Писатели, литературные критики и др. о Лермонтове

Писатели, литературные критики, литературоведы и др. о Лермонтове (1840-е гг. – наши дни)

(к 185-й годовщине гибели поэта)



Раздел I. Российская империя (1840-е - 1917 гг.)


В. Межевич:
"Публика едва успела ознакомиться с прекрасным дарованием г. Лермонтова, по первому произведению его, как вот является новая книга с его именем — собрание стихотворений, исполненных живой, роскошной поэзии, ряд художественных произведений, каких, после Пушкина, еще не являлось в нашей литературе. Это такой дорогой подарок для нашего времени, почти отвыкшего от истинно художественных поэтических созданий, что, право, нельзя налюбоваться этою неожиданною находкой, нельзя довольно нарадоваться".

В. Белинский:
«Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура! »

С. Шевырев:
«Автор «Героя нашего времени», явившийся в одно время на двух поприщах, повествователя и лирического поэта, издал небольшую книжку стихотворений. Прекрасные надежды видим мы и в стихотворце; но будем и здесь искренны, как были в первом нашем разборе. Нам кажется, что еще рано было ему собирать свои звуки, рассеянные по альманахам и журналам, в одно: такого рода собрания и позволительны и необходимы бывают тогда, когда уже лирик образовался и в замечательных произведениях запечатлел свой оригинальный, решительный характер…
…с первого раза поражает нас в сих произведениях какой-то необыкновенный протеизм таланта, правда замечательного, но тем не менее опасный развитию оригинальному…»

П. Вяземский:
«Разумеется, в таланте его отзывались воспоминания, впечатления чужие; но много было и того, что означало сильную и коренную самобытность...»

А. Дружинин:
«Немилость и изгнание, последовавшие за первым подвигом поэта, Лермонтов, едва вышедший из детства, вынес так, как переносятся житейские невзгоды людьми железного характера, предназначенными на борьбу и владычество.
Вместо того, чтобы тосковать в чужом крае и тосковать о столичной жизни, так привлекательной в его лета, - он привязался к Кавказу, сердцем отдаваясь практической жизни, и мало того, что приготовил себя к разумной военной деятельности, - но с помощью своего великого дарования сделал для Кавказа то, что для России было сделано Пушкиным».

А. Герцен:
«Нужен был <…> закал, чтобы вынести воздух этой мрачной эпохи; нужно было с детства привыкнуть к этому резкому и непрерывному холодному ветру; надо было приспособиться к неразрешимым сомнениям, к горчайшим истинам, к собственной немощности, к каждодневным оскорблениям; надо было с самого нежного детства приобрести навык скрывать все, что волнует душу, и не растерять того, что хоронилось в ее недрах, — наоборот, надо было дать вызреть в немом гневе всему, что ложилось на сердце. Надо было уметь ненавидеть из любви, презирать из-за гуманности; надо было обладать беспредельною гордостью, чтобы высоко держать голову, имея цепи на руках и ногах.
<...>
К несчастью быть слишком проницательным у него <у Лермонтова> присоединилось и другое — он смело высказывался о многом без всякой пощады и без прикрас. Существа слабые, задетые этим, никогда не прощают подобной искренности. О Лермонтове говорили как о балованном отпрыске аристократической семьи, как об одном из тех бездельников, которые погибают от скуки и пресыщения. Не хотели знать, сколько боролся этот человек, сколько выстрадал, прежде чем отважился выразить свои мысли. Люди гораздо снисходительней относятся к брани и ненависти, нежели к известной зрелости мысли, нежели к отчуждению, которое, не желая разделять ни их надежды, ни их тревоги, смеет открыто говорить об этом разрыве. Когда Лермонтов, вторично приговорённый к ссылке, уезжал из Петербурга на Кавказ, он чувствовал сильную усталость и говорил своим друзьям, что постарается как можно скорее найти смерть. Он сдержал слово».


Н. Добролюбов:
«Не много есть стихотворений у Лермонтова, которых бы я не захотел прочитать десять раз сряду, не теряя при том силы первоначального впечатления».

Л. Толстой:
«Вот в ком было это вечное, сильное искание истины! Вот кого жаль, что рано так умер! Какие силы были у этого человека! Что бы сделать он мог! Он начал сразу, как власть имеющий. У него нет шуточек... шуточки не трудно писать, но каждое слово его было словом человека, власть имеющего.»

Н. Чернышевский:
«Они наши спасители, эти писатели, как Лермонтов и Гоголь».

Н. Добролюбов:
«Лермонтов... обладал, конечно, громадным талантом и, умевши рано постичь недостатки современного общества, умел понять и то, что спасение от этого ложного пути находится только в народе. Доказательством служит его удивительное стихотворение «Родина», в котором он становится решительно выше всех предрассудков патриотизма и понимает любовь к отечеству истинно, свято и разумно».

В. Межевич:
«После Пушкина, мне кажется, ни один из русских поэтов не дебютировал с такою полнотою свежих, девственных сил, с таким запасом поэтического огня, с такою глубиною мысли самобытной, независимой от чуждого влияния. Лермонтов — это чисто русская душа, в полном смысле слова; и если можно сравнить его поэтические создания с чем-нибудь, так я сравню их с русскою народною песнею, конечно, разумея здесь сравнение не формы, но выражения, но идеи, но элементов русского духа».

Ф. Достоевский:
«Какое дарование!.. Все его стихи — словно нежная чудесная музыка… А какой запас творческих образов, мыслей, удивительных даже для мудреца!..»

А. Чехов:
«Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова. Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах, по предложениям, по частям предложения… Так бы и учился писать… Не могу понять… как мог он, будучи мальчиком, сделать это! Вот бы написать такую вещь («Тамань») … и умереть можно!»


Н. Михайловский:
«Всею своею жизнью и деятельностью Лермонтов самым ярким и резким образом ставит дилемму: или звон во все колокола, жизнь всем существом человека, жизнь мысли и чувства, претворяющихся в дело, или — «пустая и глупая шутка» ... Такая решительная постановка вытекала из самых недр цельной и неделимой души Лермонтова. И он не переставал искать точки опоры для «действия» и для «борьбы с людьми или судьбой», ибо в ней видел высший смысл жизни».

Н. Бродский:
«Никогда русская интеллигенция не пыталась так страстно, «волнуясь и спеша» разрешить основные вопросы бытия, никогда в нашем обществе поиски цельного, всеобъемлющего мировоззрения не были столь напряженными, как в знаменательные 30-е—40-е годы. В кружках и в одиночку, в студенческой комнате и в салоне ставились великие проблемы личности и общества, тревожно думали о смысле жизни, назначении мира, связи личности с мирозданием, об основах общественной жизни, о национальных ценностях, об отношении России к Европе и о путях будущего развития своей страны. И ответов на эти вопросы искали всюду — в различных системах немецкой идеалистической философии, во французском утопическом социализме, в идейных исканиях погибших 14-го декабря…
Но если кружковой интеллигент в обмене мнений, в спорах и совместном кипении быстрее перемалывал свои сомнения, находил сочувствие своим страданиям, то мыслящему человеку, волею судеб обреченному на одиночество, эти одинокие думы приносили более жгучие страдания, более острую печаль. А если на беду его жизнь дала ему страстный, эмоциональный темперамент, соткала его из волевых импульсов, наделила его способностью к мятежным порывам, то устремления такой души неизбежно становились еще более трагичными. Лермонтов и был в таком положении большую часть своей недолгой жизни <…>»

Д. Мережковский:
«Смирись, гордый человек!» — воскликнул Достоевский в своей пушкинской речи. Но с полною ясностью не сумел определить, чем истинное Христово смиренье сынов Божьих отличается от мнимохристианского рабьего смирения. Кажется, чего другого, а смирения, всяческого — и доброго и злого, — в России довольно. Смирению учила нас русская природа — холод и голод, — русская история: византийские монахи и татарские ханы, московские цари и петербургские императоры. Смирял нас Петр, смирял Бирон, смирял Аракчеев, смирял Николай I; ныне смиряют карательные экспедиции и ежедневные смертные казни. Смиряет вся русская литература. Если кто-нибудь из русских писателей начинал бунтовать, то разве только для того, чтобы тотчас же покаяться и еще глубже смириться. Забунтовал Пушкин, написал оду Вольности и смирился — написал оду Николаю I, благословил казнь своих друзей, декабристов.
<…> Забунтовал Гоголь — написал первую часть «Мертвых душ» и смирился — сжег вторую, благословил крепостное право. Забунтовал Достоевский, пошел на каторгу — и вернулся проповедником смирения. Забунтовал Л. Толстой, начал с анархической синицы, собиравшейся море зажечь, и смирился — кончил непротивлением злу, проклятьем русской революции. Где же, где, наконец, в России тот «гордый человек», которому надо смириться? Хочется иногда ответить на этот вечный призыв к смирению: докуда же еще смиряться? И вот один-единственный человек в русской литературе, до конца не смирившийся, — Лермонтов. Потому ли, что не успел смириться? — Едва ли» (Примечание 1).

В. Розанов:
«Как часто, внимательно расчленяя по годам им написанное, мы с болью видели, что, отняв только написанное за шесть месяцев рокового 1841 года, мы уже не имели бы Лермонтова в том объеме и значительности, как имеем его теперь... В этом последнем году им написано: "Есть речи - значенье", "Люблю отчизну я, но странною любовью", "Последнее новоселье", "Из-под таинственной, холодной полумаски", "Спор", "В полдневный жар в долине Дагестана", "Ночевала тучка", "Дубовый листок", "Выхожу один я на дорогу", "Морская царевна", "Пророк". Если бы еще полгода, полтора года; если бы хоть небольшой еще пук таких стихов...».


В. Розанов:
«Оба писателя <Лермонтов и Гоголь> явно были внушаемы; были обладаемы. Были любимы небом, скажем смелое слово, но любимы лично, а не вообще и не в том смысле, что имели особенную даровитость. Таким образом, я хочу сказать, что между ними и совершенно загробным, потусветлым "х" была некоторая связь, которой мы все или не имеем, или ее не чувствуем по слабости; в них же эта связь была такова, что они могли не верить во что угодно, но в это не верить - не могли. Отсюда их гордость и свобода <…>.
«Поэт, не дорожи любовию народной».
Это они сумели, и без усилий, без напряжения, выполнить совершеннее, чем творец знаменитого сонета. Ясно - над ними был авторитет сильнее земного, рационального, исторического. Они знали "господина" большего, чем человек <…>. Вот это то и составляет необыкновенное их личности и судьбы».

П. Перцов:
«Лермонтов тем, главным образом, отличается от Пушкина, что у него человеческое начало автономно и стоит равноправно с Божественным. Он говорит с Богом, как равный с равным, — и так никто не умел говорить («Благодарность» и др.). Именно это и тянет к нему: человек узнает через него свою божественность».

Д. Мережковский:
«Вот почему так естественно мы думаем о том, что будет с нами после смерти, и не умеем, не можем, не хотим думать о том, что было до рождения. Нам дано забыть, откуда — для того, чтобы яснее помнить, куда… Редки те души, для которых поднялся угол страшной завесы, скрывающей тайну премирную. Одна из таких душ — Лермонтов. «Я счет своих лет потерял», — говорит пятнадцатилетний мальчик. Это можно бы принять за шутку, если бы это сказал кто-нибудь другой. Но Лермонтов никогда не шутит в признаниях о себе самом. Чувство незапамятной давности, древности — «веков бесплодных ряд унылый» — воспоминание земного прошлого сливается у него с воспоминанием прошлой вечности, таинственные сумерки детства с еще более таинственным всполохом иного бытия, того, что было до рождения.
<…> Так же просто, как другие люди говорят: моя жизнь, — Лермонтов говорит: моя вечность.
Постоянно и упорно, безотвязно, почти до скуки, повторяются одни и те же образы в одних и тех же сочетаниях слов, как будто хочет он припомнить что-то и не может, и опять припоминает все яснее, яснее, пока не вспомнит окончательно, неотразимо, «незабвенно». Ничего не творит, не сочиняет нового, будущего, а только повторяет, вспоминает прошлое, вечное. Другие художники, глядя на свое создание, чувствуют: это прекрасно, потому что этого еще никогда не было. — Лермонтов чувствует: это прекрасно, потому что это всегда было».

П. Бицилли:
«… отвлеченность лермонтовского языка, отвлеченность лермонтовского мышления стоят в несомненной связи с особенностями его миро- и самоощущения. Все поэты, всюду и всегда, добиваются выразительности, сравнивая абстрактное с конкретным, далекое с близким, неопределенное с определенным, внутреннее с внешним. Лермонтов поступает противоположным образом. Он материальное уподобляет духовному, индивидуальное общему, близкое отдаленному; яркое, отчетливо воспринимаемое, тому, что узнается лишь по намекам, о чем приходится догадываться… В мире, открытом нашим чувствам, он с трудом ориентируется, как будто слабо воспринимает, как будто плохо видит и слышит… Зато он как дома в мире отзвуков, отблесков, теней, призраков, которые создает воображение в полусвете зари, в тумане…»

И. Анненский:
«Может быть, не менее Бодлера Лермонтов любил недвижное созерцание, но не одна реальная жизнь, а и самая мечта жизни сделала его скитальцем, да еще с подорожною по казенной надобности. И чувство свободы, и сама гордая мысль учили, что человек должен быть равнодушен там, где он не может быть сильным. Не было русского поэта, с которым покончили бы проще, но едва ли хоть один еще, лишь риторически грозя пошлости своим железным стихом, сумел бы, как Лермонтов, открывать ей более синие дали и не замечать при этом ее мерзкого безобразия. Не было другого поэта… для которого достоинство и независимость человека были бы не только этической, но и эстетической потребностью, неотделимым от него символом его духовного бытия».

В. Зеньковский:
«Лермонтов не был (как думал о нем Гоголь) «безочарованным» — он знал и радость, и силу очарования, он таил в себе бесконечную жажду жизни, — но с реальной действительностью, его окружавшей, он находился в постоянном разладе. Неудивительно, что мятежное состояние души все более сгущалось в нем, горечь от невыраженных тайных порывов все больше окрашивала для него все. Но надо тут же отметить, что выход из этого тяжелого состояния души грезился ему только в красоте, в возможности припасть к ней и найти в ней то, чего не хватало душе… именно умиление перед красотой начинает в Демоне процесс примирения с Небом: когда он увидал Тамару и был пленен ее чарующей прелестью. <…>
Это пока только движение воли, это еще не мир, не гармония в душе, но это почти уже решение, которое должно появиться в конце акта воли. Богоборчество Демона стало стихать от умиления, которое овладело им при виде чистой, невинной красоты» (Примечание 2).

Ю. Айхенвальд:
«Элементы нежности, духовной тишины; молитва в минуту жизни трудную; умиление перед Матерью Божией, «теплой заступницей мира холодного», и ветка Палестины, и желтеющая нива, при виде которой смиряется души его тревога, и колыбель с ребенком, чьи персты мать сжимала в знаменье креста, и вообще этот крест, «любви символ ненарушимый», и желание отдохнуть «под Божьей тенью», и вечер, когда «ангелы-хранители беседуют с детьми» — все это знаменует в Лермонтове уже категорию не войны, а мира, не гордыни, а смирения, не Байрона, а Пушкина: «Хочу я с небом примириться, хочу любить, хочу молиться, хочу я веровать добру». И потому, что он таил в себе именно обе категории, что две противоположные волны переливались по его творчеству, — так разнородны истолкования его поэзии, так неодинакова его характеристика у разных критиков…
И то, что над стихией Печорина в нем, быть может, получала преобладание стихия Максима Максимыча, что в смирении и примирении являлась для него перспектива синтеза… между угнетенностью безочарования и стремительной полнотою жизни, — это, конечно, совсем не означает, будто Лермонтов отказался от своих высоких требований к миру…  мелко успокоился. Нет, его примиренность не уступка, его смиренность не пошлость: напротив, он поднялся на ту предельную высоту, где человек достигает благоволения, где он постигает значительность будней, подвиг простоты... Он, как поэт, становился сердечнее, мягче, ближе к реальности; в прекрасную сталь его стихов все больше проникала живая теплота и человечность, — но его убили, и он ушел, не договорив...»


Раздел II. Советский Союз (1921-1991 гг.)


Б. Пастернак:
«Пушкиным началась наша современная культура… наше современное мышление и духовное бытие. Пушкин возвел дом нашей духовной жизни, здание русского исторического самосознания. Лермонтов был его первым обитателем. В интеллектуальный обиход нашего века Лермонтов ввел глубоко независимую тему личности, обогащенную впоследствии великолепной конкретностью Льва Толстого, а затем чеховской безошибочной хваткой и зоркостью к действительности».

Б. Удодов:
«Значение Лермонтова, как Пушкина и Гоголя, в развитии всей русской литературы 2-й половины XIX в. чрезвычайно велико. Александр Блок во вступительной статье к однотомнику избранных сочинений Лермонтова, изданному в первые годы Советской власти, писал: «Наследие Лермонтова вошло в плоть и кровь русской литературы». Действительно, трудно назвать более или менее крупного русского писателя 2-й половины XIX столетия, который бы не испытал на себе благотворного воздействия лермонтовского творческого наследия».

А. Ахматова:
"Всем уже целый век хочется подражать ему. Но совершенно очевидно, что это невозможно... Слово слушается его, как змея заклинателя: от почти площадной эпиграммы до молитвы.
Он подражал в стихах Пушкину и Байрону и вдруг начал писать нечто такое, где он никому не подражал, зато всем уже целый век хочется подражать ему. Но совершенно очевидно, что это невозможно, ибо он владеет тем, что у актера называют "сотой интонацией".
Я уже не говорю о его прозе. Здесь он обогнал самого себя на сто лет и в каждой вещи разрушает миф о том, что проза — достояние лишь зрелого возраста. И даже то, что принято считать недоступным для больших лириков — театр, — ему было подвластно..."

И. Андроников:
«…по ночам, тайком, забираясь в пустые классы, Лермонтов зажигал свечу и писал — роман о горбатом Вадиме, примкнувшем к отрядам пугачевцев, поэму о Демоне, «восточную повесть» «Хаджи Абрек» ... Можно только удивляться тому, что в условиях казармы он продолжал серьезные занятия литературой. Удивляться, что количество написанного за эти годы ничтожно по сравнению с тем, что он создал в Москве, не приходится!
В конце 1834 года он вышел офицером в лейб-гвардии Гусарский полк, квартировавший в Царском Селе, под Петербургом, и окунулся в полковую и светскую жизнь. Однако смысл и цель его жизни по-прежнему составляли занятия поэзией.
Однополчане Лермонтова рассказывали, что, если под руками у него не случалось бумаги, он выдвигал ящик стола и записывал на дне его пришедшие ему в голову строки. Многим запомнилось, как Лермонтов за шахматной доской, покуда противник обдумывал очередной ход, брал перо и рассеянно чертил на клочке бумаги усатые профили, а рядом с ними — головы горячих, нетерпеливых коней, время от времени записывая стихотворные строчки. Бывало, что в продолжение игры он успевал набросать целое стихотворение. Но только самые близкие друзья знали, что многие свои произведения Лермонтов вынашивал долгие годы».

С. Дурылин:
«Для писательской работы Лермонтову не были необходимы те особые условия, без которых для другого писателя творческий труд делается невозможным. Пушкину нужна была осень, нужна была болдинская тишина, михайловское уединение; Гоголю нужен был Рим, Италия, «нетопленное тепло»; Толстому — яснополянская усадьба и в ней кабинет под сводами с голыми стенами. Лермонтову ничего этого не было нужно: он писал при всяких условиях, во всякое время года, при людях и в тишине, на юнкерской скамье и на гауптвахте, на светском балу и на походном бивуаке, он писал на золотообрезной бумаге и на стене карцера, в альбоме, подаренном великосветской дамой, и на серой оберточной бумаге. В Лермонтове поражает независимость его творчества от всяких внешних условий его писательского труда».

Э. Герштейн:
«Призрак бесплодной гибели, боязнь уйти из жизни, не исполнив своего предназначения, преследовали Лермонтова с юных лет. Эта тревога усугубилась в Петербурге, когда его поэтическое призвание подверглось длительному и жестокому испытанию. «Тайное сознание, что я кончу жизнь ничтожным человеком, меня мучит», — признается он в первые же дни переезда в столицу (август 1832 г.). Вскоре он сообщает московским друзьям «важное известие»: «...я до сих пор предназначал себя для литературного поприща и принес столько жертв своему неблагодарному кумиру и вдруг становлюсь воином».
Биографы поэта выдвигают много соображений житейского порядка для объяснения этого рокового поступка Лермонтова. Но я думаю, что главным стимулом к поступлению в гвардейскую школу была внутренняя растерянность Лермонтова из-за сомнения в своем поэтическом призвании…»


И. Андроников:
«И через всю жизнь проносим мы в душе образ этого человека — грустного, строгого, нежного, властного, скромного, смелого, благородного, язвительного, мечтательного, насмешливого, застенчивого, наделенного могучими страстями и волей, и проницательным беспощадным умом. Поэта гениального и так рано погибшего. Бессмертного и навсегда молодого».

С. Андреев-Кривич:
«Я пришел сюда (в Тарханы) в июльский день - двадцать седьмого. День склонялся к вечеру, шел седьмой час. В поле я набрал полевых цветов и срезал несколько стеблей сизой полыни. Я положил цветы и полынь около свинцового гроба Лермонтова, в подземелье, освещенном пламенем свечей. Цветы - с родных Лермонтову тарханских полей, полынь - горечь. Было двадцать седьмое июля, близился вечер, шел седьмой час. День и час гибели Лермонтова...»

П. Антокольский:
«Все печорински-высокомерное или по-грушницки позирующее, отчужденное от мира живых людей, казалось Лермонтову оскорбительным извращением человека. Еще раз - он любил чистых и сильных людей. И сам он был таким.
Так, где же она, «сумрачная и недобрая сила»? В чем она проявилась?
Может быть, в том, что среди пошляков, окружавших этого человека слишком часто, ему действительно бывало и скучно, и грустно, и некому руку подать? Или в том, что он изредка писал злые эпиграммы, тоже мало ему свойственные (ему не хватало для эпиграмм пушкинской легкости и изобретательности), и награждал эпиграммами ничтожества, недостойные и росчерка его пера? Или в том сумрачная и недобрая сила, что он всю жизнь был убежден, что рано погибнет, и не ошибся в этом?
<...>
И тень черного крыла ранней гибели заслонила от современников живое смуглое лицо юноши, с которым им посчастливилось встретиться в Петербурге или в Москве, в саду деревенской усадьбы или на пыльном бульваре в Пятигорске. Случай нередкий в истории.
Сейчас мы не только чувствуем внутреннюю неполноту и недостоверность любого лермонтовского портрета, стилизованного если не под Демона, то под Печорина или даже под Грушницкого, но сверх того доподлинно знаем, насколько богаче живое содержание личности Лермонтова. Оно было и сложнее, и проще в одно и то же время. Главное же в том, что он был молод! Молодость — вот ключ ко всем его «загадкам», если уж употреблять это слово» (Примечание 3).


И. Андроников:
«…много зрелых стихотворений Лермонтова превратилось в народные песни. Их простота равна глубине содержания, они доступны подростку и сопровождают нас через всю жизнь. Время идет. Но ни одно слово не устарело в его стихах, ни одно не требует пояснения <…> Читаешь Лермонтова — и кажется, язык не испытал за столетие с половиной никаких перемен. И воспринимаются его стихи как песенная, как народная речь, которая никогда не стареет:
«Глубокая еще в груди дымилась рана,
По капле кровь сочилася моя...»
Не только слово его: не стареют и никогда не перестанут восхищать и наводить на глубокие думы вызывающие глубокую грусть отношения чинары с дубовым листком, грезы одинокой сосны и пальмы, сговор Терека с Каспием, плач старого утеса по золотой тучке. Навсегда останутся непостижимо прекрасными та суровая простота, с какою произносит последние просьбы умирающий в «Завещании», «Выхожу один я на дорогу...» — мысли, полные внутренней музыки, произнесенные тихим голосом для себя. Сколько горьких сомнений в «Думе», смелой правды, сказанной без пощады и лицемерия. И сколько гордой и нежной любви к «печальным деревням» и проселкам в «Родине». При этом не перестаешь удивляться: «Бородино», «Памяти Одоевского», «Молитва», «Три пальмы», «Последнее новоселье» принадлежат одному поэту, и все это создано почти юношей».

П. Антокольский:
«…человеческая судьба - прекрасная, грозная, бессмертная. Она разрослась на родной земле цветущим садом, где ноет про любовь сладкий голос и вечно зеленеет полуторастолетний дуб. Она раскинулась над землей полуночным небом - и чуткое ухо слышит, как там звезда с звездою говорит, а зоркие детские очи могут увидеть, как по небу полуночи летит ангел и несет в объятиях нерождённую душу для мира печали и слез. Она, грозная и прекрасная судьба, блестит сквозь утренний туман кремнистым путем - и нет конца пути! <…>
И снова услышит человек громовую перекличку горных вершин, Казбека с Шат-горою, о человеческой истории, о вторжении людей в стихийные сны природы. И тогда взыграет «веселья полный» старик Каспий, принимая в свои объятия страшные дары Терека. И проснется, прильнувши к груди утеса-великана, золотая тучка, и снова-снова застранствует она по небосводу.
Снова и снова в горных расселинах и пропастях видится человеку возникшая из молнийного блеска голова старинного его знакомца - Демона, и демонские очи пристально смотрят вниз на цветущие долины Грузии, на упоительную пляску Тамары, и звенит зурна, и ждут не дождутся жениха собравшиеся на свадебный пир гости.
И вот уже схватился с барсом бледный подросток, монастырский послушник, и благословляет он свою первую встречу с той жизнью, которую до сей поры знал только во сне и которой все-таки будет лишен.
<…> И еще и еще поднимаются из лермонтовских строф странные образы, полные тоски и вещего знания стихийной жизни природы, вещего знания человеческой души.
И приснится человеку, что лежит он с простреленным сердцем в долине Дагестана и будто бы снится ему, уже мертвому, вечный пир в родимой стороне, и среди гостей на пиру одна только гостья тоже погружена в печальный сон о нем, погибшем, и так вот сплетутся навсегда эти два вещих сна, мужской и женский, в муке вечного разлучения и вечной близости.
<…> И пока звучит на земле русский язык, останется бессмертной судьбой Лермонтова и будет нестись из края в край вселенной, долетит оно и до звезд - из пламя и света рожденное слово!»


Из повести А. Родина «Каинова печать»:
 «… несмотря на неожиданность поведения, резкие выходки, злой язык, была у него в душе какая-то особая любовь – не к женщине, не к ребенку (хотя детей он любил и как-то сразу дружился с ними), не к определенному человеку, а как бы к чему-то охватывающему и людей, и природу, и – решаюсь сказать - Небо. Такая заполняющая душу и не излившаяся на какое-то отдельное существо любовь и питает, думаю я сейчас, произрастание диковинных цветов, подобно тому, как земля питает растения, море – рыбу и все живое, населяющее морские глубины» (Примечание 4).

Э. Найдич:
«Каждому внимательному читателю ясно, что Лермонтов был верующим. Действие его произведений проходит как бы в присутствии личного бога Библии. Само слово «бог» входит в число ста наиболее употребляемых поэтом. Кроме того, имеются синонимы: вечный судия, создатель, творец и др. Произведения Лермонтова обнаруживают следы чтения Библии. Им написано несколько поэтических молитв разной тональности — от смятенной юношеской («Не обвиняй меня, всесильный») до «Молитвы» (1839), передающей состояние душевной просветленности. Стихотворение «Благодарность» (1840), обращенное к богу, — вершина богоборческих мотивов в его творчестве. Лермонтов пишет о божественной красоте и гармонии природы: «Кругом меня цвел божий сад» (поэма «Мцыри»), «И в небесах я вижу бога» («Когда волнуется желтеющая нива»), «Пустыня внемлет богу» («Выхожу один я на дорогу»).
Нравственная оценка человеческих отношений подлежит суду бога: «Но есть и божий суд, наперсники разврата» («Смерть поэта»), «Судья лишь бог да совесть» («Я не хочу, чтоб свет узнал...»), «Судит нас иной» («Оправдание»). <…> И все же религиозность Лермонтова не определяла его творчества, а как бы присутствовала в нем. Строить религиозно-философские концепции на основе нескольких строк или даже отдельного стихотворения не представляется плодотворным. Можно лишь констатировать, что Лермонтов получил традиционное православное воспитание и был верующим».


Раздел III. Российская Федерация (1992 г. – наши дни)


И. Щеблыкин:
«Лермонтов не считал поэзию основным своим делом. Задачей своей он видел не сочинять строчки, это могут другие, а пробиваться к какой-то истине, которая незнакома общей массе. В этом смысле можно согласиться с Д. Мережковским и В. Соловьевым, которые считали, что Лермонтов – сверхчеловек. Его порывы, его искания превышали все то, что осуществляли люди в его годы, да и сейчас, пожалуй, в сфере культуры, в сфере познания того, что такое человек. Эта черта не получена от кого-то здесь в этом мире, допустим от Пушкина или от Гете, или еще от кого. Эта особенность лермонтовского порыва, она ему дана, видимо, от рождения…»

В. Крушельницкий:
«Дело не в том, что Лермонтов гениальный поэт… дело - в той самой печати «небесности» на стихах Лермонтова, даже не на самых сильных его стихах, написанных в юношестве, такое у Лермонтова было Поэтическое Бессознательное, слишком помнящее Рай, если иметь в виду память души о Рае… Мережковский назвал Лермонтова русским Ницше - родившимся до немецкого Ницше, однако у Ницше, любящего землю, нет такой небесной красоты. Это и удивительная музыка стихов о царице Тамаре (музыке которых безуспешно пытался подражать Бальмонт), и «Выхожу один я на дорогу», стихи «Сон», и другие его стихи… Лермонтов наш самый небесный поэт».

В. Гольштейн:
«Герои Лермонтова часто вынуждены действовать в мире, который наказывает, а не награждает героизм... Судьбу многих <из них> описывает строчка из его раннего стихотворения: «И мир не пощадил – и Бог не спас» … Он почти дословно повторил эту строчку семь лет спустя, в стихотворении «Памяти А. И. Одоевского»: «И свет не пощадил — и Бог не спас».
Судьба лермонтовских героев раскрывает не только их личный героизм — она разоблачает также законы враждебного мира, в котором они существуют, мира, где героизм, достоинство, независимость и мужество осуждены на гибель. Метафизический взгляд на мир, выражающийся в творчестве Лермонтова, указывает на определенную мировоззренческую черту романтизма, лишь недавно ставшую предметом изучения, — а именно гностицизм… Можно отметить две основные черты гностицизма: землей управляет злой, несправедливый демиург, в то время как единственной надеждой на спасение является внутреннее знание (гнозис), внутреннее видение правды. Большинство критиков тем не менее не готовы признать гностический характер за миром Лермонтова» (Примечание 5).

И. Волгин:
«С именем Лермонтова связано живое до сих пор не остывшее переживание в связи с этой утратой – ранняя, сверхранняя смерть, это боль, которая всегда с нами, и которая в-общем-то стала чертой русской поэзии - сожаление и скорбь о рано погибшем гении».

Б. Бакурадзе:
«Лермонтов... болезненно переносил ситуацию в стране. Он считал, что последние люди, с которыми ему интересно общаться, — это декабристы. Думал, что после декабрьского восстания мир согнулся в какую-то непонятную трубочку. И смерть Пушкина на него сильно повлияла. И мы знаем, что время правления Николая I было жёстким: царила мощная цензура, все за всеми следили и так далее. Тогда, собственно говоря, Николай I, по-моему, и учредил свою собственную канцелярию... То есть свободы не было, а Лермонтов хотел свободы. И в своей поэзии, и в прозе — везде он ссылается на свободу. Во всех его произведениях говорится либо о борьбе с несвободой, либо о поиске свободы. И он находил эту свободу в тех местах, где нет людей — в горах Кавказа, ночью, среди зверей <…>
Лермонтов, хоть и был романтиком и в чём-то лириком... всё равно задал какую-то очень взрослую планку мужественности через свою поэзию. Одинокого самурая...» (Примечание 6).

Из повести «Машук» Н. Скромного:
«Но есть одна отрада, великое спасенье - остаться наедине с природой. Когда после очередного местного бала, либо вечера, или долгой дружеской пирушки на душе ничего, кроме тягостных мыслей о человеческих слабостях и глупости, пустоты и разочарования не остается и исподволь овладевает гнетущее чувство горечи и злости, природа, как самый преданный и умный друг, приходит на помощь.
Чего лучше – оседлать Черкеса и умчаться прочь далеко от людей в степь, там сойти с коня и надолго завалиться в травы, глядя в небо, откуда нескончаемо льется хрустальный звон жаворонка, стрекот кузнечиков, царственно кружат в голубом поднебесье степные коршуны. Каким же прекрасным предстает в те минуты мир, как легко и радостно дышится, сколько физических и душевных сил вскипает в нем среди степного простора, под голубыми небесами! Какие мысли, чувства переполняют в те минуты душу, сердце, ум! Ах, как сладко и радостно жить в те минуты!» (Примечание 7).

Захар Прилепин:
«Лермонтов — это явственный камертон, когда речь идёт, во-первых, о писательском голосе, а во-вторых, о писательской судьбе. На него оглядываешься так или иначе. Если Пушкин воспринимается как мудрый, добрый и, пожалуй, улыбчивый собеседник, то Лермонтов — как собеседник немногословный и… строгий. Под его взглядом не хочется быть суетливым и слабым».

Б. Бакурадзе:
«Я хотел бы, чтобы о Лермонтове снова говорили…»





Примечания


Примечание 1. В данном случае несомненна чрезмерная резкость Мережковского в оценке позиции А. Пушкина. Известно, что, когда царь спросил у поэта, что бы тот сделал, окажись он в Петербурге 14 декабря, Пушкин ему ответил: «Все друзья мои были в заговоре. Я не мог бы не участвовать, и лишь отсутствие спасло меня». В другой редакции эти слова звучали еще решительнее: "Я был бы там, где были мои друзья". Впоследствии поэт никогда не подвергался упрекам личного характера со стороны отправленных на каторгу и сосланных декабристов.
 
Примечание 2. П. Бицилли после Революции 1917 года эмигрировал. Цитируемая статья "Место Лермонтова в истории русской поэзии" впервые была опубликована в Праге в 1926 году. В. Зеньковский покинул Россию в 1920 году; в эмигрантский период писал о Н. Гоголе, М. Лермонтове, Ф. Тютчеве, Л. Толстом и других русских писателях. По своим взглядам и Бицилли, и Зеньковский примыкали к мыслителям Серебряного века, что позволило автору данной статьи цитировать их высказывания в разделе I.

Примечание 3. П. Антокольский здесь ссылается на высказывание И. Тургенева о поэте: "В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-темных глаз".

Примечание 4. "Каинова печать" - повесть о Лермонтове А. Родина, впервые изданная в 1990 г.

Примечание 5. В. Гольштейн покинул Россию в 1979 году. Является автором книг и статей о М. Лермонтове, Ф. Достоевском, А. Блоке, М. Цветаевой и А. Чехове. Цитируемая статья «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника
и удалого купца Калашникова»: проблема героизма" была впервые опубликована в США в 1998 году, что позволило автору привести ее фрагмент в разделе III.

Примечание 6. Бакур Бакурадзе – режиссер фильма "Лермонтов", снятого в 2025 году.

Примечание 7. "Машук" - незавершенная повесть о Лермонтове Н. Скромного, опубликованная в этом виде на сайте Проза.ру в 2006 году.





Литература


Андреев-Кривич С. Всеведение поэта. 1973.
Андроников И. Лермонтов: исследования и находки. 1964. 
Антокольский П. Три демона. Лермонтов. 1971.
Бакур Бакурадзе о своем новом фильме «Лермонтов». Блог-платформа Яндекс Дзен. 2025.
Белинский В. М. Ю. Лермонтов: статьи и рецензии. 1941.
Бондаренко В. Лермонтов: мистический гений. 2013.
В. Крушельницкий. Говоря о вечной любви к Михаилу Лермонтову. Блог-платформа Яндекс Дзен. 2019.
Венок Лермонтову. 1914.
Герштейн Э. Судьба Лермонтова. 1964.
Дурылин С. Как писал Лермонтов. 1934
Захар Прилепин о Есенине и Лермонтове. Сайт Лермонтовлит.ру. 2019. 
И. Щеблыкин. Над Лермонтовым надо думать, мучиться и плакать. Сайт Правмир.ру. 2014. 
Лермонтов в русской критике. Сборник статей. 1955.
Лермонтов. Pro et contra. Т. 1. 2002.
Лермонтов: Pro et Contra. Т. 1. 2013
Лермонтовский сборник. Пушкинский дом. 1985.
Мануйлов В. Лермонтовская энциклопедия. 1981.
Найдич Э. Этюды о Лермонтове. 1994.
Режиссёр Бакур Бакурадзе о «Лермонтове», работе с Ильёй Озолиным и вырезанных сценах. Блог-платформа Яндекс Дзен. 2024.
Родин А. Каинова печать. 1990
Скромный Н. Машук. 2006
Удодов Б. Лермонтов: художественная индивидуальность и творческие процессы. 1973
Фаталист. Зарубежная Россия и Лермонтов: из наследия первой эмиграции. 1999. 


 


Рецензии