Поражение еще одного Иванова

ПОРАЖЕНИЕ ЕЩЕ ОДНОГО ИВАНОВА

Получивший несколько лет тому назад российскую премию «Нос» и эстонскую премию «Культурный капитал» Андрей Вячеславович Иванов, по-видимому, хорошо знает основные правила либеральной литературной игры в современной России: какие бы не складывались обстоятельства, всегда нужно уметь хорошо себя «подавать». Тем более, что людей с такой известной фамилией в стране много, а он, хоть сам и из Эстонии — один. Завоевывая, таким образом, свое право на исключительность, автор поражает читателя яркими «спецэффектами». Обложки поступающих на прилавки книжных магазинов украшают вступительные слово либеральных критиков, пугающих читателя страшными словами вроде «экзистенциальное неблагополучие» и «агрессивное наступление виртуальной реальности». Разбираться в тонкостях всего его наследия мы не станет, а вот вышедший несколько лет тому назад роман «Аргонавт» рассмотрим, так как описывающиеся в ней события касаются близкой автору этих строк Эстонии (он там родился). Тем более, что как написал критик Блавильский, «новый роман писателя — это синтез Набокова и Джойса». Однако к какому синтезу нас на самом деле призывает очередной писатель Иванов, книги которого теперь уже выходя под эгидой «Редакция Елены Шубиной»?

В самом начале своего экспериментального письма Андрей Вячеславович не вызывает никакого отторжения и просто купается в языковом море собственных языковых опытов, которое можно было бы назвать неплохим началом для только что родившегося писателя. Его искусственный язык, построенный на смешении разговорной речи, официально-делового стиля и словечках из эстонской жизни (своеобразные неологизмы), вполне создает для романа нужную атмосферу. Вслушайтесь в такие заманчивые фразы, которыми обставлены буквально все лабиринты нового шедевра (из лабиринтов, собственно, и состоит вся его архитектоника): «рерихнутая жена», «great upgrade за двадцать тысяч рублей», «Уста-алость». Все эти сотни писательских «прицелов», служащие отсылками к разным не только культурным, но и народным контекстам (действие разворачивается не только в Эстонии, но и Европе), безусловно, говорят о наличии в романе какого-то соединения. Правда, скорее на внешнем, чем на каком-то глубоком уровне…

К сожалению, дальше объединения слов, выхваченных их стихии местной эстонско-российской жизни с виртуальным миром Интернета, автор не идет. Наверное, с этой целью, чтобы разгневанный читатель не крикнул Иванову «а подать мне автора», им и были призваны имена Набокова и Джойса, да и не только. Некоторые удавшиеся образы, такие, как, например заевшиеся москвички Аврора и ее подруга, положения не спасают, и автор это словно бы сам ощущает. Поэтому он смело погружает своего читателя в круговорот интеллектуальных имен в природе. Эти имена поджидают читателя на каждом углу. Почти все его описания, переходящие часто от третьего к первому лицу, сводятся к цитатам примерно такого содержания: «Про меня скажут: он был отрыжкой отрыжки, эхом Альберта Моравиа, который был эхом Сартра, который все украл у Селина». Перечислять все эти фрагменты нет никакого смысла. Они не связаны никакой структурой.

Дальнейший ход повествования еще больше обнаруживает беспомощность писателя, окончательно обложившегося словами из эстонской жизни и громкими именами из философии, эстетики и культурологии. Чтобы обозначить какие-либо проблемы, автор их не изображает (ни в деталях, ни в образах), а прямо и по-обывательски называет (причем зачастую они сводятся к тому, что дважды два — четыре, а пятью пять — двадцать пять): например, у него написано, что «образцовая аккуратность усиливает эффект игрушечности», а «людские языки вычерпывают смысл из всего». Однако этим он не ограничивается. К середине романа авторский голос буквально прорывается через всю ткань повествования. Он кричит о проблемах жизни в Эстонии, которые никогда не поймет человек, не живший в Эстонии — он примет это скорее как удачный смысловой эксперимент.
 
Вопль об ужасном нашествии «русских медведей» и нападки на их язык оказывают серьезное сопротивление всему авторскому замыслу. Можно сказать, они заглушают его. И даже имя одной из главной героинь — несовершеннолетней, но не по годам развитой Аэлиты (в этом фоническом совпадении, вероятно, и заключена уникальная перекличка с Набоковым) на их фоне явно меркнет. Это, впрочем, оказывается не единственным «синтезом» Иванова. Характеры и диалоги его героев настолько перемешались друг с другом, что без въедливого чтения их не отличишь друг от друга. Именно поэтому его герой - одинокий философ и старик-маньяк в одном флаконе Боголепов, тайно дробящий в Интернете свое имя на множество, как правило, женских ников, и писатель Семенов, живущий от одного срыва до другого, такие, казалось бы, разные персонажи, не образуют во взаимодействии друг с другом ни внутреннего, ни внешнего столкновения. Вся проблема спрятавшегося за Джойса и Набокова писателя состоит в том, что в основе его произведения стоит не подражание жизни, а ее воссоздание, причем в самом примитивном виде — в соединении с выполнением поставленной ему задачи.

Но какую задачу он все-таки выполняет? Автор постоянно сквозь основной ход своего повествования подает голос о какой-то интеграции, о том, что гениальные пьесы Чехова лучше смотреть в театрах на английском, а не на русском языке, пока к окончанию романа его политическая ориентация не прорывается окончательно. Не будем этого вопроса комментировать, а обратимся к прямой цитате из монолога его героя Павла: «Вот она — проверсия русского мышления. Вот он — русский человек. Во всей своей красе. Медвежий угол, медвежий угол. И надо же, они родились и выросли в Европе, и все равно — медвежий угол. Не Заполярье, не Мценск, не Томск — медвежий угол в голове русского человека. В голове каждого. Выдавливать его из себя — единственное достойное занятие».
Казалось бы, убери этот заказ, который Иванов прямо назвал, а не выразил в игре формы и содержания, и новая «скрипка» Иванова заиграла бы совсем по-другому. Как это было, к примеру, в известном романе «Харбинские мотыльки». Впрочем, там было немало вторичного. В «Аргонавте» же, в отличие от него, есть наметки особого взгляда писателя. Достаточно для этого почитать хотя бы, к примеру, такие строки: «Однажды она (нимфоманка Аэлита) представила человека автострадой, по которой едут другие люди, едут новостями нагруженные самосвалы, жужжат журналисты на мотоциклах, проплывают редкими облачками идеи». Сколько можно было бы проиграть вариаций вокруг этого емкого остранения. Но Иванов отражает в своем романе совсем другое «экзистенциальное неблагополучие»: не то, о котором думает его потенциальный читатель, а скорее идейное. Именно поэтому роман оканчивается самой ходячей в Эстонии темой: дед главного героя приносит себя в жертву «кровавому режиму». Конечно, своего синтеза, не имеющего отношения ни к Джойсу, ни к Набокову (хотя бы по тому, что те прямо своими именами вещи не называли), Иванов по-своему добился. Но какой ценой? В схватке с этой целью его художественный мир потерпел поражение.

За разъяснениями по поводу феномена Иванова я решил обратиться к ряду эстонских литераторов, на что он получил следующий ответ. Оказывается, у нас уже давно активно функционирует группа окололитературных русскоязычных деятелей, которая с начала 90-х годов занимается заменой прибалтийской русской литературы каким-то суррогатом. Все это имеет цель — фактическое уничтожение русской мысли через постепенную эрозию. По их мысли, они-то и "нашли" Иванова, "талантливого эстонского русскоязычного писателя" - "для создания новой, эстонско-русской литературы" (!), выхолощенной от всякой русской мысли и духа. Иванов на эту роль подходит как никто другой — пишет от лица «человека вселенной» и делает попытки римейка сплошной рефлексии 40-летнего мужчины а-ля Пелевин.
2017 г.


Рецензии