Записки суперпозиционного животного 9

ЗАПИСКИ СУПЕРПОЗИЦИОННОГО ЖИВОТНОГО. Эффект бабочки в масштабе отдельно взятой квартиры
Часть первая: НОВЫЙ МИР СКВОЗЬ ПРИЗМУ БУТЫЛОК
Квартира Семёна встретила меня запахом. Это был не просто запах — это был густой, многослойный коктейль из: перегара, старых носков, застывшего жира с плиты и подвальной сырости. Моя чувствительная кошачья обонятельная матрица, привыкшая к стерильному озону лаборатории, чуть не отключилась.
— Ну, вот и дома, Васька, — Семён поставил меня на пол, сам тяжко опустился на промятый диван.
Комната была крошечной, как ящик. Но какой ящик! По стенам — пятна неизвестного происхождения. На единственном столе — армия пустых бутылок разного калибра. Окно заклеено треснувшим скотчем. Сквозь щели в раме тянуло холодом.
*Первая философская констатация в новых условиях: Ад не метафора. Ад — это угловая квартира в панельной пятиэтажке на краю города. Температура — +17 градусов. Влажность — 87%. Вероятность получения съедобной пищи — 0,3%.*
— Счас накормлю, — пробормотал Семён и полез в холодильник.
Холодильник гудел, как умирающий космический корабль. Из него Семен извлёк полпачки маргарина, покрытого белым налётом, и кусок хлеба.
— На, — он отломил уголок и протянул мне.
Я посмотрел на хлеб. Хлеб посмотрел на меня. Мы оба понимали, что наши отношения не сложатся.
— Не хочешь? — Семён пожал плечами дотянулся до поллитры, стоявшей под столом, отпил из горлышка и сунул хлеб себе в рот. — Ну, как знаешь.
Потом его взгляд упал на меня. На мою шерсть, на ошейник. Его глаза, мутные, скользнули по бирке.
— Ба… ба.. рсик... Тьфу, ты не видать ни хера… Ну, Барсик так Барсик, — пробормотал он, не вникая в цифру «№3». Он повалился на бок и захрапел.
Я остался стоять посреди комнаты, ощущая, как мой мир — мир вероятностей, ящиков и философских дилемм — сжимается до размеров этой вонючей коробки.
Я попробовал. Концентрируюсь на бутылке на столе. «Упади. Разбейся. Пусть звон разбудит его и заставит что-то изменить». Раньше я лишь направлял вероятность. Теперь я должен был толкать её, как Сизиф — камень.
Бутылка качнулась. На миллиметр. И застыла. Мои силы, моё «чутьё реальности», таяли с каждым часом, как сахар в чае. Я был почти обычным котом. Почти.
Ночью я исследовал территорию. Под диваном — пыльные шарики и пустая пачка «Беломора». В углу — ржавая банка с кисточками. Когда-то Семён, видимо, что-то красил. Очень давно.
Утром случился первый кризис. Семён проснулся с трясущимися руками. Он шарил по столу, опрокинул две бутылки.
— Где... черти, где...
Он нашёл у ножки початую «поллитру». Руки дрожали так, что он не мог открутить крышку. Он прикусил её зубами, выплюнул, сделал два жадных глотка — и тело его медленно обмякло. Дрожь утихла. Он вздохнул, посмотрел на меня мутными глазами.
— Что смотришь? Не осуждай, Вась.. Барсик. Ты не понимаешь.
О, понимаю. Понимаю, как функционирует зависимость. Вижу биохимический коллапс, вижу бегство от реальности. Просто раньше я изучал это на уровне квантов. Теперь — на уровне вонючего матраса.
Я подошёл и сел в паре метров от него. Не приближаясь. Не отдаляясь. Просто наблюдал. Теперь я был Наблюдателем в его личном аду.
Часть вторая: РИТУАЛЫ ВМЕСТО ЗАБВЕНИЯ
Зима вползла в комнату через щели в рамах. Семён почти не выходил, только на нечастые халтуры и в магазин. Дни сливались в одно серое пятно: проснуться, дрожь, бутылка, сон. Иногда он пытался говорить со мной.
— Раньше, Барсик, я краны делал. На заводе. Люди покупали, ставили. А теперь у меня кран вот... — он показал на капающую раковину. — И пофиг.
Однажды вечером, в очередной момент ясности между порциями, он заметил, что я третий день не ем.
— Совсем ничего? — он покачал головой. — Охереть. Гордый какой.
Он надел рваную куртку и ушёл. Вернулся через час с полиэтиленовым пакетом. Из него он извлёк пакет молока и банку дешевой тушёнки.
— На, — он вывалил тушёнку в миску (бывшую консервную банку из под ивси). — Лопай, аристократ.
Еда была солёной, пахла металлом. Но это была еда. Я ел. Семён сидел напротив и смотрел, как будто наблюдал за самым увлекательным спектаклем.
— Ну вот, — пробормотал он. — Хоть нормально поел.
Это стало первым ритуалом. Каждые два-три дня он приносил еду. Не всегда съедобную. Но он пытался. Я отвечал ему своим ритуалом: после еды я подходил и сидел рядом. Не на коленях — слишком близко. Не в другом углу — слишком далеко. Ровно на расстоянии вытянутой человеческой руки.
Однажды он протянул руку, чтобы погладить. Я не отстранился. Его пальцы, грубые, в пятнах чего-то вонючего, коснулись моей шерсти. Он замер.
— Мягкий ты, — сказал он тихо. И вдруг отдернул руку, как обжёгшись. — Всё, ладно.
Но с того дня он стал мыть руки перед тем, как дать мне еду. Не всегда с мылом. Но вода смывала верхний слой грязи.
Часть третья: ГЕОМЕТРИЯ ПУСТОТЫ
Жизнь с Семёном не была линейной. Были «светлые» промежутки, когда он приходил с подработки уставшим, но почти трезвым, мыл руки и даже пытался что-то готовить. А бывали провалы. Он мог пропасть на день-два, вернуться в стельку пьяным и проспать сутки. Деньги от подработок таяли непредсказуемо: то он приносил мне пачку дешёвого корма, то тратил всё на «беленькую».
Однажды вечером, в один из таких срывов, в дверь постучали.
— Сём! Открывай, это Колян! Вздрогнем? У меня с собой!
Семён, уже изрядно набравшийся, впустил гостя. Тот, такой же опустившийся, с хищным блеском в глазах, сразу уставился на меня.
— О, нафига подобрал? Мясо на чёрный день?
— Заткнись, — мотнул головой Семён, наливая.
— Чего заткнись? Коты — они гады. У меня раньше один был... все углы зассал.. — гость продолжил грязный рассказ, закончив его предложением: — Дай-ка его, я его научу...
Он потянулся ко мне. Я зашипел, отступив к стене.
И тут Семён, который секунду назад казался аморфным комком, резко встал. Лицо его стало жёстким.
— Руки убери.
— Да ладно тебе, Сёма, шутка же...
— Я сказал — убери. И вали отсюда.
— Из-за кота? Ты совсем охренел? — гость засмеялся, но смех был нервным.
— Вали! — рёв Семёна был неожиданно громким и хриплым. Он шагнул вперёд, сжав кулаки.
Гость, бормоча что-то обидное, отступил к двери и вывалился в подъезд. Семён захлопнул дверь, повернулся, прислонился к ней спиной. Его дыхание было тяжёлым. Он посмотрел на стол, на открытую бутылку, на два грязных стакана.
Потом подошёл к столу, взял бутылку. Он смотрел на неё так, как будто видел в ней не водку, а всё, что с ним случилось: развод, потерю работы, одиночество, эту вонючую комнату.
— Всё из-за тебя... Яма синяя, — прохрипел он.
И со всей злости, на которую был способен, швырнул её в раковину.
Стекло разбилось с оглушительным звоном. Едкая жидкость брызнула по стенам. Семён стоял, трясясь, потом медленно сполз на пол, уткнувшись лицом в колени. Плечи его затряслись. Он плакал — тихо, беззвучно, отчаянно. Так и уснул, сидя на полу, среди осколков и вони.
Утром он молча убрал осколки. Больше Колян не приходил.
А вечером Семен прибрался. Не полностью. Вынес только самые вонючие бутылки. Протёр стол тряпкой. Помыл ту самую миску-консервную банку. Для меня.
Комната всё ещё была клоакой. Но в ней появился островок чистоты размером с кота.
Часть четвёртая: ВОСПОМИНАНИЕ О ТОМ, КТО МОГ ЧИНИТЬ
Холод усиливался. Батареи едва тёплые. Семён спал, одетый в куртку. Я лежал у него на ногах, греясь — его тело всё ещё излучало жар, хоть и отравленный.
Он заболел. Простуда или что-то хуже. Температура, кашель, который разрывал его изнутри. Бутылка не помогала. Он лежал, смотрел в потолок и бредил.
— Люда... прости... дочка... не надо...
Я подошёл к его лицу. Он был мокрый от пота, глаза запавшие. Он смотрел на меня, не видя.
— Ты... не уходи, ладно? Все уходят. А ты не уходи.
Я ткнулся лбом в его щёку. Он вздрогнул. Потом медленно, очень медленно, поднял руку и положил её мне на спину. Так мы пролежали несколько часов.
Наутро ему стало чуть лучше. Он встал, отёр лицо. Посмотрел на пустую бутылку. Отодвинул её.
— Чаю бы, — пробормотал он.
Чайника не было. Был старый электрический кипятильник, который он сунул в стеклянную банку. Пока вода грелась, он смотрел на меня.
— Я ж не всегда такой был, Барсик. Работал. Дом строил. Дочку на велосипеде учил. Она каталась... — он замолчал. Потом добавил: — Потом завод закрыли. Потом Люда ушла. Потом... как-то так.
Он выпил чай. Потом вдруг встал, начал шарить в углу. Вытащил ящик с инструментами. Ржавые ключи, пару отвёрток, пассатижи.
— Вот, — показал он мне, будто я мог оценить. — Всё есть. Только делать нехер.
В тот день он не пил. Он сидел и чистил инструменты тряпкой, смоченной в масле. И напевал что-то очень старое, советское.
Часть пятая: ЗИМА, КОТОРАЯ ТАЕТ
Февраль. Самый беспощадный месяц. Но что-то сломалось в механизме саморазрушения Семёна. Он стал выходить. Ненадолго. В магазин за дешёвой едой — для себя и для меня. Он теперь покупал специально: «А что коты едят? Сыр? Колбасу?» Продавщица с жалостью смотрела на него и отрезала самый дешёвый, жилистый кусок.
Однажды он принёс не только еду.
— Гляди, Барсик.
Из пакета он извлёк небольшой кусок ковролина и доску.
— Будем тебе когтеточку делать. А то ты диван дерёшь. Хотя дивану уже всё равно.
Он работал весь вечер. Руки дрожали, отвёртка выскальзывала. Он ругался. Но сделал. Получилось уродливо, криво, но сделано. Он поставил конструкцию в угол.
— Ну? Пробуй.
Я подошёл, поскрёб. Ковролин был колючим, но функциональным. Я замурчал — машинально, из вежливости. Семён сел на пол рядом и заплакал. Тихо, без звука, просто слёзы текли по щекам в седую щетину.
— Блин, — сказал он. — Блин, Барсик. Я ж что-то ещё могу.
С той ночи бутылка стояла нетронутой на подоконнике. Как памятник. Как свидетель.
Часть шестая: ПАРК, СТАРУШКА И ДВА КОТА
Весна пришла обманчиво. На улице ещё лежал грязный снег, но солнце уже грело по-настоящему. Как-то утром Семён выглянул в окно и сказал:
— Пойдём гулять, что ли. Тебе же надо.
У него не было поводка. Он сделал поводок из старого шнурка. Привязывая его к моему ошейнику, он впервые пригляделся к пластиковой бирке.
— Что это у тебя... «Барс...» что-то там. Цифры.
Он попытался разглядеть мелкие буквы, но дальнозоркие глаза не фокусировались. Он пожал плечами.
— Ладно, какая разница.
Парк был убогим: три кривые скамейки, заледеневшая дорожка, облезлые голуби. Но для Семёна это был, кажется, первый выход «в свет» без цели купить выпивку.
Мы сидели на скамейке. Он сгорбившись, я — прямо, наблюдая за воробьями. Вдруг он сказал:
— Знаешь, а я вспомнил, как дочку водил на карусели. Она смеялась...
Он замолчал. В этот момент по дорожке медленно шла старушка. Опираясь на трость. И на поводке вела пузатого персидского кота, который шёл с таким видом, будто делал всем одолжение.
Мы увидели друг друга. Мой персидский противник выгнул спину и фыркнул. Я ответил вежливым, но холодным прищуром. Дипломатия, дорогой коллега. Мы оба на поводках. Давайте сохраним лицо.
Старушка остановилась, запыхавшись.
— Ох, беда-то, — сказала она, больше себе, чем кому-либо. — Ручка отвалилась.
Трость в её руке действительно была сломана — пластиковая ручка болталась на винте.
Семён молча смотрел на это. Потом вдруг поднялся.
— Дайте-ка.
Он взял трость, осмотрел. Покрутил винт пальцами — не держал.
— Надо шуруп подтянуть. Или клеем. У меня дома есть.
— Вы не затруднитесь? — старушка смотрела на него с надеждой. И без страха. Она видела перед собой не опустившегося мужчину, а просто человека.
— Да я... — Семён растерялся. — Я могу до вас дойти? И потом... принести.
— Дойдём вместе, милок. Я вон в том доме, за углом.
Так мы пошли вчетвером: старушка (Анна Петровна), Семён, персидский кот (Аристократ) и я. Аристократ всю дорогу бросал на меня презрительные взгляды. Я отвечал философским равнодушием.
Квартира Анны Петровны была маленькой, но чистой. Пахло пирогами и лекарствами. Она усадила Семёна за стол.
— Чайку согрею. Вы уж извините, что побеспокоила.
Семён сидел, скованный, как школьник. Он отпил чаю, съел предложенный пирожок с капустой. Потом взял трость, и кухонным ножом подтянул винт.
— Надо бы клеем пройти, чтоб наверняка, — сказал он. — Я завтра могу... если вам не сложно будет...
— Приходите, милок, — улыбнулась Анна Петровна. — Я еще пирогов напеку. И вашему коту молочка дам.
На обратном пути Семён шёл иначе. Прямее. Он нёс перед собой трость, как жезл маршала.
— Бабушка-то одна, — сказал он мне. — Надо зайти завтра. Доделать.
Часть седьмая: ПИРОГИ И НОВАЯ ОСЬ МИРА
Он зашёл на следующий день. Принёс трость, обработанную клеем. Анна Петровна накормила его обедом — настоящим, из трёх блюд. Они разговаривали. Оказалось, её сын далеко, приезжает редко. Она рассказала про Аристократа, которого подобрала совсем запаршивевшим. Он рассказал про меня, «бродягу, который сам пришёл». Ну-ну...
Вдруг он сказал:
— Анна Петровна, а у вас... очки есть? Читальные?
— Конечно, милок. Вот, — она протянула ему кожаный футляр.
Семён, неловко взяв очки, повертел в руках, надел. Мир, должно быть, расплылся для него ещё сильнее. Он снял их, посмотрел на меня, позвал:
— Барсик, иди сюда.
Я подошёл. Он осторожно взял мою бирку, поднёс близко к глазам в очках. И замер. Лицо его стало непроницаемым. Он медленно, буква за буквой, прочитал вслух:
— «Барсик №3. Собственность НИИ …   ».  Дальше было неразборчиво.
В комнате повисла тишина. Даже Аристократ перестал вылизывать лапу.
— Ты... из института? — тихо спросил Семён, глядя на меня не как на животное, а как на человека, которого он обманул. — Ты... чужой. Украденный.
Ему было стыдно. Стыдно так, как не было стыдно даже в самые похмельные дни. Он украл не просто кота. Он украл чужую собственность, научный объект, может, даже чьего-то любимца.
— Надо... тебя вернуть, — выдавил он.
Анна Петровна положила руку ему на плечо.
— Сынок, подожди. Погляди на него. Он же не несчастный. Он ухоженный, сытый. И с тобой он... — она поискала слово, — остался добровольно. Разве нет?
Семён посмотрел на меня. Я подошёл и ткнулся головой в его руку. Старый жест. Не уходи. Я здесь по собственному выбору. Даже если выбор этот — парадокс.
Семён снял очки, аккуратно сложил их, вернул.
— Потом, — глухо сказал он. — Подумаю потом.
Но в его голосе уже не было решимости отдавать. Была растерянность, вина и новая, странная нота — ответственность уже не просто за бездомное животное, а за чужое, которое он присвоил и которое, вопреки всему, его не покинуло.
Эта вина стала последним, самым прочным цементом в фундаменте его выздоровления. Теперь он заботился обо мне не просто из жалости. Он искупал вину. А лучший способ искупить вину перед тем, кого украл — это стать для него самым лучшим хозяином на свете. Пусть даже временным.
Когда мы уходили, она дала ему контейнер с пирогами.
— На, сынок. Ты мне трость починил, я тебя пирогами.
Дома Семен поставил контейнер на стол, сел и смотрел.
— Барсик, — сказал он. — Мы, кажется, в люди выходим.
С тех пор он стал заходить к Анне Петровне регулярно. То кран подкрутить, то полку повесить. Она кормила его, давала мелкие деньги «за работу», хотя он отнекивался. Они сидели, пили чай, разговаривали. Два одиноких человека и два кота.
Мы с Аристократом заключили перемирие. Он признал во мне «дикого, но не лишённого изящества сородича». Я оценил его тактический ум в деле выпрашивания кусков курицы.
Семён менялся. Он стал мыться чаще. Почистил свою комнату — не до блеска, но до приемлемого состояния. Бутылки исчезли. Появились книги, которые давала Анна Петровна — старые детективы, которые он читал вечерами, водя пальцем по строчкам.
Он нашел периодичную но работу —  разгружать машину в соседнем магазине, пока грузчик в отпуске. Полученный аванс потратил не на выпивку, а на новую миску для меня и мед для Анны Петровны.
Однажды вечером он сидел на своем диване, я лежал у него на коленях. Он гладил меня, глядя в окно, где таял последний снег.
— Знаешь, Барсик, — сказал он тихо. — Я, кажется, вспомнил, как жить. Без этого. — он кивнул в сторону подоконника, где раньше стояла бутылка. — Ты меня вытащил. Не знаю как. Но вытащил.
Я мурчал, закрыв глаза. Я не вытащил. Я просто был. Наблюдал. Принимал. И иногда — очень осторожно — подталкивал вероятность в нужную сторону. Теперь, спустя месяцы, я снова чувствовал лёгкое движение «нитей». Мой дар не вернулся. Но что-то похожее на него шевелилось на краю сознания. Как будто само пространство здесь, в этой комнате, очистилось от смрада отчаяния и стало более... податливым.
Часть восьмая: ВЕСНА И ВЫБОР
Наступила настоящая весна. На подоконнике у Анны Петровны зацвели какие-то цветы. Семён помогал ей высаживать рассаду в ящики.
Я сидел на заборе и смотрел на дорогу, ведущую к городу. Туда, где был Институт. Где профессор Персиков, наверное, до сих пор искал своего «Барсика». Где был мой ящик, моя слава, моё предназначение.
Я выполнил свою миссию. Хрупкое равновесие было найдено. Семён больше не был тем человеком, который украл кота. Он был человеком, который чинил трости, сажал цветы и кормил бездомное животное. Он обрёл друга в лице старушки, а та обрела в нём помощника и почти сына.
Я подумал о Муриэлле. О тёте Марусе. О профессоре, который, возможно, всё ещё оставлял миску у лабораторной двери.
Но я подумал и о другом. О том, что здесь, в этом мире панельных домов и дешёвых пирогов, есть своя, особенная реальность. Не менее ценная, чем квантовые парадоксы. Реальность, в которой двадцать граммов человеческой доброты, разбросанные по щелям отчаяния, могут прорасти, как трава сквозь асфальт.
Однажды вечером я сидел на подоконнике в комнате Семёна. Он спал. Спокойно, без храпа и кошмаров. Луна освещала его лицо — всё ещё уставшее, но уже не разбитое.
Я знал, что могу уйти. Найти дорогу назад. Сейчас, когда силы понемногу возвращались, это было возможно. Я был Квинтусом Прагматикусом, котом в суперпозиции. Моё место было среди парадоксов и ящиков.
Но я также был Барсиком. Котом, который согрел одного человека долгой зимой. Который стал свидетелем маленького, почти незаметного чуда — возвращения к жизни.
Я посмотрел на спящего Семёна, на банку с кисточками в углу (он снова начал что-то мастерить), на ту самую уродливую когтеточку. И понял: иногда самое квантовое состояние — это не быть и мёртвым, и живым одновременно. Это — быть и здесь, и там. Быть и котом-философом, и просто Барсиком, которого пожалели.
Я спрыгнул с подоконника, запрыгнул на диван и устроился у его ног. Он во сне протянул руку, положил её мне на спину.
Завтра будет новый день. Возможно, я ещё подумаю о возвращении. Но не сегодня. Сегодня здесь тепло. И есть за кого быть в ответе.
Пусть даже ответственность эта измеряется не в коллапсах волновых функций, а в двадцати граммах радости, аккуратно положенных в миску на рассвете.
P.S. : Листовки, смытые дождём
А в это время, в городе, где уличные фонари зажигались на час раньше, чем в спальных районах, в лаборатории №7 пахло не озоном вероятностей, а горьковатым запахом тонера и бумажной пыли.
Ксерокс, старый, вечно жужжащий, как раздражённый шмель, выплёвывал очередную пачку. Шшш-хлоп. Шшш-хлоп. На каждом листе — чёрно-белое, чуть расплывчатое изображение полосатого кота с серьёзными глазами. И текст, отточенный за месяцы до скупой беспощадности:
ПРОПАЛ КОТ.
Кличка: Барсик.
Собственность НИИ Квантовых Исследований.
Особо ценный и любимый сотрудник.
Нашедшему — вознаграждение.
Тел.: 67-45-82
Номер лабораторный. Его редко кто-нибудь набирал. А если и набирали, то сообщали о рыжих, чёрных, пушистых и лысых котах — но никогда о том, полосатом философе с биркой №3.
Виталий собирал тёплые листы из лотка. Его движения были отточены, почти ритуальны. Он не надеялся. Он просто делал. Как когда-то делал обходы датчиков, сверял показания. Ещё одна пачка. Ещё один круг по городу.
За окном моросил холодный весенний дождь. Он смывал с асфальта прошлогоднюю грязь, следы шин, собачьи метки. И он же беспощадно растворял клей на обратной стороне листовок, которые Виталий с Персиковым наклеили неделю назад. Они отклеивались, свешивались жалкими языками с остановочных щитов, улетали в грязные лужи, где чернила расплывались в абстрактные пятна.
— Пятьдесят копий, Аркадий Васильевич, — сказал Виталий, перевязывая пачку бечёвкой.
Профессор Персиков, стоявший у окна и смотревший, как дождь стекает по стеклу, кивнул, не оборачиваясь. Он похудел за эти месяцы. Не от голода — от какой-то внутренней усушки. Его фанатичный блеск в глазах потускнел, сменившись тихой, навязчивой грустью. Он продолжал работать, писать статьи, даже получил, наконец, грант. Но лаборатория №7 стала другим местом — тихим, прибранным и почему-то очень пустым. Пустым именно в центре, на том столе, где раньше любил нежиться полосатый арбитр их споров.
— Знаете, Виталий, — тихо произнёс профессор. — Я иногда думаю... Мы искали Наблюдателя в квантовых системах. А он, выходит, сам им и был. И ушёл наблюдать за другой вселенной. Где-нибудь... на помойке.
— Он жив, Аркадий Васильевич, — автоматически ответил Виталий. Он уже не верил в это, но произносил фразу, как заклинание. — Коты живучи. И он... он не обычный.
— Не обычный, — согласился Персиков. Он повернулся, и Виталий увидел в его руках старую, поцарапанную миску. Ту самую, из которой ел кот. Профессор ставил её каждый вечер у порога лаборатории, на всякий случай. И каждое утро убирал нетронутой. Но продолжал ставить.
Тётя Маруся, проходя с тряпкой, качала головой.
— Выбросьте вы эту посудину, Аркадий Васильевич. Не вернётся он по звону миски. Если суждено — сам дорогу найдёт.
Но профессор не выбрасывал. Миска была его якорем в реальности, где кот мог вернуться. Как эти листовки были якорем надежды, пусть и тонущей в весенней слякоти.
Виталий взял пачку, кисточку с клеем и вышел. Дождь бил ему в лицо. Он шёл по знакомому маршруту: остановка «Институтская», забор у стройки, столб у продуктового. Старые листовки висели, как бледные призраки. На одной какой-то остряк дописал: «Нашедшему — Шнобелевскую премию!». Виталий сорвал её, разорвал и, намазав клей на обратную сторону новой, аккуратно прилепил поверх мокрых следов.
Он думал о том, сколько всего в этом городе пропало без вести. Кошки, собаки, ключи, кошельки, надежды, проекты диссертаций, любовь. Мир был ненадёжным местом, где вещи и существа имели дурную привычку исчезать, оставляя после себя лишь дыры в воздухе да объявления на столбах.
Но он клеил. Потому что в абсурдной вселенной профессора Персикова, в этой сумасшедшей коробке, где они все были заперты, существовал один неотменяемый закон: пока ищешь — существует надежда. А пока существует надежда — существует и сам потерянный. В каком-то из параллельных миров. В какой-то из вероятностных ветвей.
Капля дождя упала прямо на свеженапечатанное «Барсик», расплылась, сделала букву «а» похожей на грустный глаз. Виталий вытер листовку рукавом.
Где-то там, за чертой города, в мире панельных домов и пирогов с капустой, кот по имени Квинтус Прагматикус сладко спал, прижавшись к ноге бывшего алкоголика, и видел сны о ящиках, которые больше не были страшными. А здесь, в центре науки и абсурда, человек с кисточкой и клеем вёл свою тихую войну с ветром, дождём и вселенским равнодушием, приклеивая к мокрым стенам города бумажные маяки, взывающие к чуду.
Он приклеил последнюю листовку, поправил уголок. Потом постоял минуту, глядя на серьёзную кошачью морду, уже знакомую, как своё отражение в зеркале.
— Держись там, где бы ты ни был, — прошептал он в мокрую тьму. — Мы тебя найдём. Или дождёмся.
И пошёл обратно, оставляя за собой на промокших городских стенах новый урожай чёрно-белых надежд, обречённых быть смытыми следующим дождём. Но это было неважно. Важно было то, что они были. Пока они были — где-то там, в одной из реальностей, пропавший кот продолжал существовать. Хотя бы в виде дрожащего образа на дешёвой бумаге.
P.P.S. А на следующий день к Виталию подошла тётя Маруся и, оглянувшись, сунула ему в руку свёрток. В нём был кусок домашнего пирога.
— На, — сказала она. — Ты мне того... листовок дай. Я в своём районе расклею. Вдруг...
Она не договорила. Но в её глазах была та же упрямая, нелогичная, чисто человеческая надежда.


Рецензии