Кассандра в Петрограде

Я приехал в Петроград в апреле, когда город ещё не знал своего имени на будущих картах несчастья, но уже слышал в воздухе щелканье преддверий. Я знал всё, что должно было случиться в ближайшее десятилетии: бронированный вагон и Апрельские тезисы, развал фронта, выстрел "Авроры", разгон Учредительного собрания, пламя Красного террора и километры уходящих в никуда эшелонов русского исхода. Это знание висело во мне тяжким щитом. Кассандрой быть горько: видеть дорогу и видеть людей, которые поют и танцуют прямо в её пропасть.

Первым побуждением было бежать к центру. Я вообразил, как прорвусь в Императорский дворец, заговорю в Думе, пойду в штаб. Но улицы отказались подчиниться мечте о величии одного голоса. Думские чиновники пожали плечами, офицеры махнули фуражками, как будто я говорил о шторме на соседней реке. В Путилове заводской пролетарий — Катя — улыбнулась мне сквозь грязную тряпку: "Ах, ещё один интеллигент с тоской", — и вернулась к станку. В тёмных углах храмов отец Алексей положил ладонь мне на руку и сказал тихо: "У нас и так полно пророков. Мы знаем, что случится, и делаем, что можем".

Я понял: не туда. Люди не слушают тех, кто кричит о дальней беде; им нужны руки теперь. И потому, оставив мечты о великих шагах, я стал делать маленькие вещи.

Я нашёл их в одинаковой тишине — в доме на улице, где запахла свежей краской и пирогами одновременно. Там жили Марина, школьная учительница с печальными глазами; Иван, сапожник, который наизусть знал все карты города; отец Алексей — тот самый священник; и Катя — та самая рабочая. Мы не были заговорщиками. Мы были группой людей, у которых были имена и страхи и которые хотели, чтобы хоть кто-то из их родни остался жив.

Наши первые шаги казались мелкими и бессмысленными. Мы прятали документы в стенах, между бревнами, в пустой печи. Я вырезал из старой иконы дупло для копий паспортов — там лежали и детские свидетельства, и фотографии, и несколько писем, которые, как я знал, когда-нибудь понадобятся. Марина учила детей не только грамоте, но и шитью: "Если фабрики встанут — шейте себе обувь", — говорила она, и дети смеялись, не понимая особенности проклятого времени. Иван переправлял мелкие деньги и подарил старой вдове сумку с хлебом, которую я сложил в её тёплую комнату на чердаке.

Мы организовывали маршруты: кто вывезёт старика в поместье на Волхове, у кого есть тайник для икон и книг, кто сможет сделать подложный паспорт. Наша работа была не героической — она была изломана на миллионы мелких актов. Но я видел, как они спасали людей. Девочка Лиза, которую надо было прятать от пьяного дедушки, прошла с нами две ночи до станции, держа мою руку, и потом назвала меня "чудотворцем". Эти слова, смешные и нелепые, были дорожью в пустыне.

Однажды мы решили сохранить библиотеку Марины — несколько томов Лермонтова и толстые тома Пушкина, которые, как я знал, через годы могут стать предметом охоты. Я связал их в холщовые мешки, положил в самовар, который отец Алексей настолько любил, что согласился пожертвовать ради книг, и мы закопали самовар под печью в нищей избе у самой реки. Когда вал реальности ударил по городу, наши мешки с книгами и папки с именами остались под слоем пепла и забвения. Это было тихое сопротивление: сохранить слово.

Однажды вечером, когда небо потемнело от дыма и по городу пошли слухи, мы услышали выстрел "Авроры". Я знал, что это будет — и в тот же миг ощутил, как всё, к чему мы не успели прикоснуться, начинает разваливаться. На улицах появились люди с холодными глазами и картой своего нового мира. Мы поняли, что удержать великий ход событий.


Вскоре после выстрела пришла расправа: аресты, ночные облава. Однажды ночью в наш дом вломились люди в серых шинелях. Я прятал папки под досками пола. Катя притворилась больной, Марина — приличной гостьей. Красноармеец, который вёл обыск, смотрел на старые переплёты с презрением и выбросил половину вещей в огонь. Мы молча считали потери: иконы, фотографии, несколько записей, которые уже не восстановить. Но списки имён, те, что мы подложили в самовар, уцелели.

Мы не были религиозными фанатиками, но отец Алексей научил нас молчать перед смертью и называть вещи своими именами. Он сказал: "Мы не спасём страну, но можем спасти души". Эти слова были просты, как хлеб, и горьки, как лекарство. Моё знание будущего становилось тяжелее, но и яснее: моя миссия — быть тем, кто держит лампаду, пока другие бегут.

Когда пришёл час ухода, мы разъехались. Некоторые ушли на юг, кто-то пошёл в леса, кто-то отказался покинуть дом. Я взял с собой только то, что можно было унести: свёрток с документами, маленькую коробку с книгами и список имён, написанный от руки. Вокзал был полон глаз, как будто все смотрели вовнутрь своего будущего и боялись увидеть собственный облик. Я подумал о тех, кого мы не спасли: о человеке, к которому я так и не успел зайти, о семьях, которые разделились навсегда. В душе оставалась горечь: знание не спасло всех.

Прошло много лет. Я не стал великим историком или политиком. Я остался в эмиграции с несколькими мешками, одной книгой и несколькими именами, которые менялись в зависимости от страны и языка. Но иногда, вечером, я доставал тот старый список и читал имена вслух — так, чтобы они не были потеряны, чтобы память согревала, когда днём было холодно.

Однажды дочь Марии, уже женщина, пришла ко мне в маленькую комнату в чужом городе. Она держала в руках старую фотографию и сказала: "Это наша библиотека? Это тот самовар, который вы закопали?" Я улыбнулся и дал ей свёрток. Она открыла его, и её глаза наполнились слезами от запаха бумаги и краски. В её руках ожили имена, фотографии, письма. Мы плакали молча — не от того, что знали о будущих бедах, а от того, что какие-то фамилии, какие-то маленькие жизни сохранились. Это была не победа над историей; это было свидетельство того, что даже в бурю можно бросить спасательный круг.

Кассандрой быть больно. Но быть тем, кто шепчет, прячет, учит шить и молится у печи — это другой род пророчества. Я не изменил больших карт, не остановил революцию, не удержал фронт. Зато я спас чуть больше, чем могло, и оставил людям, которые выжили, возможность вспомнить, кто они были до того, как история взяла их на себя.

Я сидел в тусклом свете и держал в руках тот старый список имён — бумага шуршала, как прошлое. За окном современный мир делал свои звуки: мой смартфон прислал очередное СМС с тревожным текстом о беспилотной опасности, откуда;то доносилась «песня» безголосой певицы, набор бессмысленных слов, сложенный в мелодию, а на соседнем канале юморист хохотал над чем;то совершенно глупым, будто бы смех мог заглушить чужую боль. Всё это смешалось в одной полосе времени: список, печать чернил, сигнал телефона и пустой смех — и мне стало ясно, что плакать сейчас было бы разумнее, чем смеяться. Я вслушивался в эти звуки, в их нелепость и жестокость, и вдруг потерял опору: то ли это современность со своими странными ритуалами, то ли эхо тех октябрьских ночей приходило через века. Я так и не понял — был ли это сон, явь, или я на самом деле переносился в тот ужас конца октября 1917 года.


Рецензии