Шёпот между строк
— Простите за вторжение, — его голос был шелестом переворачиваемых страниц. — Но вы оставили нас в подвешенном состоянии. Меня зовут Елисей Летописец.
Сердце упало. Елисей Летописец. Смотритель «Хроник угасших Времён». Мой заброшенный роман, моя неудача, воплощенная в плоти и чернилах. Я потянулся к телефону, но пальцы прошли сквозь него, как сквозь дымку.
— Это бесполезно, — сказал он без упрека. — Вы не можете позвонить собственному персонажу. Серые у ворот. А Вера… — его голос дрогнул, — она забыла звук дождя.
Вера. Его дочь. Девочка с волосами цвета осеннего клена. Я вдруг вспомнил ту ночь, когда придумал ее. Дождь стучал в окно, а я писал сцену в саду. Я искал, чем бы ее оживить, и случайно поставил точку чернилами на краю листа. «Пусть это будут веснушки», — подумал я тогда, и мне показалось, что по комнате пахнуло запахом осенней листвы. Я создал эту деталь от избытка счастья. А теперь стирал ее своим равнодушием.
— Вы нарисовали веснушки на её левой щеке, — продолжил Елисей. — Вчера стерлась ещё одна. Когда исчезнет последняя, она станет пустым местом в повествовании. А вы… смотрите в потолок.
В его словах не было обвинения. Лишь тихая ярость загнанного в угол зверя.
— Что я могу сделать? — выдохнул я.
— Дописать историю. Или… — он протянул мне дымящееся перо, — дать нам шанс.
Я взял перо. Комната взорвалась тишиной. Обои поплыли, превратившись в испещренные письменами свитки. За окном бушевала буря над Быльградом, чьи мраморные башни утопали в свинцовой хмари. Я стоял на его брусчатых плитах, и ветер рвал на мне одежду.
Я был внутри книги.
Елисей указал на темнеющие вдали фигуры. Они не шли, а словно просачивались в реальность, как безликая серая пелена, затягивающая все краски мира.
— Серые. Вы наделили их не просто жестокостью. Вы вдохнули в них свою творческую апатию , свой страх, что всё творчество — бессмыслица. Они не убивают. Они стирают. Заставляют забыть нашу веру и смысл самих слов. Вчера один из стражников забыл слово «меч». Он тыкал клинком в воздух, не понимая, для чего он нужен, и плакал от ужаса. А они лишь шептали: «Нет больше веры. Нет больше смысла. Нет направления. Есть только пустота между словами». Вон там, у фонтана, стоял часовой. Теперь от него остался лишь бледный контур да тихий шепот, пытающийся сказать слово «верю» и повторяющий: «вер… вер… вер…»
А потом я увидел ее. Веру. Она сидела в саду и разглядывала свою руку. Кончики пальцев были полупрозрачными, как промокашка.
— Я помню, что у меня были веснушки, папа, — сказала она Елисею, а потом посмотрела прямо на меня. — Но я не могу вспомнить, где именно. Вы… вы тот, кто рисует звезды?
Ее взгляд прожигал меня насквозь. Я поднял перо, чтобы написать: «И Серые отступили». Но перо застыло в воздухе, сопротивляясь. Оно не позволяло лгать и принуждало к правде, даже если правда была смертельной.
В отчаянии я вырвал клочок пергамента и написал: «Елисей Летописец понял, что он всего лишь чернильная тень, порожденная капризом забывчивого бога».
Ничего не изменилось. Стало только тише. И от этой тишины у Веры исчезла ещё одна веснушка. Он смотрел на меня с бездонной печалью, и сквозь его грусть я по-прежнему видел бушующую бурю.
— Слова, рожденные отчаянием и ложью, не имеют здесь силы, — тихо сказал он. — Они не могут изменить реальность, они лишь пустой звук. Они не строят мир. Мы всегда это знали, и всё же верили в вас. Но боль моей дочери не становится менее острой. Какая разница, реальна ли эта боль, если ты ее чувствуешь?
И тогда я понял. Я не могу спасти их как автор. Но я могу попробовать как человек.
Я вложил в перо не мастерство, а то сожаление, что грызло меня все эти годы. Я написал: «И в сердце Смотрителя, вопреки всем законам вымышленных миров, зажглась искра — не надежды на спасение, а яростной, отчаянной решимости бороться до конца, просто потому, что иначе нельзя».
Искра, рожденная чернилами, вспыхнула в его глазах настоящим огнем. Он выпрямился, и его фигура словно отбросила тень, которой у нее раньше не было. Он повернулся к надвигающимся Серым, и его рука инстинктивно легла на эфес меча, которого до сих пор не было. Теперь он был там — тусклый, чернильный, но настоящий.
— Они идут, — сказал Елисей, и в его голосе больше не было шелеста страниц, а был звон стали. — Что бы вы ни написали теперь… пусть это будет честно.
Я взглянул на Веру, на ее угасающую улыбку, на город, обреченный с момента моего предательства. И я поднес перо к пергаменту, чтобы написать не последнюю главу, а первое слово новой.
«И тогда автор опустил перо. Мир замер, ожидая не финала, а следующего слова, которое уже не принадлежало никому из них».
Я сидел в своей комнате. Перо исчезло. На столе лежала стопка чистых листов. Но на верхнем одиноко стояло слово, написанное неизвестным почерком — ни моим угловатым, как будто его вывела сама тень от дымящегося пера.
Слово было: «Начинаю».
Я не знаю, чья воля вывела то слово — Елисея, обретшего свободу, или Веры, отчаянно рисующей себе новые веснушки-звезды. Но я понял главное: их история больше не моя. Где-то между строк отец сражается с чудовищами моего страха, а его дочь учится заново слышать дождь. И теперь у них есть шанс.
Я больше не их творец. Я — их первый читатель. И в тишине своей комнаты, впервые за долгие годы, я жду продолжения с тем же трепетом, с каким когда-то впервые взял в руки чистый лист, еще веря, что могу создать что-то вечное.
Свидетельство о публикации №225121600380