, сердце его колотилось неимоверно быстро, как бешеное животное. Кто-то начал скрестись.
– Слышите, кто-то скребется! Кто-то по стенам скребет там, – голос его сорвался на брезгливый шепот.
Дед медленно, с невероятным для его лет спокойствием, поднял голову. Глаза его в полутьме блеснули холодным, хищным блеском, как у загнанного зверя, решившегося на последнее.
– Да скот какой-то, – сказал он с прежним леденящим душу спокойствием, а после этих слов неспеша, как-то нехотя привстал. Взял со стены свое ружье, всегда державшееся в полной боевой готовности, как продолжение руки. – Пойду проверю, что там шебуршит постоянно, самому надоедает. Сиди здесь и не шевелись, – тихо добавил он, как бы про себя.
– Буду благодарен, – автоматически ответил партизан.
Он подошел к двери в сени, толстые пальцы его нащупали тяжелый деревянный засов. Железная скоба звякнула, засов со скрежетом отъехал, разрешая вход.
Дверь, жалобно скрипнув, открыла черный, бездонный провал в сени. Запах ударил с новой, невыносимой силой, уже не просто тления, а чего-то затхлого, тяжелого, как сама смерть. Дед шагнул за порог, держа ружье наперевес, готовое к мгновенному выстрелу. Партизан, затаив дыхание, приник к дверному проему, впиваясь взглядом в сгущающуюся темноту.
Бледный, дрожащий свет лучины из избы слабо выхватывал из мрака лишь ближний угол сеней. Там, где был сброшен труп, на земляном полу теперь лежала лишь смятая, темная от пропитавшей ее грязи и запекшейся крови ткань бушлата. Самого немца не было, место было пусто, как вырванный зуб.
Дед замер на пороге, его всегда прямая, как стрела, спина вдруг согнулась, будто под невидимым грузом непонятного.
Он медленно повел стволом ружья из стороны в сторону, вглядываясь в непроглядную тьму дальнего угла.
– Нету никого здесь, даже трупа. Куда деться он мог? – вырвалось у него, и вопрос этот, короткий и гортанный, был обращен не к партизану, а к самой этой темноте, к нарушившемуся порядку вещей. Голос его впервые потерял привычную железную уверенность, в нем прозвучало нечто новое: настороженность, граничащая с леденящим душу изумлением перед свершившейся невозможностью.
Старик замер. Дыхание его, прежде ровное, прервалось на миг, застряв где-то в горле, превратившись в короткий, хриплый всхлип. Взгляд его метнулся по пустому углу, где оставалась лишь вонючая от чего-то тень, как память.
В лесу послышался близкий и неожиданный вой филина, будто смех над ними.
– Ну и дьяволиада тут начинается, – усмехнувшись, произнес старик. – Слыхал, партизан, там черт;нок завыл?
– Слыхал. Филин, может, какой? – надеясь, сказал партизан.
– Филин, черт;нок, – мрачно подтвердил старик.
Дед подошел ближе к скрипучей двери, быстро, осторожно и бесшумно прикрыл ее, а сам встал напротив, приготовив свое верное ружье к выстрелу, дожидаясь, пока дверь кто-нибудь распахнет, нарушив покой.
В избе повисла тягучая тишина, нарушаемая лишь треском лучины да прерывистым дыханием партизана, который стоял, прижавшись к косяку, не сводя расширенных от ужаса глаз с темного прямоугольника двери в сени. Старик застыл у порога. В полутьме белели его костяшки пальцев, судорожно сжимавших приклад ружья. Сладковато-гнилостный и тяжелый запах из сеней струился в избу, смешиваясь с запахом дыма от табака, который кончился у старика перед приходом партизана, и с запахом алкоголя, создавая смесь неприятных ощущений. Голова начинала болеть у обоих, как от непосильной мысли.
– Нету никого там, – еще раз прошептал старик, и в его голосе, всегда таком твердом, слышалось непонимание, граничащее с суеверным страхом. Он продолжал стоять на одном месте, ствол ружья в его руках дрогнул. – Пустовато. Странным не считаешь? – еще тише спросил он партизана, сделав пару шагов вперед.
Не выдержав, партизан рванулся к порогу, заглядывая через плечо старика. Свет из избы охватывал лишь небольшой круг утрамбованной земли. Там, где он бросил тело, валялся лишь пустой, грязный и пропитанный кровью бушлат немецкой формы, как бесформенная грязная тряпка. Никаких следов рядом не было – земляной пол казался гладким и нетронутым, никаких следов волочения тоже не было, как и кровавых отпечатков.
– Ну и зачем ты полез сюда? – резко спросил старик, обернувшись.
Партизан не ответил, осматривая местность, как слепой.
Старик опять резко обернулся. Глаза его сверкали в темноте, как у загнанного зверя, готового к прыжку.
– Куда? – хрипло вырвалось у партизана. Его охватила холодная паника, сковывающая движения. – Куда делся мертвец?
– Тихо ты! – свирепо прошипел старик.
Партизан отпрянул, как от удара.
– Не ори! Быстро закрываем дверь! – живо произнес дед.
После этих слов он отступил из сеней, толкая партизана назад в избу. Дверь в сени захлопнулась с глухим стуком. Старик с неожиданной силой втолкнул засов на место, скоба звякнула, запечатывая тайну.
Потом он повернулся, вжавшись спиной в дверь, упершись в нее плечами. Ружье он все еще держал наперевес. Дыхание его было свистящим, как у раненого зверя. Партизан, прижавшийся к косяку напротив, чувствовал, как холодный пот струится по его вискам, как вода.
Внезапно, оглушительный и сухой треск от удара содрогнул тяжелую, грубо сколоченную дверь в сени всем ее массивным полотном. Казалось, что дверь ударили изнутри огромным кулаком. Щепки, пыль и старая краска посыпались с косяка. Железная скоба засова завизжала, не выдержав чудовищного напора. Старик громко и хрипло вскрикнул, инстинктивно отпрянул, прижимая к плечу ружье. Партизан вжался в стену; сердце его колотилось неистово, затем на мгновение замерло, захлестнувшись ледяной волной чистого, животного страха перед необъяснимым.
Дверь треснула второй раз, массивные доски разлетелись как щепки. В дом ворвался светловолосый ходячий мертвец. Бледность лица его приобрела землисто-сизый оттенок, губы стали серыми и оттянулись, обнажая оскал, но зубы оставались белоснежными, как у живого. Взгляд его был пустым и слепым, как у куклы. Он встал на пороге в грязной рубахе и брюках, слегка покачиваясь, будто не привык к вертикальному положению.
Он не шагнул прямо, а яростно ринулся на старика, сгорбившись, как зверь.
Не успел мертвец подойти и протянуть свои синие от мертвенной синевы пальцы к горлу старика, как тот выстрелил в него, даже не целясь, но попал. Раздался резкий и оглушительный выстрел, наполнивший помещение едким запахом пороха и страха.
Пуля вошла чуть левее прежней дыры под лопаткой. Мертвец вздрогнул и остановился, едва не падая, но удержался.
Он повернулся не по-человечьи ловко, как механизм.
Партизан застыл у стены в немом ужасе, не в силах пошевелиться.
Затем мертвец устремился к распахнутому настежь входу в избу и помчался как загнанный зверь. Его движения были нелепыми и дерганными, как у марионетки. Он убежал, немного рыча от злобы, а возможно, и боли, в которую не верилось.
Потом в избе воцарилась оглушительная тишина; лишь треск лучины теперь казался невыносимо громким, как аплодисменты.
Старик медленно опустил ружье, мелкая дрожь пробежала по его рукам. Партизан сполз вниз по стене, едва не падая, его колени подкосились. Он смотрел на деда несходящим взглядом, пытаясь понять.
– Ты ведь попал, – прохрипел он. – Куда он убежал?
Старик очень медленно повернул голову, его глаза тоже уставились на партизана, ища ответа.
– Отсюда убежал он, – просто сказал старик.
– Да это я понял, что отсюда. Ты попал прямо в грудь? – уточнил партизан.
– Да, попал прямо в грудь. Сам видел же, зачем спрашиваешь? – раздраженно ответил старик.
– Больше не буду распрашивать, – сдался партизан.
– И не надо, – согласился старик.
Партизан содрогнулся, разбирая в памяти весь свой день подробнее, как отчет.
– И что делать нам теперь? – неуверенно спросил партизан, голос которого дрожал до сих пор.
– Окна сначала запереть, тебе проспаться, – распорядился старик.
Партизан с усилием поднялся, ничего не говоря, опираясь на стену. Его ноги все еще дрожали, как после тяжелой работы. Дойдя до стола, он опустился на табурет. Старик подошел ко входу и увидел, что засов был согнут, а скоба погнута, как после борьбы.
– Не закроешь толком теперь, – пробормотал он. – Стоять придется теперь, караулить... А ты спи давай, – опять командным голосом произнес старик. – Завтра прогоню ранним утром. Если спрашивать будут, почему дверь сломана, скажу, что медведь врывался.
ГЛАВА 2, НАЧАЛО НОЧИ И САМА НОЧЬ. ЧАСТЬ 2
Все замолчали. Старик подошел к партизану, взял кувшин и налил в две кружки алкоголь, себе и партизану, для храбрости.
– На, пей, если хочешь, – предложил он.
– Пожалуй, откажусь... – сказал партизан, отстраняя кружку.
Старик хмыкнул и поставил кувшин на стол. Его лицо, освещ;нное неровным светом лучины, вероятно разгневалось, но гнев был тихим.
– Откажешься? – повторил он, и в его голосе зазвенел холод, как у льда. – Зато мертвечину прив;л ко мне в дом, тот переполох нав;л, для чего? Бродит по лесу теперь мертвец, или не бродит уже, не живой больше?
Партизан молчал, вжавшись в стену, усталость его сменилась леденящим страхом, но теперь к страху пришла и злоба. Злоба эта была и на упрямого, непонятного старика, и на м;ртвого немца, и на войну, и даже на сам лес, который все это допустил. Он не сам не понимал, как воскрес немец, и даже не догадывался, как такое могло случиться, и почему он оставил его со стариком. Но в мыслях, ему было даже жалко немца, как будто он переродился и впервые в новой жизни, в том же теле прочувствовал такую сильную боль, от которой и умер раньше, такой сильной боли партизан никогда сам не чувствовал, а тело этого немца уже познало два ж;стких удара. У него появилась идея, а вдруг разум его переродился в детский. Могло и такое быть, но фактов, подтверждающих это никаких не было, и никогда не будет. Партизан ощутил, что этот немец и был как жертва всех обстоятельств, ведь если бы проходил какой-то другой немец, то он бы убил другого. А может быть и не убил, теперь не убил бы, как раньше. А может немец и хотел быть убитым, хотел лежать спокойно без разума, но что-то вселилось в него. Никогда партизану не понять его, так как не знал о н;м ничего.
– Я.. я... – глухо начал партизан.
– Что ты? – ждал старик.
–Я не знал, – выдохнул партизан.
– Ах, не знал ты! – старик громко ударил по столу кулаком, отчего кружки подпрыгнули. – Кто тебе велел сюда ташить труп?
– Я сам его тащил, чтобы не нашли, – оправдывался партизан.
– Чтобы кто не наш;л? На съедение волкам ты его тут оставил, или тем же сусликам да крысам, если бы он дальше валялся. Может к немцам побежал уже он? Рассказать про то, что прячешься здесь. Вдруг со своими заговорит?
Партизан резко поднял голову, глаза его горели в полумраке, как угли.
– А может он не к немцам пош;л, а здесь остался? – голос партизана сорвался, вся накопившаяся истерика вышла наружу. – Кто там шебуршал в сенях ещ;? Вы на крыс наговаривали, а там он двигался...
– Я говорил, что и он тоже мог двигаться там, не помнишь? – напомнил старик.
–Помню, – нехотя сказал партизан. –А вдруг не один он там был? Может вы ещ; кого-то прячете там?
Старик замер. Казалось, что воздух в избе стал железным, так сильно сгустился от напряжения. Глаза его сузились так же, как при первой встрече, до булавочных уколов. Партизан отшатнулся к стене, уже по привычке защиты.
–Ты, хочешь сказать что я прячу сам кого-то? – слова выходили медленно и раздельно, как капли воды. – Я прячу кого-то? На своей земле, где каждый гвоздик сам ставил? Ты про меня подумал...
–Я слышал... – уже не в силах остановиться стал перебивать партизан. –Как будто не он один там стучал.
– Один он стучал там! – рявкнул старик.
– Мне так не кажется, – упрямо сказал партизан.
Старик побледнел под седой щетиной, его рука потянулась к ножу, лежавшему на столе, рядом с недоделанной снастью. Партизан схватился за пистолет на поясе, готовый к обороне.
– Вон отсюда! – дрожащим голосом прохрипел старик, указывая дрожащим пальцем на дверь. – Сейчас же вышел из моего дома, паршивец. Вон! Ищи себе другую нору, тварь неблагодарная, надумываешь на меня здесь.
– Сам уйду! – рявкнул партизан, шатаясь от усталости и злости. – С вами и не хочется под одной крышей дышать. Может и сам нежить!
Он судорожно натянул промокшие сапоги, которые стали как кандалы. Старик стоял у печи, почти не шевелясь, лишь его глаза горели ненавистью, как раскаленные угли. Партизан шагнул к выходу, к сломанной двери, за которой зияла чернота сеней и ночи, как пасть.
– И знай, – голос старика остановил его на пороге. – если сюда прид;т кто, кровь на твоей голове. Ты их своей глупостью прив;л сюда.
– Почему же глупостью? – обернулся партизан.
– Потому, глупостью, – коротко отрезал старик.
Партизан больше никак не ответил. Он с силой оттолкнул покосившуюся дверь и шагнул в предрассветную мглу. Холодный и сырой воздух ударил ему в лицо, как пощечина. Лес стоял неподвижным и затаившимся, полным невидимых угроз. Мысль вернуться в избу и извиниться даже не приходила в голову партизану. Пути назад у него не было, как у реки. Он отош;л на несколько шагов, спрятался за толстый ствол ближайшей к домику сосны, прислонился к нему зам;рзшей щекой. Силы окончательно покинули его. Глаза слипались, и единственное что было в его мыслях теперь, поспать хоть часок, забыться. Он съ;жился, втянув голову в плечи, пистолет положил рядом с собой, на траву, как последнего друга.
ГЛАВА 3, СОН
Тяж;лый, беспокойный сон накрыл его почти мгновенно, как ч;рная пелена, вырванная из ночи.
Во сне ему было тепло. Невыносимо, непривычно, но очень хорошо, как в детстве. Не полная угроз тишина леса была у него во сне, а мирная, густая тишина своего дома, где все на своих местах. Он сидел на родной кухне. Запах супа, дымящегося в печи, насыщал своим ароматом вс; вокруг. Пахло свежим ржаным хлебом, суш;ными яблоками на печной лавке, воском и чистотой, как в раю.
Мать сидела за столом, освещ;нная ясными лучами солнца, не ослепляющими и не режущими глаза. Лицо е; было не молодое, но спокойное, с маленькими морщинками, как карта жизни. Она неторопливо и привычно чистила картошку. Белые и влажные стружки падали в таз, стоявший на столе, с тихим шуршанием.
– Ну что, Арт;м? – говорила она, не поднимая взгляда, как и головы, занятая работой. – Настроение как у тебя?
– Дела у меня хорошие, святая Мария, – вместо матери появился силуэт девы Марии — матери Иисуса Христа, но партизан не удивился.
Ноги партизана приросли к полу. Он стоял в своих промокших, грязных сапогах посреди чистого половика, как чужой.
Она наконец подняла на него глаза. В них была какая-то грусть, очень странная, с каким-то пониманием, от которого сжимается горло, как от тоски.
– Знаю, сынок, знаю, – говорит она тихо. Мария положила нож и вытерла руки о фартук, будто закончив работу.
–Откуда знаешь то? – спросил партизан.
– За тобой вс; время следила, и буду следить, – сказала она. – она встает, подходит к нему. Кажется, вот-вот обнимет, но не обнимает.
– Зачем это? – не понял он.
Она смотрела не на него, а на его пояс, на кобуру, в которой лежит пистолет, как на болезнь.
– Чтобы не убивал бедолаг, свинота. Еле воскресила того немца. Ты его зачем убил? Он ведь даже вооруж;н не был, выбросил вс;. Ты его зачем н;с через лес до избы старика?
Партизан хотел ответить, однако слова застряли в его горле комом непрожеванной правды.
Ее рука вдруг резко, с неожиданной силой, потянулась к поясу партизана, к его поясу. Не к нему, а к пистолету. Пальцы его сжались на рукояти, защищая.
–Живо отдал пистолет, – промолвила дева Мария, – Не нужен он тебе.
Он инстинктивно хватился за оружие, пытаясь оттолкнуть ее руку. Лицо девы Марии стало чужим и страшным. Глаза е; потемнели, превращаясь в бездонные ямы, в которые можно провалиться.
–Не отдам! – вскрикивая промолвил партизан.
Женщина никак не ответила, лишь смотрела.
И в этот миг пистолет вырвался. Не из его руки и не из ее руки. Он просто вырвался из кобуры сам, как живой. Ч;рный, холодный кусок металла, его верный товарищ и проклятие, взвыло в воздух. Не падает, а взлетает, как птица, голубь. Он описывал в воздухе короткую, стремительную дугу, прямо мимо его виска. А затем перенаправился в сторону Святой Марии и выстрелил прямо в не;, наверняка прямо в лоб, без звука.
Партизан дернулся всем телом, как от удара током. Он вырвался из сна с диким, подавленным всхлипом. Холодный пот ручьями стекал по спине и вискам. Сердце колотилось так, что казалось, вот-вот разорвет ребра. Он судорожно вдохнул сырой, предрассветный воздух, впиваясь пальцами в мох под собой, пытаясь уцепиться за реальность.
ГЛАВА 4, УТРО
Первые, жидкие лучи холодного рассвета едва пробивались сквозь хмурую пелену туч и густую хвою. Лес просыпался неохотно и ворчливо, как старик. Капли росы, тяжелые и холодные, падали с веток массивных деревьев, как слезы.
Внезапно, из-за деревьев, со стороны тропы, ведущей к избе, донесся резкий окрик на ломаном русском, тут же перекрытый грубым немецким командованием. Партизан вжался в кору, сердце ушло в пятки, а потом рванулось в горло, забиваясь бешеным молотком страха.
Он видел, как группа солдат в серо-зеленых мундирах, человек восемь-десять, с автоматами наготове, вышла на поляну перед избой. Две овчарки на поводках рвались вперед, рыча, упираясь лапами в землю, ноздри раздувались, ловя запахи жизни и смерти. В центре группы, сгорбленный и маленький на фоне здоровенных конвоиров, шел старик. Его руки были грубо скручены за спиной колючей проволокой, впивающейся в кожу. Лицо, освещенное бледным рассветом, было землистым, но спокойным, почти каменным, как маска. Только глубоко запавшие глаза горели тусклым, упрямым огнем последнего сопротивления. Один из солдат грубо толкнул его прикладом вперед, к избе, как вещь.
– Здесь, старик! – рявкнул молодой офицер с холодными, как сталь, глазами и безупречно выбритым подбородком. Он подошел вплотную к старику, тыча пальцем в сломанную дверь. – Кто был тут? Где бандит?
Старик медленно поднял голову. Его взгляд скользнул по сломанному косяку, зияющей черноте сеней, где валялся лишь смятый, грязный бушлат с темными пятнами запекшейся крови, это было вс;, что осталось от вчерашней ноши и ночи.
– Сказал! – Офицер резко ударил старика перчаткой по лицу. Голова старика дернулась, из уголка рта выступила тонкая струйка крови. Он сплюнул красное на мокрую землю, прямо на лакированный сапог офицера. Его глаза встретились с ледяным взглядом немца, не мигая.
– Вот ведь свинья, – процедил офицер. Его лицо исказила ярость. Он махнул рукой солдату с собакой. –Ищите!
Овчарка, почуявшая запахи давней борьбы, страха и крови, рванула к сломанной двери, увлекая солдата. Пес яростно облаял порог, заглядывая в черноту сеней, потом рванул вдоль стены избы, обнюхивая землю. Его лай стал целенаправленным, злобным. Он потянул солдата в сторону, прямо к тому месту за деревьями, где прятался партизан, выдав его.
Партизан рванул в глубь леса, спотыкаясь о корни, цепляясь за мокрые ветки. За спиной раздался предупредительный выстрел в воздух и резкий окрик:
–Стой! Буду стрелять!
Пули с визгом впивались в стволы деревьев рядом, срывая кору, как кожу. Партизан бежал, задыхаясь, ноги подкашивались. Он оглянулся на долю секунды: собака, как черная молния, уже метрах в десяти, солдаты бежали за ней, офицер стоял на поляне, наблюдая, как спектакль.
И в этот миг он увидел старика. Солдаты, державшие его, на секунду ослабили хватку, увлеченные погоней. Старик стоял неподвижно, его взгляд был прикован не к убегающему партизану, а к офицеру, изучая его.
Офицер, не отрывая бинокля от глаз, следивший за погоней, резко опустил его. Его взгляд скользнул по старику, по сломанной двери, по окровавленному бушлату на пороге. Лицо его стало ж;стким, как камень. Он что-то коротко, отрывисто бросил одному из солдат, оставшемуся рядом, приказ.
Молодой парень с расстегнутым воротником, неуверенно переступил с ноги на ногу, но приказ был ясен, как день.
Офицер повернулся, чтобы снова наблюдать за погоней, отстранившись.
Солдат поднял автомат не целясь, почти не глядя. Ствол был направлен в грудь старика, как в мишень.
Партизан, споткнувшись и падая в мокрую папоротниковую поросль, успел увидеть как старик закрыл глаза и приподнял подбородок, принимая.
Прозвучали три громких выстрела, разорвавших тишину.
Старик дернулся и рухнул на землю лицом вниз, рядом с темным пятном своего плевка на сапоге офицера. Его скрученные за спиной руки неестественно дернулись и замерли, как сломанные ветки.
Партизана сбили с ног, навалились, скрутили, а он не сопротивлялся, ибо силы кончились.
Его подняли и потащили обратно, к избе, как добычу.
Солдаты грубо подтолкнули партизана в сторону тропы. Одному из них офицер кивнул на тело, лежащее возле избы, как на мусор.
– Оставь, – сказал он.
Партизана оттолкнули в сторону тропы и он оглянулся в последний раз. Поляна пустела, солдаты уходили за офицером, уводя собак, лишь труп старика оставался лежать на мокрой земле перед своей избой, под сенью вековых, безмолвных елей. Сломанная дверь зияла черным провалом, как вход в никуда. На пороге, как напоминание, валялся смятый, грязный бушлат, как символ всего случившегося.
Утро в лесу было серым, мокрым и абсолютно безнадежным. Осталась только гнетущая тишина, холодный ветерок, шелест мокрых веток и немой укор двух мертвых тел, не нашедших покоя.
Свидетельство о публикации №225121601260