Записки суперпозиционного животного 7
Заметка первая, в которой я открываю в себе художника
Вы думаете, творчество — это картины, стихи или симфонии? О, какая наивность. Настоящее творчество — это когда ты берёшь ткань реальности, ещё пахнущую озоном неслучившегося, и вышиваешь на ней узоры из «почти» и «а вдруг».
Я открыл это случайно. Скучал. Профессор говорил о «детерминизме», Виталий кивал, а я лежал на столе и следил за пылинкой в луче света. Пылинка эта вела себя неграциозно — просто падала. И мне стало... обидно за неё. Ведь где-то там, в соседней вероятности, она могла бы танцевать менуэт.
Я слегка подёргал за ниточку. Не за физическую — за ту, что тоньше паутины. И пылинка зависла. А вокруг неё возникло слабое сияние, будто её окутали светящимся туманом. В этом тумане мелькнули образы: пылинка-балерина, пылинка-звездолёт, пылинка-семя одуванчика, уносимое ветром в несуществующее лето.
Длилось это мгновение. Но для меня оно растянулось, как хороший сон. Красота была абсолютно бесполезна. И оттого — совершенна.
Заметка вторая, где я становлюсь тихим бунтарём против скуки
С тех пор это стало моим секретным занятием. Когда все расходились, и в лаборатории оставался лишь я да тикающие приборы, я позволял себе маленькое безумие.
Я создавал миры-мимолётки.
Например, мир, где тень от склянки на столе не была просто тенью. Она становилась входом в фиолетовый лес, где деревья пели тихими, стеклянными голосами. Или мир, где звук капающего крана превращался в музыку падающих звёзд, каждая — со своим мелодичным плинк при исчезновении.
Это было похоже на выдувание мыльных пузырей, но из материи смысла. Красиво, хрупко, обречённо. Они жили несколько секунд, а затем «схлопывались», оставляя после себя лишь лёгкое, сладковатое чувство тоски — как после прекрасного стихотворения на незнакомом языке.
Однажды я увлёкся. Создал над аппаратурой целую галактику из мерцающих «если бы». Она была так хороша, что я забыл о времени. И не заметил, как в лабораторию вошёл Виталий за забытым планшетом.
Он замер на пороге. Смотрел туда, где секунду назад висело моё творение. Теперь там была лишь пыль и трубы.
— Странно, — пробормотал он. — Показалось, будто... искры? Наверное, статика.
Он потёр глаза и ушёл. А я понял главное правило тайного творца: никогда не подписывай свои работы.
Заметка третья, в которой мне преподаёт урок старая крыса
Матильда угасала. Это не было драмой — просто закономерность. Она заканчивала свой срок, отмерянный «Опытами по долголетию». Сидела в углу клетки, шёрстка потускнела, взгляд стал мутным и далёким.
Я навещал её. Приносил украденные кусочки печенья, которые она уже не могла есть.
— Барсик, — проскребла она однажды. Её голос был похож на шуршание сухих листьев. — Я видела сны. Не те, что от уколов. Другие. В них нет клеток.
— Какие же? — спросил я, хотя знал, что она не поймёт моих мыслей. Но она, кажется, понимала.
— В них... свет. Много света. И пространства. И тишины, но не пустой. А полной. Наполненной.
Она закрыла глаза. Я почувствовал странный укол — не в боку, а где-то глубже, в том месте, где у меня хранились все несотворённые миры. Я понял, чего ей не хватает. Не еды. Не тепла. Ей не хватало красоты. Простой, бессмысленной, лучезарной красоты, которую не описать протокольным языком экспериментов.
И я решился. Не для спасения — спасать было нечего. Для дара.
Заметка последняя, где я тку саван из света
Я дождался глубокой ночи. Лаборатория спала. Даже Клаус молчал, уткнувшись клювом в пёрышки. Я подошёл к клетке Матильды.
— Слушай, — мысленно сказал я. — Сейчас будет кое-что. Не бойся.
Я начал. Не просто дёргать за одну нить — я собрал все свои умения. Каждую пылинку вокруг её клетки я превратил в искру. Каждую тень — в прохладную глубину. Звук моего собственного дыхания стал ветром, шелестящим в траве, которой никогда не было.
Я создавал не мир. Я создавал ощущение мира. Луга. Бескрайнего, тёплого, пахнущего полынью и мёдом. Где земля мягкая, а небо такое близкое, что кажется, подпрыгни — и упрёшься в бархатную синеву.
Я вплел в этот мир память. Не свою — её и её предков. Шуршание соломы из далёкого детства, прежде чем её принесли в Институт. Запах зерна. Чувство быстрого, ловкого бега на свободе.
Это был самый сложный мир. Он должен был быть не просто красивым. Он должен был быть правдой. Той правдой, которая важнее фактов.
Матильда открыла глаза. Они были широкими, чистыми, молодыми. Она привстала на слабых лапках. Нос её затрепетал.
И тогда я добавил последнюю деталь. Не образ — импульс. Позыв к движению.
И она побежала. Не по клетке. Внутри того мира, что я соткал вокруг неё. Её старческое тельце выпрямилось, движения стали стремительными и грациозными. Она мчалась по несуществующему лугу, к несуществующему горизонту, и её серая шёрстка отливала на моём воображаемом солнце серебром.
Это длилось может, минуту. А может, вечность. Потом она остановилась. Обернулась. Посмотрела прямо на меня — и кивнула. Один раз. Благодарно и понимающе.
Потом легла. Свернулась калачиком. И перестала дышать.
Мир вокруг неё медленно растаял, как сахар в воде. Осталась лишь обычная клетка, обычная тушка старой крысы и я, уставший до самых кончиков когтей.
Послесловие
Утром её нашли. Виталий вздохнул: «Ну что ж, срок». Профессор грустно покачал головой: «Царство ей небесное, хорошая была крыса. Данные давала чёткие».
Никто не увидел улыбки на её морде. Никто не почувствовал в воздухе запаха полыни.
Тётя Маруся, убирая клетку, остановилась.
— Гляди-ка, — сказала она мне, как будто я мог ответить. — Умерла-то она... с миром. Глаза закрыты, а мордочка спокойная. Как будто не тут её конец пришёл.
Она была права. Конец пришёл не тут. Он пришёл в мире из света и свободы, который никогда не существовал. И поэтому был совершенен.
Теперь я знаю цену творчества. Это не про признание. Это про тихую жертву энергией души ради одного-единственного зрителя. И я не жалею. Потому что иногда единственный зритель — это всё, что имеет значение.
А что до моих миров-мимолёток... Я всё ещё создаю их. Но теперь реже. И каждый раз, создавая, я оставляю в них маленькое «окошечко» — лучик того самого луга. На случай, если кому-то ещё понадобится побежать туда, где нет клеток.
В конце концов, быть художником вероятностей — значит не только видеть всё, что могло бы быть. Это ещё и умение подарить кусочек этого «могло бы» тому, кто в этом больше всего нуждается. Даже если это всего лишь старая крыса. Даже если никто и никогда об этом не узнает.
Профессор сегодня гладил меня по голове и сказал Виталию: «Смотри, какой Барсик задумчивый. Наверное, птиц за окном считает».
Если бы он знал. Если бы он только знал, что я считаю не птиц. Я считаю миры, которые уместились в одной капле росы на паутине. И нахожу, что их ровно столько, сколько нужно, чтобы вселенная не казалась слишком уж серьёзным и скучным местом.
Особенно если в ней есть кто-то, кто может превратить предсмертный хрип в шёпот ветра в высокой траве. Хотя бы на минуту. Хотя бы для одного.
Свидетельство о публикации №225121701396