Механизм памяти

Профессор Леонид Терский умер в пятницу, днём, в своём доме на Васильевском острове. Смерть констатировали быстро, хотя доктор Малинин несколько раз проверял пульс — будто не доверяя собственным пальцам. Никаких признаков насилия. Сердце просто остановилось.
Я стоял у окна и смотрел на Неву. Вода была свинцовой, как всегда в ноябре.
— Странно, — сказал Малинин. — Ему было всего сорок восемь.
Терский занимался нейрофизиологией. Последние три года он работал над проектом, о котором почти никому не рассказывал. Я был его ассистентом, но и я видел лишь фрагменты: он запирал лабораторию на ночь, уносил записи домой, а утром приходил с красными глазами и запахом кофе — таким, каким пахнут люди, которые давно недосыпают.
— Память, — сказал он мне однажды, не отрывая взгляда от спектрограммы на экране, — это не архив. Это живая ткань сознания. Каждое воспоминание — маленькая вечность, застывшая внутри нас.
После похорон юрист вручил мне конверт. Внутри был ключ от лаборатории и записка: «Андрей, если ты это читаешь — значит, я не успел. Уничтожь всё. Особенно синий журнал в нижнем ящике. Не открывай его. Просто сожги. Прости».
Разумеется, я пошёл в лабораторию той же ночью.
Синий журнал лежал там, где он описал. Я открыл его, хотя знал, что не должен. Страницы были исписаны мелким, нервным почерком Терского: формулы, схемы, заметки на полях — как будто мысль не помещалась в строку и всё время выталкивала себя наружу.
На последней странице стояла дата: «15 ноября. Начинаю последний эксперимент. Субъект — я сам».
Пятнадцатое ноября. Это было за три дня до его смерти.
В углу лаборатории стояло устройство, накрытое брезентом. Я сдёрнул ткань. Передо мной оказался металлический шлем, соединённый проводами с аппаратом размером с чемодан. На боковой панели — красная кнопка и переключатель с тремя положениями. От аппарата шёл ровный гул, будто он всё ещё работал по расписанию, которого никто не отменял.
Я читал журнал всю ночь, пока за окном не начал сереть рассвет.
Терский нашёл способ записывать память. Не «данные» — а саму структуру воспоминания: эмоции, телесные ощущения, тот едва уловимый оттенок, который отличает пережитое от пересказанного. Он создал устройство, которое могло извлекать память из одного сознания и переносить в другое.
Но была проблема.
Воспоминания не копировались — они перемещались. Когда устройство извлекало память, она исчезала из исходного сознания навсегда. Терский называл это «законом сохранения прошлого»: нельзя удвоить то, что уже произошло; можно только передать.
На последних страницах журнала я прочёл: «Теоретически возможно перенести всю совокупность памяти из одного человека в другого. Но что останется от донора? Тело без прошлого. Биологическая машина, лишённая истории. Будет ли это ещё человеком?»
Он проводил эксперимент на себе. Извлекал собственные воспоминания и записывал их в устройство — одно за другим. Детство в Пскове. Первая любовь. Защита диссертации. Смерть матери.
Дальше шли записи, короткие и страшные своей деловитостью.
«14 ноября. Удалил воспоминание о том, как впервые понял, что смертен. Мне было восемь лет, умер дедушка. Теперь я помню дедушку, но не помню потрясения. Странно. Как будто кто-то вырезал пропасть из моей души, и края сомкнулись».
«15 ноября. Удалил ещё двадцать три воспоминания. Скоро начну забывать, зачем я это делаю. Важно: в устройстве есть функция обратного переноса, но она никогда не тестировалась. Кнопка красная».
Последняя запись была сделана дрожащей рукой — почерк распадался, как если бы слова держались только из упрямства.
«Я больше не знаю, кто я. В голове пусто, как в белой комнате. Вижу лица, но не узнаю их. Это мои руки? Чьи-то руки. Красная кнопка. Должен нажать красную кнопку, но не помню зачем».
Я сидел в лаборатории, держа журнал, и понимал: Терский уничтожил себя по частям. Он вынул из собственного сознания всё, что делало его Леонидом Терским, и запер это в машине. А потом его сердце остановилось — так же буднично, как останавливается прибор, если забыть, для чего он включён.
Аппарат тихо гудел в углу. Память Терского была там — не в виде файлов, а как жизнь, удерживаемая проводами и тёплым током.
Я должен был всё уничтожить. Сжечь журнал, разбить устройство, стереть следы.
Терский просил об этом.
Но я надел шлем.
Ощущение было странным: словно в голову вливается тёплая вода — не поток, а медленное заполнение пустот. Сначала ничего не происходило. Потом возник двор в Пскове: деревянный забор, крыльцо, мальчик, который сидит на ступеньке и читает книгу о динозаврах. Я почувствовал ладони — маленькие, чуткие к занозам. Запах пирогов. Скрип половиц. И отчётливое, ясное знание: это не мой двор.
Но в то же время — внутри меня всё отзывалось так, как будто это всегда было моим.
Я посмотрел на панель. Переключатель стоял в положении «обратный перенос». Я нажал красную кнопку.
И память пошла назад — только не в тело, которого уже не было. Она пошла туда, где была ближайшая «живая поверхность»: в меня.
Я увидел многое — слишком многое. Не картинками, а переживанием: как будто чья-то жизнь на мгновение стала моей мышцей, моей кожей, моим дыханием. Я не выдержал и сорвал шлем, но было поздно: что-то уже зацепилось, осталось.
Терский лежал на Серафимовском кладбище, под землёй и снегом. Но то, что он называл памятью, явно не собиралось вести себя как вещь, привязанная к одному мозгу.
Иногда мне кажется, что он где-то есть. Не «внутри аппарата» — аппарат был всего лишь дверью. Где-то в промежутках: в воздухе, в интонациях, в чужих снах. Однажды ночью мне приснилось, что я стою у Невы, и кто-то касается моего плеча. Я оборачиваюсь — никого. Только ветер шевелит воду и будто ждёт, когда я узнаю его по имени.
Я уничтожил устройство. Разобрал его до последнего винтика и утопил в Неве — не как преступник, а как человек, который пытается закрыть дверь, за которой всё равно осталось открытое окно. Журнал сжёг. Бумага горела быстро, и пепел был лёгкий, как будто сам не хотел задерживаться в мире.
Но финал у этого эксперимента не сжёгся вместе с бумагой.
Время от времени я ловлю себя на вещах, которые не мог знать: на привычке держать кружку определённым образом; на слове, которое приходит первым — не моим словом; на ритме, который вдруг просится в пальцы, когда я прохожу мимо старого пианино в институтском коридоре. Иногда я просыпаюсь с ощущением утраты, у которой нет моего имени, — и с облегчением, будто кто-то внутри меня наконец нащупал знакомую кнопку и не нажал.
Ночью, когда лаборатория пустая, мне кажется, что где-то в стенах щёлкает реле. Не громко — так, как щёлкают механизмы, которые продолжают работать по инерции, даже когда их уже нет. Я подхожу ближе и слушаю. Конечно, там тишина.
Но именно эта тишина и пугает: она слишком похожа на паузу перед воспоминанием.
Я не знаю, где сейчас профессор Терский. Не знаю даже, существует ли «где» для того, что он сделал с собой.
Иногда мне удаётся думать, что всё это — просто след от шлема, от бессонной ночи, от чужого почерка, въевшегося в глаза. Но чаще я понимаю другое: память не умирает послушно. Она ищет носителя, как ток ищет проводник.
Если Терский где-то есть — пусть даже на секунду, в чьём-то дыхании, в случайном сне, в моей собственной неясной улыбке у окна — я надеюсь, что там, в этой странной сборке, он наконец вспомнил главное.
Зачем билось его сердце.


Рецензии