Украина 2035
чем о том, чего не успел сделать!»
Никколо Макиавелли
Автор предупреждает:
Все события вымышлены, все герои выдуманы, все совпадения случайны.
Пролог
Киев. Оболонский район.
27 июля 2035 года
Туман, густой и едкий, поднимается от тёмных вод Днепра, окутывая руины некогда процветающего района. Он смешивается с пылью и с дымом костров, горящих в пробитых мазутных бочках. Тяжелый воздух пахнет гарью и болотной тиной. Перед бочкой у огня сидят трое мужчин, вглядываясь в подступающую тьму. Док, Упырь и Левый. Не клички, как у собак, не прозвища, как у индейцев, а позывные, как у солдат. Но могут ли они назвать себя солдатами?
Развалины бывшей восьмой городской больницы совсем рядом. Стена словно вырастает из земли, тянется вверх и тонет в пелене тумана, скрывающего уродство постройки, пострадавшей от взрыва бомбы. Здесь когда-то давно люди, принесшие клятву Гиппократа, спасали жизни, восстанавливали здоровье… Нынче настали иные времена. Вместо людей в белых халатах палаты и операционные облюбовали мужчины с помятой внешностью, многодневной щетиной на щеках, кевларовыми пластинами, вшитыми в грязные куртки. Оболонский территориальный центр комплектования. ТЦК.
Рядом с уже упомянутой троицей стоит ещё один мужчина, американец. Он держит холёными руками видеокамеру. Главные герои – не тройка оборванцев из местных. Нет. Главная героиня - Джавелина Шоли, в далёком прошлом знаменитая на весь мир актриса, а теперь тень своего былого величия. Её лицо, сохранившее следы угасшей красоты, испещрено новыми морщинами — трещинами усталости и боли. Шоли за годы странствий по обезлюдившим землям Украины отменно выучила русский. Говорит с акцентом, но твёрдо.
— Расскажите, — просит она, и её голос, некогда звучавший с огромных экранов, теперь больше напоминает хриплый шёпот, — об этом… обо всём. Что здесь происходит? Почему вы здесь?
Трое мужчин переглядываются, словно определяя, кто будет говорить первым. Тишину, нарушаемую кваканьем одуревших от радиации лягушек, нарушает Док, Степан Степанович Стасюк. Пожилой мужчина в очках и потрёпанной фетровой шляпе поправляет окуляры указательным пальцем и говорит медленно, словно зачитывая доклад.
— Джавелина… Вы знаете, мою внучку зовут так же.
— Как чудно! И где же она?
— В Германии… Больше десяти лет там живёт с родителями и с братиком – Байрактаром.
— Вы общаетесь?
— Конечно, — лжёт Док. — Каждый Новый Год и каждый день рождения я поздравляю внучат с праздником.
— Как мило, — Джавелина будто не улавливает фальши в словах старика, кивает. — Но почему вы здесь остались? Почему не уехали вместе с внуками в Германию?
— Долг, — тихо отвечает Док. — Вы знаете, мисс Шоли, я после медицинского училища пошёл служить. Тогда ещё в военно-морской флот СССР. На Чёрное море. И тут как раз девяносто первый год, распад Союза. И я принял присягу Украины. Второй и последний раз в жизни.
— А разве присягу принимают не единожды? — удивляется Шоли. — Не это ли отличает солдата от наёмника? Наёмник присягает тому, кто платит, столько раз, сколько на его жизненном пути встречается спонсоров, а солдат принимает присягу только один раз в жизни.
— Я же не солдат, мисс Шоли! Я моряк! Главный старшина Черноморского флота Украины в запасе! — Док выпрямился и поднёс правую ладонь к уху. Отдал честь.
— Не мели ерунды, Степаныч! — подаёт голос Ванька, известный под позывным «Упырь». — Была б твоя воля, ты бы свалил в Европу, к сыну и внукам. Точно так же, как и мы с Левым жили бы себе в Лондоне, как полгода назад. Если бы не…
— Вы жили в Лондоне? — бывшая актриса с удивлением поворачивается к Ваньке.
— Больше десяти лет жили, — отвечает Упырь на чистом английском. — И скажу вам на чистоту, с радостью бы там остался.
— А чего же тогда не вернётесь в Великобританию?
— Иван не платил налоги Его Величеству, — низким голосом произносит высокий блондин с лицом усталого ангела. Левый. — Бегал по телеканалам в трусах, измазанных красной краской, жаловался, плакал, торговал национальностью. Стоит признать, успешно торговал. Денег заработал немало, так ведь, Вань? А налоги не платил. Запамятовал. А так уж повелось издавна, что короли не любят тех, кто не платит налоги. Феодализм он такой. Жадный.
Ванька хихикает.
— Артём тоже жил в Англии. Мы там с ним и познакомились в казармах этих… Королевских казармах Вулвича.
— Артём, а вы добровольно приехали в Киев? — актриса поворачивается к блондину.
— Ещё чего! — отвечает за побратима Ванька. — Какой нормальный человек в своём уме захочет приехать в эту дыру?
— Патриот! — с гордостью в голосе говорит Док. — Патриот никогда не покинет Родину, которая в опасности. А если и покинет, то вернётся, чтобы с оружием в руках… Патриот до конца дней будет стоять за Родину. Отдаст жизнь и здоровье, ничего не пожалеет.
Ванька ухмыльнулся.
— Док, ну не смеши ты меня с этими твоими сказками… Патриот Украины, а мовы не знаешь.
— Дело не в языке, Иван! — твёрдо ответил Степан Степанович. — Главное, где ты родился. Там и есть твоя Родина.
— По твоей логике, если бы ты родился в Узбекистане, кем бы ты себя ощущал Док? Узбеком? — спросил Ванька, давясь от смеха.
Степан Степанович махнул рукой и замолчал.
— Чем вы здесь занимаетесь? — Джавелина обводит руками вокруг.
— Добрые дела вершим, — с улыбкой отвечает Ванька. — По сути, благотворительностью занимаемся…
— Ух ты! Как и я! — всплеснула руками актриса. — А можно подробнее?
— Конечно можно, мисс Шоли! Мы находим в этих развалинах граждан Украины, которые забыли, что они добровольцы. Напоминаем им об этом. В вежливо-принудительной форме. После чего помогаем найти короткую дорогу в армию. Если не мы, мисс Шоли, в армии закончится личный состав. И тогда за свободу Украины воевать станет некому.
— Так, глядишь, и война закончится, — пробубнил Левый. Тихо. Так, что его почти никто не услышал.
— А правда, что вас за это называют «людоловами»?
— Враньё, мисс! Нас называют… «гонцами совести». Понимаете, современные люди быстро забыли, чем обязаны своей стране. И наша задача – им об этом как можно скорее напомнить.
— А в этом вашем Оболонском районе ещё много добровольцев?
— Увы, мисс Шоли, увы. Всех мужчин, годных к службе, мы уже выловили… То есть нашли, объяснили, что Родина нуждается в них, помогли найти короткую дорогу в армию.
— Похоронили, — опять тихо пробубнил Левый.
На этот раз его услышал Ванька. Он поднёс указательный палец к губам и стукнул ладонью себя по лбу, бросив предосудительный взгляд в сторону товарища, мол, что ты несёшь?
— И как же вы решаете вопрос с рекрутами, если в вашем районе не осталось подходящих кандидатов?
— Находим рекрутов в центральных районах города, — пожал плечами Ванька.
— Погодите-ка! — воскликнула актриса. — Вы имеете в виду Центральную Украинскую республику?
— Никак нет! — вскричал Упырь. — Никакой такой республики не существует!
— Как не существует? — искренне удивилась Джавелина. — Я же вчера там была. Беседовала с гетманом, обедала с патриархом. Там и свет, и газ, и горячая вода…
— Это сепаратисты, мисс Шоли! — с улыбкой пояснил Док. — Они совершили преступление против украинской государственности, когда провозгласили эту свою ЦУР. А затем они совершили государственную измену, когда заявили о нейтралитете. И за это каждый, считающий себя гражданином ЦУР, «республиканцем», должен отвечать по законам военного времени. Вор должен сидеть в тюрьме! Я сказал!
— Какая тюрьма, Степаныч? — удивился Ванька. — Только смертная казнь! Для каждого. За исключением тех, кто решит искупить вину кровью на передовой, конечно.
Джавелина какое-то время молчала, затем спросила:
— А другие ТЦК, кроме вашего, в Киеве остались?
— Конечно, остались, мисс Шоли, — ответил Док. ¬— Наши друзья и союзники. Подольский ТЦК…
— Сформирован из сбежавших с фронта операторов беспилотников, — подал голос Левый так, чтобы его на этот раз услышали. — Во главе стоит жестокий и хитрый человек с позывным «Гидра». Говорят, что его люди похищают в ЦУР женщин, угоняют их в рабство…
— Но это, конечно, просто слухи! — поспешил успокоить Джавелину Док. — Вы, мисс, Артёма особо не слушайте, он любит приврать для красного словца. Сказочник.
— То есть в этом Подольском районе права женщин никто не нарушает? — уточнила актриса и правозащитница. — Я могу туда съездить и посмотреть?
— Не советую, — покачал головой Левый.
— Договоритесь сначала с представителем Гидры и можете посетить «подольских», мисс, — сладко улыбнулся фельдшер. — Вот. И есть ещё «святошинские», тоже наши соседи и союзники…
— Здорово! Я люблю, когда люди дружат, взаимодействуют, помогают… А как зовут лидера «святошинских»?
— Э… — замялся Док.
— Людоедом его называют, — ответил Левый.
— В шутку, — добавил Ванька и заржал, как мерин.
Джавелина поморщилась.
— А что скажете вы? — обратилась она к Артёму.
— Что тут скажешь? — пожал плечами гигант. — Здесь, в Киеве все устали. Но причина усталости не в самой войне. Война — это симптом. Это агония прогнившей общественно-экономической формации, капитализма, который перераспределяет последние ресурсы путём тотального уничтожения. «Святошинские» — это люмпенизированные массы, доведённые до животного состояния. «Подольские» во главе с Гидрой — классическая буржуазия, спекулирующая на страдании. ЦУР — иллюзия буржуазного нейтралитета, попытка отгородиться от исторического процесса. А армия, которую мы кормим живым мясом, или добровольцами, как сейчас назвал их Док, — всего лишь инструмент насилия в руках правящего класса, сбежавшего в Европу. Вся история человечества — это история борьбы классов. И пока мы не осознаем этого и не начнём строить новое, справедливое общество…
Артёма перебил Ванька:
— Левый, ну не доставай ты уважаемую мисс своим марксизмом. Мы с Доком к этим твоим бредням привыкли. А вот постороннего человека твои слова испугают…
Левый покачал головой и замолчал, уступив слово Упырю.
— Всё у нас с соседями хорошо, мисс. Ребята не без причуд, но общий язык найти можно с каждым. Главное-то что? Выгода. Чтобы каждый остался в плюсе, или хотя бы при своих. И будет тогда всем счастье. У вас, часом, две штуки баксов не найдётся в займы? Не займёте до получки? Верну с процентами. Обещаю.
Ванька хитро прищурился, глядя на бывшую актрису, которая отрицательно замотала головой.
— Меня, мисс Шоли, как врача, радиация беспокоит, — вдруг произнёс Док. — Когда взорвали Киевскую ГЭС, использовали радиоактивный заряд или нет? Рвануло-то будь здоров. До сих пор не могу забыть, хотя времени прошло достаточно. Потом вода пришла. Стеной. Сколько народу смыло, не счесть. И ведь никто толком не скажет, есть радиация или её нет. Вы ничего об этом не слышали там, у себя на Западе?
— Ничего не слышала, — ответила вдруг сильно побледневшая Джавелина.
Ваньке, Доку и Левому вдруг показалось, что актриса куда-то внезапно засобиралась.
— Мы вам ещё про метро ничего не рассказывали, мисс, — бросил Упырь.
— Метро? А что с метро? Его разве не затопило?
— Затопило, но не всё, мисс! И вы знаете, там под землёй, по слухам, живут… каннибалы.
— Простите, кто живёт? — актриса, поднявшаяся, было, с табуретки, вдруг замерла.
— Каннибалы, мисс, — мрачным голосом произнёс Упырь. — Жрут друг друга, чтобы выжить.
— Это невозможно! — вскричала актриса. — Мы знаем, что у украинца тепло и свет внутри такие сильные, что украинцам не нужны ни электричество, ни горячая вода. Каннибализм здесь, на этой земле невозможен. Нет!
— На земле, может, и невозможен, но вот под землёй, — Ванька многозначительно посмотрел вниз.
В воздухе повисла тяжёлая, зловещая тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в бочке и далёким, непонятным гулом, похожим на скрежет гигантских шестерней.
Из мрака ночи выступила фигура. Белый Тигр. Капитан «оболонских». Его кожа альбиноса и багровый шрам, пересекающий лицо наподобие русла реки, казались порождением этого нового, жестокого мира. Он стоял неподвижно, и его блеклые глаза были устремлены на Джавелину.
— Мисс Шоли, — его голос был тихим, но резал тишину, как лезвие. — Вам пора. Наш человек сопроводит вас до лагеря поляков. Они ждут ваших… репортажей. Завтра наш ТЦК ждёт секретная операция. Нужно готовиться. Посторонним здесь находиться крайне небезопасно.
Актриса медленно кивнула, поднимаясь. Она бросила последний взгляд на троих людей у костра — на медработника, в далёком прошлом моряка, цепляющегося за призрачный порядок, верящего в безупречность властей; на циника, скрывающего боль за маской равнодушия; и на революционера, идеалиста-фанатика, чьи идеи уже много лет, как доказали свою никчемность и утопизм. Её оператор щёлкнул выключателем, и красная лампочка на камере погасла. Впереди была ночь, полная нерассказанных историй и невидимых угроз.
Глава 1
Док.
Два дня до закрытия квоты. Один день на поиск двух «добровольцев», которые ещё пока и не осознали себя добровольцами. И один день, чтобы сдать их на руки армейским. Уж те-то со знанием дела отмоют, обуют, оденут, объяснят на пальцах, что жизнь конечна и что отдать её, жизнь, необходимо прямо сейчас. Во имя родины, во имя нации, во имя мести за смерть побратимов, убитых в попытке отомстить за других побратимов... Во имя любой другой великой цели… Выбирай себе любую цель сам. По рангу, по статусу, по размеру собственной глупости. Вот только жизнь, дорогуша, отдай. Слишком долго ты жизнью пользовался, не берёг, транжирил, задолжал. Пора платить по счёту.
Два дня. Не справимся – будем тянуть жребий…
Дождь лил с самого утра, густой и тяжелый, словно небо выворачивало над Киевом мокрую вату, пропитанную гарью и радиационной пылью. Он заливал ржавые скелеты машин, размывал в грязь следы на подступах к баррикаде и стекал по бледным, неподвижным лицам людей, пробирающихся по проспекту Победы в сторону Шулявского путепровода.
Чёртов жребий! Билет в одну сторону. На моей памяти в нашем Оболонском ТЦК жребий тянули трижды. Не так часто, как тянут «подольские» или «святошинские». Спасибо Белому Тигру – отличный командир. Я навсегда запомнил взгляд Хомяка, когда он вытащил короткую спичку. Отрешённый, потерянный, полный ужаса и мольбы одновременно. Хомяк швырнул спичку на пол, вскакивая на ноги, собираясь заорать отнюдь не благим матом.
— Добро пожаловать в армию, сынок, — мрачно произнёс Белый Тигр. Опустив тяжелую руку на плечо подчинённого, капитан едва не пригвоздил его к стулу. Каждый, кто находился в комнате, отчётливо понял — перед нами труп.
Следующим утром Хомяк отбыл в расположение шестисотого полка.
Через шесть дней приехал военный грузовик, остановился у здания бывшей восьмой райбольницы — теперь штаба нашего ТЦК. Тощий офицер, не вылезая из кабины, врубил на всю катушку гимн. Солдаты небрежно выбросили из кузова чёрный мешок. На мешке была бирка с одним словом «Хомяк». Мешок. Всё, что осталось от хлопца. На вопросы парней, пан лейтенант, как там фронт, офицер буркнул, что в целом «потерь нет, наши генералы в бинокли видят шпили вражеской столицы». Грузовик, взревев двигателем, укатил на восток, к переправе. Мы долго копали могилу прямо у западной стены нашего штаба. Найти другое место для захоронения не получилось – по всему Оболонскому району тянулись бесконечные стихийные кладбища, отпугивающие крыс грязными жёлто-синими тряпками. Хоронить больше было негде. Потом опустили чёрный мешок на самое дно ямы, старательно закидали чернозёмом, чтобы останки Хомяка не достали разросшиеся до невероятных размеров крысы. Мешок не раскрывали — страшно. Погода тогда стояла ясная, солнечная. Запомнилась мне отчего-то именно погода. Не знаю отчего. А ведь парню двадцать лет только исполнилось. Жаль.
В общем, не любили в нашем ТЦК тянуть жребий. Делали всё, чтобы только не доводить до момента, когда судьбу будет решать удача с её постаревшим лицом.
В то утро мы двигались по пустому проспекту Победы, как по коридору заброшенного крематория. Впереди, подозрительно чистым, шёл вороной конь — копыта сухо стучали по щербатому асфальту. На коне — наш капитан Белый Тигр: альбинос, у которого лицо было не лицом, а картой разрушенного города. Правый глаз постоянно щурился, словно туда когда-то попал песок и не вышел, левый смотрел вперёд на два шага дальше, чем нужно.
Позади ковыляли велосипеды и самокаты, измазанные коктейлем из киевской грязи и литиевой смазки (спонсорским подарком из Германии), перетянутые верёвками и скотчем, а между ними, чёрным комком на серой простыне дороги, подпрыгивала телега. Грохот стоял такой, что закладывало уши. Ни о каком «бесшумном выдвижении на позиции» и речи не было. На телеге, увлекаемой каурой кобылкой Зорькой, сидели двое: Ванька, позывной «Упырь», и ваш покорный слуга, Степан Степанович Стасюк, Док.
— Сто-о-й! — взревел Белый Тигр, поравнявшись с улицей Нестерова. — Спешиться! Разобрать оружие! Готовиться к штурму!
Я остановил Зорьку под деревом одичавшего сквера Славы танкистам. Когда-то этот сквер был убран, прибран, вылизан. Давным-давно здесь стояли памятники городам-героям. Эти города стали героями во время войны, которую оккупированная коммунистами Украина вела против государств, ставших в будущем основателями Европейского Союза. Затем прошло время. Союзники Украины поменялись - памятники снесли. Теперь у нас всё другое: другие союзники и другие герои. Всё течёт, всё меняется. Только войны никогда не прекращаются на этой земле. Но воевать – это наша судьба, наш генетический код: мы же все козацького роду.
— Док, как думаешь, квоту сегодня закроем? — Упырь уставился на меня, вытирая промокшим рукавом капли дождя.
— В соответствии с планом, Иван, — ответил я, стараясь говорить как можно увереннее. — Приказ капитана должен быть выполнен. К оружию, хлопцы!
Следующие несколько минут мы с Ванькой раздавали побратимам инвентарь: бейсбольные биты, нунчаки, кастеты, кувалды и самодельные дубинки, а также верёвки и даже лассо. Помимо оружия для ближнего боя почти у каждого бойца был огнестрел, в основном, дробовики и карабины. Ванька носил «Сайгу». Белый Тигр не расставался с американской «М16». Я держал в кобуре старенький ПМ, чтобы не слишком мешал. Для рейда за стены ЦУР огнестрел разрешалось использовать только в самом крайнем случае, когда людолов видел, что его жизни угрожает опасность. Во всех остальных случаях устав ТЦК предписывал оглушить, связать, взять в плен будущего «добровольца», но не убивать. Лёгким движением бейсбольной биты или кастета трусоватый ухилянт надёжно превращался в очередного героя нашего времени.
Раздав побратимам оружие, мы с Ванькой стояли, вжавшись спинами в остов выгоревшего рефрижератора и смотрели на Шулявский путепровод, превращенный «республиканцами» в баррикаду. Там где проспект Победы проходил под путепроводом, «республиканцы» установили массивные ржавые, но прочные ворота. Когда с запада прибывали конвои из Польской зоны оккупации, ворота открывались, пропуская грузовики внутрь для торговли. Сейчас же ворота были закрыты. За баррикадами тысячи украинцев ждали, когда добрые людоловы их схватят и проводят в армию, чтобы военные каждому патриоту объяснили забытые истины, а именно как правильно родину любить нужно.
Дождь не стихал. Вода текла за воротник, но я не шевелился. Лицо Ваньки, испещрённое белесыми шрамами, под каплями дождя напоминало треснувший фарфор; серые глаза, лишенные выражения, скользили по серому небу, по серым руинам.
Рядом, шмыгая носом, присел Левый. Высокий блондин с пудовыми кулаками. Он нервно теребил в пальцах старый, потускневший значок с изображением серпа и молота.
— Гляньте, — хрипло прошептал он, кивая в сторону. — Люди Гидры. Несут свою диковинку. Инженер-садист не скучает в свободное время. Всё время что-нибудь мастерит.
Из-за развалин института показались «подольские». Согнувшись, они тащили на руках и плечах нечто, напоминающее огромную, уродливую рогатку с маятником-противовесом — допотопный требушет. Сам Гидра, в длинном кожаном плаще, с лысой, тщательно выбритой головой и толстыми стёклами очков, не спеша шел рядом, отдавая тихие, вкрадчивые распоряжения. Его смех, резкий и влажный, ненадолго прорвался сквозь шум дождя. Адъютант нёс над командиром широкий чёрный зонт с изогнутой ручкой.
— Готовятся долбить, — без эмоций констатировал Ванька. — Док, как думаешь, баррикада выдержит?
— Конструкция выглядит надежной, — честно признался я. — Прямой штурм будет сопряжен с высокими потерями. Требуется нестандартное решение.
— План есть, — Левый указал пальцем куда-то вверх, туда, где в дождевой мгле терялась стрела старого башенного крана, застывшего на вечной стройплощадке у самой баррикады.
Ванька молча кивнул. Левый как-то упоминал, что до войны, в другой жизни, работал на таком. Это был наш шанс.
Я всегда верил в нашего командира. Я всегда верил в побратимов. Я научился не замечать их недостатки. Так было проще жить, особенно когда стоял вопрос выживания.
С глухим, мокрым шлепком вырвался первый «подарок» Гидры. Тяжеленная, бесформенная глыба бетона на тросе, описав дугу, врезалась в основание баррикады. Раздался оглушительный скрежет, груда металла просела, извергнув облако пыли, тут же прибитое дождем к земле.
Это был сигнал. С воем, свистом и проклятиями из всех прилегающих переулков хлынула серая волна «оболонских», «подольских» и «святошинских». Скрываться было нечего.
Я видел, как первые удары требушета согнали «республиканцев» вниз, во двор. Тотчас по приказу Людоеда в атаку бросились «святошинские» - в прошлом штурмовики, ушедшие в самоволку, дезертиры. Они все когда-то незаконно вернулись из армии, чтобы грабить, убивать и насиловать, пытаясь тем самым отомстить государству за то, что оно сделало с ними, отправив в качестве «мяса» на фронт.
Требушет Гидры на время замер, чтобы не покалечить союзников, которые ловко карабкались по стене вверх. Защитники тоже не спали. Одна за другой на баррикаде возникали крохотные фигурки, затем слышались выстрелы. И бойцы Людоеда падали вниз, истекая кровью от пулевых ранений.
В воздухе послышалось жужжание. Я увидел, как надо мной в сторону баррикад пронёсся приличных размеров беспилотник с сетью. «Подольские», среди которых были в основном сбежавшие с фронта операторы БПЛА, попытались с помощью дрона скрутить одного из защитников баррикад. Тщетно. Сеть вроде упала на какого-то мужичка, но остальные тотчас принялись стрелять по дрону из всех стволов, пока тот не рухнул в самый низ, закачавшись и задымившись.
— Неплохо придумал Гидра? — я обернулся к Ваньке и Левому, но тех и след простыл.
Требушет продолжил яростный обстрел баррикад. Дождь, казалось, стал ещё сильнее. Я высунулся из-за укрытия, стараясь понять, где побратимы. Потоки воды тотчас залили стёкла очков. И почти сразу рядом раздался свист, затем что-то рвануло. Боль и кровь. Прямо в глаза.
Я вскрикнул и отступил под навес. Потрогал лоб. Осколок рассёк кожу. Ещё один шрам. Но жить буду. Я свистнул помощнику. Крысоед появился мгновенно. Я уже не видел его из-за крови, но судя по голосу, это был именно он.
— Сиди, не дергайся, Док. Зараз все буде, як у людей.
Он с силой прижал к моему лбу что-то холодное и мокрое, вероятно, тряпку, и начал туго обматывать голову бинтом. Острая, жгучая боль пронзила череп, но сквозь неё пробилось облегчение — я больше не был один в этой кровавой пелене.
— Крыс... Что там? — выдохнул я, стараясь не двигать головой. — Доложи... обстановку.
— Та шо там... — заворчал он, завязывая узел на затылке. — Баркасніки з мурів стріляють. Не по-дитячому. «Святошинські» вже кількох поклали, хлопці з Подолу дрона з сіткою запустили — здирати з стіни когось хотіли, та його з рушниці збили. Гидра, мабуть, аж почервоніє. Людоїд на коні скаче, біля нього наш Білий Тигр. А от сам Гидра, мать его, в кріслі сидить, ніби в театр прийшов. З ад'ютантами командує.
Я попытался представить эту картину. Белый Тигр и Людоед, два исполина на фоне руин. И Гидра в кресле, словно режиссер, наблюдающий за спектаклем. А мы — всего лишь актёры.
— А... а Ванька? Левый? — спросил я, внезапно вспомнив, что они куда-то исчезли.
— О! — Крысоед оживился. — Це вони, мабуть, і є головний номер програми! Дивись!
Одним глазом, сквозь слабеющую пелену крови, я увидел, как огромная стрела крана, с оглушительным скрежетом, пошла вверх.
— Плита летить! — с неподдельным восхищением крикнул Крысоед. — А на ній... так, це ж Упырь! І ще з десяток наших хлопців! Летить, мать, прямо за стіну! Ось це план так план!
Я замер, пытаясь осмыслить. Левый за штурвалом крана. Он же точно раньше был крановщиком. Ванька и другие на этой плите. Они летят прямо в логово зверя. Мой циничный, практичный ум отказывался верить в успех этой авантюры. Но в то же время где-то глубоко, под слоями усталости и страха, шевельнулась искра старой, почти забытой надежды. Может, и вправду есть шанс?
— Ну що, Док, — Крысоед похлопал меня по плечу, нарушая мои размышления. — Тепер, як зрячий, бачиш? Будемо жити. Або не будемо. А поки що, — он сунул мне в руку мой собственный пакет с бинтами, — ось, тримай. Робота на нас з тобою чекає. Ще не один оцей бинт знадобиться.
Упырь.
Воздух свистел в ушах, смешиваясь с воем ветра и редкими, но всё учащающимися хлопками выстрелов снизу. Мы летели на этой чёртовой плите, как на плоту по бурной реке, только вместо воды — пули. «Держитесь, чертяги!» — закричал я своим, но голос утонул в общем грохоте. Рядом со мной стояли Хорт, щуплый парень с глазами голодной рыси; Чабан, бывший пастух с ручищами, способными согнуть подкову; Сова, молчаливый и зоркий; и ещё семеро таких же отчаянных чертей, чьи клички терялись в гуле боя.
Стрела крана, управляемая Левым, с оглушительным скрежетом понесла нас вниз, за стену. В этот момент снизу ударила очередь. Что-то горячее и острое ударило меня в грудь, словно кузнечный молот. Меня отбросило назад, я ударился спиной о бетон, и весь воздух вырвался из легких. В ушах зазвенело. Глаза сами закрылись от боли.
«Встать, Упырь! — прошептал я сам себе. — Встать, тварь!»
Я открыл глаза. Перед глазами плясали красные пятна. Я посмотрел на грудь. Пуля, большая, калибром покрупнее обычного, вмяла в груди здоровенную вмятину, разорвав кевларовую пластину и куртку под ней. Не пробила. Ребра с левой стороны ныли адски, наверное, треснули. Но я был жив.
— Вань! — крикнул Хорт, прикрывая меня собой. — Живой?
— Живой, — прохрипел я, с трудом поднимаясь. — Вперед! К воротам!
Мы спрыгнули с плиты, которая с грохотом легла на разбитый асфальт внутреннего двора ЦУР. Нас встретили яростным огнем. Защитники стреляли из-за мешков с песком, из окон первых этажей. Стреляли, к нашему счастью, из рук вон плохо.
— Сдавайтесь! — кричал кто-то из них. — Или валите к чёрту, ублюдки! Здесь мирные люди!
Мирные. Свет. Горячая вода. Пока мы гнием в развалинах восьмой городской больницы. Ярость, горячая и слепая, вскипела во мне, заглушая боль.
— За мной! — заревел я и рванул вперед, размахивая битой.
Мы неслись на них, как смерч. Бита гудела, обрушиваясь на каски, на приклады ружей. Чабан, рыча, выхватил у одного защитника дробовик и ударил его же прикладом по голове. Хорт с ловкостью ковбоя использовал лассо, набрасывая петлю на неуклюжих «республиканцев», вырывая их из убежищ. Сова метким броском ножа снял стрелка с подоконника, стараясь ранить, но не убить. Вроде получилось.
Это был ад. Но мы пробивались. Я видел, как падал Сокол, сраженный пулей в горло. Как Куленя, получив рану в ногу, полз за нами, стреляя в ярости из пистолета. Мы были уже у ворот. Массивные створки из рельс и бронелистов. Я нашел здоровенную железную задвижку. Уперся. Не поддавалась.
— Помоги! — крикнул я.
Чабан подставил свое могучее плечо. Мы налегли вместе. Мускулы натянулись до хруста. С грохотом, который заглушил на секунду весь бой, задвижка отлетела.
Врата распахнулись.
И в эту брешь хлынула лавина. Первым, на своем вороном коне, влетел Людоед, с гиканьем размахивая огромной дубиной. За ним, с внушительной кувалдой в руке, шел Белый Тигр. А следом — все наши, «оболонские», «подольские», «святошинские». Месиво началось.
Защитники, видя, что рубеж пал, побежали. Отступали к следующей линии обороны, вглубь ЦУР. Крики «Отходим! На вторую линию!» смешались с воплями ужаса и победными криками нападавших. Никто не собирался преследовать «республиканцев». Всё, что было нужно, было здесь. Лишний риск был не нужен.
Начался грабёж. Белый Тигр и Гидра, уже войдя в город, сразу начали делить добычу. Пленных сортировали: крепких мужиков — в одну группу, для квоты Белого Тигра; покалеченных и раненых — в другую, это «ужин» для «святошинских»; женщин — в третью, их уже хватали «подольские» для гарема своего командира.
Я, отдышавшись, посмотрел на свой пробитый кевлар. Повезло. Адски повезло. Тело ломило. Но сейчас было не до этого. Сейчас был наш праздник, праздник воронья.
— По домам! — крикнул я своим оставшимся побратимам. — Ищите всё: еду, аптечки, патроны, спирт! Всё, что несёт смерть или жизнь!
Мы ворвались в ближайшую парадную. Вышибали двери. Квартиры здесь были почти целыми. Я бежал по коридору, заглядывая в комнаты. Вот кто-то уже тащит мешок с крупами. Вот двое дерутся из-за ящика тушенки. Я зашел в одну квартиру, богатую. На стенах ковры, на полу — не пыль и осколки, а чистый паркет.
Быстро обыскал кухню. Нашел банку кофе, пачку чая, несколько пачек галет. Засунул в свой вещмешок. Потом пошел по комнатам. В спальне вывернул ящики комода — одежда, белье. Всё это было ценно. Но мне нужно было что-то большее. Я хотел помыться. Я хотел поесть горячего. Но сначала — нажива. Сначала — грабёж.
Я распахнул дверь в последнюю комнату, маленькую, тёмную, вероятно, детскую. И замер.
В углу, за тяжёлой и плотной портьерой что-то шевельнулось. Я не увидел лица, только смутный силуэт в темноте. Кто-то прятался.
Я медленно поднял свою биту. Сердце, только что утихшее, снова заколотилось в груди. Добыча.
Анфиса.
Вчера вечером я пила чай с Оксаной в ее уютной квартирке на первом этаже, всего в двух шагах от баррикады. Мы смотрели на её планшете старые видео — как весь цивилизованный мир помогал Украине, как тогдашний президент мелькал в новостях, постоянно «дякувал», выпрашивая оружие и деньги. Кадры все были старыми, из новенького у Оксаны ничего не было. После бегства президента в Бельгию, создания правительства в изгнании, мы, граждане Центральной Украинской республики, были отключены от новостных каналов. Как объяснил мне отец, так было лучше, аминь.
Я всё пыталась убедить Оксану — и себя — что Европейский Союз вот-вот признает ЦУР. Смотри же, поляки торгуют с нами! Везут топливо, продукты... и оружие. В обмен на эту... эту «ангельскую пыль» (я перекрестилась, прося у Бога прощения за сам факт её существования). Значит, мы не одни. Значит, нас видят.
Оксана смотрела на меня большими, испуганными глазами и кивала. А утром её не стало. Она услышала первый удар по баррикаде, вскочила, схватила свой рюкзак и, даже не взглянув на меня, выскочила в подъезд. Бросила меня. Словно я не дочь митрополита, а просто ещё одна обуза.
Страх сковал меня так, что я не могла пошевелиться. Грохот, крики, свист пуль за окном. Я забилась в самую дальнюю комнату, в угол, за толстую портьеру, и начала молиться. Шёпотом, почти беззвучно, заклиная Бога, Деву Марию, всех святых оградить этот дом, эти стены. «Господи, помилуй, Господи, помилуй...»
Я услышала шаги в квартире. Грубые, тяжёлые. Двери вышибали с треском. Моё сердце заколотилось так, что я боялась, его услышат. Я прижалась лбом к стене, закрыла глаза и продолжала бормотать молитву, как заклинание.
И вдруг... портьеру с силой дёрнули, и яркий свет ударил мне в лицо.
Передо мной стоял он. Высокий, худой, как голодный пёс. Тёмные, спутанные волосы падали на лоб. Лицо... Господи, его лицо было бледным и покрытым какими-то страшными белыми шрамами, будто его когда-то разбили и плохо склеили. Он не брился несколько недель, а может, и месяцев. А запах... от него несло потом, грязью, порохом и чем-то ещё, тяжёлым и металлическим, похожим на запах крови. Он смотрел на меня пустыми серыми глазами, в которых не было ничего человеческого.
— Выходи, — прохрипел он. Голос был низким, без интонации.
Я не двигалась, не могла. Он грубо схватил меня за руку и потащил из комнаты. Его пальцы были твёрдыми и шершавыми, как наждак.
Он выволок меня на улицу. И тут на меня обрушился настоящий ад. Тот ад, о котором отец говорил в проповедях, но который я никогда по-настоящему не представляла.
Площадь перед Защитным барьером была полна людей, но это было сборище безумцев. Женщин, рыдающих и пытающихся прикрыться, сгоняли в кучу, срывая с них платья и кофты. Мужчин избивали прикладами и связывали проволокой. Всё это сопровождалось хриплым смехом, пьяными криками и матом, от которого я инстинктивно вздрагивала. Я зарыдала. Это был конец. Конец всего.
Парень, который тащил меня, остановился, оглядываясь. И тут к нам подошли пятеро. Такие же оборванцы, но с другими нашивками. Самый крупный, с лицом, расплывшимся в ухмылке, тыкнул пальцем в меня.
— Упырь! Девку — Гидра ждёт. Не задерживай.
Я увидела, как мой... похититель?.. замер. Он посмотрел на них, потом на меня. В его глазах мелькнуло что-то понятное, почти человеческое — расчёт. Пять против одного. Он колебался. Он хотел отступить. Я это видела. И в этот момент нашёлся мой голос.
— Нет... — простонала я.
И он посмотрел на меня. Прямо в глаза. И что-то в нём дрогнуло. Он сжал кулаки и крикнул, оборачиваясь:
— Оболонские! Ко мне!
Но никто не отозвался, не пошевелился, не пришёл. Все вокруг были заняты своим грабежом и насилием.
Отчаяние охватило меня с новой силой. Я упала на колени прямо в грязь, воздела руки к небу и запричитала громче, забыв все слова, кроме самых главных:
— Отче наш, иже еси на небесих! Да святи;тся имя Твое... Господи, спаси и сохрани!
Пятеро уродов расхохотались. Самый страшный фыркнул:
— Молишься, краля? Сейчас твой бог тебе поможет!
Он шагнул к парню и нанёс удар кулаком. Но тот, которого они звали Упырь, вдруг ожил. Он как-то дёрнулся, крутанулся – я даже не уловила его движения сквозь слёзы – но напавший на него урод вдруг упал. Потом упал второй без звука.
Я застыла, молитва замерла на устах. Это было... стремительно и страшно.
Но их было пятеро. Третий прыгнул, ударив ногой, и Упырь с грохотом упал на спину. Ещё один, тот самый, что требовал меня для Гидры, уже тянул ко мне свои грязные лапы, его лицо исказилось жаждой. Я зажмурилась, ожидая худшего.
И вдруг я услышала новый шум. Не крики, не выстрелы. Что-то тяжёлое, гулкое, нарастающее. И чей-то новый, чужой голос, прорвавшийся сквозь гул площади.
Левый.
Ненавижу этот момент. Всегда ненавидел. План — он чист, как чертёж. Заброска десанта — это математика, логика, необходимость. А вот то, что начинается после… Это грязь. Грязь, которая заливает всё, против которой бессильны любые теории. Я видел, как «святошинские» ещё утром братались с нами, а теперь гонятся за отступающими, чтобы снять с мёртвых сапоги, а самих мёртвых… сожрать. Видел, как «подольские» тащат женщин, и в их глазах — не голод, а то, что похуже. Скотство. Товарно-денежные отношения в их самом примитивном, животном проявлении.
Я слез с крана не сразу, а когда баррикада пала, когда побратимы утолили жажду крови и жажду наживы. Руки дрожали — не от страха, а от отвращения. Нужно было найти своих. Ваньку. Дока. Убедиться, что живые.
И увидел. Увидел Дока. Стоит, будто вкопанный, с туго забинтованной головой, и смотрит куда-то в пустоту. А в десяти метрах от него — Ванька. Тот самый Ванька, который в Вулвиче огнетушителем череп капралу проломил за меня. На него насели пятеро «подольских». Он отбивался, но его прижали к стене, били ногами. А Док… Док делал вид, что не видит. Что он просто старый фельдшер со своей аптечкой, а вокруг — не его дело.
Ярость поднялась во мне такая, что мир покраснел. Это было хуже, чем предательство. Это была трусость системы, её аморальная суть, которую я ненавидел всегда. Товарища бросили в беде.
Я не кричал. Я просто рванул вперёд, как танк. Вся моя ненависть к этой войне, к этому беспределу, вылилась в удары.
— Эксплуататоры! — рыкнул я, влетая в кучку. — Готовы продать и совесть, и товарища!
Я не целился убивать. Я обрушивал на них свою ярость, как таран. Одного швырнул в стену, второго ударил коленом в живот, третьего, того, что пинал Ваньку, схватил за шиворот и отбросил в сторону. Это была не драка, это был акт социальной справедливости, воплощённый в кулаках.
— Сможешь подняться, Упырь? — протянул я руку Ваньке. Он, хрипя, ухватился за неё, поднялся. В его глазах читалась и боль, и удивление, и благодарность.
И тут мой взгляд упал на девушку. Она стояла на коленях в грязи, вся в слезах, и что-то беззвучно шептала, глядя на небо. Ещё одна жертва этого беспредела. Очередной опиум для народа в действии.
— Никакого бога нет, — начал я, обращаясь к ней, голос мой всё ещё дрожал от ярости. — Это научный факт! Молитвы — это…
Я заглянул в её лицо. В большие, полные слёз голубые глаза. В черты, которые за последние десять лет стали такими взрослыми, такими… чужими. Но в которых навсегда осталось что-то от той маленькой девочки, которая провожала меня когда-то взглядом, полным недоумения и обиды.
Это была… Анфиса.
Мир рухнул. Все теории, вся злость, вся война — всё исчезло. Осталось только её лицо. Лицо моей сестры.
— Анф… — выдавил я.
Она узнала меня. В её глазах мелькнуло потрясение, облегчение, какая-то безумная надежда.
— Спасибо, Господи… — прошептала она, и её глаза закатились. Она потеряла сознание, и я успел поймать её на руки. Она была легкой, как пух.
— Левый! — крикнул Ванька, прерывая моё оцепенение. — Смотри!
Я поднял голову. Из-за угла, молча и мрачно, выходила уже дюжина свежих бойцов Гидры. А за ними, не спеша, в своей неизменной кожанке, шёл он сам. Масляная улыбка не сходила с его лица.
Шансов не было. Никаких.
Я бережно, как самое хрупкое сокровище, положил бесчувственную Анфису на землю у стены и повернулся к новой стене из врагов. Ванька встал со мной плечом к плечу.
— Ну что, Левый, — хрипло сказал он, сжимая свою биту. — Похоже, наш последний бой.
— Не последний, — ответил я, и в голосе моём снова зазвучала сталь. — Это только начало классовой борьбы.
Гидра звонко щёлкнул пальцами правой руки и бой начался.
Упырь.
В голове гудело, в боку горело огнём, но это было ничто по сравнению с тем, что творилось внутри. Я смотрел на неё, на эту девушку, которая сейчас лежала без чувств в руках у Левого, и понимал — я пропал. Окончательно и бесповоротно.
До этого момента вся моя жизнь была попыткой выжить. Удрать из Авдеевки, отсидеться в Лондоне, отмазаться от тюрьмы, а потом — просто тащить свою шкуру изо дня в день здесь, в этом аду. Я, Ванька Упырь, чья душа давно высохла и покрылась коркой цинизма. Я, который всегда знал, что в итоге каждый сам за себя.
А потом я увидел её. В той тёмной комнате, за шторой. Она смотрела на меня с таким ужасом и… чистотой. Это был взгляд из другого мира. Из той жизни, что осталась где-то там, за гранью. И что-то во мне, давно умершее, дёрнулось и ожило.
И когда эти пятеро «подольских» подошли и потребовали отдать её, этот кусок льда, что я зову своим сердцем, вдруг растаял и взорвался. Я полез на них один. Не за пайку, не за патроны. Не за себя. Ради неё. Чтобы эти сволочи не смели к ней прикоснуться.
И что же? «Оболонские», мои побратимы? Чабан и Сова были неподалёку, я их видел краем глаза. Они видели, что происходит. И сделали вид, что не видят. Док… старый хрыч, с его вечными причитаниями о долге… стоял в десяти шагах с забинтованной головой и смотрел в сторону. Может, рана серьёзная? Или просто струсил, как и все?
Предали. Все. Ради чего? Ради того, чтобы не связываться с Гидрой? Чтобы лишний раз не рисковать?
И если бы не Левый… Чёртов коммунист, вечно со своими цитатами. Он влетел в эту драку, как ураган, когда я уже почти свалился. Он один оказался настоящим. Не товарищем по оружию, а настоящим братом. Вытащил меня. И вот мы стоим спина к спине против дюжины головорезов Гидры. Конца не избежать. Я посмотрел на девушку, которую Левый бережно уложил у потрескавшейся от попадания требушетного снаряда стены. Они знакомы? Или мне показалось?
— Ну что, Левый, — хрипло сказал я, сжимая биту. — Похоже, наш последний бой.
— Не последний, — ответил гигант, и в голосе его я услышал уверенность. — Это только начало классовой борьбы.
Какая классовая борьба? Он в своём уме? Просто две банды делят добычу. Хотя? Это же Левый, он на то и Левый. Это раз! И язык у меня не поворачивался назвать эту красавицу «добычей» - это два. Да, Левый был прав: мы и «подольские» представляли два разных класса.
Гидра звонко щёлкнул пальцами правой руки и «подольские» атаковали.
Но не успел я отбить первый выпад, прогремел чей-то голос:
— Стоять!
Это был Белый Тигр. Он неслышно подошёл вместе с Людоедом. Два командира, остановившие бойню одним своим появлением.
И тут началось самое интересное. Левый, не разжимая своих здоровых кулаков, говорит Тигру:
— Командир. Это моя сестра. Я её не отдам.
У меня в голове что-то щёлкнуло. Сестра? Вот чёрт… Вот почему мне показалось, что они знакомы. Всё встало на свои места. И в то же время в груди заныло что-то ревнивое и глупое.
Гидра, подойдя, потребовал своё. Его голос был сладок, как яд. Но Белый Тигр, к моему удивлению, встал на нашу сторону. А потом в разговор вступил Людоед. Этот здоровяк, оказывается, кое-что соображает.
— Без крановщика и его десанта ворота бы не открыли, — прохрипел он, кивая на Левого и на меня. — Дрон твой с сетью не сработал, Гидра. Требушет — тоже. А их план — сработал. Так что по справедливости…
И он предложил размен. У нас было двенадцать пленных. Для квоты нужно двое. Белый Тигр отдаёт пятерых Гидре и пятерых Людоеду. «За справедливый суд», — усмехнулся Людоед, и по его глазам было видно, что «суд» этот будет коротким и кровавым.
Гидра понял, что против двух ТЦК ему не выстоять. Он согласился. Сквозь зубы. Его лицо стало маской злобы. И его взгляд… Он уставился прямо на меня. Холодный, обещающий. Взгляд, который говорил яснее любых слов: «Ты, урод, не доживёшь до утра».
Пока Левый и Док приводили в чувства девушку — Анфису, — я стоял рядом, пытаясь не смотреть на неё, потому что сердце рвалось из груди. И был ещё этот долгий взгляд Гидры. Этот взгляд, который был для меня смертным приговором.
Анфиса.
Сознание вернулось ко мне медленно, как тяжёлый, мутный поток. Первым делом я почувствовала запах — едкую смесь дезинфекции, пыли и чего-то кислого, сладковатого, отчего тошнило. Я лежала на чём-то жёстком, покрытом грубой тканью, насквозь пропахшей потом и кровью. Я открыла глаза.
Над головой — потолок с осыпавшейся штукатуркой. Свет заходящего солнца проникал через разбитое окно, в которое задувал ветер. Я была в больничной палате. Или в том, что от неё осталось. Грязь повсюду, следы сапог на полу, а вместо одной стены — грубо сколоченные доски.
И тут я увидела его. Брата. Я уже успела подумать, что он мне привиделся. Но это точно был он.
Он сидел на табуретке рядом с койкой, склонив голову. Высокий, широкоплечий, со светлыми волосами, падающими на лоб. Лицо, которое я помнила с детства, стало грубее, резче, в уголках губ залегли жёсткие складки. Но это был он. Мой брат. Артём.
— Артём? — мой голос прозвучал хриплым шёпотом. — Где мы?
Он вздрогнул и поднял на меня глаза. В них я не увидела ни радости, ни тепла. Лишь усталую тяжесть и какую-то отстранённость.
— Ты пришла в себя, — констатировал он. — Хорошо. Мы в Оболонском ТЦК. Бывшая восьмая районная больница…
Десять лет. Десять лет я представляла эту встречу. Как брошусь ему на шею, как буду плакать, как он попросит прощения. Но сейчас слова, которые вырвались из меня, были полны горечи и боли.
— Почему? — прошептала я, и слёзы снова потекли по моим щекам. — Почему ты сбежал тогда? Почему не писал? Не звонил? Ты представляешь, как нам было тяжело? После мамы… Отец… Он сломался. А ты просто исчез!
Он смотрел на меня, и его лицо не дрогнуло.
— В том Киеве, из которого я сбежал, людей моих убеждений вешали на фонарных столбах, Анфиса. Мне не предлагали выбор. Мне предлагали петлю или пулю. Я выбрал жизнь.
— Но ты мог дать о себе знать! Мы думали, что ты мёртв!
— Чтобы подвергать опасности вас? — он покачал головой. — Отец и так был на виду. А связь с «предателем»-коммунистом… Нет. Лучше уж, чтобы все думали, что я мёртв.
— Но теперь всё иначе! — я схватила его за руку. Она была твёрдой и шершавой. — Теперь ты можешь вернуться! Вернись со мной. Отец тебя простит, я знаю! Он всё ещё тебя ждёт!
Он медленно высвободил свою руку.
— Я не могу, Анфиса.
— Почему?! Из-за своей гордыни? Из-за этих… этих людоловов, с которыми ты тут воюешь?
— Они не людоловы. Они — жертвы обстоятельств, как и все мы. И я не могу их бросить. Я не могу бросить Ваньку. Ты видела, что он для тебя сделал? Он готов был умереть за тебя, незнакомку. А ты считаешь его нелюдем. Я хочу их спасти. Всех.
— Спасти? — я с горькой усмешкой оглядела грязную палату. — Привести в Республику? Отец, да и гетман, народ никогда не примут их. По нашим законам, за работу в ТЦК — смертная казнь. Через повешение. Ты это понимаешь?
— Я понимаю, — его голос стал твёрже. — Именно поэтому я и не приду. Один — не приду. Если бы украинцы не отвернулись от марксизма, не променяли идеи социальной справедливости на националистический угар, никакой войны бы не было. Война — это закономерный итог капитализма в его агрессивной фазе. И пока люди не поймут, что только в единстве, а не в делении на «своих» и «чужих», есть спасение, ничего не изменится. А твой Бог… — он с сожалением посмотрел на меня, — он лишь убаюкивает сознание, не давая увидеть корень проблем.
В этот момент в дверь постучали. В проёме показался пожилой мужчина в очках и шляпе — тот самый, что стоял в стороне, когда на нас напали у Защитного барьера.
— Артём, — сказал он, избегая моего взгляда. — Надо поговорить. Возникли… проблемы.
Левый тяжело вздохнул, поднялся и вышел, бросив на прощание:
— Отдохни. Ты в безопасности. Пока.
Дверь закрылась. Я осталась одна в полутьме разорённой больницы, с горечью на душе и с разбитым сердцем. Он не изменился. Он всё тот же упрямый мальчик, что ушёл из дома десять лет назад, только теперь у него появились новые игрушки — автомат и чужие жизни, которые он хочет «спасти».
Я закрыла глаза, сжала в пальцах свой крестик и снова начала молиться. Шёпотом, отчаянно. Не за себя. За него. За его душу, которую он сам же и губит своими заблуждениями. «Господи, вразуми его. Верни мне моего брата…»
Док.
Я стоял перед ними, вертя в руках свою потертую фетровую шляпу. Голова гудела под бинтами, но стыд жёг сильнее любой раны. Левый молча опирался о косяк, его лицо было каменным. Ванька сидел на ящике, чистя свою биту, и смотрел куда-то мимо меня. Пустота в его взгляде резала хуже ножа.
— Артём… Иван… — начал я, и голос мой, обычно твёрдый и размеренный, предательски дрогнул. — Прошу прощения. Я… струсил. И рана, знаете, затуманила сознание. Не оправдываюсь. Должен был вмешаться. Не сделал этого. Простите старика.
Левый молча кивнул, не меняя выражения лица. Ванька лишь хмыкнул и провёл пальцем по дулу карабина. Их молчание было хуже любых упрёков.
В этот момент появился вестовой и вызвал нас к Белому Тигру.
Капитан стоял у карты, наколотой на стену гвоздями. Его лицо при свете коптилки казалось маской из бледного воска, а шрам, тот самый, что извивался, как излучина Днепра, отчётливо выделялся багровой полосой. Он обвёл нас своим пронзительным, блекло-голубым взглядом.
— Квота, — произнёс он без предисловий, тыча пальцем в точку на карте. — Двоих. Завтра на рассвете должны быть в расположении 447-го полка.
Левый шагнул вперёд.
— Командир, моя сестра… Я не могу её оставить одну.
— Твоя сестра под моей личной охраной, — отрезал Белый Тигр. — Слово офицера. Но вы оба, — его взгляд скользнул по Ваньке и Артёму, — должны ТЦК десять пленных. Ваш долг. Ваша ответственность. Именно вы поедете.
Потом он посмотрел на меня.
— И ты, Док, поедешь с ними. Ты видел, что твоим побратимам нужна была помощь, и сдрейфил. Сейчас представится возможность эту ошибку исправить. Будешь править Зорькой. За сохранность и доставку «груза» отвечаете шкурой. Каждый. Понятно?
Он развернулся к карте.
— За двух «добровольцев» должны дать стандартный набор: пайки на неделю, патроны калибра 5.45, батарейки для раций и две канистры соляры. Учтите, путь опасный. Дроны-разведчики активно работают вдоль трассы. На переправе через Днепр у развалин моста Метро придётся платить мзду «сторожевым». Выезжать — затемно. Ясно?
Мы молча кивнули. Всё было ясно. Наказание, долг и смертельный риск — всё в одной поездке. Я посмотрел на забинтованную руку Ваньки и на суровое лицо Артёма. Мне нечего было сказать. Только молча выполнять приказ. И надеяться, что в этот раз моих сил хватит, чтобы не подвести их снова.
Глава 2
Левый.
Следующее утро встретило нас блеклой, безжизненной дымкой. Телега, скрипя всеми своими суставами, медленно ползла по разбитой дороге на восток. Справа и слева простирались бескрайние поля, поросшие бурьяном в человеческий рост. Серая пустошь, местами прошитая блестящими в рассветных лучах нитями оптоволокна, переливающихся всеми оттенками от красного до жёлтого. Природа была унижена и растоптана пятой человеческих усобиц. Ещё нескоро она восстановится. А если представители рабочего класса с обеих сторон продолжат с тем же энтузиазмом уничтожать друг друга, не восстановится никогда. Просто не успеет.
В телеге, под кусками брезента, лежали двое. Наши «добровольцы». Парень, лет двадцати и чубатый дед, за шестьдесят, такой же древний мамонт, как Док. Руки у них были туго связаны за спиной, рты забиты тряпками. Они смотрели на небо широко раскрытыми, влажными от слёз или пота глазами. Глазами скошенных телят, которые уже всё поняли, но не могут смириться.
Рядом с ними, мёртвой хваткой прижав к себе «Сайгу», спал Ванька. Он улёгся спать сразу по отправлению, проспал переправу через Днепр. Его сон был крепок, будто он никогда никого не убивал. Его бледное, испещрённое шрамами лицо в состоянии покоя казалось почти беззащитным. Почти.
Док правил Зорькой, изредка покрикивая на кобылу на своём чётком, грамотном русском. Я сидел рядом, чувствуя, как внутри меня клокочет знакомая, едкая желчь.
— Вот она, — начал я, не в силах молчать, — итоговая стадия капитализма. Война как единственный способ перераспределения остатков ресурсов. Религия, чтобы усыпить угнетённых. И рынок, который превращает человека в товар. В живой скот. Как писал…
— Артём, — вежливо, но твёрдо перебил Док, поправляя свою неизменную шляпу с полями и щурясь от набирающего силу света. — Власть имущие, несомненно, обладают стратегическим видением. Они обучались управлению, анализируют данные. Государству, безусловно, необходима военная победа. И, полагаю, она близка. Именно так утверждают наши командующие. Все жертвы… они во имя этой цели.
Я фыркнул. Его слепая, почти бюрократическая вера в систему выводила меня из себя больше, чем откровенное хамство.
— Они «видят»? — я с ненавистью кивнул в сторону Запада, куда бежали наши власть имущие. — Они видели, когда десять лет назад в Киеве начали вешать людей за их убеждения? Когда начали убивать за язык, за веру, наконец? Что они сделали, чтобы всё это остановить? Ничего! Для Запада делали вид, что ничего такого нет, а для внутренней публики говорили, что так и надо. Чёртовы лицемеры!
Док промолчал, но я видел, как напряглись его плечи.
— Моя мать. Она была националисткой, да, — продолжил я, глядя на уходящую вдаль дорогу. — Дед, её отец, сорок лет просидел в землянке, ждал, когда большевики уйдут. Ушли… И сразу же у «вольнолюбых» украинцев появились соседи, которых нужно было ненавидеть; конкуренты, у которых непременно надо было что-то отжать; даже церковь стала вражеской, чтобы только выгнать священников и захватить храмы. Док, ты меня знаешь, я не верю ни в каких богов. Считаю верующих психически больными людьми… Ты только моей сестре не говори… И вот грянули эти погромы, когда коммунистов, русскоязычных, верующих не в того бога, не того патриархата, стали убивать на улицах, цеплять на фонари… матери стало хуже. Перед самой смертью она… отреклась от меня. Сказала, что лучше бы у неё не было сына-предателя. Не просто отреклась, а прокляла! Представляешь, Док? А отец… — я горько усмехнулся, — отец был занят. Отпускал грехи тем, кто вешал людей. Молился за «единство нации». Мне пришлось бежать. Как преступнику. Жаль было только сестрёнку… Анфису. Ей лет десять было.
Я замолчал, впервые за долгое время позволив этой старой боли вырваться наружу. Мы ехали молча несколько минут, под мерный стук копыт Зорьки.
— Я своих внуков почти не помню, в Германии живут, — вдруг тихо сказал Док, ломая паузу. — Байрактар, Джавелина… Смешные имена. Язык родной забыли, по-немецки щебечут. Зачем было куда-то ехать? Где родился, там и сгодился. Здесь наш дом.
— Здесь наше кладбище, Степан Степанович, — мрачно проворчал сзади голос.
Мы оба обернулись. Ванька не открывал глаз, но он явно проснулся.
— Спи, Упырь, — бросил я. — Ещё ехать и ехать.
— Под твои мемуары не выспишься, Левый, — он повернулся на другой бок, спиной к нам. — Ишь, мамку свою вспомнил… У всех они были, мамки. И у этих, — он толкнул ногой в сторону пленных, — тоже. А теперь нету. Как и у меня.
Его слова повисли в воздухе, тяжёлые и бесспорные. Я снова посмотрел на пленных. Один из них, тот, что моложе, кареглазый, поймал мой взгляд. В его глазах был немой вопрос. И упрёк.
Я отвернулся, глядя на дорогу. Вот выполню этот чёртов приказ. Отвезу их в этот 447-й полк, на убой. А потом… потом пойду к Белому Тигру. Попрошу. Умолю. Он должен помочь переправить Анфису отсюда. В нормальный мир. В Европу. Пусть хоть у неё будет шанс.
А сам… сам я останусь. Потому что долг. Потому что товарищи. И потому что кто-то должен остаться здесь, чтобы напоминать всем, что человек не должен быть разменной монетой. Даже если за это напоминание придётся платить собственной жизнью, нет, больше, собственной совестью.
Телега скрипела, увозя нас дальше на восток, навстречу новому дню этой бесконечной войны.
Упырь.
Дремать выходило хреново. Сквозь сон пробивался их запах — страх, смешанный с потом. Не тот боевой, знакомый страх, когда адреналин бьёт в голову, и ты либо убьёшь, либо тебя. А тот, кислый, обречённый — когда ты уже труп, просто ещё не лег в землю. Да ещё Левый с Доком донимали своей болтовнёй. Из пустого в порожнее. Тьфу.
Я сел, костяшками протёр глаза. Спина затекла. «Сайга» знакомой тяжестью легла на колени. Эти двое... они просто лежали. Связанные. Беззвучные.
— Ну что, мясо, — хрипло спросонья сказал я, тыча ногой в ближнего, того, что помоложе. — Как ощущения? Небось, о великом думаете? О высоком?
Парень затряс головой, пытаясь что-то сказать сквозь тряпку. Глаза вылезали из орбит.
— Ваня, — тихо, но твердо сказал Док, не оборачиваясь. — Это негуманно. Вынь у них изо рта тряпки. Пусть дышат. И говорят. Все равно уже не докричатся ни до кого.
— Нафига? — буркнул я. — Все одно бред нести будут.
Но кляпы я всё-таки вытащил. Не из гуманности. Просто любопытно.
Молодой, тот, что тонколицый, с нервными губами, сразу закашлял, захлебываясь воздухом.
— Воды... — просипел он.
— Потом, — отрезал я. — Как звать-то, дармоед?
— Юрко... Юрко Сивый, — выдохнул он. — Племянник... гетмана. Дядько... он вас всех простит, если я вернусь! Я уговорю! Он вас поблагодарит! Золотом, провизией!
Я усмехнулся. Типично. Прижали — сразу родню вспомнил и золото сулит.
Второй, старик, сухой, как щепка, с глазами — две выцветшие, мутные монеты, откашлялся и сказал спокойно:
— Тарас Климчук. Пенсионер. Слушайте, хлопцы... Зачем вам это? ЦУР — нейтральная территория. Мы не воюем. Мы торгуем с поляками, с Европой скоро договоримся. Республику нашу почти в Евросоюз приняли. Противник нас не бомбит, уважает нейтралитет! Давайте вернемся в Киев! Бросьте это... людоловство. В ЦУР жизнь налаживается!
Я смотрел на него и думал: вот гнида! Сидит, верит в свою нейтральную сказку. В то, что его, старого, не тронут, потому что он «нейтральный». А сам, наверное, наркотой ихней, «ангельской пылью», торгует с поляками, пока мы тут в говне сидим.
— Жизнь, говоришь, налаживается? — переспросил я. — Нас же там, в вашей ЦУР, точно не повесят? У вас же людолов, значит, не человек вовсе! Мы для вас не нейтральные, мы — расходный материал. Как и вы для нас.
Юрко снова залепетал что-то про дядьку, про благодарность, про то, что все можно уладить. Его голос стал громче, настойчивее.
И вдруг... я сам не понял, что меня задело. Может, тон его, этот барский тон, даже когда он умоляет. Может, эта наивная вера в то, что всё можно «уладить». Я наклонился к нему ближе, в упор глядя в его испуганные глаза.
— Слушай, племяш, — тихо прошипел я. — Твой дядька...
И в этот момент на краю сознания нарисовался гул. Сначала тихий, как комариный писк. Потом громче. Нарастающий, металлический.
Я замолчал. Док натянул вожжи, Зорька фыркнула и встала. Левый резко поднял голову, вслушиваясь.
Мы все уставились вперёд, закрывая глаза руками от лучей восходящего солнца.
С северо-востока, со стороны Чернигова, над полями, затянутыми нитями оптоволокна, плыл рой. Десятки чёрных точек. Они двигались против ветра, низко, целенаправленно. Их гул сливался в один сплошной, зловещий гудящий гнет.
Дроны. Летят сюда. Управляет нейросеть.
— Док, Левый, чего застыли? Всем спешится – быстро в бурьян!!! — выкрикнул я, проверяя «Сайгу».
Юрко Сивый замер с открытым ртом, его обещания и уговоры застряли в горле. Тарас Климчук медленно, как-то очень устало, закрыл свои выцветшие глаза.
Рой приближался.
— Мясо, мясо не бросать! Капитан нас расстреляет! – закричал я, увидев, как Левый с Доком, схватив дробовики, спрыгнули с телеги.
Я попытался рывком поднять обоих «добровольцев», но силы не хватало.
Дроны приближались. Заметили!
Левый подошёл, схватил старика, перекинул через плечо и потащил в бурьян. Мне бы его силушку! Док протянул мне перочинный нож.
— Вань, нужно разрезать ему верёвку, или пропали все.
Черти и преисподняя!
— Только подумай удрать, ублюдок! Выпотрошу! — пообещал я, перерезая верёвку за спиной Юрко.
Мы спрыгнули с телеги, бросив Зорьку на дороге. Добежали до обочины и залегли под бурьяном. Беспилотники с гулом приблизились, зафиксировали оставленное транспортное средство, стали разворачиваться в боевой порядок.
— Атаковать будут, — всхлипнул над ухом Док. — Жаль Зорьку… Добрая лошадёнка была.
Мы сидели рядом: я, Док, Юрко. Левый с этим, как его там, Тарасом, прятались, с другой стороны.
И вот дроны стали пикировать, обстреливая нашу кобылу. Зорька, заржав от ужаса, рванула вместе с телегой по дороге на восток. Пули настигали лошадь.
— Вот и всё, — Степаныч перекрестился. — Как же мы теперь пешком?
Внезапно рядом с нами послышался треск разрываемого бурьяна. Из-под земли блеснул металл. Турель ПВО! Пучки лазерных лучей выжгут дронам схемы, аккумуляторы, оптику.
— Бежим! Врассыпную! Живо! — закричал Док на нас с Юрко.
Я тоже это понял. Турель откроет огонь по дронам, которые скорректируют огонь по турели. И по системе ПВО бить будут далеко не пулями.
Мы бросились бежать, сминая телами бурьян. Я старался не упустить из виду Сивого, но где ж там? Вокруг всё взрывалось и грохотало. Пластик дымил, пропеллеры сгорали в полёте, платы звенели оловом. Пахло смолой и карамелью — жжёной карамелью. Турель, как мне потом сказал Левый, была не одна. Они прошивали воздух лазерными лучами крест;накрест. Дроны падали — одни, как треснувшие орехи, другие — как комары, третьи — как камни в воду. Техника уничтожала технику, а люди были случайной добычей. Я бежал как можно дальше, пока не осознал, что бежать больше не могу. Плюхнулся носом в чернозём. Притворился мёртвым.
Противостоянию авиации и ПВО уже десятки лет. На этот раз турели оказались сильнее. Отразив прорыв дронов, они снова ушли под землю. Всё стихло. В воздухе пахло горелым пластиком и дымом. Я поднялся, вытер рукавом со лба грязь и пот, отряхнулся. Осмотрелся.
— Вот это было представление, Иван! — выдохнул Док, выныривая из зарослей бурьяна справа от меня. Он дрожал, с трудом переводя дыхание.
Я кивнул головой в ту сторону, где, как мне казалось, была дорога, мол, пойдем, Док. Через семь минут мы действительно выбрались на разбитый асфальт. Как раз там, где стоял ржавый выгоревший кузов военного грузовика. Следы воздушного боя были перед нами. Я сразу же принялся считать глазами «трофеи»: оптика, сервоприводы, аккумуляторы, микросхемы — всё это завтра станет товаром. Я видел не дымящиеся обломки, а выгоду.
Метрах в двухстах показался Левый со старым рекрутом. Он также тащил старика на плече.
— Тёма! — крикнул я. — Смотри сколько трофеев! Заживём!
— Вы в порядке, товарищи? — поинтересовался гигант, опуская старика рядом с нами на асфальт. — А где второй?
От слов Левого я тотчас утратил всякий интерес к электронике. Твою же мать! Я оторопело огляделся по сторонам.
— Док, где этот чёртов Юрко? — заорал я на фельдшера, понимая, что всё пропало.
Анфиса.
Он сидел напротив, за столом, сколоченным из грубых досок, и свет, пробивающийся сквозь грязные окна бывшей палаты, освещал его лицо. Нет, не лицо —маску. Маску из белого, почти прозрачного воска, по которой змеился багровый, извилистый шрам. Шрам-река. Шрам-боль. Я не могла отвести от него взгляд, и мне было одновременно страшно и жалко этого человека. Жуткого альбиноса, командира людоловов.
— Ваш брат, — его голос был тихим и усталым, без злобы или угрозы, — должен ТЦК десять тел. Вы же понимаете, что просто так я не могу отпустить ни его, ни вас. Ваш статус... дочери митрополита... делает вас ценной. Что может предложить ваш отец за вас? Провизию? Медикаменты?
Я сглотнула комок в горле, сжимая в кармане платья свой крестик.
— Я... я не знаю. Как вы сказали? Обменять? Отец... он не пойдет на сделку с... — я не решилась сказать «с людоловами».
— С нами, — он закончил за меня, и в его блеклых глазах мелькнула горькая усмешка. — Понятно. Тогда, может, расскажете о нём? О Артёме. Каким он был до того, как ко мне попал?
И я рассказала. О мальчике, который спорил с отцом о вере. О юноше, который сбежал, оставив нас в горе, когда мама... Когда мамы не стало. О том, что я десять лет думала, что он мёртв, и молилась за упокой его души.
Белый Тигр слушал молча, не перебивая. Потом кивнул.
— Я покажу вам, каким он стал.
Он достал из походного сейфа планшет, включил его. Экран ожил, показав трясущееся, зернистое видео. Казарма. Знакомые черты моего брата, но более жёсткие. И рядом с ним — тот самый, страшный парень со шрамами. Ванька?
— Это Королевские казармы в Вулвиче. Февраль, — тихо пояснил Белов. — Я приехал вербовать пацанов, чтобы вернуться в Киев поднимать из небытия Оболонский ТЦК. И в эту ночь туда, в эти бараки, вломились американские «инструкторы». Капралы. С одной целью, которую они цинично называли «инициацией».
Я сначала не поняла. Но когда осознала, что это за «инициация», вздрогнула и почувствовала, как краска заливает моё лицо.
На экране здоровенные солдаты с чужими, пустыми глазами начали окружать двоих ребят. Я узнала их: Артём и Ванька. Я видела, как брат что-то кричал им, упираясь, а Ванька стоял рядом, молчаливый и напряжённый, как пружина.
— Они, как выяснилось, в казармах не ладили друг с другом, — продолжал капитан. — Ваш брат — идеалист, Ванька — циник. Но в тот момент они встали плечом к плечу. Против несправедливости, против общей угрозы.
Я замерла, глядя, как один из капралов, огромный чернокожий, пошёл на Артёма. И в этот момент Ванька, молниеносным движением, схватил огнетушитель и... я зажмурилась, услышав глухой, кошмарный звук с видео.
— Он... он спас моего брата? — прошептала я, открывая глаза.
— Он спас их обоих, — поправил Белый Тигр, выключая планшет. — И за это они попали в карцер, ожидая английского суда от судей-англосаксов, которые нас, украинцев, считают спятившими с ума русскими. Они ждали смерти. Пока я не предложил им другой путь.
Во мне что-то перевернулось. Этот жуткий, немой парень... он не просто отморозок. Он... герой? Он защитил Артёма. Он защитил меня у баррикады. В голове всё смешалось — страх, благодарность, жуткая неловкость.
— Отпустите нас, — вырвалось у меня, и я сама удивилась своей настойчивости. — Меня и брата. В ЦУР. Отец... он заплатит вам щедрый выкуп. Золотом, топливом, чем угодно!
Белый Тигр — нет, Антон Павлович Белов, как он представился — тяжко вздохнул. Он смотрел на меня, и в его прозрачных глазах вдруг появилась какая-то несвойственная им мягкость. Тоска.
— Я... учёный, Анфиса. Доктор наук. Физик. Вся эта война... эта бойня... мне противна. Будь моя воля, я бы сам отвёз вас к отцу. Но я не могу. Я — раб обстоятельств. Раб приказа. Командующий запретил любое взаимодействие с ЦУР, кроме... набегов за рекрутами. А другие командиры... Гидра, Людоед... они не поймут. Они разорвут меня и моих людей в клочья только за одно признание вашей Республики.
— Умоляю вас! — я встала на колени, не в силах сдержать слёзы. — Во имя Бога! Я вижу, вы хороший человек!
Он вздрогнул. Его рука непроизвольно дёрнулась к шраму на лице. Он смотрел на меня, и в его взгляде было столько боли, что мне стало страшно за него.
— Вы знаете, Анфиса, у меня была дочь, точнее, была бы… — он проговорил с трудом, — была бы ваших лет... Она погибла почти в самом начале. Тогда я подписал контракт. Потом ранение…
Он не договорил, резко поднялся и отвернулся, глядя в измазанное чем-то чёрным окно.
— Я не могу вам помочь, девочка. Простите.
Я осталась сидеть на коленях на грязном полу, сжимая в руках крестик и понимая, что мы в западне. Западне без выхода. И тихо, совсем тихо, начала молиться. Не о спасении. О том, чтобы Господь вразумил этого человека. И простил его. И нас всех.
Левый.
— «Человек есть мера всех вещей»! — вырвалось у меня, бессильное и глупое, пока я, спотыкаясь, брел по колючему бурьяну. — А где этот человек, чёрт возьми?!
Поле после атаки дронов напоминало свалку электроники, утыканную клочьями металла. Ванька, пригнувшись, как гриф, рыскал по бурьяну, собирал трофеи — батарейки, уцелевшие платы, гильзы от дронов. Прагматик до мозга костей.
— Юрко! — опять крикнул я, и голос сорвался в фальцет.
Мне нужен был этот парень. Живой. Я бы его отпустил бы на все четыре стороны, но тогда подставлю Дока, Ваньку, капитана. Анфиса! Юрко стал пропуском для Анфисы в Польшу. В ЦУР капитан её не отпустит. С ЦУР нам общаться запрещено. А вот в Польскую зону оккупации можно, почему нет? Мы – украинцы, у нас безвиз. Найдётся Юрко — всё будет отлично, не найдётся — я никто. Просто ещё один людолов с разбитой душой.
Из дымки выплыла Зорька с телегой. Док, бледный, сидел на облучке, догнал, нашёл, привёл, молодец. Тарас сидел связанный под кустом бурьяна и смотрел на нас своими выцветшими монетами-глазами, и в его взгляде читалось странное спокойствие.
— Нам всем большая задница! — прохрипел Ванька, подходя. — Не найти ублюдка!
— Нет! — я почти закричал. — Дрон! У нас же был наблюдательный дрон в телеге!
— Батарея в нём дохлая, Левый, — устало сказал Док. — Не взлететь ему.
— А у тебя есть АКБ? — я повернулся к Ваньке. — Ты же там ползал, собирал…
Глаза Ваньки сверкнули. Он вытащил из вещь-мешка аккумулятор от сбитого дрона, передал мне.
— На твоё счастье есть. Только хватит ли заряда?
Я вставил батарею, дрожащими пальцами запустил систему. Наш дрон ожил, проверил пропеллеры - вращаются. Я надел старые, потрескавшиеся очки виртуальной реальности, и мир поплыл перед глазами, став набором пикселей.
— «Технологии освободят человека от рабского труда»… — пробормотал я, водя дроном над полем. Бурьян, воронки, обгорелые остовы… И на юге — три тёмных квадрата. Хутор.
И тогда я увидел. Чётко, ясно, как на ладони. Фигурку, которая выскользнула из бурьяна и юркнула в одну из хат.
— Он там! — сорвал я очки. — На хуторе! Километра полтора отсюда на юг. Маршрут запомнил, дорогу покажу. Пошли!
Дока оставили с телегой и Тарасом. Мы с Ванькой побежали. Ноги подкашивались, в груди выло. Нити оптоволокна опутывали колени, мешали идти. Крапива в полный рост жгла руки. Отправляясь в путь, мы захватили с собой пару мачете. Специально, чтобы рубить оптоволокно и бурьян. Ни разу не пожалели мы об этих мачете. Ни разу.
Две хаты оказались пустыми, с выбитыми окнами и запахом плесени. Оставалась третья.
— Я на чердак, прикрой, — бросил я Ваньке, сжимая «Вепрь».
Лестница предательски скрипела под ногами, когда я поднимался. Чёрный люк наверху был приоткрыт. Я толкнул его стволом, чтобы пролезть.
И тут он навалился на меня. Молодой, испуганный зверёныш. Юрко. Он впился пальцами в моё горло, глаза полые, безумные. Мы с грохотом кубарем полетели вниз по скрипучим ступеням, я пытался оторвать его от себя, но он вцепился мёртвой хваткой, пытаясь душить.
Удар. Треснули доски. Ещё удар. Мы провалились в подполье, в кромешную тьму, пахнущую землёй и гнилью.
И грохнул выстрел.
Оглушительный, в замкнутом пространстве.
Тишина.
Тяжесть на мне обмякла. Я оттолкнул её, нащупал в темноте фонарь. Луч выхватил из мрака широко раскрытые глаза Юрко. И маленькое, аккуратное отверстие в его лбу.
Кровь. Её было так мало. И так много.
Я… выстрелил. Не думая. Рефлекторно. Испугался.
Я отнял жизнь. Самую большую ценность, о которой так много говорили классики. «Жизнь — способ существования белковых тел»? Нет. Это — конец. Небытие. И в этом виноват я.
— Левый! — сверху, сквозь дыру в полу, донёсся голос Ваньки. — Щас гранату кину!
У него не было гранат. Я это знал. Но я не мог издать ни звука. Я сидел в яме рядом с трупом, и всё во мне кричало.
Сверху посыпалась пыль. Ванька спустился по обломкам, окинул взглядом меня и Юрко.
— Ну вот, — сказал он безразлично. — И кому ты теперь нужен, племяш гетмана? Теперь ты — мясо. Как и все мы.
— Я… я убил его, — выдавил я.
— Ага, — Ванька пнул ботинком тело. — Поздравляю. Теперь ты полноценный участник производственного процесса. Добро пожаловать в реальный мир, коммунист. Здесь не по цитатникам живут.
Он развернулся и полез обратно.
А я остался сидеть в темноте, в луже чужой крови, с единственной мыслью: я стал тем, кого всю жизнь презирал. Палачом. И никакие цитаты Маркса не могли оправдать дыру в голове мальчишки, который просто хотел жить.
Док.
Когда они вернулись с того проклятого хутора, я сразу понял — случилось непоправимое. По тому, как скривился Ванька, всё стало ясно. Левый шёл, не поднимая глаз, будто приговорённый.
И во мне что-то сорвалось. Всё моё интеллигентное воспитание, вся вера в порядок и целесообразность рухнула в одночасье.
— Что вы наделали?! — мой голос, обычно ровный и размеренный, взорвался хриплым, незнакомым мне криком. Я схватился за грудь, чувствуя, как сердце готово выпрыгнуть из грудной клетки. — Идиоты! Безмозглые, непрофессиональные идиоты! Вы убили нашу индульгенцию! Вы убили единственный козырь!
Я трясся от бессильной ярости. Этот мальчишка был нашим пропуском к хоть какому-то снисхождению. Заложником, за которого можно было бы выторговать если не свободу, то время. А теперь он стал просто мясом. Как все.
— Нет смысла ехать в полк, — Ванька, бледный, но спокойный, перебил мою истерику. Его цинизм в этот момент был как ушат ледяной воды. — С одним стариком нас там всех сразу отвоёвывать Чернигов отправят. А мы, между прочим, жить хотим. Возвращаемся к Тигру. Он же учёным вроде был, может, придумает чего.
— Хлопцы, а давайте скажем капитану, что Юрко погиб от дрона? — вырвалось у меня. — Дроны налетели, ударили, мы разбежались, но Юрко повезло меньше...
Ванька согласился со мной. Тарас послушно кивнул, едва Иван намекнул ему на последствия, ежели он решится стать правдорубом. Левый никак не отреагировал на мои слова, словно пребывая в трансе. На всякий случай я трижды повторил ему наш план.
Обратный путь был кошмаром. Переправа. Мосты давно лежали в руинах, и единственный путь через Днепр контролировали те самые «Сторожевые» — оборванцы с автоматами и пустыми глазами. Их главарь, мужик с обветренным лицом и золотым зубом, осмотрел наш жалкий отряд.
— Плата за проход — оружие или патроны. У кого что есть, — бросил он, плюя себе под ноги.
Ванька, не моргнув глазом, высыпал к его ногам почти все микросхемы и батареи, что собрал после боя турели с дронами.
— Хватит?
Золотой зуб блеснул в подобии улыбки.
— В качестве аванса возьму. В следующий раз в два раза больше сдашь. Проходите на паром, электронщики.
Мы перебрались на правый берег. Каждый шаг отдавался во мне горечью и страхом.
Белый Тигр встретил нас у ворот больницы. Его альбиносское лицо было непроницаемо.
— Доклад, — произнёс он коротко. — Чего так скоро? И зачем старика вернули? Не взяли? Медкомиссия забраковала? Так зачем тащили обратно? Там бы его и…
— Случилось непредвиденное, пан капитан, — начал было я, но Ванька грубо меня перебил.
— Молодой доброволец погиб. Дроны атаковали с неба, едва мы выехали за город. Турели ПВО по рою отработали, всех покрошили, нас прикрыли, спасли, но добровольца… Не повезло ему. Командир! Я ж ему кляп вытащил, руки развязал, чтоб он спастись смог – с телеги спрыгнуть и в бурьяне укрыться!
Я видел, как по лицу Белова проползла тень. Не гнева. Хуже — разочарования.
— Руки развязал? Кляп вытащил, говоришь? Как по уставу должен доброволец ехать в расположение полка? Как, я вас спрашиваю?
— Доброволец в расположение полка доставляется надёжно связанным и с кляпом во рту, — процитировали мы с Ванькой хором тринадцатую статью устава ТЦК.
— Подвели. Подставили всех. В карцер. Все четверо.
Левый, до этого момента молчавший, вдруг рванулся вперёд.
— Моя сестра, капитан! Я должен её видеть!
— В карцер, Левый, — голос Тигра был стальным. — Пока не сказано иначе.
Артём зарычал, сжав кулаки, и я, забыв про свою недавнюю ярость, схватил его за плечо.
— Успокойся, Тёма! Сейчас не время! — Он пытался вырваться, но мои руки, привыкшие держать скальпель, держали его с силой отчаяния.
Когда мы уже уходили под конвоем, Белый Тигр окликнул Ваньку.
— Упырь. Есть новости о твоём брате. Майор Андрей Орешник.
Ванька замер, уставившись на капитана.
— Убит. В одном из посёлков под Черниговом. Его… загрызли местные. Мирные жители. Когда он доправшивал их, выясняя, кто «ждун», а кто «сепар».
Ванька не дрогнул. Только его глаза стали пустыми, как два обсидиановых осколка. Он молча развернулся и пошёл в сторону подвала.
А позже, в сыром карцере, капитан объявил нам приговор.
— Завтра утром трое из вас — Левый, Упырь и Док — будете тянуть жребий. Двое останутся. Один поедет в армию. Со стариком. Чтобы хоть как-то закрыть провал.
Он ушёл, и в камере повисла гробовая тишина. Я сидел, прислонившись к холодной стене, и смотрел на свои старческие, покрытые веснушками руки. Руки, которые держали скальпель, спасали жизни. А завтра они могут вытянуть короткую спичку. Билет в один конец. В мясорубку.
Страх, холодный и липкий, подполз к самому горлу. Я всегда верил в систему, в порядок, в то, что умение и опыт дают защиту. Но сейчас удача, эта капризная потаскуха, отвернулась от меня. И у неё было постаревшее, испуганное лицо Степана Степановича Стасюка. Я закрыл глаза, пытаясь молиться, но слова не шли. Только одна мысль, бесконечно повторяющаяся: я не хочу умирать. Я ещё не всё видел. Я ещё не всё понял. Если я умру, я никогда не увижу внуков.
Глава 3
Док.
Сырость подвала въедалась в кости. Мы сидели в бывшем кабинете завхоза восьмой больницы, а ныне — нашем карцере. Трое заключенных в ожидании жребия. Жребия, который для одного станет смертным приговором.
Ванька сидел, прислонившись к стене, его лицо было пустой маской. Новость о смерти брата повисла на нем невидимым саваном. Он не плакал, не роптал. Проживал. Левый, напротив, был живым воплощением угрызений совести. Он сгорбился в углу, уставившись в цементный пол, будто надеялся увидеть в его трещинах ответ на мучивший его вопрос: как же так вышло? Как он, идеалист, стал убийцей?
Я мурлыкал под нос тихо-тихо слова одной песенки:
— Слышишь голос тишины? Песня нашего детства. Эту песню знаем лишь мы. Это моё наследство…
— Градский? «Стадион»? — спросил Тарас. Его голос, тихий и сиплый, был полон странного спокойствия.
Я согласно кивнул.
— В ЦУР сейчас светло, — заметил он, глядя в зарешеченное оконце под потолком. — Генераторы работают. Водопровод тоже. Горячая вода в кранах почти везде есть. Дети играют во дворах, не боясь обстрелов. Мы торгуем с поляками. Гетман ведёт переговоры о вступлении Республики в Европейский Союз. Жизнь… налаживается.
Я не выдержал. Его слова, его спокойная уверенность резанули меня по живому.
— Жизнь налаживается? — я поправил очки, чувствуя, как закипаю. — Налаживается у вас — изменников и сепаратистов! Пока настоящие патриоты гибнут на фронте, вы устроили себе рай в центре города, спрятавшись за липовым нейтралитетом? Вы предали свою великую родину!
— Какую родину, Степан Степанович? — спокойно спросил Тарас, и его выцветшие глаза смотрели на меня без злобы. — Ту, чей президент сбежал? Ту, чьи власти оставили нас здесь умирать? Я, как и все сидел здесь, никуда не тикал, верил в победу. Смотрел Телемарафон, жертвовал на армию. Верил, даже когда главный удрал в Бельгию. Телемарафон продолжал лить бальзам на душу, а лапшу вешать на уши. Только когда взорвали телебашни и эфир умер, мы поняли. Нас предали. Сдали. И тогда народ сам решил свою судьбу. Мы вздёрнули на фонарных столбах тех, кто хватал нас на улицах, в домах и сортирах, чтобы тащить в могилу. Прошли месяцы – они до сих пор болтаются на столбах, ваши… коллеги. А мы провозгласили Республику. Чтобы выжить.
— Родина — она одна! — пафосно заявил я, чувствуя, как дрожит мой голос. — Если ты родился в Украине, ты должен любить её целиком! От Ужгорода до Харькова! А не отгораживаться куском Киева, как крыса в сыре! Родина – это та страна, в которой ты родился. Ты обязан Родине. Ты должен отдать за неё жизнь. Всю, без остатка!
— В какой стране ты родился, Док? — внезапно подал голос Левый. Он не поднял головы, говорил в пол.
Я опешил:
— В… В Украине, конечно!
Только спустя мгновение после ответа до меня дошёл правильный ответ.
— А ты, дед Тарас? — продолжил Левый своим монотонным, уставшим голосом.
Тарас медленно кивнул. Он ответил правильно. Ответил так, как должен был ответить я:
— В Советском Союзе.
— Вот так называлась ваша Родина – страна, за которую вы оба должны были отдать жизни. А вы... Эх.
Воцарилась тягостная пауза. Этот простой вопрос обнажил абсурд моих патриотических тирад. Мы оба, и я, и Тарас, родились в стране, которой больше не было. Мы были продуктами ушедшей эпохи, пытавшимися найти себя в новой, которая разваливалась на глазах. Я обвинил Тараса с его ЦУР в сепаратизме, хотя мы с ним были такими же «сепарами», когда поддержали проклятые Беловежские соглашения. Мы были молоды, сильны. Мы могли действовать, но смалодушничали. И теперь за то постыдное малодушие молодости платили великую кровавую цену.
— Это не имеет значения, — пробормотал я, но уверенности в моём голосе уже не было. — Важен принцип…
Мои слова потонули в оглушительной очереди автомата, прогремевшей прямо за стеной. Пыль посыпалась с потолка. Потом ещё одна. Крики. Грохот разрывов гранат.
Мы все вскочили. Ванька инстинктивно прижался к стене рядом с дверью, его маска бесстрастия мгновенно сменилась концентрацией бойца. Левый поднял голову, в его глазах мелькнуло не понимание, а обречённое равнодушие. Тарас перекрестился.
Я стоял, вцепившись в спинку железной койки, слушая нарастающий ад снаружи. Все мои принципы, вся вера в систему и победу, мгновенно испарились, оставив лишь один, животный, всепоглощающий страх.
Жребий, армия, долг… Внезапно это всё показалось такими мелочами. Потому что прямо сейчас наша судьба могла круто и бесповоротно измениться.
Анфиса.
Комната, бывшая палата, стала моей клеткой. Чистой, относительно, но клеткой. Я сидела на краю койки, в сотый раз перебирая в пальцах свой крестик и шепча молитву, когда дверь открылась. Вошёл Белый Тигр. Его белое, испещрённое шрамом лицо было ещё бледнее обычного.
— Ваш брат, — начал он без предисловий, и моё сердце упало, — не справился. Он упустил рекрута, которого вёз. Квота не закрыта.
Он рассказал мне о жребии. О том, что завтра утром Артём, Ванька и Док будут тянуть короткую спичку. И один из них, проигравший, поедет на верную смерть вместе со стариком Тарасом.
— Но вас я здесь оставить не могу, — продолжил он, и в его голосе прозвучала не привычная сталь, а усталая резонность. — Здесь пятьдесят мужиков, голодных, озверевших. Пока их сдерживает дисциплина и мой приказ. Но я не знаю, как долго это продлится.
— Отпустите меня! — взмолилась я, вскакивая. — Отпустите в ЦУР! К отцу!
— Невозможно, — он покачал головой. — Командование запретило любые контакты.
— Тогда… тогда позвольте Артёму отвезти меня! До границ Польской зоны оккупации! Поляки сотрудничают и с вами, и с нами! Я доберусь до отца!
Он смотрел на меня, и в его прозрачных глазах что-то боролось.
— Армия, Анфиса, скоро сама придёт в ЦУР. У них кончились люди. Они заберут всех. Ваш нейтралитет — иллюзия.
— Именем Господа, умоляю вас! — я упала перед ним на колени.
Он отвернулся, глядя в стену.
— Я… подумаю.
И в этот момент с улицы донёсся первый выстрел. Единичный. Потом ещё. И вот уже трещали очереди. В дверь грубо постучали, и в палату влетел кто-то из местных.
— Пане командире! — выпалил он на своём диком суржике. — Нас оточили! В повітрі дрони!
Белый Тигр подошёл к окну, осторожно отодвинул шинель, заменявшую штору.
— Гидра, — произнёс он без эмоций. — «Подольские».
Выстрелы стихли так же внезапно, как и начались. И в наступившей звенящей тишине раздался голос из громкоговорителя. Холодный, масляный, сладкий. Голос Гидры.
— Белый Тигр! Отдай мне девку. Спаси жизни своих людей. Иначе начну штурм. У тебя пять минут.
Крысоед, вроде бы так его звали, бледный, с выпученными глазами, схватил капитана за рукав.
— Пане командире, та віддаймо йому дівку! Їх у три рази більше! У них дрони, требушети! Вони нас усіх у порох зотруть!
Белый Тигр смотрел не на него, а на меня. И я видела, как в его взгляде борются расчёт и что-то ещё. Что-то давно забытое. Он смотрел на меня, но видел, наверное, свою дочь. Ту, что погибла.
— Пятьдесят бойцов… или одна девушка, — тихо прошептал он, будто взвешивая на невидимых весах.
И тогда снова заговорил громкоговоритель. Голос Гидры стал игривым, соблазняющим.
— А теперь, пока ваш капитан думает, слушайте сюда, «оболонские»! Каждый, кто признает меня, Гидру, своим новым командиром, получит право три раза в неделю посещать наши подольские бордели! Со всеми удовольствиями! Бесплатно! Решайте, бойцы!
Крысоед замер на секунду, его лицо исказилось. Он посмотрел на Белого Тигра, потом на меня, и в его глазах вспыхнул животный, примитивный расчет, похоть.
— Прости, пан командир… — выдохнул он и, не закончив фразы, ринулся прочь из палаты. Я услышала, как его шаги загремели по лестнице. Он побежал к ним. Предал.
Белый Тигр медленно повернулся ко мне. Его шрам пульсировал, будто живой. В комнате остались только мы двое. И тишина за стенами стала зловещей, густой, наполненной предательством и ожиданием штурма.
— Анфиса, — сказал он, и его голос был тихим, но твёрдым. В его прозрачных глазах не осталось и тени сомнений. Теперь там была только решимость. — Вам нужно уходить. Сейчас же ступайте за мной.
— Куда я пойду? Я без Артёма никуда не пойду!
Он вынул из кобуры пистолет, проверил патроны. Подошёл к двери, открыл, убедился, что коридор пуст.
— Артём с остальными в карцере. Он в подвале. Живее!
Он схватил меня за руку, и мы пошли. Снаружи донёсся первый оглушительный взрыв. По зданию прошла вибрация. Стены задрожали. Послышались выстрелы. Не все «оболонские» последовали примеру Крысоеда. Штурм начался. А капитан Антон Павлович Белов, учёный-физик, повёл меня к брату.
Упырь.
— Слышишь, Левый?! — крикнул я, вжимаясь в сырую стену карцера, когда снаружи загрохотало. — Андрюха-то мёртв! Мой братан! Его, сука, мирные жители загрызли! Понимаешь? Нету у меня теперь никого! Не поможет нам Андрюха, не вытащит из этой задницы! Сейчас мы все к нему в ад отправимся, в гости!
Левый, бледный как смерть, поднял на меня глаза. В них не было страха, только пустота.
— Никакого ада нет, Ваня, — тихо сказал он. — Научно доказано. Есть только небытие.
— Да пошёл ты со своим небытием! — взвыл я, когда очередной взрыв сотряс стены, и с потолка посыпалась штукатурка.
Тарас, съёжившись в углу, бормотал что-то, крестясь. Док стоял, прикрыв глаза, его интеллигентное лицо исказил ужас.
И тут дверь с грохотом распахнулась. В проёме — Белый Тигр, весь в пыли, с окровавленным плечом, и за ним — Анфиса. Её глаза были огромными от страха.
— К оружию! «Подольские» напали! — рявкнул капитан. — Гидра пошёл на штурм!
Мы рванули в соседнюю кладовку, где хранился неприкосновенный запас. Я впихнул в руки Лёвому «Вепрь», сам схватил знакомую «Сайгу». Док судорожно набивал карманы патронами и бинтами. Анфиса, дрожа, отказалась взять пистолет, который ей предлагал Белый Тигр. Капитан покачал головой и протянул ствол Тарасу.
Выскочили в коридор. Творился ад. Свистели пули, с шипением рвались гранаты. В дыму метались наши ребята, которые не перешли на стороны Гидры. Я увидел, как Чабан, могучий Чабан, получил очередь в грудь и рухнул, харкая кровью. Увидел, как Сова, всегда такой ловкий, упал, сражённый снайпером.
И ещё я увидел их. Не людей. Металлических пауков размером с собаку, на колёсиках. Дроны. Они ползли по полу, по стенам, щёлкали камерами и стреляли короткими очередями. Один такой гад подкатился к Анфисе. Я пнул его ногой, он перевернулся, застрекотал, и я всадил в него всю обойму.
Белый Тигр, истекая кровью, отстреливался, прикрывая нас. Его лицо было искажено не болью, а холодной яростью.
— Гидра за всё ответит, — прошипел он, и его шрам на щеке горел багровым пламенем. — Всё! За мной!
Он поволок нас вглубь здания, в подвал. Там стояла по колено ледяная, вонючая вода. Мы побрели по ней, стараясь не поскользнуться. Капитан отыскал в стене полузатопленный лаз, заваленный мусором.
— Вперёд! Тоннель! Ведёт к реке!
Мы полезли. Тёмно, сыро, пахнет смертью и ржавчиной. Бежали, спотыкались, падали. Сзади доносились крики, выстрелы, лай собак. Они были на хвосте.
Выбрались в какой-то коллектор. Бежали ещё, казалось, вечность. Ноги стали ватными, в легких выло, сердце колотилось о рёбра. Я обернулся. Анфиса еле волочила ноги, Док дышал, как разорванные мехи. Левый тащил раненого Белого Тигра, лицо его было мокрым от пота или слёз.
И тут в конце тоннеля показался свет. И силуэты. Не наши.
Мы упёрлись в тупик. Отступать некуда. Силы кончились. Совсем.
Я прислонился к мокрой стене, снял с плеча «Сайгу». Левый опустил «Вепрь», его плечи безнадёжно поникли. Док закрыл лицо руками. Анфиса прижалась к брату, тихо плача.
Белый Тигр, бледный как призрак, попытался поднять пистолет, но рука дрогнула, и оружие с грохотом упало в воду. Он вынул из кармана гранату.
— Когда погибли жена и дочь, я хотел только одного - мести, — произнёс он, улыбаясь. — И из-за этой самой мести я подписал этот чёртов контракт, из-за которого из учёного-физика, доктора наук, превратился в палача, калеку, урода!
— «Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь», — вдруг, повысив голос, произнесла Анфиса.
— Что это? Библия?
— Послание апостола Павла к римлянам, 12:19, — ответила девушка смущённо.
— Проклятье! Всё было написано в Библии! — усмехнулся капитан. — Надо было на минуту отвлечься от изучения законов физики… Прочесть. Глядишь, не…
Левый.
— Капитан, религия – опиум для народа! — прошептал я. — Не до неё сейчас! Враги уже близко! Нужно спасаться! Нужно что-то делать!
Вода леденящими тисками сжимала лодыжки, а впереди, в слабом свете чьих-то фонарей, маячили силуэты с автоматами. Они приближались. Контрольный выстрел в затылок всему нашему жалкому побегу. Я опустил «Вепрь». Что оставалось? Умереть с оружием в руках? Бессмысленно. Мы и так были мертвецами.
И тогда Белый Тигр, держась за мокрую стену, медленно выпрямился. Бледное лицо альбиноса в полумраке светилось, как призрачный маяк.
— Рядом… в стене есть люк, — его голос был хриплым, но твёрдым. Он указал дрогнувшей рукой в сторону, в полную тьму, где в стене едва угадывался ржавый металлический контур. — Ведёт… в старые кабельные колодцы. Я ранен. Не жилец. Уходите. Я прикрою. Я всё сказал.
Он не просил, не предлагал. Он приказывал в последний раз.
Ванька первый рванулся к стене, нащупал скобу и с силой дернул. Люк с противным скрежетом поддался. За ним — чёрная бездна.
— Док, Анфиса, быстро! — скомандовал я, подталкивая сестру к отверстию.
Она посмотрела на Белого Тигра, и в её глазах я увидел не просто страх, а что-то новое — острое, режущее понимание. Она первая пролезла внутрь. Док, молча, с лицом человека, наблюдающего крушение всего мироздания, последовал за ней.
Ванька, уже наполовину в люке, обернулся. Его взгляд скользнул по гранате в руке командира, по его спокойному, почти отрешённому лицу. В глазах Ваньки, этих всегда пустых омутах, что-то дрогнуло. Не страх. Не цинизм. Что-то вроде удивлённого уважения. Он молча кивнул Белому Тигру и исчез в темноте. За ним последовал Тарас.
Я застыл на мгновение, глядя на капитана. Учёный. Физик. Человек, которого система сломала и превратила в палача, но который в конце нашёл в себе силы стать… человеком. Он жертвовал собой не за абстрактную идею, не за родину, а за нас. За конкретных людей. И в этом огненном акте самоуничтожения я, наконец, увидел то, чего не могли дать мне книги, — реальную, осязаемую ценность жертвы во имя других. Это не был догмат. Это был выбор.
— Спасибо, товарищ капитан, — выдохнул я.
Он не ответил. Только сжал пальцами чеку. Его прозрачные глаза смотрели куда-то сквозь меня, в своё прошлое, в глаза своих погибших близких, в тихие лаборатории, где когда-то изучал основы мироздания.
Я нырнул в люк. В тот же миг сзади, из тоннеля, донёсся торжествующий крик: «Они здесь!»
И тогда грохот взрыва поглотил всё.
Он был оглушительным, но приглушённым толщей бетона и земли. Он был не просто взрывом. Это был салют. Салют в честь последнего приказа капитана Антона Белова. Салют, возвестивший о том, что даже в аду может родиться искра человечности.
Мы бежали по новому туннелю, и за нами неслись не крики погони, а гробовая тишина. И в этой тишине каждый из нас хоронил что-то своё.
Я — последние остатки юношеского идеализма, веру в то, что мир можно изменить одним лишь словом. Отныне я знал — только действие, даже самое страшное, имеет ценность.
Ванька бежал, сжав кулаки. Его цинизм, его броня, дававшая ему право презирать всех и вся, дала трещину. Он видел, что есть нечто сильнее страха и расчёта.
Анфиса, вся в слезах, сжимала мой рукав. Её молитвы остались без ответа. Её спас не Бог, а грешник, еретик и людолов, ценой собственной жизни. Её вера в божественное провидение треснула, уступая место жуткому, новому знанию — спасение творят руки людей. Грешных, заблудших, но способных на поступок.
А Док… Док просто бежал, и его лицо было маской шока. Вера в систему, в начальство, в то, что «власть имущие знают лучше», рухнула у него на глазах, погребённая под обломками тоннеля вместе с телом того, кто был для него последним воплощением этой власти. Он был пуст. Раздавлен.
Мы бежали в темноте, и с нами бежали наши мёртвые. И грохот той гранаты звучал в ушах похоронным звоном по старой жизни и горьким салютом — в честь новой, страшной и незнакомой.
Глава 4
Док.
Тишина после взрыва была оглушительной. Она давила на уши тяжелее, чем грохот боя. Мы бежали, спотыкаясь о невидимые в темноте камни, и я чувствовал, как что-то во мне окончательно и бесповоротно сломалось. Капитан Белов, учёный, атаман «оболонских»… Он был последним воплощением порядка в этом хаосе. И он взорвал себя, чтобы мы могли бежать. Система, которой я слепо верил, не просто дала сбой — она уничтожила одного из лучших своих слуг. Я бежал, и в ушах стоял не грохот взрыва, а тихий, разборчивый голос: «Властям виднее… Государству нужна победа…». Ложь! Всё это одна сплошная ложь. Нам осталось только выжить. Забыть о цивилизации, отдаться во власть инстинктов.
Я бежал, судорожно прижимая к груди свою фетровую шляпу — последний символ цивилизации. Очки сползли на кончик носа, и я едва не разбил их, врезавшись в низкий свод тоннеля.
— Чёрт! — вырвалось у меня.
Я вспомнил морские учения, жуткий шторм в Чёрном море в девяносто первом, когда нас, молодых моряков, швыряло по палубе, как мешки с навозом. Кого-то смыло за борт. Я даже не могу вспомнить сейчас его имя. Но там, на флоте, был порядок. Там был устав.
— Док, ты там? — донёсся из темноты голос Левого. Он, как ни странно, казался самым спокойным. Луч его фонарика скользил по покрытым мхом стенам тоннеля.
— Пока жив, Артём Андреевич, — откликнулся я, поправляя очки. — Как говорится, за державу обидно.
Я замолчал, осознав весь идиотизм этой фразы. Какая уж тут, к чёрту, держава?
Впереди, цепляясь за стену, брела Анфиса. Ванька шёл за ней, как тень, его обычно бледное лицо сейчас было землистым.
— Иван, — окликнул я его, — держись, дружище. Жизнь, как зебpa, — полоса белая, полоса чёрная…
Ванька обернулся, и в его глазах я увидел такую пустоту, что мне стало не по себе.
— Док, — прошипел он, — заткнись! По-хорошему прошу! Андрюхи нет. Капитана нет. Понимаешь? Нету. Всё.
Мы выбрались из узкого тоннеля, включили фонарики. Затем спускались вниз по странно знакомой мне лестнице, пока не вывалились на какую-то громадную пустую платформу. «Героев Днепра». В тусклом свете фонариков название читалось на стене, заляпанной грязью. Вонь стояла такая, что хоть топор вешай. Вода, ржавчина и что-то протухшее. Я сел на останки турникета, пытаясь отдышаться. Сердце колотилось, выскакивая из груди.
— Тяжело, — пробормотал я, — тяжелее, чем во время того наводнения. Когда дамбу рвануло… Вода поднялась за сутки на шесть метров. Мы на «скорых» тогда работали без сна и отдыха.
Я говорил больше для себя, пытаясь вернуться в то время, когда мир ещё подчинялся законам, а не хаосу. Артём провёл лучом фонарика по стене и справа от надписи «Героев Днепра» высветил фразу «Пам’ятай завжди чужинець: тут господар – українець». Над надписью мне удалось разглядеть изображение улыбающегося гражданина Израиля, который был украинским олигархом. Казалось, только вчера он был в этой стране едва ли не богом. Как быстро летит время!
Тарас, сумасшедший сепаратист, стоял, прислонившись к колонне, и смотрел на нас своими выцветшими, как старые монеты, глазами.
— В ЦУР, — шептал он, — нам всем нужно в ЦУР. Там порядок. Там свет.
— Порядок? — я не выдержал и горько рассмеялся. — Там, старик, нас повесят. А тебя по вашим так называемым «законам» за сотрудничество с ТЦК что? Четвертуют? На кол посадят?
Тарас замахал руками, замотал головой.
— Не боись, Степан Степаныч, никого не повесят. Я всё улажу. Я слово замолвлю. У меня там связи. Да и Анфиса с нами. Не абы кто, а дочь патриарха Андрея! Анфиса Андреевна, солнышко, вы же замолвите словцо перед батюшкой вашим?
Ванька, который метался по платформе, как раненый зверь, резко обернулся.
— Заткнитесь все! — его голос сорвался на крик. — «Оболонских» больше нет. Андрюха мёртв! Белый Тигр мёртв! Нас никто не спасёт, никто не прикроет. На поверхности за нами ведут охоту дроны и лучшие люди Гидры. Да сдохнет он от диареи! Нет нам пути на свет! До поляков не добраться живыми. Мы все сдохнем, как собаки сутулые в казематах крашенных!
Я смотрел на Ваньку, понимая, что он прав. Всё рухнуло. Все мои принципы, вся вера в президента, в справедливость и в безукоризненность власти стали прахом. Остался только инстинкт самосохранения. Я снял очки, чтобы протереть их краем грязного халата, и мои руки задрожали.
— Тихо! — вдруг заговорил Левый, привлекая к себе внимание. — Да не светите в глаза!
Я отвёл луч фонарика от гиганта, прислушался, ничего не понимая.
— На поверхность нам нельзя, — спокойным низким голосом произнёс Артём. — Это верно. Но, дорогие мои товарищи, мы можем пройти низом.
— То есть как это «низом»? — спросил я.
— По тоннелю метро, если он не затоплен, — ответил Левый. — Я книжку такую читал, там люди после ядерного удара по Москве в метро несколько лет жили. Зрение к темноте привыкло, патроны от «калаша» использовали вместо валюты. Но жили…
— Так и у нас, говорят, живут, — буркнул Ванька. — Каннибалы.
— Сказки — это всё, Иван! — отрезал Левый. — Страшилки на ночь! Детишкам, чтобы не баловались… Если я ничего не забыл, нам не больше пяти километров нужно пройти по тоннелю на юг, до «Петровки», а там уже и ЦУР.
— Артём, станция «Петровка» теперь называется «Почайна», это, во-первых. А во-вторых: нас в этой проклятой Республике повесят, как котят бездомных на фонарях, и поэтому я туда не пойду.
— Не повесят вас, Степан Степанович! — Анфиса подошла ко мне и положила руку на плечо. — Я папу попрошу, он за вас заступиться. У нас гетман каждое воскресенье обедает. Вы желанным гостем будете в Республике.
— Вы ещё будете благодарны мне, когда познаете истинное гостеприимство ЦУР, — вставил Тарас. — Ледяная горилка в запотевшей стопочке, горячие вареники в жареном лучке обваленные, борщец дымящийся со сметанкой свежей.
Я почувствовал, как в желудке забурчало, а изо рта потекли слюни.
— И музыка весь день играет, — протянул Тарас.
— А шо играет? — спросил я.
— Верка Сердючка. «Хорошо! Всё будет хорошо! Хорошо! Я это знаю!», — вместо Тараса ответил почему-то Ванька.
Лучи фонариков замерли на Упыре. Он поднёс указательный палец к губам. Я прислушался. И действительно услышал, как из глубины тоннеля метро доносится почти забытая песня золотого века свободной Украины…
Левый.
Тишина на платформе «Героев Днепра» стала звенящей, прерываемой лишь хлюпаньем воды и нашим тяжёлым дыханием. И вдруг... сквозь гул воздуха в вентиляционных шахтах и шелест крыс мой слух уловил знакомые, до боли абсурдные звуки, которые первым расслышал Ванька.
«Хорошо. Все будет хорошо. Хорошо. Я это знаю...»
Голос Верки Сердючки, искажённый эхом тоннеля, казался голосом из другого измерения. Я резко поднял голову.
— Слышите? — сказал я, перекрывая Ванькино ворчание. — Там есть люди. Музыка, значит, есть электричество, генераторы. «Подольские» с их техно-паранойей тут ни при чём. Там кто-то другой. Звучит Сердючка, значит, слушают её патриоты. Мы скажем, что из… Из армии, что у нас сверхсекретное задание. Патриоты нам помогут. Проведут по тоннелю до ЦУР.
— Бред, — прохрипел Ванька, не отрывая взгляда от тёмного провала тоннеля. — Это они. Каннибалы! Музыкой заманивают жертв на ужин. Охмурят, опоят, зачаруют и – в суп!
— Сказки, — отрезал я, хотя в голосе прозвучала неуверенность, которую я сам же и ненавидел. — Страшилки для побитых первоклассниц. Реальность всегда определяется материальными условиями, а не мифами.
Тарас и Анфиса оживились. В глазах девушки вспыхнула надежда.
— Артём, правда? Они нас проводят? Мы сможем дойти до отца?
— Это промысел Божий! — прошептал старик Тарас, крестясь. — Музыка в таком месте...
Док, до этого слушая, как журчит в животе, вдруг встрепенулся.
— А ведь в ЦУР, Тарас говорит, и борщ настоящий варят, и горилку... — он сглотнул слюну. — И вареники с картошкой... Я голоден, как волк. А разве может быть плохим, непорядочным человек, который слушает Верку Сердючку? Пускай даже и в тоннеле метро. Я иду с вами!
Все посмотрели на Ваньку. Он молчал, его лицо было каменной маской. Что творилось в его голове? Никто не знал. Он лишь мрачно пожал плечами, что можно было расценить как молчаливое согласие.
Мы спрыгнули с платформы на рельсы, пошли в тоннель навстречу музыке. Фонарики выхватывали из мрака отвратительные детали: жирные, с лоснящейся шкурой крысы, шипящие змеи, свернувшиеся в лужах. Одна из них, крупная, гадюка, метнулась под ноги Анфисе. Ванька среагировал мгновенно — короткий, оглушительный выстрел «Сайги» разорвал тишину тоннеля. Грохот был таким, что я на мгновение оглох.
Музыка впереди резко оборвалась.
Воцарилась мёртвая тишина, и теперь в ней отчётливо послышался шорох — множества ног, бегущих по бетону. Я направил луч фонаря вперёд... и свет выхватил из тьмы кошмар.
Полуголые, грязные тела. Длинные, спутанные волосы. И глаза... Белые, мутные, слепые глаза, отражавшие свет, как у ночных животных. Руки с длинными, скрюченными ногтями, похожими на когти.
Анфиса вскрикнула и отшатнулась. Ванька рывком встал перед ней, подняв «Сайгу».
И тут из толпы отделился один и медленно вышел вперёд. Мужчина лет пятидесяти пяти, седой, с обветренным лицом, но в отличие от остальных — смотрящий прямо, хоть и невидящими глазами. Он был одет чуть лучше других — в рваную, но сохранившую вид военную форму без знаков различия.
— Не бойтесь, — его голос был низким и усталым, но говорил он на чистом русском. — Будьте нашими гостями, путники. У нас сегодня свадьба. Просим пройти к столу.
Я почувствовал, как по спине пробежал холодок.
— Благодарим за приглашение, — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Но мы спешим. Нам просто нужно пройти пару станций под землёй.
— У нас такой обычай, — мягко, но настойчиво парировал вожак. — Путники — почётные гости на свадьбе. Отдохнёте, перекусите, выпьете за молодых... и с миром пойдёте дальше. Нехорошо отказываться.
Я отошёл к своим.
— Что думаете?
— Ни за что! — тут же выдохнула Анфиса.
— Я останусь с ней, — мрачно буркнул Ванька, не опуская «Сайги».
И я не сразу понял о ком он: о карабине или о моей сестре.
— Но они же предлагают помощь! — возразил Тарас. — И еду! Я не ел нормально два дня! В желудке Майдан вот-вот начнётся.
— И я не ел, — поддержал его Док. — А вдруг и правда горилка будет? Свадьба, как-никак! Слушай, что я в тебя такой влюблённый?
Я терялся в этих присказках и побасенках Степана Степановича. Где он их нахватался? Непонятно! Но порою он эти фразочки применял явно к месту. Что тут скажешь? Опыт!
Голосованием — три против двух — решили принять приглашение. Ванька лишь язвительно усмехнулся:
— Ну, приятного аппетита, коммунист. Надеюсь, тебе понравится главное блюдо.
Мы двинулись за вожаком, который представился нам Миколой. Пока мы шли, он рассказывал свою историю.
— Дезертир я. Сбежал с фронта в тридцать третьем. Искал в метро убежище от людоловов. А нашёл... их. — Он кивнул на своих слепых соплеменников. — Детей. Когда всё началось, враги вывезли их в безопасное место. Кормили, поили, одевали, обучали! – Микола плюнул на рельсы. — А потом... потом жена американского президента уговорила всех детей вернуть в Киев. Гуманитарная акция. — Он горько усмехнулся. — Когда они вернулись, многим уже стукнуло восемнадцать. Родители их к тому времени уже давно были в Европе. А детям выезд из страны пан президент запретил — «must protect the homeland». Им прятаться пришлось от ТЦК. Спустились в метро. Болели, умирали... Пока я не пришёл. Научил их выживать. Здесь, внизу, — он провёл рукой по влажной стене, — как на фронте. Только стрелять не нужно. Ничего не взрывается. Так и живём. Со своими обычаями. Традициями.
Его рассказ повис в воздухе, страшный и нелепый. Продукт системы, доведённый до абсурда.
— А вот и «Минская», — Микола указал вперёд. — Добро пожаловать на свадьбу.
Мы вышли на платформу. И я увидел «стол».
Это было не то, что я ожидал.
Упырь.
Мы вышли на платформу "Минской", и меня чуть не вывернуло наизнанку. Не от вони — с ней я давно сроднился, — а от этой картинки. Костры горят, мясо на вертелах жарят, дым коромыслом. И запах... запах на самом деле был чертовски аппетитным.
Микола, наш слепой проводник, развёл руками и показал на кучку этих слепых уродов.
— У нас сегодня великая радость! Пять бракосочетаний!
Я оглядел "молодожёнов". Черти бы их побрал, я с первого взгляда не смог понять, кто из них мужик, а кто баба. Со второго и с третьего, впрочем, тоже. Все в лохмотьях, все давно не мытые, волосы длинные, лица стёртые. Без половых признаков. Как черви.
Микола что-то прокричал на своём птичьем языке, и все эти слепые твари захлопали в ладоши, заурчали. Полезли к нам, обнюхивать, как собаки. Я отшатнулся, но Анфиса вжалась в меня спиной, дрожа вся. Пришлось терпеть.
Церемония была короткой. Микола что-то пробормотал, а закончил громко:
— Плодитесь и размножайтесь!
И тут начался ад. Эти парочки, не стесняясь, повалились прямо на пол и давай друг на дружке скакать. А вокруг остальные дикари скандируют, топают ногами: "Да-вай! Да-вай! Да-вай!"
Я не выдержал — расхохотался. До слёз, до боли в животе. Тарас, старый пердун, смачно наблюдал, причмокивая. Док качал головой, бормоча что-то про "моральный облик и русского туриста". Анфиса закрыла лицо руками и шептала молитвы. А Левый... Левый сидел с каменным лицом, но я видел, как у него дрожат руки. Контролирует себя, падла, из последних сил, но держит чёртов poker face.
Когда этот цирк закончился, Микола пригласил всех к "столу" — груде ящиков, на которых разложили мясо и стояли жестяные кружки с какой-то мутной жижей.
Тарас и Док набросились на еду как последние голодающие.
— Вкусно! — чавкал Тарас.
— Настоящее мясо! — вторил ему Док, с жадностью откусывая. — Свинина свежая. Гриль!
Дожевав мясо, Док взял кружку, понюхал, сделал глоток.
— Я выпью, — заявил он. — Подождите минут десять. Если не умру — можете пить смело.
Он выпил, крякнул и протянул кружку обратно:
— Здорово! Ещё!
Анфиса сидела бледная, как полотно. Её тошнило, она отворачивалась.
Я ничего не ел и не пил. Просто сидел рядом с ней, положив "Сайгу" на колени. Левый делал вид, что пьёт, но я видел — он только губы мочит.
А потом я присмотрелся к тому, что они едят. Кости какие-то мелкие... и на одной из них болтался кусок кожи с синей татуировкой. Я её узнал – контур «полторахи» пива с трезубом. Такую носил один парень из "оболонских", Штырь, который пропал на прошлой неделе где-то в этих районах.
Я медленно повернулся к Миколе.
— А это что за мясо-то, дружище? — спросил я тихо.
Он улыбнулся своей слепой улыбкой.
— Поросятина свежая, хлопчик, — просто сказал он. — Сверху посылочка недавно пришла.
Я этому фраеру почему-то не поверил.
Анфиса.
Тошнота подкатывала к горлу с новой силой. Этот сладковато-прогорклый запах жареного мяса, хриплое улюлюканье дикарей, чавканье Тараса и Дока… Всё это сливалось в один сплошной кошмар. Я схватила брата за руку.
— Артём, умоляю, уйдём отсюда. Сейчас же. Мне плохо. Я не могу больше здесь находиться.
Артём, бледный и напряжённый, кивнул. Он повернулся к вождю, который сидел с блаженной улыбкой, словно наблюдая за идиллией.
— Мы благодарим за гостеприимство, Николай Батькович, но нам пора, — сказал брат, стараясь говорить твёрдо.
Ванька, до этого молча сидевший рядом со мной, мрачно поднялся, его рука лежала на прикладе «Сайги».
— Да, пора. Пока все целы.
Мерзкий вождь медленно повернул к нам своё невидящее лицо. Его улыбка не дрогнула.
— Как жаль, что вы так спешите. Но у нас такой обычай — провожать гостей игрой. На удачу. Называется «Жребий». Одна быстрая игра — и вы свободны.
Едва прозвучало слово «жребий», с Доком случилась истерика. Он, уже изрядно захмелевший, затрясся, закатил глаза и с грохотом рухнул на пол, бормоча что-то бессвязное: «Замуровали… демоны… замуровали!..»
Никто не успел к нему подбежать. Вождь тем временем достал из-под плаща грязный холщовый мешочек и тряхнул им. Послышался сухой стук костей.
— Все гости нашей общины тянут по одной косточке, — объявил он, и в его голосе впервые прозвучала неумолимая сталь. — Кто вытащит короткую — тот Избранный. На удачу всем нам, — он плотоядно облизнулся и подмигнул мне.
Моё сердце заколотилось с такой силой, что я едва дышала. Я видела, как Ванька и Артём обменялись одним-единственным взглядом — взглядом обречённых волков, попавших в капкан. Но деваться было некуда. Нас плотным кольцом окружили молчаливые, слепые фигуры.
Первым тянул Ванька. Его кость была длинной. Потом Артём — тоже длинная. Пришедший в себя Док, рыдая, вытащил длинную. Тарас, дрожа от страха, — снова длинную.
Моя очередь. Я протянула дрожащую руку. Холодная, обточенная кость… Я вытащила её и разжала пальцы.
Она была короткой. Самой короткой. Вождь не был полностью слепым. В пляшущем свете костров он точно разглядел, какая именно кость досталась мне. Вождь хрипло выкрикнул непонятное мне слово.
И в ту же секунду громкий, ликующий рёв оглушил меня. Слепые дикари подняли руки, завывая от восторга.
Вождь поднялся. Его лицо сияло.
— Гости свободны! — провозгласил он. — Можете идти. Но девушка… — он повернул ко мне своё невидящее лицо, и его улыбка стала жуткой, хищной, — девушка остаётся с нами. Она Избранная! Так решила судьба. Так решил жребий. Фатум!
Время остановилось. Я онемела, не в силах издать ни звука, глядя на эту короткую костяную палочку в своей ладони.
Первым взорвался Ванька. Он рывком вскинул «Сайгу», его лицо исказила чистейшая ярость.
— НИКТО НИЧЕГО НЕ РЕШИЛ! Тут решает человек с ружьём, вашу мать! А ружьё у меня! Она не останется! Ты понял меня, слепой ублюдок?!
Артём бросился ко мне, заслоняя собой, его голос сорвался на крик:
— Это безумие! Мы не отдадим сестру!
Док, сидя на полу, смотрел на меня, и в его глазах был уже не страх, а бесконечная, всепоглощающая жалость. Он протрезвел внезапно и всё понял.
А Тарас… Тарас попробовал сделать шаг ближе ко мне, но дикари уже крепко его держали.
Я стояла, прижав к груди ту самую короткую кость, и смотрела на брата, на Ваньку, готовых ради меня на смерть. Дикари подобно цунами стали надвигаться на нас. Им были нужны не мой брат, ни наши спутники. Им была нужна я, Анфиса Ершова, дочь патриарха Андрея.
Я тихо, почти беззвучно, прошептала:
— Нет… Господи, нет… Спаси и сохрани!
И тут прогремел выстрел.
Упырь.
Тьма была не просто отсутствием света. Это была густая, бархатная плоть, в которой мы барахтались, как черви в глине. Воздух — спёртый, пропитанный потом, кровью и дымом от последних патронов. «Сайга» моя оттянула плечо, ставшая вдруг неподъёмной железкой. Огонь я вёл, не целясь, швырял свинец в кромешную, воющую тьму, где копошились они. Глаза Миколы, эти два белесых пятна, до сих пор стояли передо мной.
Левый, тот ишачил молча, по-рабочему. Слышал только хрип его, да глухое чавканье приклада «Вепря» о кость и мясо. Прикрывал сестру. Идеалист, блин. Одно слово.
А в голове — обрывки, как клочья мяса на гвоздях, что я увидел у входа в тоннель.
И они. Лезут. Не люди уже — шевелящаяся стена грязных тел, глазёнки горят, как у пауков. Я палил из «Сайги», разряжая магазин в эту массу. Разрыв — и они откатываются, оставляя на бетоне размазанных соплеменников. Но тишины нет. Только этот вой. Многоголосый, нутряной. Как будто сама земля орёт.
— Пригнись! — сиплю я, и сам не понимаю, откуда сил хватило — швыряю Анфису вбок, под откос.
Она аж взвизгнула. А над её головой, с того свиста, что был секунду назад, в стену втыкается здоровенный заточный шип, от бедренной кости, не иначе. Отскакивает, звякнув.
Микола, ихний то ли жрец, то ли вождь, с каменным лицом, — сорвался. Орёт нам вслед, голос срывается в фальцет:
— Вернётесь! Плоть ваша станет частью нашего рода! Сольётся! Мы будем помнить ваш страх на вкус!
Бред, конечно. Но по спине побежали мурашки.
Прорвались. Каким-то чудом. Откатились в этот южный тоннель, за горловину. Слышим, как там, на Минской, вой сменяется каким-то ликованием. Значит, с Доком и Тарасом всё ясно. Пропали.
И тишина наша теперь оглушает хуже любого боя. Только наше хриплое дыхание. И один-единственный фонарик, что у Левого, мигает предательски, выхватывая то рельс ржавый, то лицо Анфисы — белое, потерянное.
Один фонарь. И сзади — тьма, в которой они сейчас жуют плоть нашего побратима. Нашу память. Наш род, блин.
Тьма ждет. И она терпелива. Но мы не доставим тьме удовольствия. Мы побарахтаемся. Надо валить!
Левый.
Тьма облепила нас, как мокрая тряпка. Дышим — как паровозы, пар клубится в луче фонаря, что дрожал в моей руке. Анфиса прижалась ко мне, мелко трясется. Ванька, тот прислонился к стене, слушает. Лицо в тенях — каменное.
Тишина — та ещё. Не мёртвая, а живая, гудящая шёпотом. Слышишь? Не слышишь, а чувствуешь. Сотни глаз сзади, из той тьмы, где остались свои. Где Микола со своей паствой. И скрежет какой-то. Металл по металлу. Далекий.
— Левый, не время стоять! Валим! — Ванька отталкивается от стены. Голос хриплый, без права на возражение. — Сейчас. Пока свет есть. Иначе все тут сдохнем. Стариков не спасти.
Словно прикладом по затылку ударил. «Стариков». Док. Седой, эта его фирменная шляпа, усталый взгляд умных глаз сквозь вечно грязные стёкла очков. Тот, кто нас вытаскивал раненых, истекающих кровью, когда другие сливали. Товарищ.
— Мы не можем бросить своих! — вырывается у меня. Сам слышу, звучит это по-детски. Но иначе нельзя. — Док наш! Мы своих не бросаем! Ванька, это важно. Для меня важно. Чтобы не стать сволочью!
Упырь поворачивается ко мне. В тусклом свете его лицо — маска чистого презрения.
— Твои идеи о братстве и справедливости нас и погубят! — слова он швыряет, как камни. — Там орда каннибалов! Да, Левый, тех самых каннибалов, в которых ты не верил всего час назад. Орда! А нас трое! Ты их накормишь своими принципами? Или Анфису им на закуску отдашь?
Сердце стучит где-то в горле. Он прав. Чёрт возьми, он прав по-своему. Но если следовать его правде, то мы уже проиграли. Ещё там, наверху.
— Если мы станем как они, бросая своих, — говорю я, и голос крепчает, становится вызовом, — то зачем нам выживать? Чем мы будем лучше этих людоедов слепошарых?
Ванька что-то хочет бросить в ответ, яростное, беспощадное. Но не успевает.
Из темноты, прямо в лицо, врезается крик. Дока. Стариковский, сорванный, полный такой животной, простой боли, что кровь стынет.
— Хлопцы! Бросьте меня здесь! Спасайтесь, глупцы!!
И всё. Споры, принципы, прагматизм — всё это сгорает в одну секунду. Словно щелчок выключателя.
Ванька, тот самый циник, что минуту назад говорил о неизбежности, с рычащим, полным ярости и отчаяния: «Чёрт с вами!» — первым дёргается с места, бросается в черноту, на этот крик.
И мы за ним. Я — с «Вепрем», поставив последний полный рожок. Анфиса — цепляясь за мою куртку.
Бежим на голос, стреляя во всё, что движется. Бежим в самое пекло.
И это единственный правильный выбор за весь этот долгий, проклятый день.
Док.
А ведь всё начиналось с косточки. Короткой, отполированной чужой ладонью, судя по всему, человеческой. Анфиса, невезучая девчонка, вытащила её из мешка. А ещё верующая! Куда смотрит её Бог? Глянул я на неё, на косточку-то, и сразу протрезвел. Да что там протрезвел? Как сквозь землю провалился. Прямо, как в том анекдоте про Чапаева: «Вот, Петька, кость… А собаки-то где?». Собаки? Эти собаки оказались с человечьими лицами.
Они взяли нас стремительно, как шторм. Тарас — спятивший сепаратист — ревел, дергался, пока они его не придушили, прижав к полу, холодным на ощупь, будто палуба в гололёд. А мне скрутили руки за спину. Старые кости хрустнули.
Потом был свет. Огонь костров выхватывал из тьмы рожи, искаженные чем-то первобытным, голодным. Не людской голод, нет. Точно бешенство.
Тараса поволокли к очагу, вставив в рот грязную тряпку. Он пришёл в себя, брыкался, мычал. А я лежал, как мешок с костями, и понимал: сейчас будут резать. Как на консервном заводе. «Прощайте, господин барон», — прошептал я про себя. Сказать-то ему уже было нечего.
И резанули. Быстро, профессионально, словно фельдшер на выезде вскрывает периферическую вену. Только вместо шприца — заточка. Горло Тараса распустилось алым тюльпаном. Он хлюпнул, захрипел и затих. Смотрел на меня стеклянными глазами. Я отвёл взгляд. Стыдно стало. Как перед строем.
Ванька, Левый, Анфиса… Ушли. Правильно. Один шанс на десять — и они его взяли. Я уже мысленно прощался, готовился к бульону, в который, видимо, и угожу.
Но тут подошел он. Микола. Невысокий, сухопарый, с глазами как у дохлой трески. Присел на корточки. Нож к горлу поднёс. Холодный.
— Сколько у них ещё патронов? — спросил тихо, по-хозяйски.
— Не знаю, — честно ответил я. — Мало.
Он кивнул, будто врач, подтвердивший диагноз. Покосился на нож у моего горла.
— Зови своих спутников на помощь! — приказал он, и в голосе его вдруг послышалась какая-то театральная надрывность. — Или смерть!
И тут во мне что-то щёлкнуло. Как будто сработал аварийный клапан. Эти идиоты думали, что я, как в плохом кино, буду звать ребят в ловушку. «На помощь!». Ни хрена подобного.
Я вдохнул полной грудью, как перед вахтой в машинном отделении, и проревел что есть мочи, чтоб эхо по тоннелям понесло:
— Хлопцы! Бросьте меня здесь! Спасайтесь, глупцы!!
Микола аж подпрыгнул от неожиданности. Его спокойствие испарилось. Он дико ругнулся и, не целясь, ткнул мне ножом в живот. Раз. И выдернул нож. Державшие меня за руки каннибалы плотоядно заверещали.
Глупо. Ничего важного не задел. Но больно. Очень.
— Чёртов недоносок! Безбородый Гэндальф! — выругался вождь и скрылся в темноте, а я остался лежать, чувствуя, как по живой плоти растекается тепло.
А потом началось. Сперва — одинокий выстрел «Вепря». Потом очередь выстрелов «Сайги». Вспышки, будто молнии в шторм, на секунду освещали тоннель. Я видел, как Ванька, этот циничный чёрт, действовал не как герой, а как хирург на поле боя. Точно, без суеты. Короткие очереди — и дикари падают. Он заходил с фланга, использовал темноту. И… добивал. Методично. Без злобы. Как дезинфекцию проводит. Страшно стало. От такой эффективности.
В какой-то момент я увидел, как к Анфисе кинулся пацан, совсем юнец, с ножом и безумием в глазах. Из последних сил я крикнул. Левый услышал, обернулся. «Вепрь» буркнул разок, почти в упор. Лицо у пацана перестало существовать. Просто исчезло, заменённое на багрово-алое месиво. И я видел, как Левый застыл, смотрел на свое дело. Его накрыло. Понял я это. Палач. Добровольный. Это уже не выстрел в Юрко на развалинах сожжённого хутора. Это другое.
В свете последних вспышек и догорающих костров Ванька тоже увидел меня. Крикнул Левому что-то про шум. Тот начал орать, палить в потолок. А Ванька, как заправский боцман на абордаже, рванул ко мне, отшвырнул оглушённого дикаря и потащил меня, как мешок с углем, прочь из этого ада.
— Держись, старик, — хрипел он, волоча меня по бетону. — Не помирай, блин. Сейчас доктора найдём.
А я, теряя сознание, думал: «Какой уж тут доктор, сынок… Тут один «доктор» — и тот скоро кончится…»
Анфиса.
Мы бежали по коридору из тел. Они были повсюду — мягкие, теплые и такие ужасающе безмолвные. Я не молилась больше. Слова застревали в горле комом, бессильные и пустые. Вместо молитвы в голове стучало: «Не споткнуться, не упасть, не посмотреть ему в лицо».
Потом я увидела Дока. Его волок Ванька, как щенка, одной рукой по полу, перетаскивая через трупы и раненых… дикарей. Лицо Степана Степановича было цвета мела, а из-под слабых пальцев, прижимающих живот, упрямо сочилась алая живая лента. Его хрип врезался в меня острее любого ножа.
— Анфиса... повязка... давящая… — он выдохнул, когда мы пробились обратно к тоннелю, расположившись на рельсах, и в его глазах был не страх, а просьба. Профессиональная, чёткая просьба фельдшера к коллеге.
И что-то во мне перемкнуло. Больше не было места ужасу, отчаянию или слезам. Был только он, кровь и холодная, кристальная ясность: если я сейчас ничего не сделаю, он умрёт.
С рыданием, которое вырвалось из самой глубины души, я из последних сил рванула подол своей рубахи. Ткань с треском поддалась, обнажая кожу. Док бормотал инструкции, а мои руки, эти глупые, бесполезные руки дочери митрополита, вдруг стали инструментами. Твёрдыми, точными. Я складывала ткань, прижимала к ране, давила изо всех сил. Я видела, как алый поток отступает, побеждённый. И это был самый сильный, самый святой миг в моей жизни. Я победила смерть. Не Бог. Я сама.
В нише, в гробовой темноте, на меня нахлынуло осознание. Я оглянулась. Ванька, его руки в крови, смотрел на меня не как на ребенка, а как на равного. В его взгляде было странное, новое уважение. И Артём, убивший сегодня человека, чтобы спасти меня, чтобы спасти Дока, искал в моих глазах опоры.
Я с силой, до боли, сорвала с шеи крестик. Цепочка оставила на коже тонкую, жгучую полоску. Я швырнула его в темноту. Всё. Кончено. Отныне моя вера — это сила Ваньки, готового на всё ради нас. Это боль Тёмы, которая значит, что он ещё человек. Это мои руки, умеющие спасать.
Дальше — кошмар наяву. Артём, как титан, взвалил на себя потерявшего много крови, но не потерявшего сознание Дока. Он нёс старика, зажимая свободной рукой рану на животе. Мы с Ванькой бежали следом, а тьма за спиной дышала, шелестела сотнями ног и слюной. Фонарь мигал, как предсмертный пульс. И когда он погас, из горла у меня вырвался не крик страха, а крик ярости. Ярости на эту беспомощность.
За три мгновения до того, как фонарь погас окончательно мы едва не врезались в стену, которая перекрывала тоннель справа-налево и снизу-вверх. Из стены торчали дула.
— Огнемёты, — пробубнил над ухом брат, опуская на рельсы Дока.
— Назовите себя! — прозвучал голос, металлический, как робот.
И я закричала. Вложила в этот крик всё: своё имя, своё проклятое происхождение, свою отчаянную надежду.
— Я Анфиса Ершова — дочь патриарха ЦУР отца Андрея! Впустите нас!
Вспышка выстрела Ваньки осветила тоннель на секунду, вырвав из мрака силуэты десятков каннибалов. И тогда прозвучала команда: «Прижмитесь к стенам!».
Мы прижались. И мир взорвался.
Огненный смерч выжег сетчатку. Вопли, вой, этот сладковатый, тошнотворный запах паленого мяса… Меня рвало от ужаса и отчаяния. Силы, что держали меня все это время, покинули разом. Ноги подкосились.
И я упала. Но не на холодный пол. Я упала в крепкие, уверенные руки. Он поймал меня. Ванька. Упырь. Мой защитник. Он прижал меня к груди, пахнущей дымом и смертью, и это пахло жизнью. Это пахло безопасностью.
И пока сознание уплывало в чёрную пучину, последней мыслью, яркой и ослепительной, как тот огонь, стало простое, страшное, прекрасное знание. Знание, от которого теперь не спрятаться. Я не просто благодарна. Я не просто доверяю.
Я люблю.
И потом — только тьма.
Глава 5
Воздух на Майдане был густой, как патока, и сварен из трёх составляющих: едкой щёлочи горящей резины, приторной надежды и кислого, до дрожи знакомого, перегара страха. Мужчина средних лет, слегка сутулый, но ещё крепкий, в очках. Его втиснуло в самую гущу, придавило к чужим спинам, заставило дышать этим варевом. На голове, словно шлем сумасшедшего рыцаря, гремела пустая кастрюля. Он не поверил, ощупал кастрюлю руками. Убедился, ахнул. Огляделся. Вокруг стояли такие же, как он люди с кастрюлями на головах.
Впереди возвышалась сцена, залитая ослепительным светом, — алтарь этого нового безумия. На ней метался оратор, тощий, с перекошенным от крика лицом. Он держал микрофон, словно готовую к последнему броску кобру, и его голос, превращенный динамиками в металлический рёв, вбивал слова прямо в подкорку.
— Наш президент-вор отказался подписать соглашение об ассоциации с Европой! — выл он, и слюна брызгала в микрофон и летела в толпу, замерзая на лету в ледяные шарики. — Це зрада!
Толпа, как один организм, издала протяжный, трагический стон. Тысячи глоток прошил единый спазм отчаяния. Желто-синие полотнища взметнулись, укрывая якобы залитые слезами лица.
И тут же, не переводя духа, оратор, будто сорвав с себя траурную маску, вновь впился в микрофон, и лицо его исказилось уже победной гримасой:
— Но мы его заставим! Мы заставим его подписать! Перемога!
Море людское тут же вскипело. Рыдания сменились диким ликованием. Те же самые люди, что секунду назад корчились от горя, теперь колотили друг друга по спинам, горланя что-то хриплое и торжествующее.
Не успевал отзвучать этот вопль, как оратор, не давая толпе остыть, снова ввергал ее в пучину.
— Сенатор из США! Наш брат, наш союзник! — голос его дрожал от несправедливости. — Его держат в аэропорту марионетки Банды! Не выпускают! Зрада!
И снова — дружный, отрепетированный вой. Каждый чувствовал, как его собственная глотка непроизвольно сжимается, подчиняясь общему ритму.
И снова, будто щелчок выключателя:
— Наши люди уже там! Прорвались! Освобождают его! Скоро сенатор будет здесь, с нами! Перемога!
Толпа взорвалась. Пляски стали яростнее, глаза у людей блестели уже не от слез, а от какого-то исступления. Мужчину качало на этой волне, как щепку. Он скакал, когда все скакали, под крик «Хто не скаче, той москаль!». Кастрюля гремела, очки сползали, а внутри булькала странная, липкая эйфория, знакомая по давним массовым мероприятиям, смешанная с едким, стыдливым осадком.
Это был конвейер. Чудовищный эмоциональный конвейер, где «зраду» и «перемогу» штамповали с циклопической скоростью, не заботясь о смысле, нуждаясь лишь в чистой, бесперебойной энергии безумия, что поднималась от толпы густым, невидимым паром.
Снова над площадью зазвучали слова оратора. Он изгибался, хватал себя за голову и выл в микрофон, и голос его, усиленный до немыслимой громкости, бил по ушам, как молотком.
— Зрада! — выл он. — В аэропорту — самолеты из Москвы! Спецназ! Зараз нас усих порубают из пулеметов!
Толпа ахнула — не так, как ахают при несчастном случае, а как ахают в театре, узнав, что героя отравили. Тысячи глоток дружно испустили трагический стон. Флаги взметнулись, чтобы укрыть полные горя лица. Желто-синее море колыхалось в судорогах показного горя.
Не прошло и минуты, как оратор, отряхнувшись, как собака после купания, снова вцепился в микрофон.
— Перемога! Наши побратимы в аэропорту их скрутили! Допрашивают! Перемога!
И море тут же вскипело. Рыдания сменились плясками. Те же самые люди, что секунду назад заламывали руки, теперь колотили друг друга по спинам в припадке братания, горланя песни.
Мужчину понесло этим приливом. Он чувствовал, как что-то в нем натягивается, как струна, вибрируя в унисон с общим гулом. Потом был новый виток: похищение лидера Автомайдана, отрезанное ухо, пытки. Толпа снова завыла, проживая чужую боль как свою. И тут же — освобождение, пришитое ухо, медицинское чудо! — и все снова плясали.
Через некоторое время на сцену вскарабкался маленький лысый человечек в круглых очках, похожий на вспотевшего кролика из советского Винни-Пуха. Он запрыгал у микрофона, выкрикивая что-то на украинском. Фразы долбили, как гвозди: «Куля в лоб, так куля – в лоб! Банду – геть! Юле – волю!».
Потом по толпе прокатился новый клич: «Хто не скаче, той москаль!»
И он скакал. В груди булькал тот самый странный восторг, знакомый с детства по массовым зарядкам, смешанный с едкой стыдной неловкостью, как если бы тебя застали за рукоблудием.
Потом его понесло к палаткам. Пахло бутербродами и чем-то, что с натяжкой можно было назвать пирожками. Веселые старушки с кастрюлями на головах, словно жрицы какого-то абсурдного культа, разливали чай. Он был терпкий, с химическим привкусом, бодрящий, как удар хлыста. После него снова хотелось скакать и кричать.
Кто-то рядом раздавал доллары, цепи, биты. Молодежь хватала их с хищным азартом. И тут его взгляд упал на парня. Тощий, жилистый, лицо — сплошной шрам, будто его кто-то собрал из лоскутов. Парень ловко крутил в руках нунчаки, его движения были отточены и лишены всякого лишнего усилия.
И эта картина — раздача оружия под бодрящий чай и песни — вдруг показалась до тошноты знакомой. Не из жизни, а из какого-то старого, дурного сна.
— Что это? — хрипло спросил он, указывая на парня.
— Восьмая сотня обороны Майдана, — бодро ответил сосед. — Готовятся к атаке «Беркута».
Парень повернулся. Их взгляды встретились. Сквозь запотевшие стёкла очков, сквозь дым костров, сквозь этот общий морок, Док вгляделся в это изрезанное лицо. И его собственные губы, будто помимо воли, беззвучно сложились в одно-единственное слово, вырвавшееся шепотом, полным не веры, а узнавания:
— Ванька?.. Ты?..
Мир вокруг, такой яркий и до тошноты реальный, на секунду дрогнул и пошел трещинами, как плохая декорация.
* * *
Воздух на Грушевского был иной — не патока, а едкий, колючий бульон из промозглого февральского холода, щёлочной гари от покрышек и густого, животного запаха страха, что исходил уже по обе стороны баррикад. Он висел неподвижно, этим страхом, не уносясь вверх, а прижимаясь к обледеневшему асфальту.
За стеной из щитов, облепленных наледью, стояли они. Лейтенант, высокий, широкоплечий, чувствовал, как холод пробивается сквозь толстую зимнюю форму, добираясь до самого нутра. Он смотрел сквозь прозрачное забрало шлема. В свете костров и факелов, за полосой ничейной земли, копошилась жизнь. Девчонки, похожие на студенток, с сосредоточенными лицами разливали по бутылкам какую-то бензиновую бурду. Парни, совсем пацаны, получали из рук веселых старичков биты, арматуру, самодельные дубинки. Это была тихая, методичная подготовка к забою.
— Лейтенант… — хриплый шёпот справа. Молодой сержант, с лицом, почерневшим от усталости и копоти. — Нас кинули? Мы тут все погибнем?
Лейтенант повернулся к нему. Видел в его глазах не страх даже, а недоумение, как у ребёнка, которого зачем-то бросили в клетку к голодным зверям.
— Ничего, — сказал лейтенант, и его собственный голос прозвучал глухо и фальшиво. — Помощь идёт. Сейчас подкрепление. Держись.
Он видел, как сержант кивнул, стараясь поверить, и отвернулся, чтобы скрыть дрожь в руках. Помощь не шла. Где сейчас его президент, который был гарантом той Конституции, которую они клялись защищать? Этого никто не знал. Они прикрывали своими телами правительственный квартал. Он был тут не ради приказа, а ради защиты Родины.
Лейтенант, видя, как в сотне метров от них, у тёплых «ауди» с затемнёнными стеклами, суетятся штабные, отошёл от строя, пробираясь по утоптанному снегу к одной из таких машин. Постучал в стекло. Оно опустилось, и оттуда, вместе со струёй тёплого, спёртого воздуха, пахнувшего кофе и дорогим табаком, на него глянуло сытое, благообразное лицо полковника.
— Товарищ полковник, — начал лейтенант, сдерживаясь. — Раздай автоматы. Иначе не удержим. Они сейчас пойдут. У них зажигательная смесь!
— Нельзя, — полковник брезгливо сморщился. — Приказ был сверху. Не стрелять. А то ВВС скажет, что мы палачи. Кровопийцы. Как потом в Париж с такой репутацией поедем?
— Так дай мне одному! — голос лейтенанта сорвался. — Я выйду, стрельну в воздух, над ихними кастрюлями! Они же трусы! Разбегутся, как стая павианов!
— Приказ — не стрелять! — отрезал майор, и в его глазах не было ни страха, ни сомнений, лишь плоская, казённая уверенность.
— Командир! — лейтенант упёрся руками в рамку двери. — Закон о милиции! Мы обязаны применить огнестрел: угроза жизни сотруднику! Они нас живьём жечь будут!
— Какой закон, лейтенант? — майор устало вздохнул, как взрослый, объясняющий ребёнку азы арифметики. — Забыл, что ты подчиняешься приказу? А приказ — не стрелять.
— Командир, если милиция не исполняет законы, государство сгинет в пекле войны...
Полковник бросил гневный взгляд на подчинённого. Лейтенант отступил от машины. Стекло поползло вверх, отсекая его от тепла и разума. Он стоял, глядя, как его отражение в тёмном стекле расплывается и исчезает. «Если милиция не исполняет законы, государство сгинет в пекле…» — мысль пульсировала под шлемом.
Он вернулся к своим. Молча, с лицом, на котором не осталось ничего, кроме усталой решимости, стал раздавать дубинки. Резиновые, беспомощные палки против бутылок с горючей смесью и заточенной арматуры.
— Вперёд! — крикнул он, и его голос прозвучал как скрежет по металлу. — Отбирайте бутылки! Смеси!
Он первым шагнул из-за щитов, на эту полосу смерти. Его большая фигура была идеальной мишенью. За ним, с короткими, хриплыми криками, двинулись остальные.
И началось. Не бой, не штурм — хаотичная, дикая свалка. Визг, крики, хруст, чавкающие удары по живому. Лейтенант отбивал дубинкой летящую в сержанта бутылку, она разбилась у его ног, бензиновая волна опалила брюки. Он видел перекошенные лица, безумие в глазах тех, кто ещё час назад изображал «мирных протестующих».
Он не увидел кирпича. Тяжёлый, красно-коричневый, он прилетел откуда-то сбоку, из толпы, с размаху, с расчётом. Глухой, костяной щелчок. Яркая, ослепительная вспышка в голове. И тут же — густая, бархатная, беззвучная тьма.
Он не упал сразу. Его тело, огромное и внезапно ставшее неуправляемым, качнулось, замерло на секунду, а потом медленно, как подкошенное дерево, осело на грязный, растоптанный снег. Последнее, что он почувствовал, — холодную влагу на щеке и далёкий, как сквозь вату, победный рёв. А ещё, что его куда-то тащат.
* * *
Палатка была островком относительного порядка в этом жёлто-синем хаосе. Стоял густой, терпкий запах йода, перекиси и чего-то ещё, химического и сладковатого — возможно, самого страха, что впитывался в брезент. Она поправляла разложенные на столе инструменты. Не хирургические — информационные. Щупы, зажимы, провода с электродами, шприцы с прозрачными жидкостями, чье действие она знала досконально. Она была специалистом по боли. Её скальпелем был страх, её анестезией — отчаяние. Её задачей было вскрывать не тела, а волю, добывая из человеческого нутра нужные заказчику сведения.
Дверь палатки распахнулась, впустив вихрь морозного воздуха, воя толпы и чадного духа костров. Двое втащили внутрь грузное, безвольное тело в рваной милицейской шинели. Бросили на походную койку.
— Всем выйти вон! — её голос прозвучал резко, металлически, отработанным движением включив «режим». — Я буду работать!
Помощники, парни с горящими от «чая» глазами, послушно вышли. Но двое — тощий брюнет в строительной каске, чьё бледное лицо было покрыто сеткой узких шрамов, и пожилой мужчина в очках и дурацкой кастрюле на голове — задержались.
Она уже повернулась к своему «подопытному», к этому «менту», «псу режима», мысленно подбирая подход, оценивая его крепость. Сначала связать, затем привести в чувство, а после… После будет интересно. Но странный старик преградил ей путь. Его глаза за стёклами очков были не безумными, а ясными и острыми.
— Анфиса, — тихо, но властно сказал он. — Взгляни на него. Смотри на его лицо!
Он стащил шлем с «мента». Она брезгливо скользнула взглядом по грязному, окровавленному лицу. Бессознательное, обезличенное мясо. И вдруг… что-то дрогнуло. Линия подбородка. Разрез глаз. Что-то до боли знакомое, прорвавшееся сквозь синяки и ссадины.
— Это же твой брат, — старик сделал ударение на каждом слове. — Артём.
Мир не поплыл. Он рухнул. С грохотом, с треском, словно падали стены. Её профессиональная маска, этот ледяной панцирь, которым она так гордилась, рассыпалась в прах за одно мгновение. Перед ней был не «объект», не «мусор». Это был Артём. Её старший брат, который когда-то, в другой жизни, качал ее на коленях и смешил до слез. Который нашёл её спустя годы, на протяжении лет, когда они с отцом считали его мёртвым.
Инструмент выпал из её ослабевших пальцев, звякнув о пол. Она отшатнулась, ударившись спиной о стол, и он затрещал, грозя опрокинуться. Из глаз, предательски, хлынули слезы — не тихие и горькие, а истерические, душащие. Она задохнулась в рыданиях, в этом внезапном, сокрушительном провале в прошлое, в память, в ту самую человечность, которую она здесь, в этой палатке, методично вытравливала из себя.
Собрав волю в кулак, она, не говоря ни слова, достала нашатырь, и поднесла его к лицу Артёма.
Упырь.
Холодный пот стекал по спине. В носу стоял дух бензина, пота и этого долбанного «чая», от которого зубы сводило. А в голове — каша. Горячая, густая каша из двух жизней.
Смотрел я на эту троицу — Дока в его дурацкой кастрюле вместо фетровой шляпы, Левого, который трясся как осиновый лист, лёжа на полу палатки, и Анфису, что только что собиралась разрезать «мусора» на части, и сразу же рыдала над братом. И думал: вот же поворот. Если б старик тогда у раздачи дубинок не окликнул меня — так бы я здесь и застрял навсегда, и лупил бы «ментов» за идею. А идея-то оказалась дерьмовой, подсказанной свыше каким-то долбанным программистом.
Едва Левый, захрипев, очнулся, он смотрел на свои руки так, будто впервые увидел, что на них нет крови. А кровь-то была. Да ещё сколько! Мы с Доком его еле-еле обезвредили и скрутили на Грушевского. И Док, молодец, сразу и Анфиску нашёл у палатки, и Левого под «мусорским» шлемом узнал.
— Что это? — хрипит Левый. — Где мы? Как это... возможно?
Док, наш местный мудрец, очки протирает, пытаясь собрать мысли в кучу.
— С возвращением памяти, Артём Андреевич! Как это возможно, попробуем разобраться. Я на Майдане-то никогда не был. Я в те дни в Польшу по обмену опыта ездил. Давайте уже, говорите, кто что помнит последнее? По-настоящему последнее?
Анфиса, все еще дрожа, выдавила:
— Тоннель... Мы бежали. От тех... от Миколы. Док, ты был ранен.
Ну, а я что? Я помнил все. Как будто вчера было. Андрюха мёртв. Белый Тигр мёртв. Тарас, которого порезали как свинью. Эта стена в тоннеле. И тот последний выстрел «Вепря», что мне вручил Левый, когда закинул Дока на плечо. Эта воющая масса. Помнил я и огнемёты, этот запах жареной человечины... И она. Анфиса. Падала, гасла, как свеча. И я её поймал.
— Анфиса, я помню, как ты упала там, в свете огнемётов, а я тебя успел поймать, — сказал я, и имя это вышло само собой, без привычной мне ругани, даже с какой-то дурацкой теплотой.
Она вздрогнула и посмотрела на меня. Не так, как раньше — с опаской или брезгливостью. А как на своего. В этой дурной палатке, среди этого цирка, это выглядело дико.
Но лучше всех память оказалась у Левого.
— После огнеметов, — начал он, и голос его был ровным, безжизненным, будто он доклад читал. — Они откатились. К «Минской». Ворота открылись. И вышли оттуда... фигуры. В белом. Скафандры, комбинезоны... маски. Не знаю… Я пытался встать... а потом... потом просто повалился. В глазах потемнело. Как будто газ. Усыпляющий.
Он посмотрел на нас, и в его взгляде читалась одна и та же мысль, что и у меня.
Значит, всё так и было. Настоящий ад был там, в тоннеле. А этот... этот Майдан — просто красивая картинка для лохов. Аттракцион какой-то. И мы сидим здесь, выдернутые из одного кошмара и брошенные в другой, придуманный.
— Это всё вокруг ненастоящее? — спросила Анфиса. — Как в фильме…
— «Матрица»! — воскликнул я.
— «Тринадцатый этаж» мне больше нравился, — возразил Док. — Ну, да не стоит. Если мы оказались в симуляции, нам нужно из неё выйти.
— Разумно, Степаныч! — пробасил Левый. — Но как это сделать? Может, просто умереть?
— В «Матрице», если тебя убивали в симуляции, ты вроде умирал и в реальности, — вставил я.
— В «Тринадцатом этаже» тоже, ¬— кивнул Док. — Возможно, что здесь есть какой-то квест, который мы должны выполнить, чтобы выйти из этого симулякра.
Мы замолчали. За стенами палатки выла толпа. Иногда доносился визг очередного оратора.
Сидим мы в этой вонючей палатке, а в голове — одна и та же заезженная пластинка: как отсюда вывалиться? Левый, бледный как смерть, вдруг начинает нести околесицу про снайперов. Мол, исторически Майдан победил потому, что с крыши «Украины» стреляли по всем подряд. И по своим, и по нашим. Чтобы народ возненавидел Януковича окончательно.
— Может, нам туда надо? — говорит он, и глаза у него горят этим знакомым фанатичным блеском. — На крышу отеля «Украина»! Узнать, кто они. Обезвредить. Остановить бойню.
Док, ясное дело, хмыкает и бормочет что-то про «разумный риск». Разумный. В виртуальном мире, где всё такое настоящее, что реальный мир кажется бредом.
Гляжу я на них и понимаю — других идей всё равно нет. Сидеть тут — значит сгнить в этой симуляционной палатке, став зомби для развлечения каких-то подонков.
— Ладно, — рычу я. — Сыграем в этот квест. Левый, извини, брат, но мне придётся тебя связать.
Беру веревку, что валялась в углу, и начинаю крутить руки Левому. Тот ухмыляется, мол, попробуй свяжи меня, если я буду возражать. Я бы и пробовать не стал.
Вываливаемся из палатки. Сразу натыкаемся на пару охранников с дубьем.
— Куда вы этого тащите? — один из них лезет ко мне, тычет пальцем в связанного Левого.
Анфиса тут же вступает. Голос у нее — сталь. Тот самый, которым она командует в палатке боли. Я вздрагиваю от неожиданности.
— Был приказ от старшего! — отрезает она, даже не глядя на них. — Пленного — в «Украину»! На допрос! Не мешайте!
И что вы думаете? Сработало. Эти выкормыши с кастрюлями на головах расступились. Авторитет, блин. Даже в вымышленном мире он работает.
Идём по этому аду. Крики, песни, дым. Док ковыляет рядом, кастрюля на нем позванивает. Снял бы давно, да не может – будет выделяться из толпы. Анфиса — прямая как струна. А я толкаю Левого перед собой. Толкаю, может, сильнее, чем нужно, но зато все верят, что я конвоирую пленного.
Отель «Украина» возвышается на фоне неба, как чёрный утёс. Вход охраняется, но опять — властный тон Анфисы и вид «пленного мента» творят чудеса. Проходим. Лифт. Лестница, где я распускаю верёвку на запястьях Левого. Крыша. Вываливаемся на неё всем скопом. Без подготовки. А зря!
Холодный ветер бьёт в лицо, сбивая духоту Майдана. И тут я их вижу. Несколько фигур в тёмном. Одна — с длинным стволом, прислонила его к парапету, прицеливается. Другая что-то пьёт из термоса. Они не похожи на фанатиков. Скорее, на рабочих, выполняющих грязную работу.
Инстинкт сжал мне глотку. Что-то не так. Они слишком спокойны.
— Стойте, суки! — кричу я, поднимая дубинку. Не знаю даже, зачем. От бессилия.
Один из них, тот, что с термосом, оборачивается. Не спеша. Лица не разглядеть во мгле. Он смотрит на нас секунду, будто оценивая брак в работе. Потом его рука так же неспешно опускается к кобуре.
Я не успеваю даже рта открыть. Ослепительная вспышка. Не грохот, а короткий, сухой хлопок.
Что-то горячее и невыносимо твёрдое входит мне в лоб. Не больно. Просто мир вдруг резко дёргается, перекашивается. Я вижу асфальт крыши, стремительно несущийся мне навстречу. Успеваю подумать, что все это — и тоннель, и огнемёты, и Майдан — было чертовски реалистично.
А потом — абсолютная, беспросветная тишина. И ни капли боли.
Глава 6
Док.
Мозг, отравленный чадом Майдана, отказывался верить. Картинка дробилась, как в дурном кино. Ванька, с его вечной ухмылкой, вдруг лишился затылка, и вместо него возник внезапный, алый веер. Он рухнул на бетон, как мешок с костями, беззвучно и окончательно.
Левый, не успевший даже вскрикнуть, получил свою пулю — аккуратно, в сердце, словно ему ставили печать. Упал плашмя, с глухим стуком.
Анфиса… Она стояла, окаменев, глядя на Ваньку. Снайпер, тот самый с термосом, будто спохватился, что оставил работу недоделанной. Повернулся, прицелился не спеша. Выстрел пришелся ей в висок. Она сложилась, как подкошенный цветок, безмолвно и грациозно.
Их трое. Лежали рядышком. Уже не герои, не спасители, не враги — просто мясо, остывающее на февральском ветру.
— Вы что творите?! — взревел я. Голос сорвался в старческий фальцет.
Это был не вопрос. Это был последний вопль разума, тонущего в бессмысленной бойне. Ответом мне стал короткий, колкий удар в грудь. Не больно. Точнее, боль пришла позже — тупая, разрывающая. Я глотнул ледяного воздуха, но в легкие будто насыпали раскаленных углей. Ноги подкосились. Я осел рядом с Ванькой, глядя в затянутое дымом небо.
Потом — рывок. Не вверх, а в сторону. Внутрь. Темнота сомкнулась, как вода над утопающим.
* * *
Сознание вернулось не сразу. Сперва — ощущение. Тягучей, тёплой жидкости, обволакивающей тело. Плотной, как сироп. Я висел в ней, невесомый, как эмбрион в утробе. Перед глазами — мутное стекло, за ним — белый, матовый потолок.
Мыслей не было. Только животное, до мозга костей, чувство покоя. Вечного, бесконечного покоя.
И тут на стекле возникло лицо.
Лицо Ваньки.
Но не того, что лежал на крыше с пробитым пулей черепом. А нашего Ваньки — циника, бойца, товарища. Лицо было живым, в синяках и ссадинах, но в глазах — та самая, знакомая до тошноты, ухмылка. Он смотрел на меня, узнавал.
Его рука что-то дернула, постучала по стеклу. Раздался шипящий звук, и стеклянная крыша поползла вверх. Жидкость хлынула вниз, обнажая тело — старое, своё, в синих венах и морщинах.
Он впился мне в плечи, его руки, сильные и цепкие, выдернули меня из капсулы, швырнули на металлический пол. Воздух обжёг легкие, как кислота. Я закашлялся, захлёбываясь, выплёвывая остатки той жижи. Из горла вырвалась та самая трубка, скользкая и противная.
Лежал, трясясь в кашлевых конвульсиях, и ошарашено оглядывался. Ряды капсул, как гробы. Провода, щёлкающие реле. И Ванька, стоящий надомной, с торчащим изо рта шнуром от какого-то аппарата.
— Ну что, старик, — его голос был хриплым, но узнаваемым. — Вдосталь наскакался на Майдане?
Сознание возвращалось обрывками, как сквозь густой, наркотический туман. Первым пришло ощущение холода. Липкого, металлического, исходящего от пола, к которому я прилип голой спиной. Потом — тяжесть. Собственного тела, старого, немощного, того самого, что должно было давно истлеть в тоннеле у «Минской». Не того, опьянённого «чаем», что скакал на Майдане, а настоящего. Скелета, обтянутого кожей.
Я попытался подняться на локтях. Мышцы дрожали мелкой, предательской дрожью. Глаза заволокло пеленой, но я заставил их сфокусироваться.
Я лежал в огромном зале. Царстве мёртвых, выстроенном по последнему слову техники. Ряды прозрачных саркофагов, похожих на гробы для массового захоронения, уходили в полумрак. Внутри них, в мутноватой жидкости, плавали люди. Голые, перемотанные белыми лентами и проводами, будто их готовили к бальзамированию или к отправке в космос. Их лица, подсвеченные мерцанием лампочек, корчились в немых гримасах ужаса, ярости, экстаза. Они проживали свои симуляции. Свои майданы.
От каждого саркофага тянулись жгуты проводов, сплетаясь в единый, пульсирующий кровоток, который сходился к центральному монолиту — огромному серверу, чья черная массивная громада была усыпана мириадами разноцветных огоньков. Они мигали в такт чьему-то дыханию, словно выкачивая из этих тел последние соки. Эмоциональный рудник. Фабрика грёз и кошмаров.
И тут движение слева. В соседнем саркофаге стекло уехало вверх, хлынула жидкость. Из неё, откашливаясь и давясь, поднялась фигура. Левый. Настоящий. Гигант, разукрашенный свежими синяками. Он был так же гол, лишь в белой повязке на бёдрах, и его лицо было искажено не наигранной болью, а подлинным, животным ужасом пробуждения.
Он тут же, шатаясь, отбросил от себя какие-то провода и рванулся к следующему саркофагу. К Анфисе. Её лицо за стеклом было бледным и безжизненным. Левый что-то дернул, отстегнул, его мощные руки впились в её плечи, и он вытащил её, безвольную и мокрую, на холодный пол. Она рухнула, кашляя и сотрясаясь в конвульсиях.
Я пополз к ним. Мои старые кости скрипели, по телу бегали мурашки. Но я полз, потому что это было единственное, что имело смысл в этом новом, стерильном аду. Добраться до своих. Убедиться, что они настоящие.
Упырь.
Голый, мокрый и злой до потери пульса — вот моё нынешнее состояние. Только не подумай, что это про стыд или ещё какую хрень. Злость — она чистая, концентрированная, единственное, что не даёт мне снова рухнуть на этот ледяной, пробивающий до костей пол.
Очнулся я тут не как все, по щелчку. Меня, можно сказать, выбило. Один момент — тот усатый чёрт на крыше делает в моём черепе новую ненужную нихрена дырку. Следующий — я в этой жиже задыхаюсь, перед глазами мутное стекло, а в груди горит, будто я проглотил паяльную лампу.
Инстинкт. Только он. Ни мыслей, ни страха. Собрал все, что осталось от сил, в кулак. В один-единственный кулак. И со всей дури, с тем самым матом, что не вырвался тогда на крыше, долбанул по этому стеклу.
Боль — да, адская. Но она была настоящей. Живой. Не та цифровая херня, что нам впаривали. Стекло треснуло. Треснуло, сука! Я долбанул снова. И ещё. Кровь с костяшек текла розоватыми разводами в жидкости, а я орал, давился этой дрянью и бил, пока стекло не посыпалось осколками.
Вывалился наружу, как выпотрошенная рыба. Рванул с себя эти шланги, что торчали изо рта и жопы, брызги пошли. Кашлял, чуть лёгкие не вывернул.
И тут, ясное дело, подбегает один из «смотрителей зоопарка». В белом комбинезоне, маска на пол-лица, глаза круглые. Разговаривает на американском английском. Мол, немедленно вернитесь, всё такое.
Вернитесь. Ага, щас.
У меня даже мысли не было. Рука сама дёрнулась. Мой окровавленный кулак встретился с его аккуратно выбритой челюстью. Хруст, приятный такой, костяной. Он сложился, не издав ни звука.
С него и комбинезон снял. Натянул на мокрое тело — хоть какая-то защита от этого погребального холода. Теперь я был не просто хрен с горы, то есть из «Матрицы». Я был хрен в белом комбинезоне, со стволом, который снял с этого придурка. Не «Сайга», конечно, но лучше, чем голая жопа и кулаки.
И пошёл. Шаркаю по этому аду, смотрю в эти аквариумы. Лица чужие, искаженные. Ищу своих. Старика. Левого. И её… Анфису.
Мысли вихрем. Значит, смерть там — это выход отсюда. Значит, тот выстрел... он был билетом. Ирония, блин.
Где вы, черти? Где вы в этом кошмарном инкубаторе?
Левый.
Бывшая станция «Оболонь». Вернее, была когда-то её. Узнал я её по проступающим сквозь слои новой краски советским мозаикам, изображавшим нечто хлебобулочное и безмятежное. Теперь это был храм кошмара. Стерильные, ярко освещённые коридоры, пахнущие озоном и смертью. Наши шаги отдавались эхом по этому надгробному склепу.
Из-за угла показался техник. Белый комбинезон, планшет в руках, на лице — обычное служебное безразличие. Сердце ёкнуло. Информация. Источник. Надо его допросить!
Мысль не успела трансформироваться в возглас. Резкий, оглушительный хлопок. У Ваньки в руке дымился ствол. У техника на месте лица возникла алая дыра. Он рухнул, как подкошенный, планшет звякнул об пол.
— Левый, натягивай комбинезон, — Ванька ткнул стволом в труп. Его голос был ровным, будто он предложил переодеться из-за дождя. — Твой размер, вроде.
Я смотрел на кровь, растекающуюся по белому полиэстеру. На это… это месиво. Ещё несколько часов назад я убил человека лицом к лицу. Это было ужасно. Это было осознанно. А это… это было как раздавить таракана. Холодно. Без мысли. Просто устранение помехи.
Я бросил взгляд на Ваньку, мысленно спрашивая себя, в кого превратился этот лондонский мошенник из Авдеевки? Молча начал стаскивать комбинезон с ещё тёплого тела. Руки дрожали. От ярости? От отвращения? Или от того, что где-то в глубине я понимал его, Ванькину, правоту? Время для дискуссий кончилось у той стены с огнемётами.
Анфиса стояла, прикрытая лишь белыми лентами, впившимися в кожу. Она пыталась скрестить руки на груди, но это плохо помогало. Комбинезон был один, моего размера, бесполезно было отдавать его сестре. Стыд, злость и холод заставляли её дрожать мелкой дрожью. Её глаза, огромные на бледном лице, смотрели на Ваньку не с ужасом, а с каким-то новым, сложным пониманием. Он был монстром. Но монстром, который рубил узлы, когда все остальные лишь разглагольствовали.
Мы двинулись дальше, к двери с табличкой «Контроль». Ванька, не церемонясь, пнул её.
И мы застыли на пороге.
За стеклянной стеной, за которой на мониторах пульсировали кривые чьих-то страданий и восторгов, на широком столе, заваленном схемами и кофе, происходило своё действо. Двое. Мужчина, лет сорока пяти, с дорогой стрижкой и спортивной фигурой, и женщина, чуть моложе, с собранными в тугой пучок каштановыми волосами и холодной отточенностью движений. Они не просто целовались. Они сплетались в отчаянной, почти животной страсти, его белый халат был расстёгнут, её блузка сдвинута с плеча.
Они предавались этому с таким самозабвением, с такой наглой отрешённостью, будто за стеклом не корчились в агонии сотни людей, а шёл милый сериал. Абсолютное, законченное презрение палачей к своему скотному двору.
Ванька медленно поднял пистолет. Его лицо исказила не злоба, а нечто более страшное — ледяное, безразличное любопытство.
— Чего встали? — его голос прозвучал громко в гробовой тишине комнаты. — Мешаем?
Анфиса.
Они стояли у стола, подняв вверх руки. Мой взгляд упал на клочок бумаги, на котором находились обнажённые ягодицы женщины, когда мы ввалились в комнату. Я узнала контуры сразу. Это была карта Украины. И они… они занимались этим на ней. Словно моя страна была лишь ковриком для их утех.
Я не понимала ни слова из их быстрой, шипящей речи. Это был просто шум, фон к картине унижения. Но Ванька, стоявший над ними с лицом, высеченным из льда, нарушил их блаженство, начав задавать вопросы на английском языке.
Его голос прозвучал грубо, отсекая всякие сомнения в том, что это допрос.
Мужчина что-то пробормотал, бросая взгляд на пистолет в руке Левого. Мой брат перевел, его голос был напряжённым проводником:
— Он говорит… Эдриан Кейн. ЦРУ.
Женщина, не двигаясь, добавила что-то высокомерное и короткое. Левый стиснул зубы.
— Шарлотта Росс. Тоже ЦРУ.
И тогда они начали свою песню. Эдриан заговорил быстрее, его тон стал заискивающим, сладким. Он размахивал руками, тыкал пальцами в мониторы, где пульсировали какие-то графики. Я смотрела на его губы, извергающие непонятные звуки, и чувствовала лишь растущую тошноту.
Левый переводил обрывки, и каждое слово было ложью, пахнущей серой:
— Говорит… это гуманитарный проект… помощь для граждан Украины… реабилитация травмы… посттравматического стрессового расстройства.
Ванька слушал, не двигаясь. Потом его рука с пистолетом медленно поднялась, и ствол уперся в висок Эдриана. Холодный металл прижался к его идеально выбритой коже. Весь пафос мгновенно испарился с его лица, сменившись животным страхом.
— Правду, — сказал Ванька по-английски. Всего одно слово, но я поняла его значение без перевода.
И тут заговорила Шарлотта. Её слова были прерывистыми, ядовитыми, она почти не смотрела на нас, её взгляд был обращен куда-то в пространство, как если бы она делала устный отчёт о неприятном инциденте. Левый начал переводить, и с каждым его словом что-то внутри меня умирало, обращаясь в пепел.
— Она говорит… вы — месторождение. Эмоциональный рудник.
Я смотрела на свои руки. Руки, которые только что перевязывали раны.
— Энергия… чистого фанатизма, отчаяния, ярости, надежды… — голос Левого становился всё тише, но от этого слова впивались в мозг острее, — это самый дорогой товар для их элиты.
«Товар». Наша боль. Наша вера.
— Им скучно, — переводил Левый, и его глаза были полны такой ненависти, что, казалось, сейчас выжгут все вокруг. — Их жизнь пресна. А ваш Майдан… это чистый, концентрированный адреналин для их вялых нервов.
Шарлотта замолчала, презрительно сжав губы. И последняя фраза, которую перевёл Левый, прозвучала как окончательный приговор, разрывающий последние связи с тем миром, что я знала:
— Вы — их наркотик.
И я поняла. Мы были не людьми. Мы были скотом. Особой породы, которого пасли и доили, выжимая из нас самые сильные, самые яркие эмоции, от восторга до ненависти, от любви до ужаса, чтобы потом, как изысканное вино, подавать их к столу сильных мира сего.
Левый.
— Это несправедливо! — вырвалось у меня, и голос прозвучал хрипло, чуждо. Я смотрел сквозь окно «комнаты контроля» на эти ряды капсул, на этих людей, которых использовали, как дойных коров. — Я обязан их разбудить. Мы не можем позволить этому продолжаться. Мы не можем оставить гнить здесь! Они же – люди!
Шарлотта что-то ядовито прошипела, но Эдриан, бледный и испуганный, молча кивнул и провел картой по сенсорной панели. Часть капсул издала шипящий звук, и стеклянные крыши саркофагов поползли вверх.
Я бросился к ближайшей, вытаскивая из мутной жидкости мужчину лет сорока. Он закашлялся, выплевывая трубку, его глаза, полные симуляционной ярости, метались в панике.
— Ты свободен! — крикнул я ему, тряся за плечи. — Это все ложь! Майдан, победа… это симуляция! Нас используют!
Он смотрел на меня, не понимая. Потом его взгляд упал на голое, дрожащее тело, на стерильный ужас этого зала, на Ваньку в окровавленном комбинезоне.
— Верните… верните меня обратно, — простонал он. — Там я герой… Там я борюсь… А здесь… здесь ничего нет.
Я оттолкнул его и рванулся к следующей капсуле. К женщине. Та же история. Она услышала правду — и заткнула уши.
— Не хочу! Не хочу этой правды! Там я молодая, там я красивая, там мы побеждаем!
К горлу подкатил ком. Я орал им, втолковывал, как сумасшедший проповедник на руинах:
— Вас обманывают! Ваши эмоции… они продают их как наркотик! Проснитесь!
Но они не хотели просыпаться. Они хотели своего «чая», своего сладкого дурмана. Они хотели скандировать лозунги и скакать, пока кто-то другой платил за это кровью.
Док, его голос дрожал от старости и бессилия, пытался вразумить их, говоря о сыне, навсегда потерянном в Германии, о внуках, говорящих на чужом языке. Они смотрели на него как на сумасшедшего старика. Они кричали, что ради того и вышли на Майдан, чтобы их дети и внуки имели право жить в свободной Европе.
Анфиса, срывающимся голосом, говорила о вере, которую запретили, о брате, которого у неё отняли, о доме, которого больше нет. Они требовали безвиза и ассоциации с Европой!
Ванька, не выдержав, рявкнул на одного особенно упертого:
— Моя семья живьём сгорела в Авдеевке! А дети с «Минской» жрут друг друга! И все потому, что такие идиоты, как вы, полезли свергать власть с битами и кастрюлями на голове, вместо того, чтобы подождать полтора года и тупо сходить на выборы и проголосовать.
В ответ — пустой, испуганный взгляд. Они не хотели знать. Не хотели принимать на себя ответственность. Им нравилось быть стадом ослов, бегущих за сладкой морковкой, подвешенной перед носом. Нравилось быть «героями» в удобной, нарисованной для них сказке, где не было ни расплаты, ни разрухи, ни страшной, бессмысленной смерти.
Я смотрел на эти испуганные, озлобленные лица, не желавшие правды, и чувствовал, как последние остатки веры в человека рушатся внутри. Мы пытались спасти их, а они обвиняли нас в том, что мы отняли у них их жалкий, виртуальный рай.
Ванька, наблюдая за этим цирком, сплюнул. Он повернулся ко мне, и в его глазах не было ни удивления, ни злости. Только привычная, усталая горечь.
— Ну что, коммунист? Убедился? Твои братья по классу предпочитают цепи и бутафорскую кровь. Настоящая свобода им не по карману.
Он был прав. И это было самое страшное.
Док.
Эта старая карга, запертая в своем аквариуме, выла так, будто её режут. А ведь по сути — так оно и было. Резали по живому, снимая с неё розовые очки, приросшие к коже.
— Верните нас обратно на Майдан! Там я — молода! Там я — популярна! Там я борюсь за справедливость!
Её крик был как визг тормозов перед катастрофой. Какая, к черту, справедливость? Справедливость — это когда за свои поступки отвечаешь. А эти… они хотели только прав без обязанностей. Как малые дети.
— А здесь что? Война? Я не хочу этой войны! Я не хочу отвечать за последствия скачек на Майдане, я хочу скакать и требовать у властей кружевные трусики и ЕС!
Я смотрел на это варево из испуганных, озлобленных лиц и чувствовал лишь одну усталую, старческую мысль: а может, они и правы? В своём роде. Смотреть в глаза такому… концу света, который они сами и устроили, — для этого нужна сила, которой у них нет. И не будет.
Я подошел к Левому. Он стоял, сжав кулаки, и смотрел на этих добровольных рабов с таким отвращением, будто видел не людей, а биомассу. Что, в общем-то, было близко к истине.
— Артём, — сказал я тихо. — Оставь их. Если человек идиот, то это надолго. На всю жизнь. Они не способны отвечать ни за свои поступки, ни за то, что своими криками и скачками похоронили свою же государственность. Зачем им бодрствовать? Сон для них — лучшее лекарство. Единственное.
Левый повернул ко мне лицо. В его глазах бушевала война. Война между идеалистом, верившим в народ, и тем, кто только что увидел этот народ в его самом жалком и неприкрытом виде. Война, которую он проигрывал.
Он молча кивнул. Капитуляция. Самая горькая в его жизни.
Эдриан, получив молчаливое согласие, тут же подскочил к панели, залопотал что-то, и «батарейки», как стадо послушных овец, потянулись обратно в свои саркофаги. С радостью. С облегчением. Они бежали от реальности, как от чумы.
Погрузив «стадо» в симуляцию, американец, уже оправившийся, сообщил нам вариант наших дальнейших действий. Мол, наверх, к солнцу, отсюда не выйти. Лифт открывают раз в неделю, когда привозят провизию, сменщиков и новые «батарейки». Он так и сказал: «батарейки». Открывают только сверху. Но есть ещё один путь — на юг, по тоннелю. До «Почайной». До ворот ЦУР.
Пока Левый и Анфиса переодевались в одежду из шкафов, я искал глазами Ваньку. Его белый комбинезон исчез в лабиринте стен бывшей станции «Оболонь». «За трофеями», — мрачно подумал я. Знал я его трофеи. Ничего хорошего это не сулило. Как не сулил ничего хорошего взгляд Упыря, каким он смотрел на возвращение «батареек» в симуляцию.
Но куда больше меня беспокоило другое. То самое ножевое ранение. В живот. Меня вроде бы подлатали, наложили шов. Но я чувствовал тупую, ноющую боль. Пахло воспалением. Гноем. Я попросил у Шарлотты антибиотики, Артём перевёл. Американка выдала мне целый пакет. Я взял его с собой – пригодится.
Анфиса.
Тишина в тоннеле была иной. Не живой, как на «Минской», где в каждом шорохе таилась угроза. Здесь она была мёртвой, гробовой. Лишь эхо наших шагов нарушало покой этого подземного царства, уходящего на юг, в неизвестность.
Мы оставили за спиной тот стерильный ад, этих добровольных пленников их собственных грёз. Набили рюкзаки американскими консервами, взяли воду. Эдриана и Шарлотту оставили связанных — пусть почувствуют, каково это, когда твою волю отнимают другие. По их словам, уже завтра откроется люк, и вниз спустятся сменщики. Потерпят, ничего страшного.
Артём шел впереди, его спина была напряжена, плечи подняты. Он не оглядывался, будто боялся, что одно лишь воспоминание о капсулах заставит его вернуться. Я понимала его. Во мне самой клокотала горечь — не столько к ним, сколько к той колоссальной, бессмысленной лжи, в которой мы все варились.
Но сейчас, глядя на мощный сноп света от американского фонаря, выхватывающий из тьмы ржавые рельсы и своды, я позволяла себе слабый росток надежды. «Почайна». ЦУР. Отец. Скоро я увижу его. Скоро всё это останется позади. Старый, добрый мир, пахнущий ладаном и воском, а не гарью и смертью.
И тут, как укол булавкой, — мысль о Ваньке. Его не было с нами. Пустота на том месте, где обычно маячила его угрюмая фигура, беспокоила сильнее, чем признаться себе в этом.
— Брат, — тихо окликнула я Левого, — а где… Ванька?
Артём не обернулся, только бросил через плечо:
— Упырь скоро догонит. Решил осмотреться.
«Осмотреться». Что могло означать это слово у Ивана? Я представила его одного в лабиринте той базы, с его холодным безумием в глазах, и мне стало не по себе. И в то же время… странное чувство облегчения, что он где-то рядом. Что он не бросил, что скоро нас догонит.
И будто в ответ на мою мысль, в черноте тоннеля позади нас, с севера, зародилась крошечная точка. Одинокий, упрямый огонек. Он приближался, покачиваясь в такт шагам, рос, превращаясь в знакомый контур.
Ванька.
Он шел своей пружинистой, усталой походкой, его белый комбинезон был теперь испачкан в каких-то тёмных подтеках. В руке он нёс не только свой фонарь, но и длинный, тяжёлый предмет, похожий на лом. Он не спешил, не кричал. Просто шел, как будто, так и было задумано — отстать, а потом догнать.
Мы остановились, подождали. Он поравнялся с нами, его глаза встретились с моими на секунду. В них не было ни объяснений, ни оправданий. Только всё та же усталая готовность ко всему. И почему-то именно это зрелище — его немое, грязное и вооруженное ломом возвращение — заставило меня почувствовать себя в большей безопасности, чем все американские фонари и обещания ЦУР вместе взятые.
Упырь.
Ребята ушли. Я ожидал от Левого большего. Какой из него к чертям собачьим коммунист? Где его хвалённая справедливость? В этой стерильной конторе остался только я, да эти двое красавчиков, прикрученных к батареям. Эдриан, мать его, и Шарлотта, мать её. Смотрели на меня глазами, полными такого дерьма, что аж тошнило. Они думали, я их резать буду. Мстить.
Идиоты!
Я подошел к главной панели. Экран светился, показывая схему. «Оболонь». Южные ворота, куда ушли свои. И северные. Те самые, из-за которых мы чуть не стали фаршем для Миколы и его упырей. А стали «батарейками» для американских толстосумов.
— Что, гнида, — тихо спросил я Эдриана по-русски, — много эмоций из меня выжали, пока я черепа «ментам» крушил в вашей симуляции?
Американец испуганно замычал. А ведь совсем рядом с ними жили десятки каннибалов, пожирающих друг друга, чтобы выжить.
Эти каннибалы… Дети. Те самые, за которых лили слезы по всем телекам. За которых судились, требовали, выпрашивали. А когда их вернули — что? Сделали из них людоедов. Заперли в тоннеле, как скот. И все эти «свидомые» патриоты в капсулах… они ведь наверняка знали, что и-за их скаканий будут страдать дети. Они слышали шепотки. Но им было похрен. Лишь бы их Майдан не трогали. Лишь бы скакать и орать про «зраду» и «перемогу».
И тут во мне что-то щёлкнуло. Не злость. Не месть. Хуже. Холодная, абсолютная ясность. Цинизм, который перегорел, выродился и стал чем-то другим. Чем-то страшным.
Они выбрали свой долбаный Майдан? Выбрали сладкую ложь? А отвечать за последствия — нет, это не для них? Ну что ж.
«Выбрали свой Майдан, суки? — мысленно сказал я, глядя на ряды капсул, где они опять наслаждались своим дерьмовым спектаклем. — А отвечать не хотите? Ну, значит, ваша «перемога» будет по-настоящему горькой. Получите и распишитесь!»
Мои пальцы заскользили по сенсорному экрану. Нашел систему безопасности. Огнеметы. Вырубил. Один щелчок.
Эдриан что-то завопил. Похрен!
Нашел механизм северных ворот. Дистанционное открытие. Второй щелчок.
Сначала — тишина. Потом из репродукторов донёсся далекий, нарастающий гул. Он быстро превратился в знакомый, животный рев. Рёв голодной орды. Каннибалы почуяли, что дверь в столовую открылась.
Шарлотта завизжала. Эдриан рванулся, но верёвки держали. Прочные, американские верёвки. Какого хрена ваши сенаторы выступали перед этими придурками на Майдане? Какого хрена Нулланд раздавала пирожки? Теперь отвечайте за поступки соотечественников, суки!
Они орали, умоляли, проклинали. Я повернулся и посмотрел им в глаза. Всего на секунду.
Потом третий щелчок. Дистанционная блокировка. Северные ворота с грохотом захлопнулись. С той стороны. Теперь они все — и каннибалы, и «батарейки» — заперты там вместе.
Я не стал дожидаться концерта. Развернулся и пошел. Быстро. В спину мне били их дикие вопли, крики ужаса из капсул, которые наконец-то прорвались сквозь симуляцию, чтобы встретить самую настоящую смерть. От самых настоящих монстров, которых они сами и породили.
Заблокировав южный ворота вручную, с внешней стороны, я бежал по тоннелю на юг, к своим. К Левому, Доку, Анфисе. Я бежал от воя и хруста, который оставался за спиной. И я знал одно: я перешёл черту. Из циника, который просто выживал, я превратился в того, кто вершит суд. В палача.
И этот поступок я унесу с собой в могилу. Никто. Никто не должен этого знать.
Глава 7
Анфиса.
Дежурный офицер у ворот ЦУР почти сразу повёл меня к отцу. Что бы я не говорила ему о том, что вот мой брат, что вот мои друзья – всё было бесполезно.
— У нас протокол безопасности, пани Анфиса! — только услышала я.
Брат, Док и Иван остались с охраной. Меня же сопроводили в наш с отцом дом на Банковой.
В покоях отца, за тяжелым резным столом, сидел он. Патриарх Андрей. Казалось, не постарел ни на день. Та же седая, окладистая борода, те же пронзительные, властные глаза. Увидев меня, он поднялся, и его лицо озарилось такой неподдельной радостью и облегчением, что у меня на мгновение перехватило дыхание.
— Доченька моя! Анфиса! — он обнял меня, и его объятия были крепкими, прочными, какой всего неделю назад была моя вера. — Слава Господу! Мы тебя искали везде! Прошла целая неделя! Где же ты была?
Неделя.
Это слово повисло в воздухе, как удар. У меня подкосились ноги. Неделя? Но мы провели на «Майдане» всего один день! Временные петли симуляции сбили все ощущения. Мы потеряли целую неделю своей жизни в этом кошмаре.
— Я… мы… — я запнулась, не зная, с чего начать. Тоннель, каннибалы, огнемёты, белые капсулы… это звучало бы как бред сумасшедшей.
— Неважно, — перебил отец, гладя меня по голове, как в детстве. — Главное, что ты спасена. Это милость Божья.
И тут во мне что-то ёкнуло. Словно щелчок. Та самая ясность, что пришла ко мне в метро, когда я обрабатывала рану Дока на «Минской».
— Нет, отец, — мой голос прозвучал тихо, но четко. Я отступила на шаг, выходя из его объятий. — Это не милость Божья. Это благодаря моим друзьям. Степану Степановичу. Ивану Орешнику. И Артёму… — я сделала паузу, давая ему осознать. — Моему брату.
Лицо отца помрачнело мгновенно. Всё тепло с него будто стекало, обнажая старую, гранитную обиду.
— Твой брат! Зачем он нас бросил десять лет назад? — его голос стал низким и опасным. — Зачем бежал в этот… Лондон? Презрел семью. Презрел веру. Атеист! Анархист! Отступник!
В груди закипело. Вспомнилось лицо Артёма, искаженное болью, когда он стрелял в того парня, чтобы спасти меня. Его руки, вытаскивавшие меня из капсулы. Его молчаливая, упрямая решимость идти до конца.
— Отец, — сказала я, и в голосе моем зазвучали нотки, которых он никогда от меня не слышал — не детского упрямства, а твердой, взрослой уверенности. — Если бы не Тёма, я бы погибла. Ты должен простить сына. И принять его таким, какой он есть.
Я посмотрела ему прямо в глаза:
— Где он теперь? Где Артём?
Отец отвел взгляд, разглядывая резьбу на своем посохе.
— Брат и твои друзья в безопасности, — ответил он сухо, снова надевая маску иерарха. — Они должны пройти процедуру фильтрации. Ответить на вопросы.
«Фильтрация». Это слово прозвучало как приговор. Как что-то грязное и подозрительное.
— Но сегодня, — лицо отца снова смягчилось, на нём появилась вымученная, официальная улыбка, — уже назначен праздничный ужин. В честь твоего возвращения. Гетман лично хочет наградить твоих… спасителей.
Он произнёс это слово с легкой, почти незаметной усмешкой.
Левый.
Комната была маленькой, без окон. Здесь стены давили сильнее, чем даже в тоннелях метро. Единственный источник света — тусклая лампа на столе, бьющая прямо в глаза. Напротив — мужчина с нашивкой службы безопасности ЦУР. Немолодой, с обветренным лицом и спокойными, ничего не выражающими глазами. Следователь.
Он не кричал, не угрожал. Просто задавал вопросы. Его спокойствие было страшнее любой истерики.
— Кто такой?
Я сделал вдох. Прогнал заранее отрепетированную легенду. Голос прозвучал хрипло, но ровно.
— Сын вашего патриарха Андрея. Артем Андреевич Ершов.
Он кивнул, будто сверяясь с бумагой, которой на столе не было.
— Десять лет назад эмигрировал в Лондон?
— Так точно, — подтвердил я, чувствуя, как по спине ползет холодный пот. Самая опасная часть начиналась сейчас. — Там работал крановщиком. Был схвачен полицией. По беспределу. Предложили тюрьму или войну. Выбрал армию. Пошёл учиться на пилота.
— Почему на пилота? — следователь поднял взгляд.
— Самый долгий срок обучения. Надеялся, что война к этому моменту закончится…
— Пацифист, значит?
— Он самый, командир!
Я помнил эти казармы в Вулвиче. Серость, сырость, унижение. И Ванька, такой же загнанный зверь, с которым мы нашли странное понимание. Два чужеродных тела в этом механизме.
— В казармах познакомился с Иваном Орешником. А там, в Вулвиче, украинцев за людей не считают, прививают каждому психологию куска мяса. Умирать мы должны за капитал. Чтобы эксплуататоры барыши на нашей крови получали…
Следователь не моргнул глазом. Его лицо оставалось каменным.
— Это даже Ванька в какой-то момент понял. Мы с Ванькой отказались сотрудничать, прекратили выполнять приказы. Оказали сопротивление. Попали в карцер.
Воспоминания ударили с новой силой. Темнота. Холод карцера. Температура ниже нуля по Цельсию. Ну да какой в Англии Цельсий? Там один Фаренгейт! Оскорбительные крики капралов из-за двери. И тот последний, ультимативный выбор, который на самом деле выбором не был.
— Нам сделали последнее предложение: или сразу ехать в штурмовую пехоту, или нас свяжут и отдадут капралам, намекая на пытки. Мы выбрали штурмовую роту, пан следователь. Но воевать не хотели. План был прост: удрать в самоволку, дезертировать.
Я произнес это ровно, но внутри всё сжалось в тугой, болезненный узел. Так и есть — бегство от одной формы насилия к другой, ещё более беспощадной.
— Так как оба — пацифисты, сразу же сбежали с фронта в Киев. Встретили здесь Дока. Стали свидетелями перестрелки у здания бывшей восьмой горбольницы. Я увидел в окне сестру, узнал Анфису. Успел её вытащить оттуда. Затем мы бежали сюда по тоннелю метро.
Я замолчал. Легенда, которую мы с грехом пополам состряпали с ребятами, была выложена. Вся. Без упоминания ТЦК, «Оболони», американцев и капсул. Только жуткая, но правдоподобная история выживания и дезертирства. Но ЦУР была республикой дезертиров, пацифистов и нейтралитета.
Следователь молчал, изучая меня. Его пальцы бесшумно барабанили по столешнице. Тишина затягивалась, становясь невыносимой.
— Понимаешь, Артём Андреевич, — наконец заговорил он, и в его голосе появились ложные, едва уловимые нотки участия. — Я тебе верю. История... яркая. Но вот беда.
Он наклонился чуть ближе.
— Показания твоего товарища, Ивана Орешника... и уж тем более Степана Степановича... они несколько отличаются. В деталях. Мелочах. Но, как известно, дьявол кроется в мелочах.
В груди у меня упало что-то тяжелое и холодное. Они уже допросили Ваньку и Дока. И теперь играют на противоречиях. Старая, как мир, уловка.
Я опустил глаза, делая вид, что обдумываю его слова. Что они сказали? О чём умолчал Ванька? О чём мог проболтаться старик Док под давлением?
— Я сказал то, что знаю, — упёрся я, поднимая на него взгляд. — Мы бежали. Спасали сестру. Всё.
Следователь медленно откинулся на спинку стула. На его губах играла едва заметная, безразличная улыбка. Он не спорил. Он давал понять, что игра только начинается. И что у него есть все время в мире, чтобы эту игру выиграть.
Внезапно зазвонил телефон. Следователь поднял трубку, что-то утвердительно пробурчал, затем позвал конвойных и приказал меня увести.
Упырь.
Допрос был всего один. Продолжительный, с деталями, но один. Меня повели по коридорам. Не в карцер, что уже удивительно. Но тревога не уходила — здесь, в ЦУР, она просто сменила оттенок. С подвального, тюремного, на паркетный, улыбчивый и оттого не менее опасный.
Двери распахнулись. И меня огрело по мозгам светом, гулом голосов и дурацкой музыкой. Праздничный зал. Как в тех старых фильмах, которые по ящику показывали. Скатерти, еда, которую я уже забыл, как есть, и куча народу в приличной одежде. И запах… запах жареного мяса.
Меня чуть не вывернуло.
В центре всего этого — она. Анфиса. В чистом платье, с волосами, уложенными как у принцессы. Рядом — ее бородатый батя, патриарх, и какой-то сытый тип в дорогом, но потрепанном костюме-тройке с золотой булавкой в виде трезубца — символом власти. Волосы зализаны, пытается скрыть лысину. Глаза бегающие, неспособные долго держать взгляд.
Анфиса поймала мой взгляд и улыбнулась. Сразу потянулся к ней, как дурак, а потом сжался внутри. Мы из разных миров. Всегда были.
Нас, как щенков, усадили за отдельный столик — меня, Дока и Левого. Док ковырял вилкой в тарелке, будто разглядывал бактерии. Левый сидел вытянутый, как струна, его лицо было каменной маской. Он тут чужой. Я тут чужой. Мы тут все чужие.
И вот Анфиса встает. Звенит ложкой по бокалу. Все замолкают. И она начинает говорить. Про героев-дезертиров. Про спасение. И представляет нас.
— …мой брат, Артём… мой наставник, Степан Степанович… и мой друг, Иван.
«Друг».
Слово ударило, как нож в ребро. Глупо до невозможности. Но чёрт возьми, я хотел другого слова. Какого — сам не знаю. Но не этого. Не этой убогой, детсадовской бирки. Во рту стало горько. Я злился. На неё, на себя, на этот проклятый цирк.
А под этой злостью, глубже, копошилось другое. То, что я принес с собой в этот зал, как мину. Один щелчок. Выключение огнеметов. Второй щелчок. Открытие ворот. Третий… Третий щелчок, который должен был навечно запереть тех, кто выбрал сладкий сон, с теми, кто хотел их сожрать.
Справедливо? Да ещё как! Они хотели Майдан без последствий? Получили. Хотели не отвечать за свои поступки? Теперь им отвечать не придётся. Никогда.
Но… если бы она узнала. Если бы она увидела, как я это делал, с каким… удовольствием. Не садистским, нет. С холодным, чистым, абсолютным пониманием необходимости. Она бы смотрела на меня не как на «друга». А как на чудовище. Как на того самого упыря, которым меня всегда считали.
И вот я сижу. Воняю чужим кровным комбинезоном, зажав между коленями свой дикий, невыносимый поступок, как самую постыдную тайну. Улыбаюсь через силу этим сытым рожам. И пытаюсь не смотреть на неё. Потому что если посмотрю — она всё увидит. Она ведь какая-то… чуткая.
Что делать? Не знаю. Только одно понятно: эту тайну я унесу с собой. Пусть лучше буду её «другом», пусть даже это слово режет хуже любой бритвы, чем стану для неё монстром. Иногда лучше жевать сопли и злиться, чем видеть в её глазах ужас.
Док толкает меня локтем под столом.
— Ешь, Ванька, а то остынет, — бормочет он, и в его глазах я читаю то же самое знание. Знание о цене, которую мы заплатили за своё спасение. Цене, которую я заплатил за всех.
Я отламываю кусок хлеба. Он встает комком в горле. Да, надо есть. Надо жить с этим дальше.
Док.
Горилка обжигает горло, вареники с картошкой словно ватой забивают пустоту внутри. Вокруг смеются, говорят тосты, меня хлопают по плечу – герой. А я чувствую себя последним подонком и лицемером.
Посмотри на них. Левый – плоть от плоти этого места. Сын патриарха. Да, поругались, да, разошлись, но кровь не вода. Помирятся. Ванька… Ну, с Ванькой все ясно. Смотрит на Анфису так, будто готов ради неё в аду устроить переделку. И она ему улыбается, по-другому, не так, как всем. А я-то тут кто?
Я сижу и молча предаю всё, во что верил. Присягал-то я Украине. Один раз в жизни я уже стал перебежчиком, когда Союз рухнул. Но эту, вторую присягу, я давал уже осознанно, тогда на флоте. И даже если власть сгнила, как старый пень, Родина – она не в кабинетах, она в земле, на которой стоишь. Ванька и Левый могут говорить что угодно, но для меня, старого матроса, защищать этот ЦУР – всё равно что стрелять в своих.
Я солгал на допросе. Проклял себя мысленно, но выдал ту ахинею, что они придумали. Ради чего? Ради тёплого местечка за этим столом? Ради того, чтобы слушать, как гетман с патриархом разливаются соловьями о нашем «геройстве»?
Как было там, в нашем Оболонском ТЦК… Да, чёрт возьми, не было ни света, ни горячей воды. Но была честь. Было братство. И было дело, за которое не стыдно. Мы находили людей, которые струсили, забыли Родину, объясняли им, что они должны, что они обязаны сделать… Взять в руки оружие и защищать свою страну, своё государство. Мы были полезны для страны! А не играли в цацки при дворе какого-то гетмана-сепаратиста.
Я отпиваю ещё горилки. Она не греет. Лишь обжигает губы, напоминая о горечи выбора, который я сделал. И о том, что обратной дороги нет.
Левый.
Я был чужим на этом пиру. Зажравшиеся буржуи. Как я их всех ненавидел!
Анфиса подошла ко мне, её пальцы мягко сомкнулись вокруг моей руки. В её глазах – надежда и какая-то детская вера в чудо.
– Вы должны примириться, – прошептала она, взяла меня за руку и потянула к отцу.
И вот я стою перед ним. Седая борода, властный взгляд, тот же самый. Но и не тот. И я – не тот заносчивый юнец, что сбежал десять лет назад, хлопнув дверью. Тогда была другая страна. Другой мир.
И тут до меня доходит. Маркс учил не просто разрушать, а строить. Классовая борьба – это не только баррикады. Это поиск путей освобождения с минимальной кровью. Что такое ЦУР? Буржуазная республика, да. Но что, если использовать её же структуры? Я – сын патриарха. Мне открыта дорога туда, куда простому шахтеру или солдату хода нет. Я могу говорить с этими людьми на их языке. Могу пытаться доносить идеи, смягчать законы, защищать тех самых угнетенных изнутри. Возможно, даже… остановить эту бессмысленную бойню, это пожирание друг друга в темноте.
Это не предательство идеалов. Это тактика. Стратегия. Это шанс, который мне преподносит судьба. Шанс стать не просто бунтарем, а тем, кто реально может что-то изменить. Принцем, который служит не себе, а народу. Так почему бы не воспользоваться выпавшим шансом?
Я встречаюсь взглядом с отцом. В его глазах – не любовь, нет. Ожидание. Проверка. Я делаю шаг вперед. Колени, привыкшие только к маршу и бегу, сгибаются. Я опускаюсь на одно колено, как когда-то рыцари перед сюзереном. Голос мой звучит четко и ясно, заглушая внутреннюю дрожь:
– Отец… Прости меня.
Патриарх воздевает руки. Его голос, густой и торжественный, раскатывается по залу:
– Сегодня к нам вернулся блудный сын! Да будет этот день праздником примирения!
Зал взрывается аплодисментами. Это не искренность, это ритуал. Но мне это и нужно. Мне улыбаются, мне указывают на почетное место рядом с отцом. И я занимаю его. С чувством странной, холодной пустоты и железной решимости. Я вхожу в их мир. Чтобы когда-нибудь его изменить.
Анфиса.
Все происходило так быстро, что сознание не успевало ловить отдельные кадры. Они сливались в один сплошной кошмар.
Только что я стояла рядом с гетманом, Дмитро Палычем, и почти умоляла его — не за себя, а за них. За Дока, чтобы его опыт не пропал даром, дать ему должность в центральном госпитале. За Ваньку… за Ивана… чтобы его сила и хладнокровие послужили безопасности ЦУР.
Гетман благосклонно кивал, его усатое лицо выражало отеческую заботу. С Доком он согласился сразу. А насчет Ивана на его лице появилась тень сомнения.
— Этот вопрос нужно обсудить с комендантом ЦУР, Анфиса.
— Кто это такой? Комендант? — удивилась я. — Раньше коменданта в ЦУР не было.
Улыбка гетмана стала скользкой, виноватой. И в этот момент из-за его спины прозвучал тот самый, ненавистный хриплый голос, что я слышала у баррикады, когда только вмешательство брата меня спасло.
— Не было, а теперь есть, зайчонок!
Двери с грохотом распахнулись, и в зал ворвались вооруженные люди в одинаковой форме. На них были две эмблемы: ЦУР и логотип, который мне показался смутно знаком. А во главе них вошёл — он. Гидра. Его тщательно выбритый череп блестел в свете дорогих люстр. Его глаза за стёклами пенсне блестели холодным торжеством. Он обвёл зал взглядом хищника, намечая добычу.
— Теперь именно я, Гидра, занимаюсь обороной ЦУР! — его голос резал слух, как пила по металлу. — Заключил договор с паном гетманом. И я выполню свою часть сделки – обеспечу защиту Республики. И начну с того, что прямо сейчас ликвидирую вот эти остатки банды оболонских людоловов!
Его взгляд скользнул по Ваньке, Доку и Левому. И тут же люди Гидры набросились на них. Я вскрикнула. Всё произошло за секунды. Левого и Ваньку скрутили, прижали к полу. Дока, старого и слабого, просто грубо схватили.
И тут поднялся отец. Величественный, как никогда. Его голос гремел, заглушая шум:
— Во имя Господа Бога, мои дети останутся со мной! Моя дочь и мой сын!
Я устремилась к нему взглядом, ища защиты, веря, что его авторитет непоколебим.
Гидра расхохотался. Коротко, ядовито.
— Твой Бог ни на что не способен, старик. Мир материален.
Он достал из-за пояса длинный, старомодный револьвер. Движение было обманчиво плавным и небрежным. Я даже не успела понять, что происходит. Грохот выстрела оглушил зал.
Отец… Его голова дернулась назад. На его лбу, чуть выше переносицы, возникла аккуратная красная точка. Он медленно, словно подкошенный дуб, рухнул на пол. Беззвучно.
— Теперь в ЦУР упразднены все религии! — провозгласил Гидра. — Официальная идеология с этого момента — атеизм!
Тишину разорвали крики. Но кричала не я. Это выл мир, рушащийся у меня на глазах. Я онемела. Не могла пошевелиться, не могла издать звука. Просто смотрела на тело отца.
А гости гетмана бросили прочь из зала, стараясь сделать вид, что ничего этого не было.
И тут Артём. С рыком, в котором была вся его боль и ярость, он вырвался, отшвырнул троих и, как ракета, рванул к выходу, увернувшись от беспорядочных выстрелов Гидры. Артём исчез в коридоре. Один. Без нас.
На Ваньку и Дока набросились с новой силой, накидывая на шеи петли. Гидра, не скрывая раздражения, приказал:
— Найти Левого! Любой ценой!
Пятеро его подручных бросились выполнять приказ.
И тут заговорил Док. Его голос был тихим, но его услышали.
— Позвольте мне слово, господин комендант.
Все замерли. Гидра с интересом повернулся к нему.
— Ну?
— Я… я признаю вашу власть, — сказал Док, и слова давались ему с видимым усилием. — Я готов служить вам. Мои знания врача… они вам пригодятся.
Гидра медленно подошел к нему, изучая его, как букашку.
— Готов служить? — переспросил он с притворной задумчивостью. — Хорошо. Докажи. — Он выхватил из ножен одного из «подольских» длинный боевой нож и швырнул его к ногам Дока. — Прилюдно перережь горло этому отбросу, — он кивнул на Ваньку, которого держали в коленно-локтевой позе, подставив шею. — И для тебя найдётся место в моём новом мировом порядке.
Я смотрела на Дока, не веря своим ушам. На человека, который был нам наставником, почти отцом. И видела, как его рука дрожащей ладонью тянется к рукояти ножа.
Внутри у меня что-то окончательно и бесповоротно сломалось.
Глава 8
Левый.
Воздух в вентиляционной шахте был густым и спёртым, пахнущим пылью и моим собственным страхом. Я не бежал, а полз на четвереньках, не видя пути, движимый одним – надо спасти своих. Анфису. Ваньку. Даже старого Дока. Анфисе будет тяжелее всего…
Мысль обрывается. Нельзя. Нельзя думать об этом.
И сквозь этот хаос в голове пробивается странное, тихое и безжалостное знание. Я простил его. Отца. Только сейчас, когда его больше нет. Когда этот выстрел навсегда отделил «до» от «после». Все эти годы я носил в себе злобу на него – за догмы, за властность, за то, что он не понимал моих идей. А он… он просто был продуктом своей системы. Как и все мы. И он умер, пытаясь защитить нас. По-своему. Как умел.
В глазах стоит картина – Киев, больше десяти лет назад. Я сбежал тогда. Спасал свою шкуру. Презрев все свои принципы о солидарности. Потому что страх был сильнее. Отец меня не понял. Мать… она прокляла меня. Анфиса. Сестре тогда не исполнилось и десяти.
А сейчас страх еще сильнее. Но я не могу бежать. Не сейчас.
Я затаился в какой-то нише, за грудой старого кабеля, когда услышал торопливые шаги и взволнованный голос. Гетман. Дмитро Палыч Вишняк. Он прошел мимо в сопровождении двух охранников, что-то бормоча себе под нос, его сытое лицо было бледным и растерянным.
Инстинкт сработал быстрее мысли. Я, как тень, пополз за ним. Охранники были на нервах, смотрели по сторонам, но не заметили меня в полумраке технических коридоров. Он зашел в свою резиденцию – роскошные апартаменты, самые лучшие в Республике. Дверь закрылась. Охранники остались снаружи.
Мне хватило пяти минут, чтобы найти обходной путь – через систему вентиляции, проложенную для кондиционеров, превосходно функционирующих. Я вылез из решетки в его гардеробной, завешанной дорогими, но бесполезными теперь костюмами.
Он сидел в кресле, держа в трясущихся руках бокал с коньяком. Увидев меня, он аж подпрыгнул, жидкость расплескалась.
— Какого черта? — выдохнул он.
— Я думал, вы с моим отцом дружите, — я вышел из тени, и мой голос прозвучал глухо, но каждый звук был отточен, как лезвие. — Анфиса говорила, вы у них ужинаете каждое воскресенье.
Его лицо исказилось смесью страха и злобы.
– Это все ваша вина, людоловы! – прошипел он, вскакивая. – Мне надо было защищать людей от вас! От ваших набегов! Я не мог справиться один… я вынужден был договориться с Гидрой!
– В обмен на мою сестру? – я сделал шаг вперед. Воздух затрепетал от ненависти.
– Когда мы заключили сделку, твоя сестра пропала! – взвизгнул он. – Я не думал, что она выживет в развалинах Киева! Думал, её уже нет!
В его глазах читалась гнусная правда. Он был просто крысой, пытающейся выжить в норе, которую сам и прогрыз. Он сдал всех и вся, лишь бы сохранить свою жалкую шкуру и призрачную власть.
Я был на него за это зол. Вся ярость, все отчаяние, вся боль вылились в одном порыве. Я рванулся к нему, схватил за шиворот и прижал к стене. Его бокал с грохотом разбился о пол.
– Ты должен мне помочь, ублюдок! – я рычал ему прямо в лицо, чувствуя, как трясутся мои собственные руки. – Или я тебя разорву на части прямо сейчас! Ты поведёшь меня к ним! Ты вытащишь их оттуда! Или клянусь… клянусь памятью отца, я отправлю тебя к нему в гости лично!
Он затрясся, глаза его выкатились от ужаса. В этот момент он был не гетманом, а перепуганным, жирным червём. И это было именно то, что мне было нужно. И всё шло по моему плану, пока он не пробормотал:
— Их всех уже не спасти…
Я почувствовал, как дрожат мои руки.
Упырь.
Время пришло. Я это понял, как только увидел, как Док тянется к ножу. Его руки тряслись, в глазах – паника и отвращение. Старик не сможет. Не сможет переступить свою «красную» линию. А им нужно, чтобы переступил. Гидре нужно показать всем, что даже старый фельдшер, переживший бомбёжки, наводнение, голод сломался и стал их псом.
По приказу Гидры Анфису поволокли прочь. Оторвали от тела отца. Она кричала, цеплялась за воздух. Моё сердце упало куда-то в пятки, стало холодным и тяжёлым. Её нельзя трогать. Никто не имеет права.
— Не троньте её, суки! — прорычал я, видя, как люди Гидры утаскивают Анфису. Она бьется в истерике, тянется к телу отца. И ничего не может поделать.
Беспомощность, никчёмность и безнадёга взрывают мозг, текут холодным потом по спине, уничтожают.
А потом смотрю на Дока и понимаю. Есть только один шанс. Один. Док должен выжить. Он – врач, да пускай даже чёртов фельдшер. Он – единственный, кто может остаться рядом с ней, защитить, когда меня не станет. Он – как отец. Наставник. Он нужен ей. И Гидра поверит в его преданность, только если он…
А я… я устал. Не от жизни. От груза. Каждая жизнь, что я отнял тяжким грузом тащила меня в Ад. А там, на «Оболони». Их были сотни. Я всех их приговорил. Одним движением пальца. Это слишком много. Я не могу это таскать на себе. Не хочу.
Я посмотрел на Дока и шепнул ему самое важное:
— Док, ты должен выжить. Ты обязан позаботиться об Анфисе. Если ради этого надо забрать мою никчёмную жизнь – забирай. Но спаси её, Док!
Он не решался. Я видел борьбу в его глазах. Он хороший. Слишком хороший для этого дерьмового мира. Ему нужен толчок. Последний гвоздь в крышку моего гроба.
И я вбил его.
— Док, помнишь эти чёртовы саркофаги на «Оболони»? Помнишь, вы ушли, а я остался с америкосами? Я не мог всё оставить, как есть… Я открыл ворота для каннибалов Миколы. Пускай детки отведают свежего мяса!
Сказал это тихо, чётко, глядя ему прямо в глаза. Чтобы он не сомневался. Чтобы он понял, что я – не герой. Я – чудовище. Монстр, который устроил самую жуткую бойню. Я скормил тех, кто выбрал сладкий сон, тем, кого они сами и породили. Я уничтожил его «Родину» в её самом жалком и отвратительном проявлении.
Я видел, как в его глазах вспыхнуло нечто большее, чем ненависть. Омерзение. Чистое, животное омерзение. И я был рад. Да, старик, ненавидь меня. Возненавидь так сильно, чтобы хватило сил убить.
И у него хватило.
Его рука дернулась. Я видел, как блеснуло лезвие. Я не закрывался. Не сопротивлялся. Я встретил удар. Принял его.
Боль. Острая, разрывающая. Но за ней – странное, холодное облегчение.
Где-то далеко, будто из другого измерения, донёсся хриплый кашляющий смех Гидры и его мерзкие, одинокие аплодисменты.
А я уже почти ничего не слышал. Только думал, глядя в потолок: «Всё. Концы в воду. Теперь ты за неё, старик. Не подведи».
Анфиса.
Мир сузился до тихого звона в ушах и ледяного осколка, вонзившегося в грудь. Отец мертв. Его кровь до сих пор пятнала паркет там, в зале, прилипла к подошвам моих туфель. Артём в бегах. Изменник? Нет… Спасался. Но он бросил меня. Снова.
Мысль о Боге пронеслась, как пустая оболочка. Я уже отреклась от Него там, в темноте тоннеля метро, когда поняла, что молитвы не останавливают кровь. Он не помог. Ему не было дела до нашего ада.
Судьба? Какая разница, что будет со мной? Всё, что имело значение, было разбито, расстреляно или потеряно. Оставалось только два образа, два горящих уголька в пепле: Артём, один где-то в этих бетонных лабиринтах, и… Иван. Ванька. Грубый, циничный, единственный, кто не бросал. В чьих объятиях я приходила в себя. Мысль о нём была единственным теплым местом в этом ледяном ужасе. Я любила его. Осознала это только сейчас, когда, возможно, было уже поздно.
Меня привели в роскошные апартаменты. Шёлковые обои, хрусталь, мягкие ковры. Тюрьма с позолоченными решетками. Ко мне подошла женщина с лицом уставшей куклы и сладким, ядовитым голосом. Представилась, как Маргарита Петровна.
— Милочка, — сказала она, — у Коменданта Центральной Украинской Республики, у Его Высочества, есть право первой ночи. Он придёт к тебе сегодня. И ты… обязана будешь его ублажить. Приведи себя в порядок для него. Сделай так, чтоб он не разочаровался.
Она указала на коробку с кружевным бельём на кровати. На те самые «кружевные трусики», о которых так истерично кричала та старуха в капсуле на «Оболони».
Я молча прошла в ванную. Вода была горячей, почти обжигающей. Я стояла под душем, чувствуя, как она стекает по коже, не смывая грязь, боль и запах смерти. Я надела свою старую, простую одежду — ту самую, найденную в шкафах на «Оболони», в которой шла по тоннелям. Это был мой протест. Мой молчаливый вызов. Никаких кружев. Никакой покорности.
Я села на край кровати, впав в полную апатию. Пусть приходит. Что он может сделать со мной, что уже не сделала жизнь?
Маргарита Петровна вернулась. Она что-то бормотала, но я не слушала. Потом она взяла пульт и включила огромный телевизор на стене.
— Тебе стоит посмотреть, дорогуша, — сказала она слащаво. — У Республики появился новый герой!
Я меланхолично подняла взгляд на экран телевизора. В ярком, чётком качестве, замерла знакомая сцена. Захватывающее дух предательство. Док. Стоит с ножом в руке. А перед ним на коленях… Ванька.
Нет.
Горло сдавило. Я не дышала.
И тогда картинка ожила. Я увидела, как рука Дока с силой вонзает нож в шею Ваньки, делает резкое движение в сторону. Я увидела, как кровь брызнула на пол. Я увидела, как тело Ваньки обмякло и рухнуло. И я услышала — сквозь оглушительный звон в ушах — аплодисменты. Аплодисменты «подольских». И Гидры.
Мир не потемнел. Он взорвался белым, беззвучным светом. Этот свет выжег всё изнутри — боль, любовь, надежду, само сознание. Я не закричала. Не зарыдала. Я просто рухнула с кровати на мягкий, безразличный ковер, в нирвану небытия, куда не могли дотянуться ни боль, ни ужас.
Док.
Кровь. Она не просто засохла. Она въелась в мелкие трещинки на коже, заполнила пространство под ногтями, превратила отпечатки пальцев в бурые, нестираемые узоры. Я драил руки под струёй ледяной воды, тёр их едким больничным мылом, пахнущим мёртвой химической чистотой, но этот ржавый оттенок и призрачное ощущение липкости никуда не уходили. Они были со мной. Как и воспоминание.
Меня привели в госпиталь ЦУР. Не в камеру, не на расстрел. Мне выделили кабинет, показали палаты. Все почтительно кланялись, шептали: «Наш новый главврач». А я чувствовал себя не главврачом, а последним подонком, приговоренным к пожизненному ношению собственного предательства.
Ванька! Я не хотел его убивать. Эта мысль билась в моем черепе, как птица о стекло. Но когда он, глядя мне прямо в глаза, без тени сожаления сказал: «Я открыл ворота для каннибалов. На «Оболони»… Во мне что-то рухнуло, как обваливается свод тоннеля. Я перестал видеть Ваньку, который тащил мою старую, раненую тушу из кромешного ада на «Минской». Я увидел лишь холодного, расчётливого палача, приговорившего сотни моих соотечественников – пусть и заблудших, пусть и слабых – к страшной, животной смерти. И в этой ярости, в этом ослепляющем шквале, я стал просто орудием.
Раскаяние? Нет. Это была бездонная яма, выгрызающая меня изнутри. Я продал душу не ради жизни – ради возможности защитить Анфису. А теперь смотрел на свои руки и спрашивал: имеют ли эти окровавленные руки право кого-то защищать?
И тут, словно насмешка судьбы, появился он. Крысоед. Тот самый щуплый пацан с лицом юркого грызуна, что когда-то перебинтовал мою голову во время штурма баррикады. Мой бывший помощник в Оболонском ТЦК.
– Пане докторе! Степане Степановичу! – его голос прорезал гул больничного коридора. – Та ви ж живий! Як же я радий! А я вже думав, що вас нема!
Я хотел отвернуться. Проигнорировать. Предатель. Он продался Гидре, когда наши еще держались. Но потом мой взгляд снова упал на мои руки. Кто я такой, чтобы его судить? Он, может, и подлец, но он не убивал своих. А я… я зарезал человека, который был мне ближе, чем многие родные.
– Та шо ви мовчите, доктор? – продолжал он, переминаясь с ноги на ногу. – Тут, знаєте, яка прикрість… У всіх наших «подольських»… та й у самого, мабуть, Коменданта… така біда трапилась… Трiппєр, здається. Болячка огидна, пече, як огонь, знаєте… Аж ходити важко.
Гидра. Болен гонореей. Словно каленым железом эта мысль вонзилась в мозг. И если он дотронется до Анфисы… если он… Меня чуть не вырвало прямо там. Нет. Она и так сломлена смертью отца, бегством брата. После такого… она просто рассыплется в прах.
– Треба лікувати, – выдавил я, и голос мой прозвучал чужим, механическим. Профессионализм взял верх над отчаянием. – Потрібні антибіотики. Уколы. Таблетки. Ципрофлоксацин, цефтриаксон.
– Та де ж їх, ті антибіотики, узяти? – развёл руками Крысоед. – У нас тут аптечка, як у селі – йод та зелёнка.
И тут я вспомнил. Тот самый рюкзак, доверху набитый лекарствами, что мы притащили с американской базы на «Оболони». Настоящая аптека. Я рассказал ему об аптечке ЦРУ.
– Так я ж побіжу, знайду! – пацан тут же сорвался с места, полный энтузиазма. – Це ж наша з вами справа, доктор!
И вот, когда его шаги затихли в коридоре, из-за угла, из глубокой тени, куда не доходил свет, возник Левый. Бледный, как смерть, в его глазах горел холодный, неугасимый огонь. Я вздрогнул, инстинктивно ожидая удара, ножа, пули – он должен был мстить за Ваньку. Если, конечно, знает.
– Док, – его голос был низким, хриплым от усталости, но абсолютно спокойным.
И я не выдержал. Слова хлынули сами, исповедь предателя, ищущего хоть какого-то прощения.
Я не выдержал. Выпалил, глядя в пол:
– Ванька. Он сказал мне… перед тем как… что это он открыл ворота на «Оболони». Скормил их всех каннибалам. Поэтому я… я не сдержался.
Я ждал шока. Проклятий. Но Левый медленно кивнул. Как будто уже знал. Или как будто это не имело значения.
– Я знаю, – сказал он просто.
От его спокойствия стало еще страшнее.
– Что же нам теперь делать? – спросил я, и в голосе моем прозвучала вся моя беспомощность.
Левый подошел ближе. Его глаза были двумя углями в бледном лице.
– Как что, Степан Степанович? Спасать мою сестру! У меня есть план. Но для него мне нужен человек здесь, внутри. Тот, кому они доверяют.
Он посмотрел на меня. И я понял. Это мой шанс. Не на спасение. На искупление.
Анфиса.
Сознание вернулось ко мне резко и болезненно — с едким, обжигающим нос запахом нашатыря. Я дернулась, закашлялась, и перед моими глазами проплыло пятно — лицо. Лицо Дока.
Предатель.
Словно раскалённый штык, вонзилось в мозг. Я рванулась назад, ударившись головой о спинку кровати.
— Убирайся! — просипела я, и голос мой был хриплым от ненависти и слёз. — Убирайся отсюда, убийца!
Он не ушёл. Его лицо, осунувшееся, покрытое морщинами, как быстрыми реками, было полно не вины, а какой-то странной, усталой решимости.
— Анфиса, слушай меня, — его голос был тихим, но твердым, как сталь. — Я пришёл помочь. Иван… Ванька… он отдал за это свою жизнь. Он сам попросил меня это сделать. Чтобы я выжил. Чтобы я спас тебя.
— Врёшь! — выкрикнула я, но где-то в глубине, сквозь боль и ярость, холодная струйка правды просочилась внутрь. Это было похоже на Ваньку. На его уставший, всё оценивающий цинизм. Отдать жизнь, чтобы другой мог защищать ту, что ему дорога.
И тут из темноты за спиной Дока вышел другой человек. Артём. Мой брат. Его одежда была мокрой, в руке он сжимал пистолет.
— Он говорит правду, сестра, — голос Артёма был ровным, но в его глазах бушевала буря. — Мы должны бежать. Сейчас. Пока не пришел Гидра.
Бежать? Это слово повисло в воздухе, такое же нереальное, как все, что происходило. Бежать от моего нового «дома», от моего нового «жениха». Бежать в никуда.
— Куда? — спросила я, и мой голос прозвучал потерянно, по-детски.
— В сторону Польской зоны оккупации, там нам помогут, — ответил Док. — Гетман… помнит о твоём отце. Он обещал нам место в кузове грузовика, который через двадцать минут повезёт кокаин к полякам. Гидра в эту грязную торговлю не вмешивается, его люди грузовики не досматривают. Экономика слишком мелко для этого ублюдка. Это наш шанс!
Его слова донесли до меня план быстро, как вспышка молнии. Док выйдет, будет отвлекать Маргариту Петровну, пока не явится Гидра. Тем самым Док создаст себе алиби. А Левый в это время вытащит меня через окно, тем самым путём, каким он проник в эту комнату. Сейчас хлещет дождь, небо затянуто тучами — БПЛА «подольских» не летают. Нас не заметят. У Дока будет алиби. А потом… потом он сможет помочь нам издалека, из внутреннего периметра баррикад. Выполнить последний долг перед Ванькой.
Я смотрела на брата. На его лицо, в котором читалась непоколебимая воля. На Дока, в чьих глазах я, сквозь ненависть, увидела ту самую преданность, за которую Ванька отдал жизнь.
Они были моим мостом через пропасть. Моим единственным шансом.
Я медленно кивнула, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони.
— Хорошо, — прошептала я. — Я согласна.
Док коротко кивнул, его взгляд на прощание скользнул по мне, полный какого-то старческого горя и решимости. Он развернулся и вышел из комнаты, чтобы играть свою роль. А Левый шагнул ко мне, его сильная рука обхватила мое плечо, ведя к открытому окну, в хлещущую темноту ливня. В неизвестность. В надежду.
Глава 9
Док.
Освещение в камере оказалось тусклым. Видимо, экономили здорово в ЦУР электричество. Я сидел на металлическом стуле, чувствуя, как дрожь предательски бежит по моим старым костям. Не от холода. От того, что меня ждёт.
Дверь открылась беззвучно. Вошел Гидра. Инженер-садист. Его тщательно отутюженная форма, пенсне и ухоженные руки казались здесь инородным телом. Он был воплощением порядка, того самого, что ломал хребет всему живому.
Он сел напротив, положил руки на стол.
— Где девка? — его голос был ровным, без эмоций. — Где крановщик?
Я посмотрел ему прямо в глаза, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— Не знаю. Я был с Маргаритой Петровной. Вы же сами…
Он не дал договорить. Медленно, почти любовно, достал из-под стола предмет. Не нож, не пистолет. Паяльник. Старый, советский, с толстым медным жалом. Он щелкнул выключателем, и через мгновение кончик начал наливаться жаром.
— Здесь, в ЦУР, не такой гадюшник, как там, в Облонском районе, — заметил он, следя за моей реакцией. — Тут есть электричество. Док, помнишь ещё паяльники? От них плоть не режется… она прилипает и горит. Очень… наглядно.
Я съежился, не в силах отвести взгляд от раскаленного металла. Но вдруг мой взгляд, привыкший за десятки лет выискивать симптомы, уловил другое. Почти неуловимое движение. Гидра, ставя паяльник на подставку, на секунду почесал штаны в паху. Скорбная, знакомая гримаса мелькнула на его лице. Не боль. Нет. Зуд. Я тут же вспомнил слова Крысоеда о повальной гонорее среди «подольских».
Инстинкт врача, заглушивший на миг страх, заставил меня прямо спросить:
— Беспокоит, босс?
Его глаза сверкнули из-за стекол пенсне.
— Да пошёл ты, — бросил он с презрением.
Но я уже видел слабину. Агонию, которая сильнее его власти.
— Я… сделал укол Крысоеду. У него те же симптомы были. Ему полегчало. Сейчас курс таблеток пропьёт и в норму придёт. Давайте, босс, я и вас гляну. Я же врач.
Он замер, оценивая. Зудело, видимо, не по-детски. Наконец, с трудом выдавил:
— Ладно. Смотри. Но если это уловка…
Я поднялся, подошел. Руки не дрожали. Врач — это тот, кто может отключиться от всего, даже от страха и ненависти, когда перед ним — пациент. Даже если этот пациент — чудовище. Даже если это не врач, а фельдшер.
Осмотр был быстрым. Симптомы говорили сами за себя.
— Позовите Крысоеда. Пусть принесёт из моего кабинета шприц. Антибиотик. Это поможет. Быстро. Но нужно полежать.
Он кивнул, сжав зубы. Выглянул в коридор и послал за Крысом. Тот примчался быстрее пули. Я сделал укол. Через несколько минут напряжение в его теле начало спадать. Зуд отступал.
Он тяжело вздохнул, откинувшись на спинку стула. Теперь он смотрел на меня иначе. Не как следователь на преступника, а как пациент на врача, который снял острую боль.
— Иди, Док, — сказал он тихо. — Но помни… за тобой теперь будут приглядывать. Постоянно.
Я кивнул и вышел. Сердце колотилось, вырываясь из груди. Я купил себе время. И, возможно, приобрел крошечную, зыбкую власть над тем, кто считал себя богом. Власть врача, знающего слабость своего палача.
Левый.
Дребезжащий мрак. Сладковато-горькая пыль и микроскопические частицы белого яда, что просачивался из мешков, прижатых к нашим спинам. Мы были заживо погребены в самом сердце товара, на котором держалось «процветание» ЦУР. Я слушал Анфису, и с каждым её словом во мне закипала ярость.
— Когда президент сбежал, — её голос в темноте был слабым, но чётким, — гетман взял власть. Он провозгласил Центральную Украинскую Республику, объявил о независимости, о нейтралитете. И сразу после этого нас перестали обстреливать. Но надо было что-то етсь. При обыске офиса беглого президента гетман нашёл склады. Не с пшеницей или медикаментами. С кокаином. Тонны. И он… он начал торговать.
Я молчал, сжимая кулаки. Грузовик подпрыгивал на ухабах, будто в насмешку.
— Поляки дают за него всё, — продолжала она, и в голосе послышались слезы. — Топливо для генераторов. Оружие. Батарейки, компьютеры, еду… Но всё это… не для всех. Только для приближённых. Для гетмана, его свиты… и… и отца.
Последние слова прозвучали как приговор. Мой отец, патриарх, который клеймил мои «безбожные» идеи, оказался соучастником этого наркокартеля. Он благословлял эту торговлю смертью, пока его паства ютилась в темноте, перебиваясь с хлеба на воду. Какого хлеба? Сухари и объедки!
— Так несправедливо, — вырвалось у меня, и голос прозвучал оглушительно громко в тесном пространстве. — Вы восстали против олигархии, против продажной власти! Чтобы построить что? Такую же воровскую, несправедливую помойку, только в миниатюре! Здесь, в этом грузовике, — я стукнул кулаком по деревянной перегородке, — суть вашей «республики»! Это не государство, это банда, торгующая ядом!
Голос Анфисы дрогнул:
— Но люди… они устали от бесконечной войны… хотели перемен…
— Каких перемен? — перебил я ее. — Чтобы одни тираны сменили других? Это не революция, это рокировка! Тот же самый Майдан, когда на смену одним олигархам пришли другие. Европе демонстрировали Майдан, как митинг против коррупции. А на деле на протесты вышли те, кто всю жизнь давал взятки. Вышли протестовать против тех, кто взятки всю жизнь брал. В результате группа, получающая взятки, сменилась. Но нельзя вечно кормить народ сказками, пока сам живешь в роскоши, набивая карманы наркоденьгами! В этой вашей ЦУР неизбежна новая бойня. Гражданская война. И мы… мы просто сбежали с тонущего корабля! А тысячи людей, граждан ЦУР, погибнут, если не сумеют изменить формацию, общественно-политический строй. Но не такой Гидра добряк и весельчак, чтобы позволить кому-то отобрать у него власть.
В темноте я услышал, как она тихо плачет. Но это были не слёзы слабости. Это были слёзы прозрения.
— Это… как в той симуляции, — прошептала она. — Тот вечный Майдан. Мы провели там почти неделю, а запомнили только один день. Там тоже была красивая сказка и уродливая правда. А здесь… здесь просто другая сказка. И ещё более уродливая правда.
Она поняла. Наконец-то поняла.
В этот момент грузовик с визгом тормозов остановился. Мотор заглох. Наступила тишина, нарушаемая только нашим тяжелым дыханием. Поток света ворвался в нашу склеп, заставив зажмуриться. Люк откинулся, и в проеме возник силуэт в каске. Суровое лицо, чужая форма.
— Wychodzi;! Natychmiast! — прозвучал резкий, незнакомый голос. — Выходить! Немедленно!
Польский пограничник. Мы достигли границы. И наш побег, наше бегство от одной лжи, вот-вот должно было столкнуться с новой, незнакомой реальностью.
Анфиса.
Комната была стерильной и холодной. Без окон. Нас посадили на металлические стулья. Перед нами — двое. Офицер, рослый, с жестким лицом и коротко стриженными волосами — капитан Марек Новак. И женщина, с острым, как лезвие, взглядом и собранными в тугой пучок волосами — поручик Агнешка Ковальски. Они говорили на чистом русском, но каждый звук в их устах казался чужим и враждебным.
Я не выдержала первой. Отчаяние придавило страх.
— Пропустите нас! У нас безвиз! Мы украинцы из ЦУР! Мы просим политического убежища в Польше! — мой голос прозвучал слишком громко и надтреснуто.
Капитан Новак холодно посмотрел на меня.
— Безвиз? — он усмехнулся. — Пани, мир изменился. После бегства вашего президента в Бельгию мы работали с ЦУР, ради одного конкретного очень ценного товара. И мы ещё соблюдали этот безвиз для украинцев. А сейчас рыночные условия изменились. США закончили свою операцию в Латинской Америке. Теперь европейцам дешевле покупать кокаин там. Качественнее. И без лишних… политических рисков.
Я почувствовала, как земля уходит из-под ног.
— А как же Соединённые Штаты Америки? Они же наши союзники…
— Союзники? — вступила поручик Ковальски, её голос был ровным и безжалостным. — США утратили интерес к Киеву. Особенно после того, как была уничтожена их лаборатория по генерации эмоций на станции «Оболонь».
Я почувствовала, как Артём рядом со мной вздрогнул. Испугалась, что он вспомнит Ваньку. Но он молчал, сжав кулаки.
— Финансирование Украины официально прекращено, — продолжил капитан. — Полностью. Армии, ТЦК, вашей ЦУР… Всему пришёл конец. Европа вложила миллиарды евро в эту заварушку, чтобы получить репарации от русских. Но риски себя не оправдали. И кормить украинских беженцев тоже никто теперь не будет. Наоборот. Их сейчас ищут по всей Европе. Отлавливают и отправляют обратно в Киев. Зачем нам лишние рты?
— Как же… — голос Левого прозвучал хрипло. — А что президент? Правительство в изгнании?
Капитан Новак усмехнулся еще раз, и в его глазах не было ничего, кроме ледяного презрения.
— Члены вашего правительства в изгнании арестованы. За коррупцию. А вашего президента… нашли сегодня утром в его особняке в Брюсселе. С прожженной кокаином носоглоткой. Мёртвым. Ваша армия останется без патронов и снарядов, самое главное, без БПЛА, и через неделю-другую капитулирует. С Украиной покончено.
Он откинулся на спинку стула, и его лицо исказила уродливая улыбка.
— Знаете, моя бабка рассказывала мне о Волынской резне. Там погиб мой прадед. И теперь… — он развел руками, — я считаю, что историческая справедливость восторжествовала.
Вот так. Хладнокровно. Цинично. Наш трагический конец для них — всего лишь акт давно забытой мести.
— НЕТ! — закричала я, вскакивая. Слезы хлынули из глаз, но я уже не могла их сдержать. — Это несправедливо! Мы не виноваты в том, что было тогда! Мы просто хотели жить! Мы гибли, мы боролись! Вы не можете нас просто так выбросить! Пожалуйста! Умоляю вас! Впустите нас! Мы сделаем что угодно! Мы будем работать! Мы не будем просить милостыню! Пожалуйста!
Я смотрела на них, на эти каменные, безразличные лица, и понимала, что всё кончено. Все наши жертвы, вся наша боль, вся вера — все это разбилось о простую и жестокую правду: мы были никому не нужны. Ни Богу, ни людям. Просто разменная монета в большой игре, которую кто-то только что завершил, сбросив фигуры с доски.
Поручик Ковальски встала. Её лицо не выражало ничего.
— Разговор окончен. Вас депортируют обратно. Ожидайте конвоя.
Левый.
Польская «милость» оказалась похлеще любой казни. Они дали нам помыться, словно готовя скот на убой. Выдали чистую, безликую одежду, фонарики, бутылку воды. Каждый жест был отлаженным, без эмоциональным, как на конвейере. И от этого становилось только страшнее.
Анфиса металась, её глаза были полы ужаса.
— Они отвезут меня обратно! К Гидре! Я не могу! — она вцепилась мне в руку, и её пальцы дрожали.
Поручик Ковальски, наблюдая за этим, на мгновение смягчилась. Всего на мгновение.
— Успокойтесь, — сказала она безразлично. — Наши грузовики в ЦУР больше не поедут. Это нерентабельно.
Эти слова заставили Анфису успокоиться. Но во мне, наоборот, всё сжалось в ледяной ком. Я понял. Понял всё.
— Куда же тогда вы нас депортируете? — спросил я, и голос мой прозвучал глухо.
— На западную окраину Киева. Это стандартная процедура для… нежелательных лиц, — ответила она, и в её глазах не было ни злобы, ни сожаления. Лишь усталая рутина.
Запад! Слово ударило по мне, как обухом. Святошинский район. Угодья Людоеда. Тот самый, по сравнению с которым каннибалы Миколы – шаловливые ребятишки. Говаривали, он не просто ест людей. Он охотится на них. С умом и жестокостью. Его владения были нанесены на все уцелевшие карты как территория смерти. Белая пустошь, из которой никто и никогда не возвращался.
— Это смерть! — вырвалось у меня. — Выбрасываете нас на верную смерть!
Но нас уже не слушали. Нас погрузили в бронированный грузовик с зарешечёнными окнами. Мы ехали молча. Анфиса, успокоенная тем, что её не везут к Гидре, с надеждой смотрела в щель между шторкой и стеклом. А я видел лишь знакомые, всё более разрушенные улицы, уходящие в сторону Святошино.
Ворота. Массивные, сваренные из стальных листов, украшенные польским орлом. Они с скрежетом открылись, ненадолго впустив нас, а потом… захлопнулись. Глухой, финальный удар. Звук, похожий на грохот захлопывающейся крышки гроба.
Мы стояли на пустыре, заваленном обломками панельных домов. Ветер гулял по развалинам, издавая заунывный свист. Воздух был холодным и чистым, без привычного запаха гари и людей. Слишком чистым. Слишком тихим.
Анфиса обернулась к уже закрытым воротам, потом посмотрела на меня, и в её глазах снова вспыхнул страх, теперь уже иного рода.
— Артем… где мы?
Я не ответил. Я смотрел вглубь района, на темнеющие проёмы окон, на скрюченные каркасы бывших магазинов. Где-то там был он. Людоед. И его охотничьи угодья только что пополнились свежей дичью.
Из угодий Людоеда никто никогда не возвращался живым, разве только в качестве рекрутов в ВСУ. Но рекруты жили всего дней пять, не больше. Одна судьба – смерть! Эта мысль висела в воздухе, осязаемая, как туман. Мы прошли огонь, воду, предательство и симуляции. Но это место, эта тишина, ощущалась как наш последний, отведённый нам предел.
Глава 10
Анфиса.
Гроза налетела стремительно. Без каких-либо предзнаменований. Спустя какие-то десять минут дождь уже хлестал по ржавым балкам, стекал с обрывков рекламных баннеров, превращая развалины в скользкую ловушку. Каждая тень шевелилась. Каждый шорох за спиной был похож на крадущиеся шаги.
Я жалась к Артёму, как раненый зверёк к единственному сородичу. Рука его, лежащая на моем плече, была единственной твердой точкой в этом рушащемся мире. В голове стучало одно: «Только брат. Только он. Нет ни Бога, ни ангелов, ни справедливости». Западные ценности, права человека, гуманизм — все это оказалось тонкой позолотой на гнилом дереве, которое рассыпалось в труху при первом же серьёзном ударе. А Гидра… Мысль о его холодных глазах за стеклами пенсне, о его безразличном голосе, заставляла меня сжиматься в комок. Он был воплощением той самой системы, что перемалывала людей в фарш, прикрываясь лозунгами.
Артём же, наоборот, весь был напряжен, его взгляд метался, выискивая не призраков из ЦУР, а другую угрозу. «Людоед, — прошептал он, и слово повисло в воздухе, тяжёлое и мокрое. — Он здесь правит. Его боятся в Киеве все. Думаю, даже «детки» Миколы не готовы встретится с ним лицом к лицу».
И тут мы услышали их. Сначала — далёкий, но четкий цокот копыт по асфальту, который донёсся до нас сквозь завесу ливня. Потом — ближе. Они не кричали, не переговаривались. Просто ехали. Охотники. Я представила их — высоких, в тёмных плащах, с лицами, скрытыми тенями, и в руках… в руках то, чем они разделывают свою добычу. Человечину. Слово вызвало в горле спазм тошноты.
— Бежим, — Артём дернул меня за руку, и мы рванули в сторону чёрного провала в стене разрушенной многоэтажки — подъезда, больше похожего на пасть.
Внутри пахло мочой, смертью и сыростью. Мы спускались в подвал, спотыкаясь о хлам, прижимаясь к липким от плесени стенам. Сверху, с улицы, донесся возглас: «Здесь! Следы!». Ледяная игла страха прошла по спине.
Артём затянул меня в какой-то чулан, заваленный сгнившими тряпками. Мы замерли, стараясь не дышать. Шаги раздались прямо над нами, на лестнице. Грубый смех. Звяканье оружия. Они были так близко, что я слышала, как фыркают их лошади у входа в подъезд.
— Обшарят подвал — нам конец, — выдохнул Артём, и в его голосе впервые зазвучало отчаяние.
Он высунулся, огляделся и снова рванул, таща меня вглубь подземелья. Мы пролезли через дыру в стене, упали в какую-то лужу, поднялись и побежали дальше, по бесконечному, тёмному коридору.
И тут я увидела свет. Не яркий, а тусклый, дрожащий. Отблеск огня. Он падал из-за угла. Артем притормозил, прижал меня к стене.
— Тише, — его шёпот был еле слышен.
Мы стали подкрадываться, как мыши к сыру. Я уже почти разглядела фигуру у небольшого костра, сложенного из обломков мебели. Силуэт был мужским, сильным, неподвижным.
И вдруг этот силуэт повернул голову в нашу сторону. Мы замерли. Он не вскочил, не схватился за оружие. Он просто сидел.
— Зачем крадетесь, если вы честные люди? — раздался спокойный, хрипловатый голос. — Выходите.
И этот голос… Он был как удар током. Грубый, знакомый до боли, до слез, до исступления. Голос, который я слышала в тоннелях, в криках, в последнем шепоте. Голос, к которому я так привыкла и которого мне так не хватало.
Во мне что-то оборвалось. Все страхи, вся осторожность, вся реальность — все смешалось в один безумный, дикий крик. Я вырвалась из рук брата и бросилась к свету, к этому силуэту.
— ВАНЬКА! — закричала я, и голос сорвался в истерический визг. — ТЫ ЖИВ?!
Я упала перед ним на колени, хватая его за руку, вглядываясь в лицо, освещенное огнем. Да, это были его черты. Но старше. Жёстче. И глаза… в них не было ни циничной усмешки, ни той странной теплоты, что я помнила. Только усталая, гранитная твердость.
Человек с лицом Ваньки смотрел на меня с нескрываемым удивлением.
— Ванька. Так зовут моего младшего брата, — произнёс он. — Я — Андрей.
Левый.
Пламя костра пожирало щепки, отбрасывая пляшущие тени на бетонные стены подвала, похожего на склеп. Этот человек, Андрей, с лицом постаревшего Ваньки, но глазами побитой собаки, молча протянул нам по куску какого-то вяленого мяса. Я взял, не глядя. Анфиса, всё еще трясясь, сжала свой кусок в белых пальцах, не в силах есть.
Тишина стала невыносимой. Её надо было заполнить. Разговором. Рассказами о Ваньке. Но сделать это так, чтобы наш новый знакомый не прострелил нам головы. А прострелить он мог – на бедре Андрея висела внушительных размеров кобура.
— Андрей, мы с твоим братом… — начал я, и голос мой прозвучал неестественно громко, — познакомились больше полугода назад, в Англии, в Вулвиче. В этих проклятых Королевских казармах. Он… он часто говорил о тебе.
Я видел, как напрягся Андрей. Его пальцы сжали сухарь так, что тот хрустнул.
— Говорил, что ты — герой. Настоящий. Что ты с четырнадцатого года воевал. Что он гордится. — Я вымучивал слова, выстраивая красивый, фальшивый памятник человеку, которого не стало. — Он мечтал… мечтал найти тебя. Сражаться с тобой плечом к плечу. Говорил: «С братом мы вдвоём как стена. Никто нас не сломит. Всех победим, всех одолеем, как собак сутулых».
Из темноты на меня уставилась Анфиса. Широким, недоуменным взглядом. Она открыла рот, чтобы сказать правду. Мечтал Упырь не о сражениях, а о тёплой должности писаря в штабе, куда его бы пристроил влиятельный брат-майор. Чтобы спрятаться. Чтобы выжить в ситуации, когда весь мир летит к чертям. И как Ванька хотел найти брата. Он же мне тогда, ещё в карцере в Вулвиче, когда мы наваляли тем капралам, обещал, что Андрей и меня пристроит в штаб, что никого мне убивать не придётся. Обещал…
Я посмотрел на свои руки. Кровь, невидимая простому взору, но заливающая океаны памяти, моей памяти, от края до края, была на моих руках. Я помнил глаза всех, кого убил.
Я подмигнул Анфисе, надеясь, что она не сболтнёт ничего лишнего. Сестра аж вздрогнула и стихла, глотая воздух.
— А потом, чуть больше недели назад… — я сделал паузу, придавая голосу трагизм, — нам сказали, что тебя убили. На фронте. Иван… он словно сломался. С тех пор он стал другим. Жёстким. Как будто ему незачем больше беречь себя.
Я ждал. Ждал, что этот каменный человек дрогнет. Что в его глазах блеснет слеза. Что он скажет что-то вроде «бедный мальчик» или «напрасно».
Но Андрей лишь медленно поднял на меня свой усталый взгляд. В нем не было ни скорби, ни гнева. Лишь плоская, безразличная правда.
— Ошибался во мне Иван, — тихо сказал он. — Скажу больше — я сам в себе ошибался. Никакой я не герой. Я — дезертир. Я — убийца и палач, мародёр и насильник.
Он откинулся на свою котомку, и тень скрыла его лицо, оставив в свете только сжатые кулаки.
— Герои — они все там, в земле, — его голос стал монотонным, как заевшая пластинка. — Те, с кем я начинал. Столько лет прошло! От страны ничего не осталось! Нация стёрта с лица земли. А я… я просто устал. Устал от крови, которую мы лили зря. Сначала на Майдане… потом на Донбассе… Потом в этой долбанной войне…
Он замолчал, глотая воздух, будто вспоминая что-то невыносимое. Огонь костра потрескивал, выхватывая из мрака его лицо – высеченное из камня, но с живыми глазами, в которых стояла пустота выжженного поля.
— В шестнадцать лет мир умещается в два цвета – жовтый и блакитный. И в одну простую мысль: мы, украинцы – Богом избранная нация, которой предначертано править миром. Я сбежал из дома ещё сопляком на Евромайдан, нутром чуя, что должен быть там. Мы должны были стать частью Европы, чтобы нас стали уважать, чтобы с нами стали считаться. Родители плакали, умоляли, чтобы я никуда не ехал… А я, поэт в душе, видел себя казаком, который рубит головы врагам. — Андрей мрачной усмехнулся. — Первую жизнь я забрал в тесном переулке у улице Грушевского. «Беркутовец». Молодой, но мне был шестнадцать, и он мне показался стариком. Он что-то кричал, умолял… а я бил его арматурой по лицу, пока оно не перестало быть лицом. За это мне дали денег. Первый гонорар поэта-патриота.
Потом была засада на колонну «беркутовцев», когда они на автобусах из Киева домой поехали… Мы стреляли по машинам, по людям, которые просто хотели домой. Потом – Одесса. Дом Профсоюзов. Я стоял с битой у выхода и бил по рукам, по головам тех, кто выбирался из огня. Они кричали, а мы смеялись. Это была правда, понимаешь? Наша правда.
Потом был Донбасс. Там я стал настоящим хозяином. Входил в хаты к старикам, тыкал стволом в лицо, забирал всё – телевизоры, холодильники, даже детские игрушки. Потом грузил это в багажник и вёз отцу. Он продавал через «Секонд-хэнд». Наш семья богатела. Я не говорил отцу, откуда всё это барахло. Он особо и не спрашивал. Просто продавал. На эти деньги мы отправили Ваньку в Лондон… а я пошел в военное училище. Стал офицером. Героем. Ха!
Я был трижды ранен. Но всегда возвращался к своим.
А потом… потом всё стало рассыпаться. Сначала я перестал верить в то, что мы – избранные. Потом – что мы вообще что-то вернём. Земли, территории, полуострова, гектары… Чем дольше мы сражались, тем меньше земли у нас оставалось, зато кладбища росли. С севера на юг, с востока на запад. Росли чёртовы кладбища. Потом я понял, что Запад нас просто использует, как расходники. Потом я увидел, что наши власти и генералы – воры, которые давно сдали бы нас всех, если бы знали, где спрятать чемоданы с деньгами.
И осталась одна месть. Чувство, которое заставляло меня стрелять в сторону врага, отправлять солдат на верную смерть. Месть! Сначала – за родителей и сестру. Потом – за побратимов, которых положили в первые годы. Потом – за новых побратимов, которые приехали мстить за побратимов, убитых раньше. Круг. Бесконечный, проклятый круг. И никто не мог посмотреть на это со стороны, осознать, что это всё одна сплошная чёртова рулетка, встать из-за которой невозможно.
А в части… в части уже не осталось никого из тех, с кем я начинал. Одни трупы. А ТЦК привозил новых, качество которых падало с каждым днём, – калек, стариков, дебилов… Я попробовал поговорить с комбригом. Сказал, что мы все тут сдохнем зря. Он посмотрел на меня и сказал: «Следующее такое слово – расстреляю, как предателя!». В ту же ночь я удрал. Ушёл в самоволку, в СОЧ.
Прорвался к этим воротам, в Польскую зону оккупации. Но поляки меня не пропустили. Союзники… – он горько усмехнулся. – Soiuszy. Soiuszy do chuja. Вот и остался я здесь. На краю Святошинского района. Встречаю иногда бродяг, таких же потерянных, которых поляки не пропустили. Дам поесть, посоветую, где можно пожить хотя бы до зимы… А сам сижу в этом подвале и жду. Не знаю, чего. Может, чтобы тот «беркутовец» с Майдана пришёл и застрелил меня, старого, циничного дезертира, за все мои грехи. А может… просто чтобы кто-то сказал, что есть хоть какой-то смысл во всей этой бойне. Но такого человека нет. И смысла – тоже.
Исповедь Андрея была окончена. Правда, голая и уродливая, висела в воздухе, затмевая мой красивый, фальшивый памятник. Мы сидели в подвале, в царстве Людоеда, а настоящим чудовищем оказался не мифический каннибал, а сидящий перед нами человек, разложившийся изнутри от бессмысленной бойни, в праведность которой он когда-то свято верил.
Анфиса.
Слова Андрея падали в тишину подвала, как камни в чёрную воду. Каждое – тяжёлое, шершавое, облепленное старым пеплом и свежей кровью. Я сидела, вжавшись в стену, и чувствовала, как внутри меня рвётся на части последний оплот – вера в то, что в мире есть хоть какая-то правота. Он был не монстром. Он был искренним. И в этой искренности было в тысячу раз страшнее, чем в расчетливом цинизме Гидры.
Он говорил о «небесных сотнях» Майдана, о сожжённых заживо пяти десятках в Одессе, о тысячах убитых на Донбассе, и я видела не хвастливого вояку, а изувеченную душу, которая сама себе выкручивала руки, пытаясь найти хоть какой-то смысл в том аду, что она творила. И когда он замолчал, сгорбившись над своим костром, во мне заговорил старый, отложенный в дальний угол навык – навык утешения. Я поймала себя на том, что губы сами шепчут забытые слова.
— «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас», — тихо, почти невольно, процитировала я. Голос прозвучал хрупко, как тонкий лед над пропастью.
Андрей поднял на меня взгляд. Не злой, пустой.
— Пришел, — хрипло сказал он. — И где этот твой «Я»? Я Его не вижу. Ни в огне, ни в крови, ни здесь.
И тут я поняла, что не могу оставить его с этой ложью. Ложью брата, пусть и сказанной из жалости.
— Андрей… — начала я, и голос мой дрогнул. — Артём… он приврал. Он не знал, как ты отнесёшься. Не хотел тебя ранить.
Он медленно перевел взгляд на Левого. Тот молча смотрел в пол, сжав кулаки.
— Иван… Ванька… Он не мечтал сражаться с тобой плечом к плечу, — выдохнула я, чувствуя, как предаю память того, кого любила, ради правды о том, кого почти не знала. — Он попался в Англии в руки полиции. Ему дали выбор: тюрьма или армия. Он выбрал армию. Курсы пилота…
— Ванька-то? И выбрал курсы пилота? — вдруг усмехнулся Андрей. — Он же всегда боялся высоты!
— Только, чтобы убить время, чтобы как можно дольше учиться, как и я, — уточнил Артём. — А в казармах… он говорил, что мечтает найти тебя. Чтобы ты спрятал его. Устроил писарем в штаб. Подальше от войны.
Я ждала взрыва. Оскорбления. Но Андрей лишь горько усмехнулся, и в этой усмешке было больше боли, чем в любом крике.
— В штаб? — он покачал головой. — Какой нахрен штаб? Наше подразделение всегда было на острие. По колено в крови. По пояс. А потом и с головой. Я бы его не спрятал. Я бы его туда же и потащил. И мы бы сгнили там вместе. Вы скажете мне, что с моим братом, с Ванькой, сейчас? Где он?
— Его убили, — ответила я, вспомнив, как Док перерезает Ивану горло. — В ЦУР!
— Кто?
— Один из людей Гидры, — ответил Артём, не уточняя. — ЦУР полностью под властью инженера-садиста. Мы с сестрой с трудом сбежали, чтобы спасти свои жизни. Но поляки не пропустили нас, вернули обратно, сообщив, что Европа прекращает поддержку нашей страны, а Польша прекращает торговые отношения с ЦУР. Президент мёртв, члены правительства в изгнании арестованы за коррупционные связи.
Воцарилась тягостная пауза. Я видела, как Андрей закрывает глаза, как его лицо искажается гримасой, в которой смешались стыд, горечь и облегчение. И снова, уже сознательно, я вернулась к единственному инструменту, который, как я вдруг поняла, все еще работал, даже если я сама в него не верила.
— «…Ибо не ведают, что творят», — прошептала я, глядя на него. — И «…милости хочу, а не жертвы». Все мы… все мы не ведали. И все мы приносили жертвы. И нам остается надеяться только на милость.
Я не верила в эти слова. Для меня Бог умер там, в тоннеле, когда я поняла, что правильно наложенная повязка спасает жизнь, а молитва – нет. Но я видела, как напряжённые плечи Андрея понемногу опускаются. Как тихий, заученный в детстве ритм этих фраз проникает в него глубже, чем любые разумные доводы. Это было как колыбельная для уснувшей совести. Она не меняла прошлого. Но давала призрачное разрешение хоть на минуту перестать быть палачом в своих глазах.
Он не сказал «спасибо». Он просто сидел, уставившись в огонь, и дышал чуть спокойнее. А я смотрела на него и думала, что, возможно, Бог и мёртв, но потребность человека в прощении – жива. И иногда, чтобы дать это прощение, достаточно просто прошептать старые, никому не нужные слова тому, кто в них, как в последнем прибежище, отчаянно хочет верить.
Глава 11
Док.
Жизнь вошла в спокойное, сытое русло, как пациент после удачной операции. Я спал на чистом белье, ел консервированную ветчину и пил неплохой самогон, который мне несли в качестве оплаты. Лечил я, в основном, «подольских» и чиновников гетмана. Простым обитателям ЦУР выдавал аспирин и бинты, приговаривая: «Организм сам должен бороться, закаляем иммунитет». Цинизм мой отточился до бритвенной остроты. Гидра, удовлетворившись моей лояльностью и регулярными уколами от своей… деликатной проблемы, оставил меня в покое.
Ко мне приходили матери с детьми, у которых от голода и грязи слезала кожа. Я выдавал им бинты, смоченные в физрастворе, и видел в их глазах немой вопрос: «И это всё?». А потом ко мне заходил какой-нибудь чиновник, требующий «что-нибудь для потенции», и на столе у меня появлялась банка настоящего кофе или плитка шоколада. Я брал. Брал, потому что в этом мире либо ты ешь, либо тебя едят. Но с каждым разом внутри что-то сжималось в тугой, болезненный узел.
И в эти моменты меня начинали посещать призраки. Призраки прошлого. Не те, что с косой, а те, что с красным знаменем. Я вспоминал свою службу на флоте. Да, было жёстко, было бедно. Но была уверенность. Уверенность, что завтра будет, что твой сосед — не враг, а товарищ, что твой труд нужен стране, а не карману какого-то усатого хама. Мы были одним целым. А сейчас… Сейчас мы — стая шакалов, грызущихся за объедки с барского стола, пока хозяин смеётся над нами.
Мой кабинет стал ковчегом, в котором я пытался спасти остатки совести. Аптека, которую мы притащили с «Оболони», была моим НЗ. Я выдавал антибиотики старикам и прятал анальгетики от «подольских», чтобы те не растащили всё. Это была моя маленькая война.
Но по ночам меня настигало оно. Не раскаяние — я не кисейная барышня, чтобы рыдать над каждой овцой. Чувство… чёртовой неоплаченной услуги. Ванька, Упырь, купил мне жизнь ценой своей. И теперь его призрак стоял у моей кровати, молча требуя сдачи. Да, я спас Анфису. Но это было как отдать долг в одной валюте, когда брал в другой. Не закрывало счет.
Где они сейчас? Добрались ли до Польши? Или их кости уже белеют в каких-нибудь подольских лесах? Мысль не давала спать, грызла мой покой и мою уверенность, как крыса грызёт кости, оставшиеся за «дiтами» Миколы.
Развеять тоску заходил Крысоед. Щуплый пацан, мой бывший санитар, а ныне — мой старший помощник, или замглавврача, как он написал на своём бэйдже.
— Пане докторе! — начинал он, усаживаясь на табурет. — А у нас тут новины! Гетман, кажуть, з поляками поссорывся, бо ті йому за кокаїн заплатили грошима з монополії. А в нас, знаєте, грошей цих не було з дев’яностых! От і сидить, плюється.
Я хмыкал, наливая ему стопку.
— А еще, — продолжал Крыс, залпом выпивая, — казали, шо в «подольских» у штанях завелась мушка дрозофіла. Така маленка, а так кусается! Кажуть, вона через Атлантику перелетіла, бо в нас клімат тепліший.
— Брешешь, — говорил я, качая головой.
— Та ні! Як перед Богом! Вона ще й розмовляє… суржиком!
Я смотрел на него и пытался достучаться. Осторожно, намёками.
— Слушай, Крыс… А не кажется тебе, что мы тут, как те мушки в банке? Одни наверху, другие — внизу. А крышку нам Гидра прикрутил.
Крысоед тупо смотрел на меня, пережёвывая кусок сала.
— Та нема… У нас банка з-під огірків. Без кришки. А Гидра… Гидра ж нас харчує. Защо його критыковать?
Дальше можно было не продолжать. Его мозг, пропитанный духом мародёрства и конформизма, не вмещал абстракций. Он был идеальным продуктом системы — юрким, беспринципным и абсолютно довольным своей ролью.
Однажды вечером я прогуливался по одному из парков ЦУР — бывшему Ботаническому саду Фомина. И тут сверху, бесшумно, как призрак, спустился небольшой БПЛА. Он завис передо мной, и с него свисала белая ленточка. Я, оглянувшись, убедившись, что вокруг никого нет, сорвал её.
На клочке бумаги было написано всего десять слов, внизу стоял знак «оболонских» - «полтораха» пива с трезубом. Я успел прочесть записку, не отрывая от коптера, как БПЛА тихо щёлкнул и рассыпался мелким дождиком пластика и электроники на плитку парковой дорожки. Ни шума, ни огня. Чистая работа.
Я побрёл к себе, глядя под ноги. Но внутри у меня, старого циника, расцветала хитрая, острая, как скальпель, улыбка. Червь сомнения и тоски был раздавлен. Игра продолжалась. И теперь я знал — у меня есть ради кого доживать этот фарс до самого финала.
Вечером, ко мне, как обычно, заглянул Крысоед, пахнущий дешевым самогоном.
— Доктор, а чутка марганцовки дай? — начал он. — У нас там у «подольських» біда… Кажись, опять триппер. Але теперь уже у коней!
Я смотрел на него, на этот продукт нового времени, и пытался втолковать, как ребёнку:
— Крыс, а тебе не надоело? Мы тут сидим, как те же крысы, твои сородичи, в трюме тонущего корабля. Одни — наверху, у спасательных шлюпок, а другие — внизу, и уже хлебают солёную воду. И все дерутся за место у иллюминатора.
Крысоед смотрел на меня с искренним непониманием.
— Та яка там вода? У нас же сухо! І шлюпки… Вы, доктор, вибачте, мабуть, втомилися.
Он не понимал. Его мир был прост: есть сила — надо служить силе. Есть еда — надо её добыть. Никаких «завтра», никаких «общих идей».
Именно в этот момент, глядя на его пустое лицо, я с невероятной ясностью осознал: всё, что происходит — это не случайность. Это закономерный итог того, что началось в девяносто первом году. Когда рухнуло то большое, что нас объединяло, и каждый потянул одеяло на себя. И родились, выползли на свет божий и размножились эти Гидры, эти гетманы, эти Крысоеды.
Идеологический перелом во мне созрел не как озарение, а как тихое, непреложное понимание. То, против чего я когда-то, может быть, ворчал в молодости, оказалось единственной плотиной, сдерживавшей это море хаоса, эгоизма и жестокости. Коммунизм. Не тот, что в учебниках, а тот, что был в реальности — с его братством, порядком и уверенностью в завтрашнем дне. В нём было спасение. Потому что только общая цель, а не личная нажива, могла спасти человечество от самого себя.
Я посмотрел на свой старый чемоданчик с инструментами, пробормотал текст записки от Левого, заученный наизусть. И снова улыбнулся. Осталось совсем немного. Я даже точно знал день, время и место, когда всё изменится. Я чувствовал, что моя личная война за выживание подходит к концу. Начинается другая война. И в ней мне предстояло выбрать, на чьей я стороне. Не на стороне Гидры или гетмана. А на стороне тех, кто помнит запах морского ветра и чувство локтя. На стороне будущего, которое удивительным образом оказалось спрятано в прошлом.
Анфиса.
Сознание вернулось медленно, как будто я всплывала со дна темного, тёплого озера. Первым ощущением стал запах. Не затхлости и плесени, а чистого, выстиранного белья и слабого, медицинского аромата, напоминающего о детстве и безопасности. Я лежала на настоящей кровати, под одеялом, в просторной комнате с белыми стенами. В окно, занавешенное ситцевой занавеской, пробивалось утреннее солнце, и в его лучах танцевали пылинки.
Я резко села, сердце заколотилось. Где я? Последнее, что я помнила — это подвал, костёр, лицо Андрея, похожее на Ванькин призрак, и его страшные рассказы. И мясо… я съела тот кусок вяленого мяса, и потом… провал.
— Доброе утро, красавица! Вы в безопасности! Не бойтесь!
Я вздрогнула и увидела у кровати женщину. Лет пятидесяти, полную, с добрым, умудренным жизнью лицом и лучистыми морщинками вокруг глаз. На ней был белый, идеально чистый медицинский халат.
— Где я? — прошептала я, и голос мой звучал сипло. — Мой брат… где Артём?
— Я — Мария Ивановна, — представилась женщина, и её голос был таким же тёплым и плотным, как парное молоко. — Вы в нашей больнице. В Святошинском районе. С вашим братом всё в полном порядке, он проснулся час назад, убедился, что с вами всё в порядке. Как он шумел ваш братец! Ой-ой-ой-ой. Но когда увидел вас здесь, успокоился, решил не будить. Не переживайте. Скоро вы увидитесь.
Она говорила по-русски, но произношение выдавало в ней украинку.
Мария Ивановна, видя мое смятение, мягко, но настойчиво помогла мне встать и повела по светлым, вымытым до скрипа коридорам. Повсюду были люди в белых халатах, они кивали мне, улыбались. Никакой роскоши, но и никакой разрухи. Чистота, порядок, функциональность.
Вкусно позавтракав в столовой, мы прошли в гардеробную, где мне выдали простое, но удобное платье и обувь. Вместе с Марией Ивановной мы вышли из больницы, и меня ослепило не только солнце, но и открывшаяся картина. Я стояла на чистом тротуаре. Дома вокруг… они были целы. Не просто залатанные, а отремонтированные, с остеклёнными окнами, с аккуратными балконами. По улице шли люди. Они не бежали, сгорбившись, не озирались с опаской. Они шли спокойно, несли какие-то сумки, инструменты, разговаривали, смеялись. На их лицах были нормальные, человеческие улыбки. Я не видела такого… с самого детства. Это был не просто порядок. Это была жизнь.
— Как… — я не могла подобрать слов. — Как тут так…?
— А по-другому и нельзя, товарищ Анфиса, — сказала Маргарита Ивановна. — У нас тут так принято. Работаем вместе, живём вместе, друг за друга стоим. Социализм, одним словом. Без всяких там богов и попов — сами себе и боги, и строители.
Социализм. Она произнесла это не как ругательство, а как констатацию факта. И в этом не было злобы, которая сквозила в словах Гидры. Здесь это было частью общей, разумной картины мира.
И тут я услышала цокот копыт. Из-за угла выехал отряд всадников. Человек десять, в поношенных, но прочных кожанках, с карабинами за спинами. И во главе — высокий, плечистый мужчина с густой рыжей бородой, всклокоченными волосами и пронзительными голубыми глазами.
Людоед. Я помнила его с того дня, когда Ванька вывел меня на площадку перед баррикадами ЦУР…
Ледяной ужас сдавил мне горло. Я отпрянула, вжавшись в стену, готовая к худшему.
И в этот момент мой взгляд упал на всадника, который ехал рядом с ним, слева. В потёртой кожанке, с «Вепрем» за спиной, с усталым, но спокойным лицом… Это был Артём. Мой брат. Он что-то говорил «Людоеду», и тот кивал, улыбаясь своей диковатой, но отнюдь не кровожадной улыбкой.
Артём заметил меня. Он поднял руку в мою сторону, и на его лице расплылась такая знакомая, облегченная улыбка. Он был не пленником. Он был своим.
Людоед последовал его взгляду. Его глаза встретились с моими. В них не было ни голода, ни безумия. Лишь спокойная, твердая уверенность и тень любопытства.
Левый.
Анфиса рухнула как подкошенная. Одна секунда — сидит, смотрит в огонь стеклянными глазами, впитывая исповедь Андрея, следующая — уже лежит на старом половике, без сознания, дыхание ровное и глубокое. Я рванулся к ней, тряся за плечо, сердце ушло в пятки — отравили, чёрт возьми, подмешали что-то в это чёртово мясо!
— Сестра! Анфиса! Очнись!
У Андрея на поясе был пистолет. Я ни на секунду не забывал об этом. Я решил, что сейчас он выхватит оружие и направит на меня. Но Андрей, сидевший напротив, не шелохнулся. Его голос прозвучал спокойно, почти отстраненно.
— Подожди, крановщик. Не тряси её. Это не яд.
Я замер, не отпуская плеч сестры. Его спокойствие показалось мне неестественным, зловещим. В голове тут же вспыхнула старая, как мир, подозрительность. Предательство. Он заманил нас, накормил, а теперь…
— Что ты сделал? — прошипел я, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
— Ничего, — он пожал плечами. — Просто успокоительное. Сильное. Она перенервничала, ей нужен был сон. А теперь ответь мне. Ты с Людоедом общался? Видел его?
Вопрос прозвучал как удар ниже пояса. Зачем ему это? Чтобы выяснить, насколько мы опасны для его нового хозяина? Чтобы сдать нас тому, чьё имя было синонимом кошмара для всего Оболонского ТЦК? Мы жили в постоянном страхе перед двумя именами: Гидра и Людоед. Один олицетворял холодную, системную жестокость, другой — дикую, первобытную, с каннибализмом и охотой на людей.
— Видел, — сквозь зубы выдавил я. — Неоднократно. Во время вылазок. Мы все в ТЦК только о нём и говорили. Охотник на людей. Чудовище.
Андрей слушал, не перебивая, его лицо оставалось невозмутимым.
— А тебе лично? — переспросил он, и в его голосе появилась странная настойчивость. — Он тебе или твоим близким, например, товарищам по оружию, что-нибудь плохое сделал? Не по слухам. А на самом деле.
Я хотел выложить всю свою ненависть, все страхи. Но мозг, вопреки эмоциям, начал лихорадочно листать архив памяти. Набеги, перестрелки, засады… И везде этот мифический образ, призрак. Но конкретного зла… лично мне…
— Мне… нет, — нехотя признался я, и это прозвучало как поражение. — Наоборот… — я замолчал, сам удивляясь этому воспоминанию. — Тогда, у баррикад ЦУР, когда Ванька нашёл Анфису… Людоед был там. Во главе целого полка «святошинских». Но он… он просто не позволил Гидре забрать мою сестру себе. Фактически, спас тогда и её, и Ваньку, и меня.
Слова повисли в воздухе, сталкиваясь с годами накопленного страха и ненависти.
Андрей медленно кивнул, словно я только что подтвердил его самую главную мысль.
— Ну, видишь, — произнёс он тихо, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на усталую мудрость. — Если для тебя человек ничего плохого не сделал… может, он не такой уж и плохой, каким его малюют?
Это была простая, как гвоздь, логика. Логика, против которой оказались бессильны годы пропаганды, страшных сказок и собственного страха. Я смотрел на спящую сестру, на этого бывшего палача, сидящего у костра, и на стены подвала, за которыми скрывался тот, кого я считал исчадием ада. И чувствовал, как в моем мире рушится еще один фундаментальный столп. И на его месте возникает тревожная, но неотвратимая пустота, готовая быть заполненной новой, незнакомой правдой.
В тот самый миг, когда слова Андрея повисли в воздухе, сметая годами накопленный страх в грубую кучу мусора, в проеме двери возникла фигура. Высокая, широкая в плечах, залитая сзади слабым светом из коридора. Я инстинктивно вскочил на ноги, отбросив стул, заслоняя собой тело спящей сестры. Сердце заколотилось, сжимаясь в ледяной ком.
Он вошёл в круг света костра. Рыжая борода, пронзительные глаза, которые я видел тогда, в дыму и хаосе у баррикад ЦУР. Людоед.
— Ну, здравствуй, крановщик! — его голос был не хриплым рыком, как я ожидал, а глуховатым, но вполне человеческим баритоном. — Артём, если не ошибаюсь?
Я перевёл взгляд с невозмутимого Андрея на него. Предательство? Ловушка? Но Андрей сидел спокойно, и в его позе не было ни напряжения, ни угрозы.
— Я не забыл ту нашу встречу, Артём, у баррикад, — продолжал Людоед, его взгляд был пристальным, оценивающим, но без злобы. — Я сразу заметил, что ты надежный человек. Ты не занимался грабежом, старался не убивать. Хороший товарищ. Каким был и Белый Тигр.
Он упомянул Белого Тигра с уважением. Я отметил это, но не смог сразу определить, что это значит.
— И если бы Гидра не напал на ваш ТЦК той ночью, мы бы объединили Оболонь и Святошинский район. Но не успели. Чего-чего, а хитрости и напору Гидре не занимать.
Объединились? С ним? Мои мозги отказывались переваривать эту информацию. Весь наш ТЦК, вся «Оболонь» жили в страхе перед его рейдами, перед охотой на… людей… а он… планировал объединение? Но ведь Андрей явно намекнул, что это может быть ложью, слухами…
— Меня зовут Воронин Кирилл Петрович, — сказал он, словно отбрасывая ненужный театральный реквизит. — Я человек левых идей. Да, бывший военный, офицер ВСУ. Который понял, что та война, куда нас всех бросили, не принесёт ничего, кроме трупов и пепла. Используя связи, я вернулся в Киев и возглавил Святошинский ТЦК. Я создал себе славу «Людоеда». Специально. Чтобы такие, как Гидра, и ему подобные шакалы, боялись соваться в мой район. А сам… сам спасал жизни тех, кто тут оставался. Строил не лагерь смерти, а общину.
Я стоял, оглушённый, как будто мне с размаху долбанули по голове прикладом. Вся картина мира треснула и поползла, как сырая штукатурка. Не монстр. Строитель. Создатель. Идейный. Такой же, как и я. Проклятье! Я больше не был одинок в этом чёрном мире капитализме с его бесконечной конкуренцией, крайней формой которой во все века оставалась война.
— А где… — мой голос сорвался. Я сделал усилие. — А где вы брали ресурсы? Деньги? Оружие?
Воронин усмехнулся, и в его улыбке было что-то знакомо-ироничное.
— Нам помогали. Северная Корея. Китай. Братья-коммунисты.
Это было последней каплей. Коммунисты. Те самые, которых наша пропаганда десятилетиями рисовала карикатурными карликами и безликими желтыми угрозами. Они помогали ему строить этот… этот островок порядка посреди всеобщего хаоса.
— Коммунисты? — вырвалось у меня, и в голосе зазвенела истерика. — Да какие же вы коммунисты?!
Воронин посмотрел на меня прямо, и его голос прозвучал уже без тени насмешки, а с какой-то стальной, неоспоримой убежденностью.
— Такие же как ты, товарищ крановщик!
Эти слова повисли в воздухе, ударив меня с неожиданной силой. «Товарищ крановщик». Не «дезертир», не «бандит», не «пушечное мясо». Товарищ. И в его устах это не было пустым звуком. Это было признание. Признание моей сути, которую я и сам в себе давно подавлял, которую пытался заглушить цинизмом Ваньки и яростью войны.
Я смотрел на него — на Воронина, на бывшего офицера, построившего социализм в отдельно взятом районе Киева. На Андрея — на бывшего карателя, искавшего искупления. И на спящую Анфису, нашу общую боль и надежду.
И чувствовал, как где-то очень глубоко, под грудой обломков старого мира, шевельнулось и стало выпрямляться нечто давно забытое, но родное. То, с чего я начинал. То, во что верил до того, как всё пошло под откос. Моя самая первая, самая чистая вера.
— Кирилл Петрович! — вскричал я. — Запад отказался от поддержки Украины. Куда командующий повернёт войска, когда осознает, что для войны нет ни средств, ни людей, ни оружия? ЦУР целиком под властью Гидры! В тоннелях метро под Киевом живут каннибалы Миколы. Настоящие каннибалы, которые жрут человеческую плоть! И они отделены от жителей ЦУР всего одними воротами. А там сотни женщин и детей. Наших соотечественников. Нужно что-то делать! Нужно спасти всех!
— Узнаю товарища по идеологии, — тихо ответил Воронин. — Мои люди за всем этим наблюдают. Я предлагаю перенести вашу сестру в наш госпиталь, а вам – выспаться. А завтра с утра будем решать, что делать. Утро вечера мудренее.
Анфиса.
Просторное помещение, бывший школьный спортзал. Картина, открывшаяся мне, была столь же нереальна, как и всё в этом месте. За большим столом, сколоченным из старых парт, сидели люди. Не изможденные беженцы и не напыщенные чиновники, а рабочие, врачи, несколько человек в потертой военной форме с умными, усталыми лицами. И во главе — он. Воронин. Не Людоед, а товарищ Кирилл Петрович. Его рыжая борода казалась теперь не атрибутом монстра, а просто деталью облика сурового, но справедливого командира.
И вот он обронил эту фразу. Тихо, будто констатируя погоду, но от его слов воздух в зале вымер, стал густым и тяжёлым.
— Товарищи! По нашим последним сведениям капиталистические страны окончательно прекратили финансирование Украины. Президент мёртв. Члены правительства арестованы. Армия на гране уничтожения, но командующий, я уверен, попытается усилить свои позиции перед возможными переговорами с противником. Переговорами, которые нужно было провести и исполнить десять лет назад! Судьба ЦУР незавидна. Поляки прекратили закупать у них кокаин. Там женщины и дети. Наши товарищи по классу, которым срочно требуется наша помощь.
Тишина была оглушительной. Я смотрела на эти лица — на Марию Ивановну, на рабочего с мозолистыми руками, на молодого парня в очках, — и видела в них не панику, а холодное, сосредоточенное понимание. Их мир, их хрупкий рай, построенный вопреки всему, снова оказался на краю.
И тогда поднялся мой брат. Артём. Его фигура, всегда такая неуступчивая, сейчас казалась столпом.
— Командующий может усилить позиции армии единственным способом – захватить ЦУР. Очень скоро отборные головорезы ВСУ подойдут к баррикадам Республики. Они займут её. А это крепость, — его голос резал тишину, как нож. — Крепость, которая просто необходима нам.
Воронин мрачно кивнул.
— Мыслим в одном направлении, товарищ Артём. Но как мы возьмём ЦУР? Старый план с краном больше не сработает. Гидра приказал его демонтировать. Теперь над баррикадой постоянно висят дроны «подольских». Напрямую к Республике не подступиться.
От этих слов в груди у меня что-то сжалось. Тупик. Но я видела лицо брата. Я знала это выражение — узкие глаза, сведённые брови. Он что-то придумал.
— У меня есть надёжный человек внутри, — сказал Артем, и его слова прозвучали как выстрел. — Он там. И он сможет открыть Шулявские ворота. Если мы найдем дрон, чтобы предупредить моего человека в ЦУР, подойдем бесшумно в сильный дождь и дадим сигнал... А сегодня вечером как раз…
— Синоптики обещают сильный дождь, — закончил за брата Кирилл Петрович. — Кто-нибудь хочет ещё что-нибудь сказать по этому вопросу повестки?
Все взгляды непроизвольно переметнулись на меня. Я была чужой, но своей. Я чувствовала их ожидание. И во мне что-то щелкнуло. Окончательно и бесповоротно.
Я сделала шаг вперед. Голос не дрогнул. В нем не было ни молитвенной надежды, ни слепой веры. Только сталь.
— Это единственный логичный выход, товарищи! — сказала я, глядя прямо на Воронина. — Вероятность успеха выше, чем если мы будем просто сидеть и ждать, пока армия займёт ЦУР, а затем придёт сюда. Святошинский район огромный, он не защищён баррикадами. Его защищала только легенда о Людоеде, а офицеры редко верят в легенды. ЦУР — это ещё и система тоннелей метро, запасы, генераторы. Это — выживание. Расчёт прост: мы либо рискуем небольшой группой, чтобы получить всё, либо теряем всех, пытаясь защитить то, что защитить невозможно.
Я говорила, и сама слышала, как звучат мои слова. Это был голос не дочери патриарха, не испуганной девчонки из тоннеля. Это был голос человека, который отбросил иллюзии. Вера в Бога умерла во мне там, где молитва оказалась бессильна против крови, истекающей из раны Дока. Вера в «справедливость» Запада сгорела в ухмылках польского офицера, который рассказывал о «мести за Волынскую резню». Остался только холодный, безжалостный разум. И люди. Только люди, их воля, их ум и их готовность бороться.
Я посмотрела на Артёма. В его глазах я увидела не удивление, а гордость и тяжёлое согласие. Он кивнул.
Мой путь был окончен. Отныне моей религией была цель. Моей молитвой — расчёт. А моей паствой — эти люди, готовые пойти в темноту, чтобы отвоевать себе шанс увидеть свет, чтобы увидеть рассвет следующего дня.
— Товарищи, — говорит Воронин, поднимаясь со стула. — Есть предложение завтра вечером выступить на ЦУР. Силами одной конной сотни. Это предложение мы должны рассмотреть незамедлительно. Над нашей молодой советской Республикой нависла самая серьёзная угроза за всё время существования. Мы должны действовать сейчас, пока у нас есть из чего выбирать. Я поддерживаю выдвижение на ЦУР! Кто ещё «за»?
Глава 12
Док.
Утро началось с господина Зубца, казначея пана гетмана. Жалобы на несварение. От пустых консервов, что ли? Нет, от гуся под трюфелями. Его «слуга» в камуфляже и с автоматом выложил на стол банку настоящего кофе и пачку сигарет «Макинтош». Плата за консультацию. Я нашёл в закромах немного фестала, отсыпал ему в бумажный кулёк. Сделал умное лицо, посоветовал «меньше нервничать». Он ушёл довольный. Кофе я спрятал. Сигареты – тоже. На чёрный день.
Потом была мадам Синюк. Из того же «общества». Требовала «омолаживающий укол». Сказал, что это сложно, нет компонентов. Она положила на стол две новые иглы для шприцев и кусок мыла. Я нашёл в холодильнике физраствор, набрал в шприц. Сделал вид, что колю ей какую-то диковинку. Она ушла, сияя. Говорила, что уже чувствует эффект. Эффект плацебо – единственное, что ещё работает безотказно.
Между ними тянулся обычный люд. Сыпью, кашлем, гноящимися ранами. Тем, кому мог, я выписывал рецепты на воздух. Тем, кому не мог, отдавал прошлогодние бинты, кипятил воду. Делал, что мог. А мог я, фельдшер Стасюк, не так уж и много.
В обед пришла она. Не помню имени. Лицо серое, как тротуарная плитка. В руках – комочек, завёрнутый в тряпки. Девочка. Лет пяти. Горячка. Дышал с хрипом. Пневмония. Смертный приговор.
– Доктор, помогите… У меня ничего нет… Мужа угнали на «мясо», на фронт… – её голос был тихим, как шелест опавшего листа.
Я открыл аптечный шкаф. Пусто. Вернее, там лежали препараты для «своих». Для «элиты». Те самые антибиотики, что я вынес со станции метро «Оболонь», на которой сейчас резвятся детишки Миколы. Все лекарства были зарезервированы за какие-то часы. Система. Чёртова система.
– Ничего не могу сделать, – сказал я, и слова показались мне чужими, выструганными изо льда. – Нет лекарств.
Она смотрела на меня не с ненавистью, а с таким пониманием, что стало хуже, чем от ненависти. Она понимала. Понимала, что так устроен мир. Что её девочка – статистика. Она просто взяла свой свёрток и пошла к двери. А я сидел и смотрел на её спину, согнутую под тяжестью согласия с этой гибелью.
И тут во мне что-то перемололось. Не героизм. Не ярость. Просто… физическая невозможность сидеть и смотреть. Я поднялся, будто на автомате. Прошёл в смотровую, где после Зубца лежала его «профилактическая» пачка сильнейших антибиотиков – «на всякий случай». Он про них, богатый дурак, и не вспомнит.
Я взял её. Упаковку. Она была тёплой от моего пота в кармане. Я догнал женщину уже на улице.
– На, – прохрипел я, сунув ей в руку таблетки. – Толки в порошок. Два раза в день. И пои её кипятком. Понимаешь?
Она смотрела на меня, не веря. Потом схватила мою руку и прижалась к ней лбом. Горячим. Я выдернул руку и быстро пошёл назад, в свой кабинет. Воровал. Стал вором. Для кого-то – святым. Для системы – мусором, подлежащим утилизации.
Я сел за стол. Руки дрожали. Я украл у богатого, чтобы отдать бедной. Я нарушил главный закон этого ада: «Каждому – по его кошельку». И в этот момент я вновь осознал простую, как гвоздь в ботинке, истину.
Эта система – не просто несправедлива. Она – смертельна. Она не лечит, она отбирает жизнь у одних и превращает в пустую прихоть для других. Она обрекает на смерть маленьких девочек только потому, что у их родителей недостаточно денег. И пока она, система эта, стоит, человечество не выживет. Оно сгниёт заживо, как гниёт рана без антибиотиков.
Я украл лекарство. Но я понял, что нужно украсть не таблетки. Нужно украсть будущее. Вырвать его из лап этого прогнившего порядка.
Я посмотрел на часы. До ночи оставалось несколько часов. До Шулявских ворот. До Левого.
Раньше я боялся. А сейчас понял – бояться нечего. Хуже, чем сейчас, уже не будет. Только смерть. А она, как я понял, перерезая горло Ваньке под аплодисменты Гидры, уже здесь, она дышит за спиной у каждого.
Ближе к вечеру, когда приём, наконец, закончился, дверь с треском вырвало из косяка. Это был Крысоед. Мой «зам». Мальчишка в стерильном халате, с платиновым бейджем, купленным, я уверен, за пару бутылей горилки. Лицо гладкое, а глаза – как у крысы, которая только что нашла объедок, но боится, что отнимут.
– Степан Степанович! – и понесло его на этом суржике, на котором все бумаги в ЦУР пишут. – Та як же так?! Миллион! Один мільйон карбованців! Це ж насміх!
Смотрел я на него и думал: а ведь мог бы быть неплохим фельдшером, если бы не эта жадность. Жадность съела в нём всё, кроме инстинкта.
– Бюджет, – буркнул я. – Все по нормативам. Самые удобные слова, когда не хочешь думать.
Он взвизгнул. По-другому не скажешь.
– Якиї нормативи?! Я тут кров спускаю! А тот гетьман у вежі жирить боки!
И тут во мне что-то щёлкнуло. От усталости, от Ваньки, от всего этого цирка. И я выдал ему формулу. Ту самую, что Левой вдалбливал нам в Оболонском районе, пахнущем сыростью и надеждой. Сказал ровным, заученным голосом, как сумасшедший, цитирующий псалом: «Прибуток – це додаткова вартість. Вона має йти на розвиток. А не в кишеню».
Он онемел. Я видел, как за его лбом шевелятся извилины, пытаясь переварить эту дичь. Не переварили. Треснули по швам, выпустив наружу чистый, животный гнев.
– Що?! Яку додаткову?! Старий, ты мне цих лівих дурниць не городи! Мене обікрали!
Он кричал про Гидру, которому на гетмана непременно жалобу напишет. Искушение было промолчать. Но я уже вошёл во вкус этого самоубийственного откровения.
– Гидра, – сказал я тихо и очень чётко, – в доле.
Всё. Словно ножом обрезал. Его лицо обвисло. Весь его хитрый, подлый мирок, построенный на вере, что можно встроиться в систему и хапнуть своё, рухнул. Оказалось, система – это один большой спрут, и он сам – всего лишь мелкая рыбёшка, которую пока не съели по рассеянности.
Он что-то пробормотал, плюнул на мой чистый пол – последний протест – и сбежал. Белый халат мелькнул и пропал в коридоре.
Я снова остался один. Снял очки. Протёр. Теперь можно было думать. Не о Крысоеде, не о миллионах карбованцев. А о Левом. И о Шулявском путепроводе. Искупление ждёт. И оно, чёрт побери, придет сегодня ровно в полночь. И мы посмотрим, кто кого.
Анфиса.
Дождь зачастил по жести подоконника, как мелкая дробь по крышке гроба. Стояла у щели в ставне и смотрела, как они там, внизу, возятся с конями. Не лошади, а клячи тощие, кости да кожа, но глаза у них были умные, злые, как у людей. Комиссарские кони.
Артём, брат мой, проверял стремя. Движения у него чёткие, выверенные, без суеты. Не Левый, а часовой механизм. Раньше, до того, как ум в нём вскипел и выпал в осадок этой самой «левизной», он был просто Тёмкой, который мог и посмеяться. Теперь смеха не стало. Осталась только цель. ЦУР. Шулявские ворота. Док. Выполнит ли поручение Степан Степанович? Этот вопрос терзал меня с самого собрания.
Воронин, Кирилл Петрович, сидел в седле неподвижно, как идол, воды с него текли ручьями, а он не шелохнулся. Лицо серое, каменное. Его бойцы – комиссары – походили на мокрых ворон, молчаливых и готовых клевать.
Я отошла от окна. В комнате пахло сырым сукном, махоркой и холодным оружием. Кажется, всю свою жизнь я была верующей. Такой меня воспитал отец. Воспоминания об отце выдавили из глаз слёзы. Ходила в Софийский собор, ставила свечи за папу, за маму, за Артёма. Свечи не помогли. Молитвы не помогли. Помогла только простая мысль: есть силы, которые молитвой не возьмёшь. Нужна сила другая. Материальная. Как эта винтовка у Артема за спиной, как та повязка, которая остановила кровь у Дока. Док! Откроет он ворота сегодня ночью или нет?
Артём вошёл в комнату, стряхивая с плаща воду. Лицо у него было усталое, прозрачное.
– Всё, Анфиса. Выдвигаемся.
Я кивнула. Никаких слёз, никаких объятий. Это – роскошь. Эмоции – нерациональная трата ресурсов.
– Док не подведёт? – спросила я, проверяя факты, как заправский кладовщик.
– Нет. Он обещал Ваньке, что позаботится о тебе. А если он не откроет ворота, не о ком будет заботиться. Нас не станет.
Он молча поправил кобуру на поясе.
– Артём, – голос мой прозвучал ровно, без просьбы, как констатация. – Есть два дела. Личных.
Он посмотрел на меня. В его глазах было то, что осталось от брата.
– Отец. И Ванька. Если будет возможность… найди Гидру. И сведи счёты. Не как Левый. Как сын. Как друг. Как брат.
Он медленно кивнул.
– Но чтобы ты сам… – я сделала шаг вперёд, и в голосе впервые дрогнула сталь. – Не лез под пули. Не геройствуй. Ты мне нужен живой. Мёртвый брат – это ноль. Мёртвый коммунист – это статистика. А мне нужен брат. Живой. Понял?
Он усмехнулся. Край губы дрогнул. Почти как раньше.
– Понял, Анфис. Буду жив. Для статистики.
Снаружи Воронин, не повышая голоса, бросил: «Левый. Пора». Его голос был похож на скрежет камня.
Артём посмотрел на меня в последний раз, повернулся и вышел. Дверь захлопнулась. Я снова подошла к щели в ставне.
Отряд тронулся. Тени в ночи и под ливнем. Не люди, а призраки на конских скелетах. Воронин впереди – безмолвный истукан. Артём – за ним. Их было мало. Слишком мало против бетона и пулемётов ЦУР.
Я смотрела, пока последний всадник не растворился в стене дождя. Никакой молитвы. Только холодный расчёт. Но если Док подведёт… если ворота не откроются… если Гидра не дрогнет…
Я потушила светник и осталась стоять в полной темноте, слушая, как дождь бьёт в жесть карниза. Теперь оставалось только ждать. И верить не в Бога, а в причину и следствие. В то, что пуля, выпущенная в цель, её находит.
Док.
Дождь стучал по фетру шляпы, как по мёртвому корпусу отслужившей свой срок субмарины. Я шёл сквозь мокрую тьму, и в ушах стояли слова: «И ночь, и дождь, и ветер… И шаг мой одинок…» Шаг и вправду был одинок. Как тот самый матрос, что покидает тонущий корабль последним.
Баррикада впереди выпирала из мглы уродливым бетонным наростом, прожектора её резали дождь, как скальпели – гнилую плоть. Баррикада. Тут будет сад, а за забором – джунгли! Новый мировой порядок в миниатюре. Забор из ржавого железа и отчаяния.
Я моряк Черноморского. Помню, как в шторм море пыталось швырнуть меня за борт. Но я не сдавался. Такую же силу приходилось прикладывать сейчас, чтобы двигаться вперед, против этого ветра, против всей этой опостылевшей системы.
Шулявские ворота. Старая развалюха в кирпичной кладке, за которой – развалины Киева. Спасение. Искупление. Конец кошмара. Я подошёл, упёрся в холодную, намокшую железную задвижку. Она была тяжела, как крышка люка на затонувшей подлодке.
«Сила есть, воля есть, а силы воли нет», – прошипел я сам себе. Второй рывок. Мышцы спины, старые, но ещё крепкие, взмолились. Задвижка не поддавалась, заедая намертво. Руки скользили по мокрому металлу.
Я собрался с силами, приготовился для третьего, отчаянного штурма. Но на плечо мне опустилась рука. Тяжелая, в мокрой коже. И незнакомая.
– Попался, докторишка! – сиплый голос прозвучал прямо над ухом. – Гидре уже доложили. Ждёт не дождётся.
Меня рванули назад, оторвав от ворот. Я не сопротивлялся. Бессмысленно. Внутри всё рухнуло. Провал. Крах.
Их было двое. «Подольские». Безликие исполнители, прихвостни Гидры. Поволокли меня, как мешок с костями, в центр этой самой «Республики». Огни били в глаза, смывая последние остатки ночного зрения. И в этом аду иллюминации я увидел его. Стоял в стороне, под зонтом, в измазанном грязном дождевике. Крысоед. Смотрел на меня без тени торжества. Смотрел, как смотрят на аварию – с отстранённым любопытством.
И тут во мне не вспыхнула ярость. Не поднялась обида. Пришла странная, почти отеческая жалость. К нему. К этому щенку, который продал своё будущее за миску чечевичной власти.
Меня тащили мимо. Я поймал его взгляд и сказал тихо, но чётко, чтобы слова долетели сквозь шум дождя и гул генераторов. Не о предательстве. О будущем.
– Выбирай, сынок, – голос мой хрипел, как патефонная пластинка. – Остаться холопом у больного садиста… или помочь построить новую жизнь.
Он не ответил. Не плюнул. Не кивнул. Он просто… отвёл глаза. Отвернулся. Смотрел куда-то в мокрый асфальт, где отражались огни ЦУРа – его тюрьмы, его карьеры, его крошечного, ничтожного ада.
И в этом молчаливом отвороте было всё. Весь приговор. Не Гидре, а ему самому. Он сделал свой выбор. Остаться крысой на тонущем корабле.
Меня поволокли дальше. Вспомнилась другая строчка, уже не из рок-оперы, а из старого, доброго кино: «Значит, не судьба. И не надо. Будем жить!»
Только вот жить-то, похоже, и не будем. Никто из нас.
Левый.
Стояли в тени руин, под сплошной стеной ливня. Сотня бойцов. Сотня мокрых теней, впившихся взглядами в баррикаду. Прожектора с стен ЦУР шарили по тьме, как слепые щупальца. Каждый луч – это могла быть смерть.
Десять дней назад мы тут стояли втроём. Я, Ванька, Док. Док тогда в своей фетровой шляпе, в залитых дождём очках… А Ванька спросил: «Левый, а квоту закроем?» Я тогда бодро ответил: «Закроем!».
Квоты. Это слово сейчас вызывало во рту привкус ржавчины и стыда. Хватать людей. Забирать с улиц, из подвалов, избивать, как скот. Под дулом пистолета вести в «армию». Обещать хлеб, а привозить на убой. Чтобы тебя самого не послали в окопы, в фарш, если цифры не сойдутся.
– Товарищ Воронин, – повернулся я к Людоеду. Он был недвижим, как скала, с водой, стекающей с козырька фуражки, которая прижимала его густые рыжие локоны. – До чего дожили. Людей, как скот, на убой… ради интересов капиталистов. Как так вышло, что украинцы не поняли сразу, что к чему?
Воронин не повернул головы. Его голос прозвучал глухо, будто из-под земли:
– Всё предельно просто. Людей оболванивали десятилетиями. Делали всё, чтобы отвлечь внимание от насущной проблемы, чтобы отвести фокус. Чтобы человек думал в два раза дольше, стали навязывать украинский язык русскоязычному населению. Вместо того, чтобы быстро утвердительно ответить на вопрос: «Как ты себя чувствуешь, брат?», приходилось тратить время на перевод вопроса, потом на обдумывание ответа, затем на перевод ответа, а после продумывания, насколько правильно будет заменены «и» на «ы» и наоборот. Столько мысленной энергии в пустоту! И люди соглашались под сказки о «великой нации Европы». Да я сам был таким. Сам, как дурак пошёл воевать. Так бы и кормил сейчас червей, если бы однажды не понял, что все эти железки на груди не стоят утраченных рук, ног и жизней. Тьфу! Погоди, Левый. Возьмём ЦУР. Построим общество всеобщей справедливости. Тогда и жизнь переменится. Придётся нам с тобой ещё один раз испачкать руки, чтобы потом другие мыли их в чистой воде.
Время подошло. Я сжал приклад автомата. Секунда. Две. Десять. Наступила та самая минута, когда Док должен был отпереть ворота изнутри.
Ничего не произошло. Только ливень всё-также падает с неба.
– Док предал? – беззвучно спросил Воронин. В его голосе не было укора, только холодный анализ.
– Не может быть! – вырвалось у меня. Я верил в Дока, как в самого себя. В этого старого моряка-фельдшера, который, как и я, устал от всей этой мерзости. – Не успел. Надо ждать.
Мы ждали. Дождь хлестал по каскам, по плечам, заливая всё вокруг. Прожектора продолжали свой безумный танец. Ворота молчали.
Ждать дальше было смерти подобно. С минуту на минуту нас могли заметить.
– Прикроешь? – бросил я Воронину.
Он кивнул.
– Иди.
Я рванул вперёд, от тени к тени, короткими перебежками. Свет прожекторов скользил по моим пяткам, слепил, обжигал спину. Наконец, я прижался к холодной, мокрой железяке Шулявских ворот. Упёрся в них плечом. Не поддавались. Как будто их залили бетоном.
Отчаяние подкатило к горлу. Всё зря. Ванька зря. Док… Док либо мёртв, либо…
И тогда, по какому-то наитию, отчаянью, я вспомнил. Не Дока. Вспомнил Белого Тигра. Нашего капитана. Он научил меня когда-то условному стуку «оболонских» – три коротких, два длинных, снова три коротких. Стук, который означал: «Свой. Открывай. Дело срочное».
Я отставил автомат и постучал костяшками пальцев по ржавому металлу. Три коротких. Два длинных. Три коротких. Звук был глухим, едва слышным под вой ветра.
Повторил.
И ещё раз.
Наступила тишина. Только дождь барабанил. И тогда… с той стороны раздался ответ. Чёткий, ясный. Три коротких. Два длинных. Три коротких.
Сердце ёкнуло. Задвижка с противным скрежетом поползла в сторону. Ворота на сантиметр отъехали.
– Воронин! – крикнул я беззвучно.
Он и трое бойцов, разведчики, как призраки, возникли рядом, готовые штыками встретить врага. Но створка отъехала шире, и в щели показалось не рыло врага, и даже не пожилое лицо Дока, а испуганное, бледное лицо… Крысоеда. Я не видел его больше недели. Помощник Дока, который во время штурма нашего ТЦК перешёл на сторону Гидры, предал. Но виноват ли Крысоед в этом? Капитализм, рыночные отношения. Работаешь на того, кто предлагает лучшие условия.
На дождевом плаще Крысоеда были разводы грязи и крови. У его ног валялись три тела в камуфляже «подольских». У одного горло было перерезано медицинским скальпелем.
– «Оболонские» своих не бросают, – прошептал Крысоед, и его глаза бегали от нас к темноте за спиной.
Сотня бойцов Воронина, «святошинские», хлынули в распахнутые ворота, растекаясь по территории ЦУРа, как смертоносная, немая волна. Начинался бой. Кровавый, святый и правый.
Я схватил Крысоеда за плащ и прижал к себе.
– Где Док?
– У Гидры! – выдавил он, закатывая глаза. – В пыточной, в бункере под бывшим офисом бывшего президента! Надо спешить, они его… они его уже начали!
Я оттолкнул его и рванул вперёд, в ад, который наконец-то распахнул перед нами свои двери. Спешить. Надо было спешить. Чтобы спасти того, кто спас нас всех. Ценой ли своей жизни — я ещё не знал.
Док.
Сознание возвращалось медленно, как вода в трюме после шторма. Первое, что я ощутил – тугая проволока, впившаяся в запястья. Я был прикован к железному стулу посреди каменного мешка. Пахло ржавчиной, сыростью и страхом. Не метафорическим – самым что ни на есть настоящим, въевшимся в стены за годы работы этого заведения.
Передо мной, в идеально отутюженном мундире, восседал Гидра. Всё те же самые стёклышки пенсне на мясистом носу, та же утробная сытость и ледяная, нечеловеческая любовь к порядку. Порядку, выстроенному на костях.
– Жаль мне тебя убивать, Док, – начал он, и голос у него был склизкий, как масло. – Но ты определённо предатель. Изменник. Хотел открыть ворота. Кому? – Он наклонился ко мне, и я разглядел в его глазах не гнев, а научный интерес. – Людоеду и его мясникам? Левому? Чёртовой армии?
Мозг, затуманенный болью, лихорадочно искал спасительную ложь. Вспомнился «Семнадцать мгновений весны». Штирлиц в подобной ситуации всегда говорил полуправду.
– Привычка, товарищ Гидра, – прохрипел я, делая лицо искренне-глупым. – Моряцкая. Каждую ночь обхожу посты, проверяю, надёжно ли заперто. Как на корабле перед штормом. «Шторм начинает разыгрываться», – сам не понял, сболтнул лишнее.
Гидра рассмеялся. Звук был похож на лопающиеся пузыри в болоте.
– Проверяешь? Милый мой! Ты у меня сейчас всё проверишь!
Он встал и с галерейным пафосом обвёл рукой наше убранство.
– Видишь коллекцию? Редчайшие экспонаты. Это – испанские сапоги. Ими, говорят, пытали любовника королевы Марго. А вон та дыба… её использовал сам… – он замялся, видимо, забыл имя какого-нибудь вымышленного палача.
Потом махнул рукой.
– Всё это богатство досталось мне в наследство от сбежавшего в Европу президента. Эстет был, сука. А теперь… – его глаза блеснули за стёклами, – и я смогу найти этой коллекции достойное применение.
Четвёрка «подольских», безучастных, как автоматы, по его приказу отстегнула меня от стула и поволокла к деревянной раме с валиками. Дыба. Пахла старым деревом и потом тысячи жертв.
Меня принайтовили. В голове зазвучал безумный, отчаянный саундтрек. «Нас ждёт огонь смертельный, и всё ж бессилен он…» Сейчас будет больно. Очень больно.
Гидра взял в руки рычаг. Его пальцы с нетерпением обхватили рукоять.
– Ну, Степаныч, проверим на прочность твою моряцкую закалку…
В этот момент дверь в пыточную с грохотом распахнулась. В проёме, запыхавшись, стоял один из «подольских».
– Людоед! – выкрикнул он, и в его голосе был животный ужас. – «Святошинские» здесь! К нам и…
Выстрел. Короткий, сухой. Пуля вошла ему в спину, и он, качнувшись, рухнул на колени перед Гидрой, заливая пол алой краской.
И в дверном проёме, в клубах порохового дыма, стоял он. Левый. С «Вепрем» в руках. Лицо – как из гранита. Глаза – два обсидиановых осколка.
Гидра, отшатнувшись, с животной быстротой дёрнул из кобуры свой именной револьвер – богато украшенный пистолет, который он так любил демонстрировать, из которого застрелил патриарха, отца Артёма и Анфисы. Навёл на Левого. Выстрела не последовало. Только сухой, бесплодный щелчок.
Я не выдержал, усмехнулся. Хрипло, с кровью на губах.
– «Оружие любит ласку и чистку», товарищ Гидра… – прохрипел я.
Бешенство исказило сытое лицо палача. Он с рёвом дикого зверя швырнул бесполезный ствол и рванулся к поясу, где висел длинный, как стилет, нож.
Но Левый был быстрее. Он не стрелял. Он сделал один шаг, короткий и точный, и его «Вепрь» со свистом обрушился на руку Гидры. Раздался сухой, костный хруст. Крика не последовало – только захлёбывающийся стон. Нож с лязгом отлетел в угол.
Артём стоял над ним, не дыша, не человек, а олицетворённое возмездие. Он посмотрел на троих оставшихся «подольских», которые в нерешительности поднимали руки.
– Его будут судить, – холодно бросил Левый, кивнув на корчащегося от боли Гидру. – Пролетарским судом. А вы решайте: сгинуть здесь… или помочь построить новую жизнь.
Цитата, моя цитата, брошенная Крысоеду, вернулась бумерангом.
Я закрыл глаза. В ушах стояла тишина. Тишина после шторма.
Анфиса.
Следующий день был удивительно ясным. Солнце палило отполированную плитку плаца ЦУР, слепило, отражаясь в окнах, которые ещё вчера были слепыми и мёртвыми. Теперь в них копошилась жизнь. Над административным корпусом, на том самом шесте, где вчера висел жёлто-блакитный стяг Гетманщины, полыхало алое знамя Советской Украины. Знамя, которое из Святошинского района доставил лично Андрей Орешник, брат Ваньки, когда от Кирилла Петровича пришла весть, что ЦУР освобождена «красными». Алое знамя. Для кого-то – символ. Для меня – тактическая цель, достигнутая в срок.
Товарищ Воронин, всё такой же каменный, вручал награды. Ордена, отлитые из переплавленных портсигаров и золотых зубов бывшей администрации. Я стояла в стороне и наблюдала. Док, в своей бессменной фетровой шляпе и очках, получил какой-то диск от циркулярной пилы на ленте. Он кивнул с той же усталой иронией, с какой принимал когда-то подарки от высокопоставленных подданных Гетманщины. Артём, мой брат, получил свою звезду молча, взгляд его был устремлён куда-то далеко, за горизонт событий. Крысоед… он получил свою медаль и сразу же попятился в толпу, словно боялся, что её отнимут. Я помнила тот вечер, когда Белый Тигр пришёл ко мне в палату, а Гидра осадил восьмую больницу и потребовал выдать им меня. Как тогда повёл себя Крысоед? Перешёл на сторону Гидры, едва услышал о… Крыса всегда останется крысой, даже если она перебежала на сторону победителей.
Потом начался суд. Суд скорый, правый, как удар топора. Гетман, бывший здесь альфой и омегой, теперь – трясущийся старик в испачканном халате. Гидра – бледный, с перебитой рукой, завёрнутой в бинты. Его глаза за стеклами пенсне бегали, ища спасения, но находили только ненависть.
Артём взял слово. Голос его был ровным и негромким, но слышен до последнего ряда.
– Гетман… когда за нами с сестрой гнались псы Гидры, он помог уйти. Он – испорченный продукт системы, но не садист. Если он согласен начать жизнь сначала, как пролетарий… пусть живёт. Мы не Гидры, чтобы убивать без нужды.
Решение было принято. Гетмана увели после того, как он торжественно поклялся отработать высокое доверие дворником. Теперь очередь была за моим палачом.
Я вышла в центр. Солнце ударило мне в лицо. Я не чувствовала ни страха, ни злости. Только холодную, выверенную необходимость. Я была не мстительницей, я была бухгалтером, предъявляющим счёт.
– Товарищи судьи, – начала я, и голос прозвучал, как удар стального шарика о мрамор. – Этот человек… Гидра… хотел сделать меня своей наложницей. Для этого он отдал приказ об уничтожении Оболонского ТЦК вместе со всеми людьми. Три десятка человек были убиты, когда прикрывали меня. Среди них погиб талантливый учёный-физик Антон Павлович Белов.
Я делала паузы, давая цифрам и фактам осесть в сознании судей.
– Потом, когда я прошла через ужасы затопленного метро и вернулась домой, мой отец, патриарх Андрей, встал на его пути. Гидра лично застрелил его из этого… – я указала на его именной револьвер, лежащий на столе среди вещественных доказательств, – …из этого пистолета. Гидра приказал ликвидировать Ивана Орешника, который неоднократно спасал мою жизнь, мою честь.
Я посмотрела прямо на Гидру. Он смотрел на меня с тупым ужасом.
– Он не человек. Он – ненасытное животное. Болезнь. И болезнь эту нужно выжечь калёным железом. Я требую для него смертной казни.
– Каким способом? – спросил старший из судей, бывший шахтёр, лицо которого было похоже на карту выработок.
– Его нужно отвести к люку северного тоннеля метро. Того, что за станцией «Петровка». И бросить в тоннель. К настоящим каннибалам. К Миколе и его племени.
По толпе пронёсся сдержанный гул. Даже видавшие виды бойцы Воронина переглянулись.
– Суд приговаривает обвиняемого Гидру к высшей мере наказания. Приговор привести в исполнение немедленно.
Гидру поволокли. Он не кричал. Он блевал, издавая животные, хрюкающие звуки. Мы, человек двадцать, включая Артёма и Дока, шли за ним молчаливым кортежем. До ворот на «Петровке» было недалеко.
Люк отдраили. Из чёрной дыры потянуло запахом влажной плесени, экскрементов и жареного мяса. Запах был осязаемым, густым.
Гидра, увидев эту тьму, обмочился. Он упал на колени, начал что-то лепетать о прощении, о деньгах, о власти.
Док, стоя рядом со мной, покачал головой. Артём молча взглянул на меня. Я кивнула.
Двое бойцов подхватили Гидру под мышки. Он забился, заплакал, как ребёнок. Ещё миг – и его тело, с выкрученной назад сломанной рукой, исчезло в чёрном квадрате люка.
Прозвучал глухой удар. Потом… на секунду воцарилась тишина. А потом из темноты донёсся один-единственный, пронзительный, нечеловеческий визг. Он был коротким. И тут же из недр тоннеля, из самой глубины послышался шелест сотен бегущих ног. «Детки» Миколы почуяли ужин.
Мы спешно закрыли люк и оставив на часах верных людей, направились наверх.
Справедливость восторжествовала.
Док.
Стоял у свежей могилы и слушал, как комья глины глухо бьются о крышку гроба. Ванька. Упырь. Жилистый пацан с пуговичными глазами, с лицом, покрытым шрамами, который не дал мне сгинуть там, на «Минской», вытащил за шкирятник, как кошка слепого котёнка. Ванька, который вырвал меня из супа оболонской матрицы. Ванька, которому я перерезал горло…
В голове, сам не знаю почему, прокручивал вчерашнее награждение. Крысоед, бледный как полотно, получал свою медаль. И говорил. Говорил по-русски, коряво, спотыкаясь, но – говорил. Чтобы все поняли. Чтобы быть своим в этом новом, странном обществе. Видел, как он жал руку Воронину – не по-холопски, не заискивая, а как равный равному. И в этих простых, грубых лицах бойцов, в их братской, без лишних слов, сплочённости, я вдруг увидел то, чего не хватало всегда. Ту самую «один за всех и все за одного», что когда-то читалась между строк военной присяги.
И вот сейчас, глядя на этот жалкий гроб, я понял. Окончательно и бесповоротно. Ванька отдал свою жизнь не ради Анфисы. Не ради любви или благодарности. Он был щепкой, брошенной в топку истории, чтобы хоть на градус, но изменить её температуру. Чтобы люди, наконец, одумались. Перестали грызть глотки друг другу из-за куска плесневелого хлеба. Объединились. Выжили.
И тут, как удар молотка по наковальне, пришла другая мысль. Ясная и страшная. Если бы в том далёком, проклятом 1991-м все мы, принявшие присягу на верность Советскому Союзу, не струсили, не променяли её на сиюминутные посулы… если бы выступили на защиту страны, которую клялись защищать… не было бы ни этой могилы, ни этой войны. Украина была бы мирной, цветущей, единой. Не было бы этого ада на земле, выращенного из зёрен предательства.
Гроб скрылся в земле. Застучали лопаты. Я снял свою потрёпанную фетровую шляпу – мой неизменный щит и символ отречения от прошлого. И достал из глубокого кармана халата свёрток. В нём лежала она. Бескозырка. Чёрная, с выцветшими золотыми буквами: «ЧЕРНОМОРСКИЙ ФЛОТ».
Я надел её на голову. На ощупь она была прохладной и знакомой, как прикосновение давно забытого брата. В ушах зазвучали не цитаты из кино, а слова той самой, первой присяги, той, что давалась на века.
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Военно-Морского Флота, торжественно присягаю...»
Вторая присяга – тому призраку, что называл себя Украиной, – умерла сейчас вместе с Ванькой. Её закопали в эту сырую землю.
Я выпрямил спину. Ветер шевелил ленточки бескозырки. Путь был пройден. Круги ада – пройдены. Я больше не фельдшер Стасюк, не главврач-самозванец. Я – краснофлотец. И наш корабль, наконец, взял верный курс.
Воронин, которого мы знали под прозвищем «Людоед», стоявший поодаль, встретился со мной взглядом. И в его каменных глазах я прочитал не удивление, а понимание. Он кивнул. Словно говорил: «Теперь ты свой. Окончательно».
Я повернулся и пошёл прочь с кладбища. Не оглядываясь. Впереди была работа. Стройка. Новая жизнь.
Левый.
Стоял у могилы Ваньки и чувствовал, как каменеет внутри. Земля сыпалась на крышку гроба – тот самый глухой стук, что навсегда отпечатывается в памяти. Рядом – Анфиса. Лицо неподвижное, но в глазах – та самая сталь, что режет без пощады. Она всё понимала.
Док в своей новой и одновременно старой бескозырке уходил прочь, расправив плечи. Словно сбросил с них не только фетровую шляпу, а все эти годы компромиссов и полуправд. Краснофлотец. Теперь он был своим до конца.
Я взял Анфису под локоть, собираясь вести её домой. Пора было уходить от этой ямы, от этого конца. Ванька… Я догадывался. Он смотрел на неё не так, как все. И она… она ему не отказывала в этом. Может, именно поэтому его смерть стала для неё тем фитилём, что поджёг порох в её душе. Не любовь, нет. Нечто большее – долг. Долг живых перед мёртвыми.
И мы уже повернулись, чтобы уйти, как к Воронину, неподвижно стоявшему в стороне, подбежал запыхавшийся комиссар. Скороговорка, резкий взмах руки. И каменное лицо Кирилла Петровича стало ещё суровее. Он обвёл взглядом площадку, нашёл меня, нашёл Андрея Орешника, который почтил похороны младшего брата, кивком позвал к себе своих командиров.
– Товарищи, – его голос, всегда глухой, теперь резал воздух, как нож. – Только что от разведки. Командующий ВСУ бросил в сторону нашей молодой советской Республики две механизированные бригады. Отборные армейские части выдвигаются. Приказ: взять Киев любой ценой!
Тишина повисла тяжёлой, звенящей пеленой. Даже стук лопат о землю прекратился. Все понимали. Только что хоронили прошлое, а будущее уже надвигалось на нас стальными гусеницами.
– Нужно срочно готовиться к обороне, – Воронин посмотрел на каждого из нас, вкладывая в взгляд всю тяжесть предстоящего. – Ночь будет жаркой.
Я встретился взглядом с Анфисой. В её глазах не было ни страха, ни удивления. Только холодное принятие. Она кивнула мне: иди.
– Понимаю, товарищ командующий, – сказал я, и слова прозвучали как клятва. Как перезаряженный затвор.
В голове пронеслось: мы не успели. Не успели даже похоронить как следует. Не успели оплакать. Но враг, для которого война стала смыслом жизни, не ждёт. Он идёт, чтобы стереть с лица земли наш хрупкий, только что родившийся мир. Нашу попытку.
Я ещё раз посмотрел на свежий холм земли. Прости, Ванька. Ты отдал жизнь, чтобы жила Анфиса. Но чтобы она смогла выжить, нам придётся сразиться с самым страшным врагом, от которого бежал я, от которого бежал ты, от которого даже бежал твой брат – майор Орешник, которого ты искренне считал героем. Нам придётся встретить этого врага лицом к лицу и выжить, чтобы твоя смерть не оказалась напрасной.
– Товарищ Орешник, поднимай «подольских», узнай, сколько у них БЛА на лету, – уже приказывал Воронин. – Артём, бери с собой тех, кого помнишь по Оболонскому ТЦК, – занимайте оборону на баррикадах у Шулявских ворот. Комиссары – по секторам.
Мы расходились, оставляя кладбище и его тишину позади. Впереди была ночь. И обещала она не покой, а огонь. Но теперь мы были готовы. Все. От старого моряка в бескозырке до Крысоеда, научившегося говорить по-русски. Мы были братством. И эту новую жизнь, политую кровью Ваньки, мы отдавать не собирались.
Глава 13
Док.
Ночь была тихая, сырая, киевская. Такая, когда кажется, будто сам воздух пропитан старой пылью и железом. Мы стояли на Шулявском валу – так теперь звали этот заваленный троллейбусами путепровод. Баррикада наша, ржавая и помятая, пахла остывшим металлом и страхом. Три десятка нас, не больше. Разномастных. Я в своем пропитанном карболкой халате, бескозырка съехала на затылок. Рядом Артем, высокий, плечистый, смотрел в темноту горящими глазами фанатика.
– Не больше двух бригад, – хрипло сказал Андрей Орешник, майор-дезертир. Он стоял, опираясь на колено, и его лицо, как и у брата, Ваньки, исполосованное шрамами, было похоже на карту былых боёв. – Механизированных. С танками. Но город – не степь. Здесь они развернуться не смогут.
– А як же я? – затараторил на своём суржике Крысоед. – Я ж тiльки гонорею вилiкував! Жити не встиг! Мене ж вб'ють!
Я вздохнул, достал из кармана затертую фляжку, глотнул. Жжёная водка с мёдом, что удалось раздобыть в госпитале. «Спокойствие, – сказал я сам себе. – Только спокойствие».
– Не ной, Крыс, – буркнул я. – Умрёшь – так с музыкой. Как в «Стадионе»: «Мы умирали под звуки фанфар, мы умирали под гром оркестра…» Помнишь?
Крысоед посмотрел на меня с тупым ужасом. Левый же обернулся. Глаза его светились в полумраке.
– Док, не надо пессимизма. Коммунизм – это научно. Мы на правильной стороне истории. Они – обречённый класс, последние судороги империализма. Их танки – это железный ветер истории, но он дует в нашу сторону! Пока ещё дует. Но это ненадолго.
Я посмотрел на этого идеалиста, десять лет прожившего в лондонской норке и вернувшегося, чтобы ловить людей для мясорубки. Парадокс. Но здесь, среди развалин, он нашёл наконец свою веру. Нашёл свою стезю. Нашёл своё я.
– Левый, Левый, – покачал я головой. – История, она, брат, слепая старуха. Может и не в ту сторону подуть. Как товарищ Сухов говорил: «Восток – дело тонкое». А тут и вовсе Киев. Дело тёмное.
– Воронин прав, – твёрдо сказал Артем, называя Людоеда по фамилии. – Пока мы не победим капитализм, войны не кончатся. Эта битва может стать последней, после которой наступит мир.
– Она может стать последней для нас, – мрачно проворчал Андрей. – Для них – очередной рейд за пушечным мясом, каких ещё предстоит не одна сотня.
– Это если мы не победим сегодня, – возразил Артем.
– Если не победим, – кивнул бывший майор.
Мы замолчали. Тишина была звенящей. Вдруг Крысоед вздрогнул и поднял голову.
– А це що? Чуєте?
Сначала это был далёкий, низкий гул, похожий на раскат грома за горизонтом. Потом гул нарастал, превращался в рокот, в лязг, в скрежет. Земля под ногами начала мелко вибрировать.
И тогда из темноты проспекта Победы, из-за развороченных зданий, в свет наших прожекторов вползли они. Танки. Длинные стволы орудий, как пальцы смерти, тыкались в ночное небо. За ними – тёмные силуэты бронетранспортёров.
Мой оптимизм, подпитанный жжёнкой и бравадой, куда-то испарился. Словно воздух из проколотой шины. Вместо него в груди застучал холодный, тяжёлый молоток.
– Чорт… – прошептал Крысоед, и его лицо стало землистым. – Як же багато…
Левый сначала не верил. Он смотрел, широко раскрыв глаза, будто видел воплощение своих теоретических выкладок.
– Но… это же не по Марксу… – пробормотал он. – Концентрация силы… для подавления…
– По Марксу, не по Марксу, – перебил его Андрей, и в его голосе впервые зазвучала усталость. – А вот сейчас будет по-нашему. Кто кого, того и тапки.
Рёв моторов становился всё оглушительнее. Первый танк, монстр с ободранной башней, медленно, неотвратимо пополз в нашу сторону. Он был так близко, что я различал сварные швы на его броне. Казалось, он дышит, этот железный зверь, и дыхание его пахнет соляркой и смертью.
Левый стоял, сжав кулаки. Его вера в светлое будущее трещала по швам под давлением этой железной поступи. Андрей уже снял с плеча автомат, его лицо окаменело. Крысоед тихо плакал, присев у колеса перевёрнутого троллейбуса.
А я смотрел на эту армаду и думал о словах, которые вдруг всплыли в памяти с пугающей ясностью: «И никто не знал, на чьей он стороне, и не мог понять, за что он умрёт».
Вот оно. Началось. Сейчас будет жарко. А я давал слово Упырю. Спасти Анфису. Интересно, она там, в подземке, на станции «Политехническая», помогает женщинам, детям? И не знает, что завтракать, возможно, будем уже в аду.
Танк остановился в сотне метров. Башня повернулась. Ствол нацелился прямо на нашу баррикаду.
– Всем стоять! – прокричал Артём. – Ни шагу назад!
Левый.
Голос из громкоговорителя был жирным, сытым, пропитанным той уверенностью, что даётся сидя в теплой башне за тридцать километров от передовой. Каждое слово – плевок в душу.
– Киевляне! Нам нужны солдаты для войны с нашим общим врагом. Солдат мы можем взять только здесь. Больше в Киеве никого не осталось. Поэтому мы предлагаем вам в течение одного часа спустить эту красную тряпку, поднять над стенами государственный жёлто-синий флаг, открыть ворота и выдать нам двести мужчин возрастом от двенадцати до семидесяти лет. Эти солдаты приблизят нашу общую победу, пускай даже в первую неделю службы умрут во имя великой украинской нации!
«…умрут во имя великой украинской нации…»
Великой. Нации. Эти слова повисли в воздухе. В ушах зазвенело. Не от взрыва, а от бешенства. Довели. Довели страну до ручки, до того, что в двенадцать лет уже солдат, а в семьдесят – пушечное мясо. Миллионы жизней положили на алтарь чего? Нации? Мовы? Виры? Призраков, выдуманных, чтобы одни могли гнобить других. При Союзе такого бы не было. При Союзе строили, а не разрушали. При Союзе человек был важен, а не вот это вот – «нам нужны солдаты», как дрова.
В наушнике затрещал Воронин. Голос был спокоен, холоден, как сталь. Никаких переговоров. «Подольские» вот-вот ударят беспилотниками. Всем готовиться к бою.
Сердце ёкнуло, не от страха, а от предвкушения. Вот он, ответ истории. Не трусливая сдача, а удар. Научный, выверенный, пролетарский гнев.
Я обернулся к своим, к этим испитым, испуганным, но дрогнувшим бойцам.
– Занимайте позиции! Огонь по пехоте, как только первый дрон «подольских» пересечёт периметр баррикад! Патроны экономить! И не высовываться!
Пехота противника, серая, безликая, уже расползалась по развалинам, как тараканы. Они были инструментом, эти мальчики, таким же, как и те, кого они пришли забрать. И мы должны были их уничтожить. Во имя будущего, где не будет ни тараканов, ни тех, кто их отправляет на тёмные дела.
И тут началось. Сначала – нарастающий гул, будто рой гигантских шершней. Он прорезал рёв танков, спорил с ним, обозначая своё господство в воздухе. Я поднял голову.
Рассвет только-только заливал небо грязновато-розовой краской, и на этом фоне, словно стая стальных ласточек, неслись БЛА «подольских». Быстрые, угловатые, смертоносные. Но на каждом дроне уже в этот предрассветный час можно было заметить красные звёздочки.
С противоположной стороны им навстречу взмыли дроны-перехватчики. Наши открыли огонь по пехоте противника. Воздух мгновенно превратился в ад. Треск пулеметов, сухой хлопки разрывов, огненные вспышки, в которых клубками разрывало дроны. Это было одновременно страшно и красиво. Как диалектика – тезис и антитезис, сталкивающиеся в небе с грохотом синтеза.
Один из наших, юркий, словно злой дух, прошил дымную пелену и врезался в башню головного танка. Раздался глухой удар, огненный гриб рванул вверх, и над баррикадами, над этим крошечным клочком Советской Украины, прокатилось хриплое, вырванное из десятков глоток «Ура!».
Это был миг торжества. Миг, когда казалось, что мы, горстка верующих, можем всё.
Эйфория длилась секунды.
Оставшиеся танки, будто разъяренные звери, дрогнули и пришли в движение. Их стволы, как пальцы, разжались, плюясь огнем. Мир сузился до оглушительного рёва, свиста и грохота.
Земля под ногами вздыбилась. Меня швырнуло, как щепку, удар пришелся по рёбрам, вышиб воздух. Я полетел вниз, за баррикаду, в сторону врага. Голова ударилась о что-то твердое, в висках плясали красные искры.
Последнее, что я увидел, прежде чем сознание поплыло в черную муть – бегущие в мою сторону сапоги. Крупные, в грязи, с характерным рисунком подошвы. Штурмовики.
И мысль, обрывок, уже без гнева, почти безэмоциональный: «Вот и всё. На этот раз действительно всё…»
Анфиса.
Толчок был не звуком, а чем-то физическим, плотным, что прокатилось по сводам станции «Политехническая», осыпав мелкой пылью с закопченных балок. Воздух, густой от запаха тел, варёной свёклы и карболки, дрогнул, словно от удара.
Я стояла у импровизированной кухни – двух электрических котлов, – и разливала пустые щи по мискам. Вокруг, на разостланных одеялах и матрасах, сидели женщины, дети, старики. Наш «тыл». Наша Советская Украина в миниатюре, спрятанная под землей от безумия, творящегося наверху. Тусклый свет аварийных лампочек выхватывал из полумрака испуганные лица, заёрзанные одеяла, иконы, прислоненные к стене рядом с портретом Ленина.
Сначала – приглушенный гул, будто где-то далеко перегружали вагоны с углём. Потом – сухой, дробный треск, словно ломали гигантские сучья. Автоматные очереди. В метро повисла звенящая тишина. Даже дети замолчали, инстинктивно прижимаясь к матерям.
– Началось, – прошептала седая женщина, крепче обняв внука.
Взрывы посыпались чаще, нарастая, как грохот приближающегося поезда. Земля содрогалась. С потолка посыпалась штукатурка. Кто-то вскрикнул.
Я бросила половник в котел. Жидкие щи брызнули на пол.
– Куда ты? – схватила меня за руку пожилая санитарка, тетя Катя, её лицо было серым от усталости.
– Там мой брат, – вырвала руку. Слова прозвучали не как просьба, а как приговор. Брат. Последний оплот. Последнее, что связывало с тем миром, где был дом, папа в рясе, читающий Евангелие, мама, пахнущая дрожжевым тестом, и Ванька…
Я побежала к аварийному выходу, к тому, что вёл к Шулявскому валу. Сердце колотилось, отдаваясь в висках.
На поверхности солнце только что поднялось на востоке. Его косые, еще холодные лучи били мне прямо в спину, растягивая впереди длинную, уродливо искаженную тень. Я бежала на запад, навстречу адскому светопреставлению. Каждый новый взрыв впереди заставлял вздрагивать всё существо. Воздух был густым, едким, пах гарью, расплавленным пластиком и чем-то сладковато-приторным – так пахнет горелое мясо.
Развалины, знакомые до боли, теперь казались декорациями к чужому кошмару. Дым стлался по земле, цепляясь за подол моего платья. И сквозь этот дым я увидела их.
Трое. Двое несли третьего. Док, его некогда белый халат был в грязи и черных подпалинах, бескозырка съехала набок. Крысоед, его жалкая, юркая фигура сгибалась под ношей, лицо перекошено от страха и усилия. И Андрей. Его могучая стать была сломлена, нога перемотана окровавленными тряпками, голова беспомощно откинута.
– Док! – крикнула я, подбегая, голос сорвался на визг. – Андрей! Что?..
– Оклемается, – хрипло бросил Док, не останавливаясь. – Осколок. Кость цела. Бежим в центр, тут сейчас…
– Где Артём? – перебила я, хватая его за рукав халата. – Где мой брат?
Док остановился, вытирая тыльной стороной ладони запотевшие очки. Его лицо, обычно невозмутимое, сейчас было серым, землистым. Он не смотрел на меня.
– Артём… – он кашлянул. – Погиб, Анфиса. Прямое попадание снаряда в баррикаду. Взрывной волной… Его швырнуло на ту сторону. За периметр. Мы упали внутрь…
Он махнул головой в сторону, где за дымной завесой стояли танки.
– Если выжил, – добавил он с ледяной, хирургической прямотой, – добьют. Там уже их штурмовики. Беги с нами. Баррикада прорвана.
Слово «погиб» прозвучало не как констатация, а как гильотина. Оно отсекло последнюю надежду. Мама, которая перед смертью прокляла сына за левые убеждения… Папа, застреленный Гидрой только за то, что решил защитить своих детей… Ванька… Его покрытое шрамами лицо, его грубость и его надёжность. И его последний взгляд, полный ужаса и мольбы, обращенный к Доку: «Спаси ей жизнь». Теперь – Артем. Мой брат. Мой мятежный, идеалистичный брат, бежавший от одного ужаса и нашедший другой.
Ком подкатил к горлу. Мир поплыл, глаза застилала пелена – не от едкого дыма, нет. От этой чёрной, всепоглощающей пустоты, что разверзалась внутри. Я не могла. Я не могла остаться одна. Совсем одна. Без памяти. Без любви. Без смысла.
– Не может быть… – прошептала я, глядя на Дока. – Ты же обещал… Ванька…
– Я обещал тебя спасти! – рявкнул он вдруг, и в его глазах, обычно скрытых стеклами, мелькнула яростная, отчаянная боль. – А его я не могу! Его уже нет! Понимаешь? Нет!
Я посмотрела на его усталое, пропахшее смертью лицо, на перекошенную пропахшую самогоном рожу Крысоеда, на бесчувственного Андрея. И оттолкнула Дока. Толчок был слабым, но полным такого отчаяния, что он отшатнулся.
– Анфиса! Куда?! – закричал он мне вслед, но его голос утонул в оглушительном рёве очередного разрыва, где-то совсем рядом.
Я развернулась и побежала. Вперёд. Навстречу смерти. Мимо обломков, мимо вывернутых наизнанку троллейбусов, мимо людей, которые ползли, кричали, умирали. Я бежала не за идеей, не за Ворониным, не за Советской Украиной. Я бежала за своим братом. За последним осколком своего разбитого мира. Если он там, за периметром, в аду, то и моё место было там.
Солнце, поднимаясь выше, слепило мне глаза, отражаясь в разлитой воде из лопнувшей трубы, но я уже не видела ничего, кроме дымной пелены впереди и кровавых кругов перед глазами. Я бежала, чувствуя, как по щекам текут слезы, смешиваясь с пылью и пороховой гарью. Это была не молитва. Бог умер здесь давно. Это было прощание со всем. Или, может, наоборот – последняя, отчаянная попытка вырвать у этой беспощадной реальности хоть что-то, что еще осталось живым.
Док.
Тьма. А потом – красное. Глаз выедало. Не свет, а именно красное. Кровавая пелена. Сперва под веками – от вспышки, что бросила Артёма, как щенка, на ту сторону. Потом – на руках, впитанная в халат, липкая, уже чернеющая на тряпье. Кровь Андрея. Его нога... Осколок, гадина, прошёлся по мясу, кость задела. Хруст стоял в ушах, когда волокли его сюда, в этот каменный мешок, что мы зовём госпиталем.
Госпиталь... Смех один. Подземка. Станция «Петровка» или «Почайна», нет теперь снова «Петровка». Пахнет мочой, смертью и ржавчиной. Раненые на голом бетоне, на гнилых матрасах. Стоны – фон, как шум поезда в туннеле. А у меня – вместо наркоза водка. Чёрная, жгучая, как совесть. Лью в глотку им, лью в раны. Кричат. Бьются. Один парнишка, с кишками наружу, звал маму. Я ему – стакан водки. Он захлебнулся и уснул. Может, навсегда. А я к следующему.
Андрея притащили, белого как мел, положили на стол. Дышал хрипло. Я ему ногу жгутом перетянул, выше раны. Тряпка старая, пропитанная всякой дрянью. Водкой пролил – шипит. Он застонал, очнулся. Глаза мутные, а в них – знание. Знание того, что мы – конченые.
И тут он пришёл. Воронин. Рыжая глыба в кожанке. Людоед, который оказался красным комиссаром. От него пахло порохом и властью. Встал над Андреем, как монумент. А я – как старый пёс у ног. Вытираю руки, а они всё липкие. От крови. От этой проклятой липкости не отмыться.
– Что делать, майор? – голос у Воронина – бас, подземный гул. – Твои бывшие идут. Дом за домом берут. Уже недалеко отсюда. Есть мысли?
Андрей кашлянул, сгусток крови на губе.
– Ничего, товарищ Воронин... Это... мясники. Мотивированные. Они будут стрелять, пока не кончатся патроны или не кончимся мы.
Воронин достал из кармана карту, развернул и начал сыпать вариантами. Поджечь дома. Усилить эти блокпосты, отвести бойцов назад. Контратака. Андрей лишь мотал головой, слабой, беспомощной. Я слушал и чувствовал, как эта красная пелена перед глазами сгущается. Безнадёга. Она здесь, в воздухе. Ею дышишь.
И тут Андрей сам это произнёс. Словно кость из горла выковыривая.
– Каннибалы... В северном туннеле... На «Оболони»... Только они, командир.
Тишина повисла. Только где-то капля воды стучала по рельсам. Ритм нашему концу.
Воронин вдруг ожил. Глаза зажглись тем самым огнём, от которого мне, старому чёрту, стало холодно.
– Выпустить их? – сказал он, и в голосе его была нечеловеческая догадка. – На поверхность? Пусть... поохотятся.
Меня будто обухом по темени. Выпустить тех... тварей. Что живут в ржавых вагонах, питаются крысами... и тем, кто забредёт к ним. Оборотней в лохмотьях. Выпустить их, как свору голодных псов, на этих мальчишек в камуфляже...
И Воронину это понравилось. Понравилось! Он уже повернулся, кожанка взметнулась.
– Я сам. Открою ворота на Петровской.
И тут во мне что-то оборвалось. Всё. Вся усталость, вся грязь, вся эта многолетняя бойня. Вспомнил я Анфису. Девчонку. Блондинистую, как её брат Артём. Глаза чистые, пока не увидела всё это. Она где-то там сейчас, в этой мясорубке, ищет брата. Сгинет. Пропадёт моя санитарка. Пропадёт девка. И ради чего? Чтобы мы, спасая свою шкуру, уподобились тем, кого хуже смерти боимся?
Я встал. Колени хрустели, спина горела. Но я встал между ним и выходом. Перегородил собой этот туннель, ведущий в ад.
– Стой, товарищ командир.
Он обернулся. Удивление. Раздражение. «Старый хрыч, не мешай».
– Кирилл Петрович, – выдохнул я, и голос мой был сиплым, как будто я не пил три дня. – Мы с тобой... мы ж оба служили. Ты – сухопутный, я – моряк. Чёрное море, бескозырка... Помнишь, за что присягу давали? Не за скотобойню.
Я смотрел ему в глаза, искал в них того офицера, что когда-то сбежал от бесчестья. А видел только сталь. Решимость.
– Каннибалы, говоришь? – я почти зашипел. – А кто они? Не монстры. Они – такие же, как мы. Только с них всё содрали. Совесть, человеческий облик. Осталось одно пустое брюхо. И ты их хочешь... использовать? Как патроны? Выпустишь – и они пойдут жрать. Жрать таких же, как они. Рабочих. Крестьян. Кому наверху олигархи мозги запудрили!
Я шагнул ближе. От меня пахло водкой, йодом и смертью.
– Победа... – проскрипел я. – Какая победа? Та, что куплена жизнями простых пролетариев? Мы после этого кто? Надсмотрщики в человеческой бойне? Мы станем хуже капиталистов! Они стравливают пролетариев в бессмысленной бойне ради барышей – мы будем стравливать людей друг с другом, преследуя собственную выгоду! Какая между нами разница? Разница только в цене! А цена, товарищ Воронин, категория относительная, договорная.
Я снова вспомнил «Стадион». Эти строки, что въелись в мозг: «Мы выбирали не из двух зол...». А здесь – два зла. И оба – смерть. Смерть души.
– Ты их выпустишь, – продолжал я, уже почти шёпотом, но меня было слышно даже сквозь грохот. – Они порвут десяток-другой солдат, сотню. А что потом? Выживших мы сами будем расстреливать из пулемётов? Как бешеных собак? И что мы за люди после этого останемся? Падальщики. Гробовщики. Всё, за что мы здесь, в этой дыре, держимся – солидарность, братство – всё это смоется этой кровью. Чужой и... своей.
Воронин молчал. Сжал кулаки. Взрыв где-то рядом, совсем близко. Сыпется штукатурка. Время кончилось.
– Есть другой путь, – выдавил я. Горло пересохло. – Не жестокость. Хитрость. Выбросим белый флаг. Их жовто-блакитный. Сделаем вид, что сдаёмся. Они остановятся. Решат, что победили. Расслабятся. А там... Или поговорим с ними. По-человечески. Солдатня устала, они не железные. Вон Андрюха с четырнадцатого года воюет. Или... если не выйдет... Тогда ближний бой. Врукопашную. В переулках. У них техника, а у нас – ножи, обрезки, кирпичи. Улицы наши. Шанс есть. Честный шанс. А не эта... скотобойня.
Я замолчал. Стоял, опираясь о бетонную колонну. Ждал. Ждал, что он прикажет меня расстрелять. Или плюнет и пойдёт открывать ворота в преисподнюю.
Всё висело на волоске. И Анфиса. И Артём. И все мы. Решалась не битва. Решалась наша душа. Есть ли ей ещё место в этом аду. Или останется только красное. В глазах. И на руках.
Анфиса.
Тьма была моим саваном. Я в неё завернулась, как тогда, в детстве, в мамину шаль. Только шаль пахла ладаном, а эта тьма – гарью и страхом. Я ползла. Животом по стеклу, по кирпичной крошке, по чьей-то остывшей крови. Ползла, потому что стоять – значит умереть.
Они были везде. Солдаты. Не призраки, а плотские, грубые. Смеялись. Громко, по-хозяйски. И говорили. Говорили по-нашему, по-киевски, с междометиями, которые я слышала с пелёнок. Но теперь эта речь резала слух. Они были оккупантами на своей же земле.
«На, примерь, шмотки зачётные!» – кто-то тряс над головой женское платье. Мародёр. Грабил разбитую квартиру. Другой, упираясь сапогом в грудь старика, выдирал у него из рук чёрный, потрёпанный чемодан. «Отдай, дед, тебе уже не носить!»
Я видела их лица. Молодые, обветренные, с пустыми глазами. Не фанатики. Скорее – опустошённые. Отчаяние и вседозволенность – вот их вера. И я, дочь священника, знала – это самая стойкая вера.
И тогда я увидела его.
Артём.
Его вели пятеро. Он шатался. Вся спина – один сплошной кровавый подтёк. Руки за спиной. Голова, та самая белая, почти львиная грива моего брата, была опущена. Но он шёл. Ноги волочил, но шёл. Живой.
Меня пронзило. Током. Жарким, живительным. Он жив! Степан Степанович утверждал, что брат погиб. Ошибся! А я знала! Я бы почувствовала, если бы он…
Они вели его к церкви. К той самой, где когда-то наш отец, в золотых ризах, возносил руки к куполу, а я, маленькая, в платочке, смотрела на него снизу-вверх, веря, что он говорит с Самим Господом.
Теперь дверь в церковь была выбита. На паперти валялись осколки стекла от киотов. Они завели его внутрь. В храм Божий.
Мой разум, холодный и острый, как обломок кирпича, тут же начертил карту. Чёрный ход. Через ризницу. Там, где хранились облачения отца. Я пролезала туда ребёнком, прячась от всенощной.
Пахло не ладаном. Пахло пылью, мышами и чужим потом. Я скользнула внутрь, как тень. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть. Прижалась к грубой штукатурке стены. Голоса. Их голоса.
Их было несколько. Артём сидел на полу, прислонясь к стене. Лицо в ссадинах, один глаз заплыл. Но второй... он был живым. Уставшим до смерти, но живым.
Я нашла щель. Просвет между досками старого иконостаса, который когда-то реставрировали. Я видела его. Видела, как один из них, коренастый, с обветренным лицом, сунул ему в лицо флягу. «Пей, левый ублюдок».
Артём мотал головой. Тогда другой, помоложе, ударил его прикладом по плечу. Артём просто крякнул, втянул голову в плечи.
Я должна была дать ему знак. Я просунула палец в щель. Помахала. Потом показала на себя, на него, на выход. Глазами умоляла: Бежим. Сейчас. Пока они тут.
Он поднял голову. Его единственный открытый глаз нашёл меня в темноте. Узнал. В его взгляде я прочла всё – и боль, и усталость, и даже какую-то долю облегчения, что я жива.
И потом... он медленно, очень медленно, покрутил головой. Нет.
У меня похолодело внутри. Почему? Они же его убьют! Здесь, в этом осквернённом храме, его и прикончат, как собаку!
Может, он не верит, что мы выберемся? Может, он боится за меня? Или... Или он сломался? Нет. Не Артём. Не мой брат, который прошёл через симуляцию ЦРУ, через «Минскую», через Польскую зону оккупации, не сломался, а бежать не хочет... почему? Сдался? Нет, там что-то другое.
И тут мой взгляд упал на то, что они делали. Они не просто его допрашивали. Они рылись в ящиках. Выкидывали оттуда старые богослужебные книги, какие-то бумаги. Один из них держал в руках отцов потир – ту самую золотую чашу, из которой он причащался.
И я поняла. Они не просто его стерегут. Они что-то ищут. Здесь. И Артём... он знает что-то. Или они думают, что знает. И он не бежит, потому что... потому что его побег всё испортит. Какую-то его игру. Его миссию.
Боже мой... Я всегда в Тебя верила. И в трудную минуту моя вера в Тебя поблекла.
Но сейчас... сейчас мне не нужна Твоя помощь. Подай мне знак! Научи, что делать!
Вера... Она ушла, как вода в песок. Осталась только я. Анфиса. И мой брат, который, как дурак, возможно, спасает нас всех, сидя в луже собственной крови в костёле, где Бога больше нет.
Осталось только ждать. И смотреть. И быть готовой. Не к молитве. К делу.
Артём.
Взрыв – это не звук. Это удар по душе. Тебя вырывают из мира и вминают обратно, но уже криво, с перекосившейся душой. Меня подбросило, перевернуло и шваркнуло о плиты. Асфальт пах пылью и смертью. В ушах – звон, во рту – медь.
Первый, кто подошёл, ткнул меня стволом в ребро. Второй – в живот. Подняли. Руки вывернули, скрутили проволокой. Боль – острая, знакомая. Я уже почти привык.
Их командир. Генерал. Пузатый, в новой форме. Лицо – заплывшее салом. Подошёл, поизучал меня, как тушу на базаре. И вдруг – раз! Жёсткой перчаткой по зубам. Я только голову отвёл. Кровь на губе. Раз! Ещё. Ради забавы. Как ковырять палкой гнилушку. Я молчал. Смотрел ему в глаза. Пустые, как два проржавевших патрона. В них не было ненависти. Была скука. Вселенская, офицерская скука.
– Заберіть цього комуняцького свинота до церкви, – буркнул он по-украински, – і там його розташтуйте. Надійно.
Меня толкнули в спину. Пять конвоиров. Все возрастные. Южной внешности, с горбатыми длинными носами. Тонкие переносицы. Все в камуфляже, увешанные всяким хламом. И на всех – нашивки, татуировки. Скандинавские. Руны. Молот Тора. Дерево Иггдрасиль.
Повели. Я хромал. Нога горела. А они, мои «викинги», заспорили.
– А шо таке «розташтуйте»? – спросил тот, что был похож на горбоносого цыгана, только белого. Весь в чёрных волосах, курчавый.
– Хз, – отозвался другой, его клон, но пониже. – Типа, пристрелить?
– Не, «розташтуйте» – це ж не «розстріляйте», – вступил третий, щуплая шпана с узким, как лезвие, лицом. – Може, типа, «пристроїти»?
– Яку нахрен «пристроїти»? – возмутился первый. – Його ж Один в Вальгаллу звати!
Я фыркнул. Не сдержался. Все пятеро насторожились.
– Ты чо, коммуняка, ржёшь? – цыганоподобный викинг ткнул меня автоматом.
– Да так, – хрипло ответил я. – Один... У него, говорят, один глаз был. Как у меня скоро будет. А вы... вы все на южан похожи. На османов, прости Господи. Какие вы викинги?
Они зашумели, загалдели. Про то, что дух важнее крови. Про то, что Тор не смотрит на внешность. Но запал уже сбит. Их мифология дала трещину. А треснувшую скорлупу легко раздавить.
Мы подошли к церкви. К той самой. Белые стены, позеленевший купол. Здесь мой отец, высокий и строгий, в золотых ризах, служил литургии. Я, маленький, в новом костюмчике, стоял с мамой на паперти, держа в руках горящую свечу. Пасха. Торжественный звон. «Христос воскресе!» – и толпа гудела в ответ: «Воистину воскресе!» А потом – Крестный ход. Отец нёс икону, а я шёл за ним, гордый, важный, и верил, что Бог где-то тут, совсем рядом, просто за толпой...
Потом я вырос. Узнал, что Бога нет. Что религия – опиум, как говаривал старина Маркс. Ложь, чтобы держать быдло в узде. Но сейчас, глядя на эти стены, я почувствовал не раздражение, а... тоску. По той наивной, тёплой лжи. По тому времени, когда мир был простым, а зло – где-то далеко, в книжках.
Дверь в церковь была выбита. Внутри пахло плесенью и чужими сапогами. Меня толкнули, и я сел на холодный каменный пол, прислонившись к стене. Один глаз уже совсем не видел, распух от удара. Но вторым...
Вторым я увидел её. Анфису. В щели старого иконостаса. Её бледное лицо. Глаза, полные ужаса и решимости. Она показала пальцем на себя, на меня, на дверь. Бежим.
Сердце ёкнуло. Сестра. Жива. И она здесь, рискует всем.
Но я медленно, почти незаметно, покрутил головой. Нет.
Я видел, как потух её взгляд. Непонимание. Боль.
А план у меня был. Простой, как мычание. Эти «викинги»... они устали. Они не фанатики. Они – мясо, которое уже протухло в этой мясорубке. Нужно было только найти слабое место.
– Слушайте, – хрипло начал я. – Вы же не животные.
– Заткнись, коммунист! – рявкнул цыган-викинг.
– Майора Орешника знаете? Андрея? – не унимался я.
Тишина. Они переглянулись.
– Пан майор погиб! – крикнул один из них, но уже без прежней уверенности. – Геройской смертью! Под Черниговом!
– Врёшь, – спокойно сказал я. – Ты же не видел трупа! А он жив. И он не с вами. Он с нами. На баррикаде стоял. Рядом со мной. Когда тот снаряд разорвался.
Я потрогал рану и скривился от боли. В их глазах шевельнулось сомнение. Как треснул их хлипкий мирок. Их герой... дезертир? Перебежчик?
– Он сделал выбор, – давил я, чувствуя, как кровь сочится из разбитой губы. – Он устал убивать. А вы? Вам не надоело? Вам Один за это что, мёду в Вальгалле нальёт? Или вас самих, как скот, пустят на фарш, когда перестанете быть полезными?
Они молчали, переглядываясь друг на друга. А я сидел на холодном полу осквернённого храма, глядя одним глазом на сестру, и думал о том, что Бог мёртв, но люди... люди всё ещё могут выбирать. И я свой выбор сделал. Не бежать. А перевернуть их хлипкий мирок с ног на голову. Заставить их усомниться. Это была моя миссия. Мой последний бой. Не оружием, а словом.
Анфиса.
Я смотрела сквозь щель, впиваясь в него глазами. В Артёма. Моего брата. Он был похож на избитого, окровавленного зверя. Но когда он начал подниматься, опираясь о шершавую стену, во всём его измождённом теле была такая сила, что у меня перехватило дыхание. Он поднимался медленно, с усилием, словно груз всех этих лет, всей этой бойни давил ему на плечи. Но он поднялся. Во весь свой высокий рост. И начал говорить.
И голос его был не криком, не истерикой. Он был низким, прокопчённым дымом, простуженным в подвалах, но каждое слово било точно в цель, как пуля.
«Братья... – начал он, и солдаты, эти «викинги» с южными лицами, насторожились. – Вы думаете, воюете за Украину? За нацию? Вы ошибаетесь. Вы воюете за них.»
Он сделал паузу, давая словам просочиться в сознание.
«За капиталистов. За тех, кто борется за прибыль. Сначала это – конкуренция. Чей товар дешевле, чей – красивее. Потом – чей пиар грязнее, кто заплатил судье большую взятку, чьи наёмники подожгли завод конкуренту ночью.»
Я видела, как они слушают. Один почесал затылок. Другой перестал чистить ствол. Они смотрели на этого избитого человека, и в их глазах, пустых от усталости, загорались крошечные огоньки. Воспоминания? Сомнения?
«А когда конкурируют не два лавочника, а две государственные корпорации, две империи капитала... – голос Артёма зазвенел, как натянутая струна, – тогда нас с вами, рабочих и крестьян, сгоняют в окопы и говорят: убей того, кто носит другую форму! А сами они, хозяева жизни, сидят в своих бункерах и на биржах, и заключают пари на наши жизни!»
Он шагнул вперёд, хромая. Его окровавленное лицо исказила гримаса боли и гнева.
«Нас стравливают друг с другом, как псов! Заставляют рвать глотки за их, чужие, интересы! А знаете, сколько уже сейчас еды производят в мире? Её хватит, чтобы накормить всех! Совсем чуть-чуть, один шаг – и мы научимся делить всё поровну! Наступит Золотой век! Государство всеобщего благоденствия!»
В его словах была та самая вера, которой мне так не хватало. Не в Бога, а в человека. В его разум. В его справедливость.
«И самым последним, самым жалким идиотом окажется тот, – Артём почти кричал теперь, его голос сорвался на сип, – кто не доживёт до этого Золотого века каких-то три года! Потому что позволил себя обмануть! Потому что пошёл и лег костьми на поле боя в чужой войне, в войне между олигархами, между корпорациями, между капиталами!»
Он выдохнул, обессилено прислонившись к стене. Последние слова он произнёс уже тихо, но они прозвучали громче любого крика.
«Остановитесь. Остановите это безумие. Присоединяйтесь к нам. К Советской Украине. Давайте сохраним наши жизни. Наши. Единственные. И будем вместе строить. Строить то будущее, где не будет войн. Где не будет голодных. Где не будет палачей и рабов. Будущее для всех. Для всего человечества.»
Тишина в церкви повисла густая, звенящая. Даже снаружи, где шёл бой, на мгновение будто стихло. Пять пар глаз смотрели на моего брата. И в этих глазах уже не было злобы. Было замешательство. Раздумье. Усталость, которая, наконец, нашла слова.
А я смотрела на него и плакала. Тихо. Беззвучно. По мне текли слёзы, смывая пыль и копоть. Я плакала не от страха. Я плакала от гордости. За своего брата-идеалиста, который, истекая кровью в осквернённом храме, пытался достучаться до человеческого в этих запутавшихся мужиках.
И впервые за долгое время мне показалось, что молитва... не нужна. Потому что чудо уже происходит здесь. На моих глазах. И творит его не Бог, а человек. Мой брат.
Левый.
И вот оно – тишина. Не мёртвая, а живая, налитая смыслом. Автоматы, эти чёрные плети, опустились. Стволы смотрят в грязный пол, в плиты, на которых мой отец служил службы своему Богу. Не в меня.
И пошло.
Первый, тот, что похудее, с лицом, исцарапанным жизнью круче, чем осколками, заговорил, смотря в пустоту:
– Меня... три года назад. На улице. Возле ларька с чебуреками. Двое – в балаклавах. В машину. Учебка – три дня. И пошёл, сука, в пехоту, в штурмы. Чудом выжил. А семья... в Днепре... бомба в маршрутку...
Второй, пошире в плечах, с глазами, в которых застыл чужой снег, хрипло:
– А я... в Германии. Жена, два ребёнка. Немцы – раз! Айн, цвай, полицай. И экстрадиция. Сюда. В пекло. А они... они там сейчас по съёмным углам, хлебцы доширачные жрут...
Третий, молчавший до этого, просто плюнул:
– Я это всё... ненавижу.
Четвёртый и пятый, как эхо, хором:
– Да. Прав мужик. Нахрена нам его расстреливать? Нам его слушать надо!
И тут во мне что-то ёкнуло. Не триумф. Нет. Горечь. Щемящая, как боль в сломанном ребре.
– «Минск»... – выдохнул я. – «Минск-два»... «Нормандия»... «Стамбул»... Подпиши они любое из этих соглашений тогда – сотни тысяч были бы живы сегодня. Миллионы не стали бы калеками. Но им не это было нужно. Им – деньги. Кровь – в деньги. Чем больше нашего брата, рабочего, гибнет – тем больше бабок они отстёгивают европейским чинушам. Откаты. Бабки. При капитализме чиновник никогда не перестанет брать. Даже если из-за его взяток горы трупов. Такая система, товарищи. Если мы не консолидируемся, не объединимся – нас сожрут, перемелют на новые лимузины, яхты, виллы и белые дорожки…
Тот, что первый начал, посмотрел на меня прямо. В его взгляде была уже не злоба. Пустота. Безнадёга.
– А что нам теперь делать? – спросил он, и в его голосе был вопрос всего его поколения, всего этого сломанного мира.
И я сказал. Просто сказал, что просилось из самой глубины:
– Идите к своим. К товарищам. Расскажите. Что поняли. Что услышали. Если мы остановим этот штурм – мы тысячи жизней спасём. Наших жизней. Не тех, что наверху, не вашего заплывшего жиром генерала. Наших.
Они помолчали. Потом первый кивнул. Медленно. Повернулся и пошёл к выходу. За ним – второй. Третий. Все. Не оглядываясь.
И только когда дверь захлопнулась, я позволил себе обмякнуть. Спина ударилась о стену. Всё тело заныло единой, огненной болью.
И тут она. Анфиса. Выскользнула из-за иконостаса, как тень. Подбежала, упала передо мной на колени. Руки её, дрожащие, побелевшие от напряжения, потянулись к моим ранам. Появился бинт, перекись.
Она не говорила ничего. Только пальцы её, тёплые и живые, перевязывали мою разорванную плоть. А я обнял её свободной рукой, притянул к себе, чувствуя, как бьётся её маленькое, испуганное сердце.
И мы сидели так. В опустевшей церкви. Среди осколков и чужого похабства. Двое выживших. А снаружи уже слышались не выстрелы, а крики. Не злые. Растерянные. И голоса. Много голосов. Спорящих.
ЭПИЛОГ
Камера выхватывает их лица. Выцветшие от боли, но светящиеся. Я, Джавелина Шоли, видела в своей жизни многое. Голливудские улыбки, за которыми – пустота. Политические речи, за которыми – ложь. Но здесь я наконец-то слышу правду. И она горькая, как полынь, и сладкая, как первая надежда.
Передо мной – он. Степан Степанович Стасюк. Док. Бескозырка с гордой надписью «Черноморский флот» сидит на его седой голове, как корона. Глаза, видавшие ад, сейчас умиротворённо смотрят на меня сквозь стёкла очков.
– Ваш Артём... – начинаю я. – Все называют его чудом.
– Чудо? – старик хрипло смеётся. – Нет. Это диалектика! Материализм! Он был тезисом. Солдаты – антитезисом. А их отказ стрелять – синтезом. Всё по Марксу. Он просто... нашёл слова. Слова, которые попали не в уши, а в души. Вскрыл абсцесс лжи.
Он говорит о той ночи. О том, как армия, посланная их уничтожить, сложила оружие. Как вчера подписали мир. Киевская область – теперь их дом. Теперь это новая молодая Республика - Советская Украина.
– И ваш лидер... Воронин уступил место?
– Кирилл Петрович? – Док усмехается. – Глыба. Но он понял: у Артёма – дар. Не командира. Вождя. Народ его носит на руках. А он... он отнекивался, краснел. Говорил: «Я не политик, я идеалист». А народ в ответ: «Нам и нужен идеалист!» Скоро выборы. Всеобщие. Честные.
– Степан Степанович, а как товарищ Ершов намерен погасить многомиллиардные кредиты, которые Украина получила за последние двадцать лет?
– Кредиты? – Док отхлёбывает из стакана крепкий чай. – Деньги брали капиталисты. Пусть капиталисты их и возвращают. Наш народ не будет платить за чужие грехи. Мы начинаем с чистого листа.
Он рассказывает о национализации. Всё имущество – народу. И о первом указе Артёма. Том самом, что заставил содрогнуться биржи в Лондоне и Нью-Йорке.
– А как же все эти солдаты, которые неделю назад штурмовали Киев? – спрашиваю я.
– Покаялись, – просто говорит Док. – Перед народом. Глаза в глаза. И народ... простил. На товарищеском суде. Потому что народ устал от ненависти. Теперь они будут служить Республике. Строить. Искупать.
– А эти... каннибалы? Из метро? Помните, Степан Степанович, когда мы с вами разговаривали там, на Оболони, ваш коллега… Иван, кажется, говорил о людоедах…
Я замечаю, как вздрагивает Анфиса при упоминании имени.
Лицо Дока, наоборот, смягчается, как у деда, глядящего на внуков.
– Какие людоеды, мисс Шоли? Они же дети! – восклицает он. – Испуганные, изувеченные системой. Мы их отмываем, лечим, учим заново есть вилкой… Овощи и фрукты. Социализм должен быть человечным. Для всех и каждого. Или его не должно быть вовсе.
Я перевожу взгляд на неё. Анфису. Блондинка с глазами, в которых погасла детская вера, но осталась стальная ясность. И на её шее замечаю крестик.
– Мисс Ершова... у вас на шее крест. Вы верите в Бога?
Она касается крестика пальцами. Легко, без суеверного трепета.
– Это память. Об отце. Он был хорошим человеком. Священником. Вера... – она ищет слова, – это не долг. Это выбор. Как и неверие. У нас здесь свобода. Свобода совести. Свобода слова. Свобода мысли. Свобода передвижения. Право на жизнь и на справедливый суд! – в её голосе появляются стальные нотки.
Док согласно кивает, достаёт потрёпанную флягу. Предлагает мне. Я отказываюсь. Он наливает коричневую жидкость в стакан. И всё-таки это не чай.
Я смотрю на них. На старого матроса-фельдшера, вернувшегося к своей юности, и на девушку, нашедшую веру в человека. Они сидят в полуразрушенном кабинете, а за окном – не стрельба, а стук отбойных молотков, разбирающих завалы. Начинается стройка.
И я, Джавелина Шоли, видевшая закаты и рассветы целой эпохи, думаю, что этот рассвет, здесь, в руинах Киева, – самый прекрасный из всех, что я видела. Потому что его строят не рабы и не господа. Его строят люди, которые наконец-то вспомнили, что они – люди.
Папуа, Новая Гвинея,
27.11.2025г.
Свидетельство о публикации №225121901550