Лея

Леокадия Шульман родилась в 1925-м, в Варшаве, на улице Мохотовской, где после дождя пахло каштанами и свежим хлебом из булочной на углу. Её отец был врачом и привык шептать диагнозы на польском и идиш одновременно. Мать — скрипачка, которая считала, что каждый ребёнок должен знать три аккорда на рояле и цену молчания.
Лея не была красавицей в привычном смысле. У неё был слишком длинный нос и слишком короткая шея, зато глаза умели видеть то, что другие замечали только краем сознания: как пожилая женщина в трамвае перебирает чётки в такт ударам сердца; как кот на крыше следит за тенью луны по кладбищенской стене.
Война застала её четырнадцатилетней девчонкой с косой до поясницы и привычкой прятать под языком кусочки сахара. Когда гетто оцепили колючей проволокой, отец приколол к её пальто значок Красного Креста — поддельный, выменянный на последний флакон валерианы. «Ты будешь ходить по крышам», — сказал он и дал карту проводников — не тех, что ведут поезда, а тех, что ведут по воздуху. Она ходила по крышам. За каждой черепицей пряталась история: здесь спрятали серебряные ложки, здесь — фотографию умершего сына, здесь — письмо без адреса.
Мать умерла от тифа в сорок втором. Брата, Мойше, увезли в Треблинку вместе с его коллекцией бабочек, каждая из которых имела латинское название и номерок на крыльях. Отец пережил их ровно на восемь месяцев: погиб под завалами во время восстания, держа в руке чужой паспорт — последний подарок дочери.
Весной сорок пятого Лея приехала в Лондон на корабле «Орли». В кармане у неё было два фунта, адрес общежития для эмигрантов в Камдене и письмо от двоюродной тёти, которую она никогда не видела. Тётя встретила её чаем с мятой и фразой: «Здесь не принято жалеть себя. Это считается дурным тоном».
Первые годы были похожи на серую воду в раковине. Лея работала секретарём в антикварной лавке на Портобелло-роуд, где торговали фотографиями незнакомцев, перстнями и часами. Хозяин — мистер Финч — был бывшим лётчиком, потерявшим нос в сорок третьем. Он нюхал каждую вещь перед покупкой, как собака, и говорил: «Всё имеет запах прощания — только у кого-то он слабее».
Лея жила в комнате без окон, зато с камином, который дымил. Волосы отросли до лопаток и поседели у висков тонкой серебряной нитью. Она носила платья из вторых рук, но умела носить их так, что казалось — это мода, которую ещё не придумали. Её красота теперь была в экономии: в том, как она могла разделить яблоко на четыре части и съесть его за неделю; как заваривала чай из одного пакетика три раза; как молчала, когда другие говорили — и это молчание стоило дороже слов.
У неё появились знакомые — в основном такие же, как она: потерянные, перепутанные, пережившие. Зина, бывшая певица из Одессы, теперь продавала шляпы в магазине на Бейкер-стрит и утверждала, что каждая шляпа должна иметь имя — как корабль. Марк, химик из Праги, мыл посуду в ресторане и по ночам писал формулы на обоях своей комнаты. Они собирались в чайной «Пять чашек», где за семь пенсов можно было сидеть до закрытия, и говорили о том, что никогда не вернутся. «Родина — это не место, — говорила Лея, — это время, которое украли».
В пятьдесят первом ей исполнилось двадцать шесть. Зина принесла фотографию мужчины. «Это двоюродный брат моего покойного мужа. Приедет из Канады. Ищет жену. Настоящую европейскую интеллигентку». На фотографии был человек с лицом, словно вырезанным из дерева: чёткие скулы, глубокие морщины вокруг глаз, улыбка, которая не доходила до глаз. Его звали Дэвид Гартман. Он был вдовцом, владел лесопилкой в Британской Колумбии и писал стихи на идиш, которые никто не печатал.
Он приехал в Лондон в ноябре. Встреча была устроена в театральной манере: Зина накрыла ужин у себя — стол слишком большой для троих, свечи слишком высокие, так что лица казались масками. Дэвид говорил мало, зато слушал так, будто каждое слово Леи было последним. Он рассказал о лесе, о реке, о жене, умершей от воспаления лёгких через год после свадьбы. «Она была похожа на тебя», — сказал он и добавил: «Не лицом. А тем, что молчит».
Лея почувствовала странную дрожь: как будто кто-то открыл окно в комнате, где она думала, что окон нет.
Они стали встречаться. Дэвид водил её в музей восковых фигур, где она впервые засмеялась — оттого, что королева Елизавета была слишком похожа на Зину. Он показывал ей город как текст: здесь был рынок, где Шекспир покупал перчатки; здесь — таверна, где Диккенс проиграл последний шиллинг; здесь — дом, где женщина продала своего ребёнка за билет в Америку. Лея училась видеть Лондон не как место изгнания, а как место возможности.
В пятьдесят втором он сделал предложение. Не на колене и без кольца — просто сказал: «Мой дом большой. Там есть комната для твоего молчания». Она согласилась. Зина закатила свадьбу в синагоге на Кингсленд-роуд, куда пришло семь человек и один пёс. Дэвид подарил ей чемодан из крокодиловой кожи — пустой. «Туда можно положить всё, что ты потеряла», — сказал он.
Они уехали в Канаду в марте пятьдесят третьего. Пароход «Королева Елизавета» плыл неделю. Лея стояла на палубе и смотрела, как Европа становится полосой дыма. Она думала о том, что делает второй раз то, что должно быть единственным.
Британская Колумбия встретила её холодом, который проникал в кости. Дом Дэвида стоял на холме среди елей — огромный, деревянный. Внутри было пусто: мебель из необработанного дерева, книги на идиш и английском, фотографии покойной жены на каждой второй стене. Её звали Рейчел. На фотографиях она была всегда одна и та же: двадцать лет, белое платье, улыбка, которая знала своё будущее.
Лея стала хозяйкой дома, которому не нужна была хозяйка. Дэвид уходил в лес на рассвете и возвращался после заката. Они разговаривали за ужином: он — о ценах на древесину; она — о погоде. Иногда он спрашивал: «Тебе не скучно?» — и она отвечала: «Нет», потому что ложь стоила меньше правды.
Она училась жить в лесу. Узнала названия птиц: канадский дрозд, синяя сойка, ворон-воробей. Узнала звуки: скрип сосны под ветром — это когда одинокий человек разговаривает сам с собой; шум реки — это когда время уходит; тишину — это когда всё уже сказано.
В пятьдесят четвёртом она забеременела. Дэвид был счастлив впервые за всё время их знакомства. Он привёз из города детскую кроватку из красного дерева и повесил над ней мобиль из сухих листьев. «Он будет знать запах дерева с рождения», — говорил он.
Но ребёнок родился мёртвым в ноябре. Мальчик. Дэвид не плакал. Он просто вышел в лес и не возвращался три дня. Когда вернулся, сказал: «Я знал. Это было слишком хорошо».
После этого что-то изменилось. Не между ними — они продолжали жить как соседи по комнате смерти. А в самой Лее. Она перестала переводить деньги Зине в Лондон. Перестала отвечать на письма Марка из Праги. Перестала ездить в город за продуктами — Дэвид привозил их сам.
Она начала ходить в лес следом за ним. Не чтобы быть рядом — чтобы найти то место, где он прячет свои слова. И нашла.
Глубоко в елях стояла старая избушка без окон и дверей — просто проём. Внутри были стол и стул из того же дерева, что и дом. На столе — тетради. В них Дэвид писал не стихи. Он писал письма к Рейчел. Каждый день по одному.
«Сегодня приехала первая партия досок для мельницы». «Сегодня видел медведя». «Сегодня она попросила меня не шуметь после десяти». «Сегодня я понял: я женился на тишине».
Лея читала эти письма и чувствовала странное облегчение: наконец-то правда была написана чернилами.
Она не стала ждать следующего ребёнка или следующего предательства. В ночь на первое января пятьдесят пятого года она собрала свой чемодан из крокодиловой кожи — всё ещё пустой — и вышла из дома.
Дэвид спал. Она оставила ему записку из одного слова: «Спасибо». Но это была не благодарность за жизнь. Это была благодарность за то, что он показал ей: можно уйти от того, что никогда не было твоим.
Она дошла до дороги, которая вела в город. Там села в первый автобус — он шёл к океану. В кармане у неё было семь долларов и паспорт на имя Леокадии Шульман.
Ванкувер встретил её дождём, который шёл не сверху, а сбоку — от зданий, от машин, от людей. Она сняла комнату в доме для приезжих на Гранвилле, где хозяйка — китаянка миссис Ли — принимала плату за неделю вперёд и не задавала вопросов. Комната была размером с гроб, зато с окном, которое открывалось на улицу — не на лес, а на жизнь.
Лея устроилась работать в библиотеку. Не ту, где хранят книги, а ту, где их ремонтируют — в подвале муниципального здания, где чинят страницы, переклеивают корешки и выводят пятна от чьих-то слёз. Её начальником был мистер О’Райли — ирландец с руками, покрытыми чернилами до плеч. Он говорил: «Книги помнят больше людей. Они просто не болтают».
Она жила тихо. Утром — кофе из одной заварки на троих. Днём — бумага, клей, ножницы. Вечером — прогулка по набережной, где она смотрела, как танкеры уходят в Японию и не возвращаются. Иногда миссис Ли приглашала её на ужин — рис с овощами и истории о сыне, который стал доктором в Торонто и забыл материнский язык.
Однажды в библиотеку принесли книгу из дома престарелых — «Стихи Пушкина» на трёх языках. На форзаце была надпись карандашом: «Дарю на память. О.А.». Лея долго смотрела на эти буквы. Потом открыла книгу наугад:
Я памятник себе воздвиг нерукотворный...
Она закрыла книгу и положила её в стопку «на списание». Но вечером вытащила обратно и принесла домой. Стала читать по одному стиху перед сном — как молитву.
Дэвид не искал её. Он нашёл записку утром, когда вернулся из леса — с ружьём и двумя кроликами. Прочитал слово «Спасибо», сел за стол и написал письмо Рейчел: «Сегодня она ушла. Я знал, что так будет. Только думал — умру раньше». Потом пошёл в подвал и достал коробку с детскими вещами — те самые, что купил для мальчика. Вынул их одну за другой: пелёнки, погремушку, шапочку. Положил всё в печь и поджёг. Дым выходил через трубу плотным белым столбом — как сигнал кораблю, которого уже нет.
Он продолжал жить. Лес не спрашивает, одинок ли ты — он просто даёт работу. Дэвид рубил деревья, пилил доски, писал письма Рейчел всё реже и короче. В семьдесят девятом году его нашли возле избушки — сидящим за столом, с пером в руке и открытой тетрадью. На последней странице было написано: «Сегодня я понял: я не ждал её возвращения. Я ждал своего».
Лея узнала об этом через три года — от Зины, которая прислала открытку из Лондона: «Твой канадец умер. Сердце». На открытке был вид на Тауэр — тот самый, где хранят корону и где никогда не спрашивают, чья она была до этого.
Она положила открытку в чемодан из крокодиловой кожи — тот самый, что привезла из Лондона. Теперь там лежали: паспорт на имя Леокадии Шульман, книга Пушкина с дарственной надписью «О.А.», открытка Зины и один сухой кленовый лист, который она нашла на пороге своей комнаты в первую канадскую осень.
В восемьдесят третьем году Лея вышла на пенсию. Мистер О’Райли подарил ей книгу — «Мастер и Маргарита», восстановленную ею самой пятнадцать лет назад. На титульном листе он написал: «Спасибо за молчание».
Она переехала в дом для пожилых людей на окраине Ванкувера — место, где окна выходили на океан и где не спрашивали, почему ты одинока. В её комнате стоял столик у окна, на нём — чемодан. Она открывала его раз в год, в день своего рождения, которого никто не знал: доставала вещи, раскладывала их, смотрела — и клала обратно.
В восемьдесят пятом году, в канун Рождества, к ней подошла медсестра — молодая девушка. «Миссис Гартман, — сказала она, — вам письмо». Лея посмотрела на неё: «Я не миссис Гартман. Я мисс Шульман». Девушка покраснела: «Извините. Просто там написано...»
Письмо было из Канады. От адвоката. Он сообщал, что Дэвид Гартман оставил ей дом в горах и счёт в банке — небольшой, но достаточный, чтобы не думать о подошвах башмаков. «Господин Гартман указал в завещании, — говорилось в письме, — что вы были его последней женой. Хотя формально брак не был зарегистрирован».
Лея долго смотрела на письмо. Потом сложила его аккуратно, как делают закладку в книге, и положила в чемодан.
На следующее утро она не появилась на завтрак. Медсестра нашла её за столиком у окна — сидящей, смотрящей на океан. На коленях лежал открытый чемодан. В руке она держала сухой кленовый лист.
Врач сказал: «Сердце».
Её похоронили на кладбище рядом с океаном — там, где ветер сдувает надписи с памятников, и приходится вырезать их заново каждые десять лет. На камне выгравировали: «Леокадия Шульман. 1925–1985». Никаких эпитафий.


Рецензии