Сад Адриана Вельса

Старый особняк на окраине города всегда казался мне не просто строением, а некой окаменелой мыслью. Его владелец, господин Адриан Вельс, был человеком того редкого типа, который в эпоху цифрового шума умудряется сохранять вокруг себя тишину алхимической лаборатории. Когда он пригласил меня посмотреть на свою коллекцию, я ожидал увидеть редкие орхидеи или, в худшем случае, плотоядные лианы Амазонии. Но то, что скрывалось за тяжелыми дверями его оранжереи, не имело ничего общего с ботаникой.
Воздух в помещении был влажным. Свет пробивался сквозь закопченные стекла потолка, ложась на ряды странных сосудов. В них не было земли. Растения — если их можно было так назвать — тянулись из густого, полупрозрачного геля.
— Вы когда-нибудь задумывались о том, что растения — это застывшие жесты воли? — спросил Вельс, не оборачиваясь. Его голос звучал мягко, но в нем чувствовалась уверенность человека, видевшего то, что обычный глаз предпочитает игнорировать. — Мы привыкли думать, что флора пассивна. Но посмотрите на эти формы. Это не эволюция видов. Это эволюция состояний души, обретших плоть.
Я подошел ближе к одному из резервуаров. Внутри, в синеватой взвеси, медленно разворачивался лист, напоминающий человеческую ладонь, лишенную кожи. Тончайшие капилляры светились мягким фосфорическим светом. Это не было сюрреалистическим кошмаром; напротив, в этом была пугающая, математическая логика. Каждая прожилка, каждый изгиб казались воплощением какой-то древней мысли, которую человечество давно забыло, но которая продолжала жить в подсознании.
Вельс остановился у высокого цилиндра, где колыхалось нечто, похожее на клубок серебряных нитей.
— Этот экземпляр я называю «Памятью Океана», — прошептал он. — Видите ли, материя — это лишь очень медленный дух. А дух — это очень быстрое растение. Разница лишь в частоте вибраций. Мои подопечные растут не на воде и минералах. Они питаются тем, что мы выбрасываем в пространство: нашими снами, невысказанными словами, теми обрывками мыслей, которые вспыхивают перед сном и гаснут, не успев оформиться.
В этот момент я почувствовал странное головокружение. Мне показалось, что серебряные нити в сосуде начали двигаться в такт моему дыханию. Это было ощущение глубокого, почти интимного родства. Я осознал, что мир, который мы считаем «объективным», — это всего лишь тонкая корка над бездной смыслов, которые постоянно пытаются прорасти сквозь нас.
Философия Адриана Вельса была проста и одновременно ужасна: мы не являемся хозяевами своей психики. Наше сознание — это почва. И то, что в ней вырастает, не всегда принадлежит нам. Майринк когда-то касался этой темы через призму доктора Синдереллы, но Вельс шел дальше. Он не просто наблюдал за галлюцинациями, он материализовал их.
— Посмотрите сюда, — он указал на небольшой горшок, стоящий особняком. В нем росло нечто невзрачное, серое, напоминающее засохший корень. — Это «Совесть». Она почти не растет. Ей не хватает питания в нашем мире. Люди стали слишком бессовестными.
Я посмотрел на это чахлое создание и почувствовал укол необъяснимой тоски. В этом растении было больше правды, чем во всех библиотеках мира. Оно было живым доказательством того, что наши внутренние процессы имеют форму, цвет и вес. Мы привыкли отделять «психическое» от «физического», но здесь, в оранжерее Вельса, эта граница стиралась. Здесь становилось ясно, что любая мысль — это семя, и если дать ему достаточно энергии, оно прорвет оболочку абстракции и станет биологическим фактом.
Мы долго стояли в молчании. В оранжерее темнело, и фосфоресценция растений становилась ярче. Я начал замечать, что формы их ветвей и листьев повторяют очертания человеческих органов, но в каком-то искаженном виде. Печень, превращенная в цветок; легкие, ставшие кружевом лишайника; сердце, пульсирующее в ритме раскрывающегося бутона.
— Мы — всего лишь переходная форма, — сказал Вельс, глядя на свои творения с почти родительской нежностью. — Мы — те, кто переносит семена из мира идей в мир форм. Но плоды принадлежат не нам. Эти растения... они более реальны, чем мы с вами. У них нет сомнений. Они — чистая воля к бытию, выраженная в хлорофилле и свете.
Я вышел из особняка глубокой ночью. Город казался мне теперь декорацией, нарисованной на холсте, за которым скрывается гигантский, молчаливый сад. Я шел по пустынным улицам и чувствовал, как внутри меня, где-то в самой глубине сознания, прорастает нечто новое. Какая-то мысль, которая еще не имела слов, но уже имела корни.
Дома я долго не мог уснуть. В темноте спальни мне виделись очертания оранжереи Вельса. Я понял, что его «сад» — это не просто коллекция диковин. Мы привыкли считать себя вершиной творения, но что, если мы — лишь питательная среда для более сложных, более древних форм сознания? Что, если наши чувства — это лишь удобрение для цветов, которые расцветут, когда человечество исчезнет?
Эта мысль не пугала. Она приносила странное освобождение. Снимала груз антропоцентризма, заставляя почувствовать себя частью единого процесса, где нет разделения на живое и неживое, на мысль и материю. Всё есть рост. Всё есть движение к свету — или к той тьме, которая дает силу корням.
Наутро я обнаружил на подоконнике странный росток в обычном цветочном горшке, где раньше ничего не росло. Он был тонким, почти прозрачным, и его листья напоминали маленькие, открытые в удивлении глаза. Я не стал его поливать водой. Я просто сел рядом и начал вспоминать всё то, о чем боялся думать долгие годы.


Рецензии