Решение двух профессоров

Свет в кабинете был особенным — не светом, а скорее дыханием самого воздуха. Он лился сквозь огромное витражное окно, занимавшее полстены, и растекался по комнате не лучами, а мягкими, цветными озёрами: изумрудными, янтарными, тёплыми, как чайный настой. Пылинки в этих озёрах танцевали медленный, бесконечный танец, будто само время здесь замедлялось, чтобы не потревожить тишину.
Две торцовые стены от пола до потолка были заняты стеллажами. Книги стояли плотно, корешки к корешкам — старые, в потёртой коже, и новые, в глянцевых суперобложках. Они не просто стояли — они дышали. Запах старой бумаги, чернил, переплётного клея и пыли, которая была не грязью, а скорее патиной времени, висел в воздухе густым, почти осязаемым шлейфом.
У самого окна, в самом сгустке света, стояла кушетка. Не диван, не койка — именно кушетка. Она была обтянута чёрной, бархатистой кожей, которая не блестела, а поглощала свет, матово и глубоко. Она казалась живой — тёплой, податливой, готовой принять в себя любое тело и любой рассказ, любой груз времени и любую тайну, чтобы они растворились в её мягкой, безмолвной глубине.
По правую сторону от двери, в относительной тени, стоял массивный дубовый стол. Его столешница была также обтянута кожей — чёрной, гладкой, холодной на вид. На ней царил строгий порядок. Гигантский изогнутый монитор, отливавший глубокой синевой, занимал большую часть видимого пространства, словно окно в иной, цифровой мир. Клавиатура и мышь — тонкие, почти невесомые — лежали рядом, как аккуратные инструменты хирурга на стерильном поле.
Айвен Роман сидел в своём высоком кресле с прямой спинкой, пальцы сложены домиком перед грудью. Он смотрел не на собеседника, а куда-то в пространство над его левым плечом, где в солнечном луче кружилась пылинка. Его лицо было спокойным, но в уголках глаз залегли лучики мелких морщин — следы не улыбок, а долгого, сосредоточенного внимания.
Напротив, в глубоком кресле с «ушами» и высокими подлокотниками, утопая в его мягкой, коричневой замшевой обивке, расположился профессор-нейрохирург. Он сидел так, словно кресло было выточено специально под форму его тела — расслабленно, почти по-домашнему, одна нога закинута на колено другой. В его позе читалась профессиональная уверенность человека, привыкшего к власти и к тому, что материя — будь то ткань, кожа или мозг — послушно ложится под его руку.
Воздух в кабинете был густым коктейлем запахов: терпкой горчинки свежезаваренного кофе из фарфоровой турки на низком столике, сладковатого дыхания старой кожи и той самой, вечной книжной пыли, что пахла мудростью и забвением одновременно.
Тишина между ними была не неловкой, а насыщенной, как бульон. Её нарушил Айвен, не меняя позы.
— Она отказалась от лечения, — произнёс он тихо, почти бесстрастно. Слова повисли в воздухе, смешавшись с танцующей пылью.
Нейрохирург медленно выдохнул, его грудь под пиджаком цвета морской волны заметно опустилась.
— Дорогой коллега, — начал он, и в его бархатном, поставленном голосе зазвучали ноты нетерпения, прикрытые вежливостью. — Вы же прекрасно понимаете, что мы наблюдаем не романтическую меланхолию. Мы видим клиническую картину. Частые, некупируемые приступы псевдогаллюцинаторной активности. Каждый такой эпизод — это микроинсульт в миниатюре. Гибель нейроцитов в коре, особенно в височных долях. Медленный, но необратимый пожар.
Он сделал паузу, давая словам осесть, и продолжил, уже жестче:
— Это путь к распаду. К деградации синаптических связей, а значит — и личности. То, что мы называем «ею», — её память, её характер, её «я» — начнёт рассыпаться, как замок из песка. И тогда, дорогой Айвен, у нас будет уже не пациентка Сара с её поэтичными снами. У нас будет организм с тяжёлым органическим поражением ЦНС. Сумеречное состояние. Вегетативное существование. Разве мы можем это допустить? Отпуская ситуацию на волю её… её болезненной привязанности, мы в конечном итоге потеряем её. А это, согласитесь, уже будет не просто «не нормально». Это будет наша профессиональная неудача.
Айвен медленно перевёл взгляд на нейрохирурга. В его глазах не было ни вызова, ни согласия. Был лишь глубокий, холодный интерес, как у учёного, наблюдающего редкий феномен.
— «Не нормально», — повторил он за ним, и слово это прозвучало странно, будто он впервые слышал его. — Дорогой профессор, мы с вами — люди науки. Мы-то как раз и должны понимать всю условность этой самой «нормы».
Он откинулся в кресле, и свет из витража упал на его лицо, разделив его пополам — светлую и тёмную половины.
— Когда-то, на заре нашей профессии, за норму принимали всё, что превалирует в популяции. Всё, что укладывалось в кривую Гаусса. Всё, что не мешало человеку пахать поле, ковать меч или платить налоги. Безумие королей и видения святых — всё, что выходило за рамки, клеймили как патологию или колдовство. Но разве от этого их переживания становились менее реальными для них самих?
Айвен поднял руку и мягким жестом обозначил пространство кабинета, кушетку, книги.
— У Сары есть свой мир. Цельный, пусть и построенный на боли. В нём есть законы, есть логика, есть… любовь. Да, возможно, это любовь к фантому. Но разве от этого её чувства менее остры? Менее значимы для неё? Что такое норма в её случае? Спокойное, ровное, пустое существование в нашем мире? Или эта кипящая, ранящая, но полная жизнь в мире её сновидений?
Нейрохирург хмуро смотрел на него, пальцы постукивали по замшевому подлокотнику.
— Вы предлагаете капитулировать перед болезнью. Признать её правоту.
— Я предлагаю оставить в покое её мирок, — поправил его Айвен тихо, но твёрдо. — Тот самый мирок в её сознании. Возможно, для неё он и есть единственно возможная форма существования. Единственная реальность, в которой она может дышать. Кто мы такие, чтобы ломать чей-то дом только потому, что он построен не по нашему чертежу? Даже если мы уверены, что этот дом для неё — тюрьма?
Он помолчал, глядя в витраж, где играли солнечные зайчики.
— Мы боимся потерять её в деградации. А она боится потерять себя в пустоте нашего «здоровья». Что страшнее, профессор? Распад мозга или распад души, который уже случился бы, не держись она за этого своего… незнакомца?
В кабинете снова воцарилась тишина. Теперь она была тяжёлой, налитой противоречием двух неоспоримых правд. Запах кофе стал горчить.
Нейрохирург тяжело поднялся с кресла. Он подошёл к окну, к самой кушетке, и положил ладонь на её бархатистую кожу. Она была прохладной и живой на ощупь.
— Вы просите меня подписать смертный приговор, — сказал он глухо, не оборачиваясь. — Медленный, изысканный, но приговор. Как хирург, я давал клятву этому противостоять.
Айвен тоже встал. Он стоял в тени своего стола, прямой и неподвижный.
— А я, как психиатр, давал клятву не навредить. Иногда, — его голос стал совсем тихим, — чтобы не навредить, нужно просто… отойти в сторону. И признать, что есть раны, которые не лечатся. Их можно только принять. И жить с ними.
Они смотрели друг на друга через всю длину кабинета, залитую разноцветным светом витража. Два профессора. Два мира. Два вида милосердия — одно, стремящееся спасти тело любой ценой, другое — боящееся погубить душу даже ценой спасения.
Решение ещё не было принято. Но в воздухе уже висел его тяжёлый, неотвратимый вкус. Вкус выбора, за который кому-то придётся нести ответственность. Или вину.


Рецензии