Буквы в оптике суфизма и каббалы
Но ведь Мирза Галиб нам оставил строчки из тёмной ниши сердца: «Тайна единения (вахдат) не переносит слов. Буквы истины невыразимы в речи». Так что же мы делаем, когда произносим буквы? Мы не говорим Истину — мы подходим к её краю, как к морю ночью, и кидаем камешки слов в темноту, чтобы услышать плеск. Слова — это не море. Но звук падения иногда даёт нам представление о мере глубины.
Я видел однажды, во сне или наяву — кто разберёт? — как соловей сидел на ветке кипариса и пел свои трели на языке, которого нет среди живых. Хафиз улыбался где-то рядом, как улыбаются тем, кто слишком серьёзен: «Вчера соловей с ветки кипариса трелями пехлеви давал урок духовных макамов…» И мне вдруг стало ясно: буквы бывают разными не только по форме, но и по плотности. Есть буквы, которые — звук. Есть буквы, которые — дыхание. Есть буквы, которые — намерение, ещё не успевшее стать мыслью. А есть такие, которые вообще не входят в уши; они входят прямо в бытие, как ключ в замок, и мир поворачивается.
В верхних мирах буквы не нуждаются в чернилах. Они не нуждаются даже в голосе. Там буква — это граница потока. Не рисунок, а различение: вот здесь свет течёт так, а здесь — иначе; вот здесь милость, а здесь суд; вот здесь расширение, а здесь сокращение. Буква — это не предмет, а поворот в движении. И потому высшая буква не «означает», а «совершает». Она не сообщает о свете — она его распределяет.
В нижнем мире мы привыкли к буквам как к костям языка. Мы видим их на бумаге, слышим в речи, храним в памяти как набор привычных изгибов. Буква у нас — договорённость, метка, условный знак, из которого мы строим мост к другому человеку. И всё же даже здесь она не так проста. Произнеси одно слово — и в комнате изменится давление воздуха между людьми. Напиши письмо — и чьё-то сердце начнёт биться иначе, хотя ты далеко. Разве это просто условность?
Шнеур-Залман говорит — и его голос похож на тихую точность ремесленника, знающего дерево и огонь: «Десять речений» называются так только относительно сотворённого. Не потому, что у Божественного есть «речь» в человеческом смысле, а потому что мы иначе не можем назвать нисхождение атрибутов к действию. И он предлагает аналогию: как силы души, чтобы стать действием, оформляются «буквами мысли», а затем, в приказе или обращении, раскрываются как буквы речи — так и проявление Божественных атрибутов в действии в нижних называется «речением» и «сочетанием букв».
И тут — важная трещина в нашей привычке: мы думаем, что буквы рождаются из разума. Но в этих строках — перевёрнутый порядок. В «высших буквах» разум сам рождается. «Дыхание уст», которым сотворён человек — не продукт человеческой мудрости, а её источник. Значит, буква в верхнем смысле — не то, чем мы обозначаем мысль, а то, чем мысль вообще становится возможной. Не знак, а матрица.
Если верить Аристотелю, где есть форма — там есть материя. Даже у мысли есть «где-то» и «в чём-то». И хочется спросить: какова материя букв? Из чего сделаны эти тонкие ножи различения, эти маленькие двери, эти «харф», которые то открывают мир, то запирают его?
В нижнем мире ответ почти груб: материя буквы — воздух, удар о нёбо, вибрация связок; или чернила, свет пикселей, давление на бумагу. Материя здесь не стесняется: она измерима, её можно взвесить опосредованно, её можно разрушить огнём. Но форма — буква — переживает множество материй. Один и тот же «алеф» может быть вырезан в камне, написан на пергаменте, произнесён шёпотом, увиден внутренним глазом. Следовательно, материей буквы здесь является не конкретное вещество, а способность вещества стать носителем различия.
И вот мы поднимаемся выше — и там материя уже не «вещество», а «интенсивность». Буква в верхних мирах не нуждается в гортани, потому что её материя — это поток жизненности, та самая «хайют», которая нисходит из воли, мудрости и атрибутов. Шнеур-Залман называет это «святыми буквами»: не графемами, а истечениями, которые придают определённость творению. В этом смысле «буква» — как насечка на струе света: она делает поток не просто мощным, а направленным. Без буквы свет был бы морем без берегов. С буквой появляется русло — и появляется река, пригодная для мира.
Можно ли говорить о «субстанции» таких букв? Если под субстанцией понимать то, что остаётся самим собой во множестве проявлений, то субстанция высшей буквы — не в материале, а в её функции: различать, формировать, вырезать из бесконечного — конечное, из единого — множественное, из безымянного — именуемое. Но это различение парадоксально: оно не разделяет Истину, как нож делит хлеб, — оно делает возможным множество, не отменяя Единства. Вахдат не переносит слов, потому что слова — это уже множественность. Но множественность может быть не предательством, а одеждой.
И тут суфийская нить проходит рядом с каббалистической, как два ручья, текущие в одну ночь. Для суфия буква — завеса и указатель: она скрывает Лицо и одновременно указывает, где искать. Для каббалиста буква — канал: она проводит свет, сохраняя мир от сгорания. Разные метафоры, один трепет: всё, что мы называем «буквой», существует на границе между молчанием и проявлением.
Есть ещё различие между «буквами мысли» и «буквами речи». Мы знаем это по себе: пока слово не произнесено, оно мягче, текучее, оно может быть сразу всем. Внутреннее «я люблю» может быть и мольбой, и благодарностью, и страхом. Но произнеси — и оно станет конкретным, как печать на воске. Внутренняя буква похожа на тень птицы в облаках: силуэт есть, но границы дрожат. Речевая буква — это птица, севшая на ветку: ты видишь лапку, коготь, наклон головы. Речь фиксирует. И потому в «скрытых мирах» получают от сокровенных букв мысли — от тех, что ещё не стали «дыханием уст». А «раскрытые миры» получают от раскрытия, называемого «речениями».
И вот в какой-то момент начинаешь понимать: различие верхних и нижних букв — не только в «месте», а в степени прозрачности. Нижняя буква напоминает стекло, которое легко замутнить: страхом, гордыней, усталостью, желанием казаться умнее. Верхняя буква — как чистая вода: она не привлекает внимания к себе, она даёт увидеть дно.
Но почему именно 22? Почему не больше и не меньше? Можно, конечно, уйти в справочники и таблицы. А можно услышать это иначе: число здесь — не арифметика, а мера музыки. Как в макаме есть набор ступеней, достаточный, чтобы развернуть бесконечные мелодии, так и в «Сефер Йецира» буквы укоренены в «устах и языке», а письмо указывает на их форму. Двадцать две — это не ограничение, а инструмент: достаточно граней, чтобы свет мог играть, как в кристалле, не разрушая мир.
И всё же — Мирза Галиб прав: тайна единения не переносит слов. Значит, вершина пути — не в том, чтобы накопить буквы, а в том, чтобы стать для них достойной материей. Ведь если материя букв внизу — воздух и чернила, то материя букв в человеке — сердце. Не метафорически: сердце как способность принимать форму смысла, не искажая его своей жаждой. Когда сердце становится ровным, буква в нём перестаёт быть шумом и становится тропой.
Иногда я думаю: самая высокая буква — та, которая исчезает. Та, которая выполнила работу различения и снова вернула всё в единство, как дыхание возвращается в тишину после фразы. Мы произносим — и мир становится определённее. Мы замолкаем — и мир становится ближе к своему источнику. Между произнесённым и непроизнесённым есть узкая щель, где соловей Хафиза учит макамам без нот, а Шнеур-Залман бережно напоминает: это «буквы» лишь по отношению к нисхождению, не по отношению к сущности.
И если прислушаться, можно услышать: буква в верхних мирах — это не слово Бога, а след Бога в мире. А буква в нижнем мире — это наша попытка стать к этому следу внимательными. Мы пишем, говорим, думаем — и иногда, на миг, сквозь ткань языка проступает молчание, из которого язык соткан. Тогда понимаешь: субстанция букв — не чернила и не воздух, а милость различения. Та самая милость, благодаря которой бесконечное не подавляет конечное, а позволяет ему быть — и даже отвечать.
Свидетельство о публикации №225121702189