из романа повстанец
В Иркутск
На основании Высочайшего повеления 9 января 1874 года Викентию Краусу были
возвращены права прежнего состояния, удачно подоспевшие бумаги подтвердили его дворянство — за годы бумажной волокиты то ли границы губерний слегка поменялись, то ли вышел какой приказ, но теперь он был приписан к дворянам Каменец-Подольска.
Но еще ранее обязаны были применить к нему Высочайшее повеление закона от 17 мая 1871 года, пункт первый: помилование как осужденному несовершеннолетним, восстановление в прежних правах состояния, прощение со снятием полицейского надзора и разрешение на поступление в государственную службу, — ведь в 1863 году ему было только девятнадцать. Но и на этот раз все застопорила волокита хитрой российской бюрократической машины, поставившая под сомнение возможность распространения сего закона на ссыльного вследствие того, что в марте 1864 года ему исполнилось двадцать лет. И хотя это было явное нарушение, доказать его Краус и не брался: уже опытные в этих делах Романовский и Сокольский сразу объяснили ему бессмысленность борьбы: решить вопрос могла только отсутствующая у ссыльного крупная сумма, то есть взятка, и привели в пример Яна Черского, который, проходя кандальной дорогой через Тобольск, откупился от Благовещенска пятью золотыми монетами, которые мать зашила ему в подкладку пальто, и попал в Омск: оборачиваясь своей ржавой стороной к просителям, механика споро и ловко служила своим чиновникам.
И он принял решение — ждать.
К этому времени он уже три года жил то в Иркутске, получив ответ на свое прошение, что проживание в городе ему разрешено на периоды, необходимые для лечения — периоды эти с готовностью удлинял Оглушко, — то по-прежнему в Шанамове.
Теперь он переезжал в Иркутск окончательно и прощался с занесенной снегом деревней. Оглушко подыскивал ему квартиру, хозяин которой мог бы пустить неимущего постояльца, не только не запросив денег вперед, но на первое время — в долг, пока уже тридцатилетний Викентий Николаевич не поступил в Иркутске на службу или не нашел учеников — учить детей местного купечества иностранным языкам то же был вполне для него приемлемый вариант.
Он прошел по деревне, спустился к реке по вытоптанной тропе. По берегу тянулся караван сугробов, покрытый плотной снежной коркой, точно белой искристой попоной, невдалеке с крутой горы катались местные дети, хохоча, они что-то кричали друг другу, а те, что постарше, озорничая, опрокидывали то одни, то другие салазки,скидывая маленьких раскрасневшихся наездников в снег.
За эти годы он привык к деревне, иногда с удивлением отмечая в своей душе даже
теплые чувства к ее единственной длинной серой улице, протянувшейся вдоль Аха-Гол, и к старой бурятке Лукерье, лицо которой, как дерево, становилось все темнее от времени, а морщины все глубже.
Местные историей своей деревни совсем не интересовались, и на его расспросы о первых поселенцах только подозрительно щурились и качали головами: а кто, мол, их знает, откудова мы здесь. Они жили только в «сейчас», не добираясь в памяти далее своего деда или прадеда; и сперва такое их равнодушие к родовому прошлому показалось ему признаком духовной темноты, но позже, отбросив банальный взгляд, он увидел другую причину: забывая далекие поколения, они, наоборот, инстинктивно уходили от совсем иной темноты — мрачной здешней истории, полной распрей, военных столкновений и ненависти к пришедшим с Русского Севера чужакам (деревню и основали северяне). А прадеды и деды их жили здесь уже вполне мирно, буряты, сойоты и русские стали заключать браки, перемешались, и в деревенской общине с того времени как бы установился тайный, но беспрекословный запрет на проникновение в то прошлое, что грозило разрушением этого деревенского лада.
Рассказал об истории Шанамова Краусу священник соседней деревни, у которого он порой бывал, маленький сухонький отец Андриан, очень мягкий по характеру и по-стариковски словоохотливый, в отличие от своих немногочисленных прихожан, знал он свой поповский род до начала XVII века: один из его предков с Русского Севера, не видевшего крепостного права, дойдя до Забайкалья, основал вместе с другими служилыми людьми Шанамово, сын его подался в дьячки, а внук дьячка дорос до благочинного.
— В те-то времена Бог и власть в Сибири неразрывны были, — говорил отец Андриан, летописуя сибирское прошлое, — не казак споры разрешал, а церковь...
За несколько дней до отъезда в Иркутск Краус зашел к нему проститься: старик ему нравился, располагала к себе по-матерински ласковым обращением и жена его Анна Карповна, учившая деревенских детей грамоте.
— Во исполнение слов Господних «плодитесь и размножайтесь» в округе вон их сколько народилось, — старик улыбался гостю, а его маленькая старушка накрывала на стол, — а своих-то нам Бог не дал. Так сим просветительским делом вечно и заняты...
(..)
* * *
Уже близок был Иркутск, но не получалось радоваться освобождению, жалобный
напев полозьев сейчас навевал унылые думы. В этой забытой Богом деревеньке осталась мягкая зимняя тишина, серая избенка, встречавшая его днем, когда он возвращался с прогулки, приветливыми шорохами и поскрипыванием половиц, но печально вздыхавшая ночами, когда он начинал погружаться в сон, осталась бурливая непокорность Аха-Гол и его — за эти годы в тишине вечеров — тысячи раз заново прожитое прошлое.
Моя ли это была жизнь?
Прошлое отпустило его и, уходя, забрало с собой не только его юность, кудрявую
Волынь, так и не ответившую на его письма Ольгуню, романтические порывы, но и тихий гостеприимный приют на берегу Аха-Гол двух стариков и заботу Лукерьи...
Мог ли представить двенадцатилетний гимназист, кидающий камушки в Припять,
что он, потомок рыцарей, баронов и обнищавшей, но гонористой шляхты, будет через восемнадцать лет ехать по глухой сибирской дороге и думать не о юной графине
Скаржинской, в которую была влюблена вся окружная бедная шляхта, а о старой,
слегшей после танца бурятке и о доброй, по-матерински заботливой маленькой русской попадье?
Не сплю ли я? Тогда, помнится, накидавшись камушков, я заснул на теплом зеленом бережку Припяти. Может быть, все снится мне до сих пор: и киевские жандармы,
и кандалы, и суд, и страшный арестантский путь в Сибирь, и занесенное снегом Шанамово, где лежит сейчас в одинокой постели бурятка, сморщенная, как печеное яблоко?
Он полудремал и видел ее: изможденная, с побелевшим лицом, она, внезапно перестав кружиться, застыла и через минуту, ни слова не говоря, покачнувшись, пошла к дверям.
Вокруг посверкивали при лунном свете бесконечные снега. Снег, снег, снег, снег...
Он сверкал ледяными кристаллами на бесконечном пологе, серебрил меховую шапку
и полушубок возничего, леденил серебристыми искрами повлажневшие щеки.
Курт как-то говорил, что тайна русских — в дороге... В их любви к дороге... Русский не просто едет от одного города в другой, он расстается с самим собой прошлым,со своей болью, обидами, бедой, — уезжает один человек, а приезжает другой. Благодаря дороге, Викот, они меняются, как Протей, но когда их путь преграждает опасность,все русские сливаются в один океанский шторм или превращаются в снег, в коем, мой друг, и замерзли бедные французы. Снег и лед та же вода...
— Ты — поэт, Курт.
А я?
Кто я?
Моя жизнь только начинается... Пусть с опозданием, но годы каторги и ссылки
многое изменили во мне.
Роман можно прочитать на сайте "Литрес"
Свидетельство о публикации №225121801462