Хоспис. Последний сезон их жизней...

В хосписе «Осенний сад» всегда было одинаково: едва уловимый запах медицинской антисептики, перебиваемой сладковатым ароматом тушеных яблок из столовой и постоянно влажными полами... Это был не дом скорби в прямом смысле, а скорее как бы некая  промежуточная станция, пристань, где чьи то жизни, словно уставшие корабли, дожидались своего часа, потихоньку рассыпаясь в труху у самого  причала. Здесь никого не лечили, здесь только облегчали. Здесь не суетились... Здесь просто ждали...

Михаил Сергеевич сидел у себя в палате, уставившись в окно. За стеклом лил ноябрьский дождь, монотонный и холодный. Он стучал по крыше, стекал по стеклу, сливая мир в серо-бурую акварель.

Это был его пятый день здесь. Пятый день после того, как дочь, Анна, сжав губы в тонкую белую ниточку, сказала:

— «Пап, там за тобой будут лучше ухаживать. А мне… с работой, с детьми…».

Он не стал сопротивляться...
Рак поджелудочной, четвертая стадия...

Его «корабль» получил пробоину ниже ватерлинии, и теперь оставалось только откачивать воду и смотреть на приближающуюся линию водного  горизонта...

Ему было ВСЕГО семьдесят восемь...
Цифра эта казалась совершенно чужой, как бы  не его.
Внутри он всё еще чувствовал себя тем самым Мишей, который мог на спор пройти по карнизу пятого этажа или заплыть за буйки в холодном сентябрьском море. Но зеркало сейчас  показывало почти что  незнакомца: иссохшее лицо, покрытое паутиной морщин, проваленные виски, прозрачную кожу на руках, через которую синели реки вен.
И глаза... Глаза, в которых давно  поселилась тихая, усталая отстраненность...

Он взял со столика фотографию в деревянной рамке. Молодая женщина с ясным, открытым взглядом, двумя толстыми косами и в форменном платье телеграфистки...

Лида...
Ушла десять лет назад от инсульта, скоропалительно, не оставив ему даже шанса попрощаться с ней нормально. Он прожил с ней сорок три года. Вырастили дочь, построили дачу, пережили ссоры, радости, бедность девяностых. Был быт, была привычка, была глубокая, молчаливая привязанность, которую он осознал лишь тогда, когда в квартире стало пусто и тихо. После ее смерти жизнь превратилась в простое ожидание...

Он ждал звонков дочери, ждал визита внуков, ждал, когда кончатся дни в опустевшей трехкомнатной «хрущевке», где каждый скрип половицы был ему знаком. А теперь он ждал здесь  своего  конца...
И это было его самое бессмысленное ожидание...

В палату зашла сиделка, Тома, полная, добрая женщина с вечно усталыми глазами:

— Михаил Сергеевич, не засиживайтесь. В столовой уже  обед. И потом, может, в общий зал пройдете? Телевизор посмотрите, с людьми пообщаетесь!

Он кивнул, нехотя, а сам думал:

— «Пообщаться». С кем? С дедом Петром, который целыми днями бубнит что-то про Сталина и залп «Авроры»? С тетей Ниной, беспрестанно жалующейся на боли в спине и своих  неблагодарных детей? Нет, уж лучше дождь за окном...

Но в столовую он пошел. Не из-за еды,  аппетит давно пропал,  а потому, что рутина хоть как-то развлекала  этот  бесконечный день...

Он взял поднос с протертым супом и паровой котлетой, огляделся. Столы были почти пусты. И тут он увидел женщину...

Она сидела одна у окна, спиной к свету. Худенькая, сгорбленная, с короткими седыми волосами, уложенными аккуратными волнами, будто она всё еще собиралась куда то на работу. Она не ела, а просто медленно, сконцентрировано размешивала ложкой суп в тарелке, глядя куда-то внутрь себя. На ее лице была такая глубокая, отрешенная печаль, что Михаил Сергеевич на мгновение даже застыл.
Это была не обычная старческая апатия. Это было просто  горе, выжженное дотла, и как бы  остывший пепел, который уже не дымился, но все еще хранил форму пламени...

Он не знал, что побудило его подойти. Возможно, та же сила, что когда-то заставила его заговорить однажды с Лидой на танцплощадке. Инстинкт, идущий наперекор всему: одиночеству, усталости, и  близкому концу...

— Можно? — тихо спросил он, указывая на стул напротив.

Она вздрогнула, подняла на него глаза. Глаза эти сразу поразили его.
Серые, большие, невероятно ясные. В них не было той мутной и безнадёжной  пелены многих обитателей этого  «Осеннего сада». Была трезвая, холодная ясность, почти какая то  колючая даже...

— Садитесь. Место свободное, — сказала она тоже тихим, но твердым голосом.

Он сел, сгреб в кучу свое пюре.

— Михаил Сергеевич, — представился он.

— Вера Николаевна, — кивнула она.

Наступила неловкая пауза, которую заполнял лишь стук дождя по подоконнику...

— Долго Вы уже здесь? — выдавил наконец Михаил.

— Месяц. А Вы?

— Пятый день.

— Новенький, — в ее голосе мелькнула тень чего-то, что могло быть какой то даже иронией. — Не привыкли еще?

— К чему тут привыкать? — не сдержался он.

Вера Николаевна внимательно посмотрела на него.

— К тому, что ты не больной, а доживающий. Здесь это важно понимать. Лекарства,  чтобы не болело. Еда,  чтобы силы хоть какие были. А душа… про душу тут не спрашивают!

Она говорила так, будто просто  констатировала погоду. Без жалоб, без всякого надрыва...

— А у Вас что? — спросил он, сразу же почувствовав, что вопрос его был просто бестактный. Но правила обычной жизни здесь, видимо, не действовали...

— Опухоль мозга. Неоперабельная. Сначала голова болела ужасно, теперь меньше. Зато вот… — она сделала неуверенное движение левой рукой, которая явно плохо ее слушалась. — И зрение подводит иногда. А у Вас?

— Поджелудочная, — буркнул он.

Они снова замолчали, но тишина уже была иной. Не пустой, а наполненной странным взаимным признанием. Как два солдата на передовой, обменявшиеся несколькими фразами и уже понявшие, что оба видели одно и то же. Смерть была их общей реальностью, их «работой», их тихим, незваным уже ждущим  сокамерником...

— Вы… с семьей? — осторожно спросила Вера.

— Дочь. Звонит раз в три дня. Внуки учатся. А Вы?

Тень скользнула по ее ясным глазам.

— Никого. Муж погиб давно уже. Сын… — она запнулась, и ее пальцы сжали ложку так, что костяшки побелели. — Сын умер пять лет назад. Лейкемия. Ему было сорок...

В этих словах был такой леденящий холод, такая бездна потери, что Михаилу стало не по себе. Он потерял жену, и это тоже  было страшно. Но пережить собственного ребенка?…
Он не мог даже вообразить эту боль...

— Простите, — пробормотал он.

— Не за что, — она отодвинула тарелку. — Я пойду. Мне нужно немного  полежать...

Она встала, опираясь на трость, и медленно, очень медленно, пошла к выходу. Михаил смотрел ей вслед. Ее хрупкая, прямая спина казалась ему сейчас  невероятно одинокой...

И впервые за долгие годы в его иссохшей, холодной груди что-то дрогнуло. Не жалость. Что-то другое. Острое, щемящее, почти забытое чувство,  интерес к другому человеку. К ее боли, к ее тишине, к той силе, с которой она несла на своих плечах столько горя...

Весь остаток дня он думал о ее глазах. О глазах, которые смотрели прямо в суть вещей, потому что им уже нечего было терять...

Они стали невольно сталкиваться друг с другом...

В столовой, в коридоре на прогулке (Вера выходила редко, только в хорошую погоду), в общем зале, где по вечерам иногда включали старые фильмы. Разговоры их были отрывисты, как перекличка часовых в темноте...

Однажды Михаил застал ее в маленькой библиотеке,  комнатке с двумя стеллажами потрепанных книг. Она сидела у окна и вглядывалась в страницу, держа книгу совсем близко к лицу.

— Зрение подводит? — спросил он, подходя.

— Да, — она не оторвалась от текста. — Буквы плывут. А читать хочется. Последняя моя  радость...

— Что читаете?

— «Старик и море». Ирония, да?

Он хмыкнул:

— Могу почитать вслух, если хотите!

Она наконец подняла на него глаза, удивленно.

— Зачем?

— А почему бы и нет? Мне всё равно  делать нечего. А мой голос, говорят, еще ничего. В молодости в самодеятельности участвовал!

Она смерила его долгим взглядом, будто проверяя на искренность.

— Хорошо, — сказала наконец. — Только не здесь. В моей палате чуть  потише...

С этого дня чтение стало их ритуалом. Он приходил после ужина, садился на стул у ее кровати, и его низкий, хрипловатый голос заполнял маленькую комнату. Он читал Хемингуэя, потом Бунина, потом Паустовского.
Она слушала, закрыв глаза, иногда поправляя его:

— «Там не «сверкающие», а «серебристые» волны».

Оказалось, она была учительницей литературы, тридцать пять лет проработала в школе. И книги эти знала наизусть...

Чтение было теперь лишь предлогом.
Настоящее происходило в этих  паузах. В тех немногих словах, которыми они обменивались после каждой главы...

— Вы знаете, я всегда представляла себе море именно таким, как у Паустовского, — сказала она однажды. — Холодным, свежим, пахнущим водорослями. Мы с мужем ездили в Клайпеду однажды. Он был моряком, подводником.

— И что, понравилось?

— Было страшно, — призналась она. — Такая бескрайняя мощь. А он смеялся, говорил, что под этой мощью месяцами жил. Его звали Алексей. Погиб на испытаниях, когда Саше, нашему сыну, было всего пятнадцать...

Она говорила о муже без надрыва, с тихой, светлой грустью...

Михаил рассказал ей про свою  Лиду, про то, как они познакомились на субботнике, как она, городская недотрога, не умела совсем даже  держать лопату. Рассказал про дачу, про то, как Лида обожала выращивать розы, которые вечно вымерзали зимой.

— А Вы почему не с дочерью? — вдруг прямо спросила Вера. — У Вас же есть семья!

Михаил помолчал, глядя на свои руки:

— Анна… Она хорошая. Заботливая. Но у нее своя жизнь. А я… я стал каким то ей постоянным  напоминанием. Напоминанием о своем возрасте, о моих болезнях, о том, что все мы смертны. Им тяжело это видеть. А мне тяжело видеть, как им тяжело. Здесь… мне проще!

— Да, — тихо согласилась Вера. — Здесь все равны. Перед одним...

Однажды, читая рассказ о первой любви, он запнулся на описании поцелуя. В комнате повисла тишина, напряженная и густая. Он почувствовал, как по лицу разливается жар. Взглянул на Веру. Она смотрела в окно, но по резкому движению ее горла он понял, что она тоже слышит бешено стучащее в висках сердце. Не ее, а его собственное...

— Михаил Сергеевич, — сказала она, не глядя на него. — Мы ведь оба взрослые люди. И времени у нас… считанные дни, может, недели. Давайте договоримся не играть в молчанку и не стесняться. Если что-то чувствуем,  говорим. Прямо. Согласны?

Он облегченно выдохнул. Эта прямота ее  была,  как глоток холодной воды.

— Согласен.

— Тогда я скажу первая, — она повернула к нему свое бледное, изможденное лицо. — Мне нравится, когда Вы читаете. Мне нравится Ваш голос. И мне… страшно быть сейчас одной. Особенно ночью. И от мысли, что Вы в соседнем крыле, становится чуть менее страшно!

Он встал, подошел к кровати. Руки его дрожали. Он взял ее руку, легкую, костлявую, прохладную.

— И мне страшно, Вера. И одиноко. А когда я с Вами… это у меня  проходит...

Они смотрели друг на друга. Не как влюбленные подростки, а как два старых, израненных воина, нашедших сейчас в окопе тихий уголок, где можно согреть друг друга своим дыханием. В ее глазах стояли слезы, но она не плакала...

— Какой же это абсурд, — прошептала она. — Встретиться, когда всё уже позади!

— Ничего не позади, — возразил он, и сам удивился твердости в своем голосе. — Пока мы дышим и говорим,  ничего не позади!

Он наклонился и поцеловал ее в лоб. Это был не любовный поцелуй. Это было как бы его  благословение. Признание его... Заключение перемирия со смертью на этих вот условиях: пока мы вместе, ты, костлявая,  подождешь!

С того вечера что-то немного сдвинулось...

Михаил стал приходить к Вере не только по вечерам. Они завтракали вместе, если позволяли силы. Он катал ее в кресле по осеннему саду, когда светило слабое солнце. Они молча сидели, держась за руки, и смотрели на оголенные ветви кленов, на последних упрямых птиц...

Их роман не был вовсе какой то  страстью. Это было что-то более глубокое и совсем до предела отчаянное. Это была жажда жизни, выплеснувшаяся в самой простой, самой искренней нежности. Он помогал ей есть, когда ее рука отказывалась слушаться...
Она, заметив, что он морщится от боли, молча клала ему на колени свою теплую ладонь, и боль отступала, уступая место другому, новому чувству.
Они рассказывали друг другу о своих жизнях, спеша, тусуя годы, как колоду карт, боясь не успеть всё  рассказать.

Он рассказывал ей  о стройке БАМа, о своих друзьях-кочегарах, о первой покупке автомобиля,  «Запорожца», который постоянно у них ломался...

Она говорила  о школьных спектаклях, о своих лучших учениках, о том, как однажды взяла весь класс в поход по пушкинским местам...

Они много теперь смеялись. Смех в хосписе,  звук диковинный, почти неприличный. Но они смеялись над своими старческими несуразностями, над нелепостью ситуации, над абсурдными диетами. Смех был их бунтом. Их маленькой победой...

Как-то раз ночью у Веры начались сильные головные боли. Михаил, спавший чутко, услышал ее стон через тонкую стену. Он встал, не раздумывая, в халате накинутом на пижаму, пошел к ней. Медсестра уже делала ей укол...

— Михаил… — простонала Вера, увидев его.

— Я здесь, — он сел на край кровати, взял ее руку.

После укола боль отступила, но ее била дрожь. Он лег рядом, осторожно, чтобы не задеть капельницу, и обнял ее за плечи. Она прижалась к его худой груди, и постепенно дрожь утихла...

— Спасибо, — прошептала она в темноте.

— Молчи, — он погладил ее по волосам. — Спи...

Они лежали так, двое стариков, похожих на птенцов в гнезде, согревая друг друга хрупким теплом своих тел. Это была самая целомудренная и самая страстная ночь в их этой одинокой  жизни. Страстная жаждой жизни, жаждой этой  близости перед лицом небытия...

Утром сиделка Тома, зайдя в палату, увидела их и на мгновение даже застыла.
Потом тихо улыбнулась и вышла, прикрыв дверь.
В «Осеннем саду» редко вмешивались в такие дела. Всё и так было понятно...

Пришла зима...
За окнами хлопьями валил снег, заваливая скучный мир чистым, немым покрывалом. Состояние Веры начало быстро ухудшаться.
Приступы головной боли учащались, левая сторона тела слабела. Она стала больше времени проводить в постели. Михаил почти переселился в ее палату. Дочь, Анна, узнав об этом, приехала с визитом, полным неловкости и смутного неодобрения...

— Папа, ты уверен? Что люди подумают? — говорила она, отведя его в сторону.

— Какие люди? — холодно спросил он. — И какая разница? Мне семьдесят восемь, ей семьдесят два. Мы не воруем, не пьем. Мы просто… держимся сейчас  друг за друга!

Анна посмотрела на него, и в ее глазах мелькнуло что-то вроде стыда:

— Прости, пап. Просто… как то всё  неожиданно...

— Вся жизнь всегда неожиданная, — сказал он. — И смерть тоже!

Он познакомил Анну с Верой. Разговор был вежливым и немного  натянутым...

Две женщины из разных вселенных, которых связал сейчас  только умирающий старик.

Но когда Анна уезжала, она обняла отца и тихо сказала:

— «Она… она какая-то светлая. Несмотря на всё».

Вера действительно вся светилась. Ее физические силы таяли, но внутренний свет, та самая ясность, становилась только ярче. Однажды, после особенно тяжелого приступа, она сказала:

— Знаешь, Миша, я больше уже  не боюсь!

— Не боишься чего?

— Умирать. Раньше сильно  боялась. Боялась боли, беспомощности, темноты...
А теперь… Теперь я знаю, что сейчас  не одна. Что ты будешь со мной до самого конца. А это для меня  главное. Уйти не в одиночестве. Это мне, как  дар!

Он сжал ее руку, не в силах говорить от нахлынувшего кома в горле.

— Только обещай мне одно, — продолжала она, глядя на него своими огромными, прозрачными глазами. — Когда меня не станет,  ты не сдавайся. Живи. Хоть день, хоть неделю. Живи за нас обоих. Вспоминай меня. И читай книги. Вслух. Представляй, что я тебя внимательно слушаю!

— Обещаю, — прошептал он.

Они больше не читали книг...

Теперь он рассказывал ей истории. Выдуманные, смешные, нелепые. Про кота, который научился играть в шахматы. Про волшебный дождь, который возвращал всем  молодость. Он брал ее руку и описывал, как они идут по этому дождь: она снова стройная, с длинными косами, он,  сильный, с черными, как смоль, волосами.
И они идут по берегу моря, того самого, холодного и пахнущего водорослями, и смеются, и у них  целая вечность впереди. На двоих...

Она слушала, улыбаясь, и в ее улыбке была такая бездна нежности, что ему казалось, его сердце разорвется от боли и счастья одновременно...

В конце декабря началась сильная  метель...
Снег залепил окна, мир сузился до размеров теплой, тихой палаты. Вера почти уже  не вставала. Врач, молодой, усталый мужчина по имени Артем, тихо сказал Михаилу:

— «Дней пять, не больше. Она очень стойкая, но… ресурсы все на нуле...».

Михаил не отходил от нее. Спал урывками в кресле рядом. Кормил ее с ложечки яблочным пюре, протирал влажной салфеткой лицо, читал стихи, которые помнил уже наизусть. Пушкина, Ахматову, Заболоцкого...

В это  последнее утро метель неожиданно  стихла...

В палату пробился яркий, слепящий солнечный свет, отразившийся от сугробов. Вера открыла глаза. Они сейчас были просто невероятно яркими, сияющими...

— Миша, — позвала она слабым, но четким голосом.

— Я здесь, родная.

— Открой штору. Хочу посмотреть на солнце...

Он открыл...

Комната залилась ослепительным белым светом.

— Какая красота, — прошептала она. — Как будто всё только у нас  начинается...

Он сел на край кровати, взял ее руки.

— Вера… — он не знал, что сказать. Все слова казались пустыми и ненужными.

— Спасибо тебе, — сказала она, глядя на него с безграничной любовью. — За эти недели. Это был самый… самый живой и лучший  отрезок моей жизни. После Алеши и Саши. Ты вернул меня. Я не просто доживала. Я с тобой  жила...

Она замолчала, собираясь с силами.

— Поцелуй меня. По-настоящему...

Он наклонился и коснулся ее губ. Это был легкий, немного сухой от волнения, невероятно нежный поцелуй. Поцелуй их  прощания и благодарности.
В нём не было страсти какой то  молодости. В нём была вся мудрость, вся боль, вся отчаянная нежность двух душ, нашедших друг друга на самом краю пропасти...

— Я люблю тебя, Миша, — четко произнесла она.

— И я тебя, Верочка. Больше всего на свете!

Она улыбнулась, закрыла глаза и больше уже не открывала их...

Ее дыхание становилось всё тише, всё реже. Он держал ее руку, не сводя с ее лица глаз, шепча слова любви, благодарности, прощания.
Он говорил, пока последняя легкая тень не сошла с ее лица, оставив на нем выражение покоя и глубокого, окончательного умиротворения...

Ее рука в его руке стала тяжелой и холодной...

За окном, в этом ослепительно белом мире, каркнула ворона и взмыла в синее-синее небо...

Вера умерла тихо, как засыпает ночью  усталый ребенок...

Михаил сидел рядом, не выпуская ее руки, пока не пришел Артем и не констатировал смерть. Потом пришли санитары, но Михаил попросил:

— «Дайте нам еще немного».

Они кивнули и вышли...

Он просидел с ней еще час. Говорил. Вспоминал их разговоры, ее улыбку, ее ясный взгляд. Плакал. Тихо, по-стариковски, всхлипывая и вытирая ладонью мокрое лицо. Потом наклонился и поцеловал ее в холодный лоб в последний раз...

— Спи, родная. Я свое обещание выполню!

Организация похорон легла на хоспис. У Веры не было никого. Михаил подписал какие-то бумаги, внес небольшую сумму денег на скромный гроб и венок из хризантем.
Он настоял, чтобы хоронили не на заброшенном участке для одиноких, а на обычном кладбище:

—  «Я за ней буду ухаживать», — сказал он.

Похороны были малолюдными. Пришли несколько сотрудников хосписа, которые знали Веру. Приехала, к его удивлению, и  Анна.
Она молча стояла рядом с отцом, держа его под руку, пока гроб опускали в промерзшую землю.

После похорон в Михаиле что-то сломалось. Он замкнулся, перестал выходить из палаты, почти не ел. Боль в поджелудочной обострилась, но он почти не жаловался, принимая обезболивающее и лежал, уставившись в потолок.

Казалось, он выполнил свое предназначение, был рядом с Верой до конца, а теперь сам был готов уйти. Жить без нее у него просто не было сил...

Так прошла неделя. Однажды вечером к нему зашла Тома.

— Михаил Сергеевич, Вам передача, — сказала она, ставя на тумбочку пластиковый пакет.

— От кого? — равнодушно спросил он.

— Вера Николаевна оставила. Мне за месяц до… ну, Вы понимаете. Сказала: — «Когда меня не станет, отдайте Мише».

Он сел на кровати, с трудом развязал пакет. Там лежала книга. Старая, потрепанная, в синем переплете. «Стихотворения Анны Ахматовой». И конверт...

Руки его задрожали. Он открыл конверт. Там лежало письмо, написанное ее аккуратным, учительским почерком, чуть дрожащим, но разборчивым:

«Мой дорогой Миша!
Если ты это читаешь, значит, я уже ушла. Не грусти слишком сильно. Мы с тобой хорошо знали правила этой игры. И мы выиграли у нее главный приз,  мы нашли друг друга.

Я пишу это письмо, пока еще могу держать ручку. Пока в голове светло. Хочу сказать тебе самое важное.

Ты просто  чудо! Чудо в конце моего пути. Я думала, что уже всё прожила, всё прочувствовала, и сердце мое давно уже  покрылось льдом. Но ты растопил этот лед. Ты напомнил мне, что я женщина. Что я могу быть любимой и нужной. Не как мать, не как учительница, а просто как Вера для тебя!

Спасибо тебе за каждую минуту. За чтение, за смех, за твои теплые руки, за твои истории про волшебный дождь. Я в них поверила. Я поверила, что где-то там, в другой реальности, мы с тобой идем по тому берегу моря, такие молодые и счастливые.

А теперь слушай меня внимательно!
Ты обещал мне жить. Я принимаю это обещание,  как твою  клятву. У тебя есть еще время. Пусть хоть немного. Используй его. Не лежи, глядя в потолок. Живи!

Возьми эту книгу. Это моя любимая Ахматова. Читай ее. Вслух. Представляй, что я тебя в это время  слушаю.

А еще… попробуй писать. Расскажи нашу историю. Не для публики, для себя. Чтобы она не канула куда то в небытие. Чтобы кто-то, может быть, когда-нибудь узнал, что любовь возможна в любом возрасте! Что даже перед самым концом можно обрести целый мир!

Я не прощаюсь. Потому что любовь, которую мы с тобой успели в себе родить, сильнее смерти. Она останется в тебе. И в той энергии добра, которую мы с тобой создали здесь, в этой комнате...

Ты мое последнее и самое большое счастье. Береги себя. Живи. Люблю тебя всегда!

Твоя Вера.»...

Слезы текли по его щекам, капали на бумагу, размывая чернила. Он прижал письмо к груди и зарыдал. Не от боли, а от очищающего, горького чувства. Она снова говорила с ним. Давала ему приказ. Жить и писать об этом...

На следующий день Михаил Сергеевич встал. Принял душ, побрился, надел чистую рубашку. Пошел в столовую и съел весь завтрак. Потом взял книгу Ахматовой и отправился в общий зал...

Там, как обычно, сидели дед Петр и тетя Нина. Они удивленно посмотрели на него.

— Петр Анатольевич, Нина Семеновна, — сказал он твердо. — Хотите, почитаю вам стихи?

С тех пор в «Осеннем саду» появилась новая традиция...

Каждый вечер Михаил Сергеевич читал вслух. Сначала Ахматову, потом других поэтов, потом прозу. К нему стали присоединяться другие обитатели. Они слушали, вспоминали, иногда плакали, иногда спорили. В палатах, где раньше царила тишина отчаяния, зазвучали голоса, обрывки разговоров о прочитанном...

А по ночам Михаил садился за стол и писал. Писал их историю. Одинокий старик у окна, седая женщина с ясными глазами, чтение вслух, солнце на снегу, последний их поцелуй. Он писал медленно, с трудом, но слово за словом, история оживала на бумаге. Он писал для себя. И для нее. Выполняя своё обещание...

Боль не уходила. Она напоминала о себе каждый день. Но теперь у него была цель. Теперь он жил за двоих...

Он смотрел в окно, где снег уже начинал таять, обнажая черную, ждущую землю, и знал, что где-то там, в той вечности, о которой она говорила, они с Верой уже гуляют по берегу моря...

А пока шел последний сезон его жизни. Сезон оттепели. Сезон памяти и тихой, негромкой, но настоящей жизни...

Он взял ручку и вывел на чистом листе:

— «Последний сезон...
История о том, как два старых человека на пороге смерти нашли друг друга и научились жить и любить снова…»


Рецензии