Культиватор смыслов

Я встретил его не в оранжерее и не в лаборатории — а в читальном зале городской библиотеки. Он сидел у окна, в пальто, которое не снимал даже возле батареи, и выписывал из старого каталога названия растений.
— Вы ботаник? — спросил я, потому что это было вероятнее всего.
Он поднял глаза и улыбнулся.
— Я культиватор смыслов, — сказал он и тут же смутился собственной фразе. — Простите. Я просто выращиваю то, что люди обычно носят в себе и не замечают.
Звали его Аркадий Савельевич Неретин. Имя звучало как справка. В библиотеку он ходил по средам, и каждый раз уходил с одной и той же тонкой тетрадью, переплетённой в серый картон. Я видел, как библиотекарша ворчала: «Опять он, со своей “Флорой губернии”», — но выдавала без споров, будто знала, что спорить бессмысленно.
Я тогда писал заметки для местной газеты и находился в состоянии тихой профессиональной тоски: всё, о чём меня просили, было либо «праздник двора», либо «планы на реконструкцию». Неретин оказался редкостью, похожей на найденную в кармане забытую монету: не решает проблем, но приятно звенит.
Мы разговорились. Он говорил без нажима, без модной мистики — как человек, который устал объяснять и потому выбирает точные слова.
— У вас есть теплица? — спросил я.
— Есть помещение. Теплицей это называть нескромно. Приходите. Вы ведь любите смотреть, как из ничто появляется хоть что-то.
Фраза задела. Я и правда любил: как из пустой полосы рождается абзац, как из вечера — чужая история. Я согласился.

Его «помещение» находилось на окраине, в бывшем цеху мелкой промышленности, где раньше клеили коробки. Снаружи — кирпич, грязный снег, ржавая дверь с табличкой «Склад № 3». Внутри — аккуратно и неожиданно тепло. По потолку тянулись трубы, под ними — ряды стеллажей, на каждом — горшки. Но не те, что продают в магазинах для дачников. Горшки были одинаковые, тёмные, без рисунка. И никаких ярких цветов: зелёное в десятках оттенков, от почти чёрного до светлого.
— Вы тут что выращиваете? — спросил я.
— Поводы, — ответил он. И сразу добавил, будто извиняясь: — Не для поступков. Для мыслей.
Я усмехнулся: слишком легко было счесть это поэтической манерой. Но Неретин не играл в загадочность. Он включил настольную лампу над одним горшком, и я увидел растение, похожее на обычный базилик. Только листья у него были не гладкие, а с тонкой, как рукописная строка, прожилкой, будто кто-то пытался вписать туда текст.
— Красивое, — сказал я.
— Оно не красивое. Оно внимательное, — ответил он. — Подойдите ближе.
Я наклонился. Запаха почти не было — слабый, горьковатый, как у чернильницы. И вдруг мне показалось, что внутри листа движется тень. Не насекомое. Скорее — колебание, как в горле перед словом.
— Это… нормально? — спросил я.
— Нормально. Оно реагирует. На вас. На то, что вы сейчас удерживаете.
Мне стало неуютно: я удерживал, если честно, раздражение. Не на него — на себя, на то, что пришёл, что соглашаюсь играть в эту странную экскурсию, что, вероятно, завтра всё равно напишу из этого заметку, сделаю из человека чудака, и читатель скучно улыбнётся. Я удерживал цинизм, как привычную шапку.
Лист слегка потемнел по краю.
— Видите? — тихо сказал Неретин. — Вы можете не верить, но не вы один так реагируете. В каждом человеке есть такое напряжение, которое он называет «характером». Я просто нашёл способ его подсветить.
Мы прошли дальше. У одного стеллажа стояла миска с водой, рядом — пакет с песком, рядом — стопка бумажных конвертов.
— Вы что, письма поливаете? — спросил я.
Неретин кивнул.
— Бумага — хорошее удобрение. Там много человеческого. Мы думаем, что смысл живёт в словах, а он, скорее, оседает на них, как пыль. Пыль — вещь питательная.
Он сказал это так буднично, что я поверил не словам — его спокойствию. Это был не шарлатан. Скорее, человек с опасной привычкой доводить метафоры до конца.
— И что получается? — спросил я.
— Получается зеркало, — сказал он. — Но зеркало, которое не льстит.
Он остановился у растения, похожего на тонкий кустик с узкими, почти игольчатыми листьями. Листья дрожали, хотя сквозняка не было.
— Это растение я называю «сожаление», — сказал Неретин. — Его трудно выращивать. Оно любит тишину, но питается словами, которые не были сказаны.
— А как вы узнаёте, что именно оно? — спросил я.
Он посмотрел на меня странно — не свысока, а как на человека, который спрашивает, почему вода мокрая.
— Я не узнаю. Я соглашаюсь. Я позволяю этому названию лечь на него. И оно либо принимает, либо нет. Как человек.
Его взгляд задержался на моих руках.
— У вас есть что-то своё? — спросил он.
Я не понял сразу.
— Что-то, что вы бы хотели увидеть в виде растения. Не как символ. Как живое.
Я хотел пошутить, но вдруг вспомнил — совершенно некстати — свою мать. Как она в моём детстве выращивала на подоконнике лук в банке. Корни, как белые нитки, уходили в мутную воду. Мать говорила: «Видишь? Он тянется. Даже из ничего». Она умерла быстро и тихо, и я тогда не сказал ей ничего важного — не потому что не любил, а потому что у меня всегда находились дела.
— Есть, — сказал я наконец.
Неретин кивнул, будто этого и ждал.
— Тогда напишите. Любые слова. Можно даже плохие. Главное — чтобы ваши.
Он дал мне конверт и карандаш. Руки у меня дрожали от злости на себя: я взрослый человек, а меня заставляют писать признание, как на школьном конкурсе. Но я всё равно написал. Не красиво. Я написал, что не умею прощаться. Что я откладываю важное, как будто оно не портится. Что иногда мне кажется: если я скажу, что люблю, это станет обязательством, а обязательства я боюсь больше одиночества.
Я сложил лист в конверт. Неретин взял его осторожно, как берут чужую боль — не потому что страшно, а потому что нельзя мять.
— Оставьте здесь, — сказал он. — И приходите через неделю.
— Что вы с этим сделаете? — спросил я.
— То же, что вы делаете со своим внутренним, — ответил он. — Попробую дать ему форму.

Неделя прошла, как обычно: звонки, редакционные просьбы, разговоры о мелочах. Но внутри всё время зудела мысль: там, на окраине, лежит мой конверт, как зерно, которое я посеял не в землю, а в чужие руки. Я ловил себя на том, что слушаю людей внимательнее — будто ищу в их словах удобрение.
Когда я пришёл, Неретин встретил меня молча. Он подвёл к отдельному столу, накрытому стеклянным колпаком. Под колпаком стоял горшок. Из земли торчал росток — тонкий, бледный, с двумя листочками, похожими на раскрытые ладони.
— Это оно? — спросил я и тут же почувствовал стыд от детского ожидания чуда.
— Это то, что получилось, — ответил он. — Оно ещё не решило, кем быть.
Я наклонился, и мне показалось, что от ростка идёт слабый запах — не чернил, не земли, а чего-то домашнего, как от старых полотенец. Память имеет запахи, которые нельзя купить.
— Оно выглядит… уязвимым, — сказал я.
— Потому что вы не привыкли видеть своё уязвимое, — сказал Неретин. — Вы привыкли прятать его под умными словами. А оно растёт без слов. Оно просто растёт.
Я хотел спросить, не опасно ли это — выращивать из чужих признаний живое. Но вопрос вдруг развернулся в другую сторону: не опасно ли вообще хранить в себе то, что не имеет формы?
— Вы делаете людям лучше? — спросил я.
Неретин усмехнулся.
— Я не врач. И не судья. Я, если хотите, переводчик. Перевожу внутреннее на язык листьев. Но, знаете, многие, увидев свой “перевод”, пугаются. Потому что думали: у них внутри благородная трагедия, а оказывается — обычная жадность. Или наоборот: думали, что там пустота, а там — тихая верность.
Он снял колпак.
— Хотите забрать? — спросил он.
— Зачем? — сказал я, и это было честно. — Чтобы поставить на подоконник и время от времени вспоминать, какой я человек?
— Не какой, — поправил Неретин. — Каким вы становитесь. Растение — не портрет. Оно не фиксирует. Оно требует ухода. Вы можете его засушить. Можете пересадить. Можете забыть. И это будет не “плохой поступок”. Это будет факт о вас. Без оправданий.
Я смотрел на росток и чувствовал странное: будто мне предложили не вещь, а ответственность, лишённую драматизма. Никакой судьбоносной музыки. Просто горшок. Просто жизнь. И рядом — моя привычка всё откладывать.
— А если я его погублю? — спросил я.
— Тогда вы увидите, как умирает то, что вы обычно считаете бессмертным, — ответил Неретин. — Мы думаем: мысль можно держать годами. Можно носить сожаление, как медаль. А оно, оказывается, тоже живое. Оно требует света. Иначе оно гниёт.
Я взял горшок. Росток был лёгкий, но в руках он чувствовался как что-то, что нельзя бросить на заднее сиденье.
На выходе я оглянулся. Неретин стоял между стеллажами, и в его фигуре было что-то от библиотекаря: хранитель, который не навязывает книгу, но знает, что вы вернётесь.
— Скажите, — спросил я уже у двери. — Почему вы этим занимаетесь?
Он подумал, и в этом раздумье было больше правды, чем в любом готовом ответе.
— Потому что люди слишком любят объяснять себя, — сказал он. — А объяснение — это способ не менять ничего. Вы говорите: “Я такой, потому что…” — и будто ставите печать. А жизнь не любит печатей. Она любит рост.
Я вышел на улицу. Снег хрустел под ногами, город был серым, фонари — тусклыми, машины — раздражёнными. Ничего не изменилось, кроме того, что у меня в руках был горшок с крошечной зеленью, и я почему-то шёл осторожно, как будто нёс не растение, а возможность.
Дома я поставил его на подоконник. Долго смотрел. И впервые за много лет поймал себя на простом, почти смешном желании: не понять, не описать, не превратить в текст — а просто не забыть полить.
И в этом было больше философии, чем в десятке статей: мир не требует от нас правильных слов. Он требует, чтобы мы иногда делали маленькое действие вовремя. Всё остальное — комментарии, которые мы пишем на полях собственной жизни, надеясь, что аккуратный почерк заменит честный уход.


Рецензии