Мыс Доброй Надежды

Послеродовая принимала постояльцев постепенно. Меня привезли третьей. Кровати у окна к тому времени, конечно, были заняты, еще бы – лучшие места! Я выбрала койку у стены. Мне и на руку: потом, когда никто не захочет со мной разговаривать, можно отвернуться, сделать вид, что это я не хочу никого видеть.

 Самой первой «отстрелялась», пожалуй, самая юная мамочка, на вид казалось, что ей лет пятнадцать. Она уже стояла коленками на кровати, навалившись на подоконник и оставляя на казенном постельном белье красными гвоздиками пылающие кровяные мазки. Ее в родовом отделении я даже не встретила, видно, она родила еще днем. Тетку, с которой мы орали на соседних, застланных рыжей клеенкой кроватях в предродовом, привезли последней, уже утром, когда заступила другая смена. В перерывах между схватками она твердила одно и то же:
– Двоих родила, а такое в первый раз. Только б не кесарево!
Милой симпатичной девушке в ореоле спутанных каштановых волос, которая приветливо помахала мне, когда я проезжала мимо нее на каталке, места в нашей семиместной палате не досталось: ее отправят на первый этаж к беременным, а потом, когда я уйду, переведут сюда. Это и к лучшему: мы могли бы подружиться с ней, но не хочу ни с кем сближаться, чтобы потом, когда станет всё известно, не разочаровывать едва появившихся подруг.

Острый озоновый запах в послеродовой, оставшийся после кварцевания, мало-помалу уходит, сменяется запахами крови, молока, зеленки. Младенцами пока не пахнет, младенцев на кормление принесут только через сутки, так что у временных жиличек послеродовой есть целый день, чтобы спать, писать записки мужьям, кричащим с улицы «Наська, на кого похож?», с аппетитом молодых волчат поглощать больничные каши и супы и болтать, болтать без остановки, перебивая и не слушая друг друга.
Людмила с третьей койки – голос с хрипотцой, речь с матерком, малярша-лимитчица – рассказывает о ремонте в своей комнатке в коммуналке:
– Паркет дубовый. Муж сам отциклевал и лаком покрыл. Окно в 80 рублей обошлось, тюль, занавески бархатные. Мне декретных 260 рублей выплатили, вот мы ремонт и затеяли.

Остальные молчат, видно, как и я, не очень представляя сумму в 260 рублей одной кучкой, много это, если, например, десятками?
– Скорее бы дитенка показали, – это самая старшая, та, которая родила третьего, Люба, кажется. У нее единственной растекаются на груди мокрые пятна – пришло молоко, другие мамочки – первородящие, завидуют ей. Все, кроме меня.

Я помалкиваю, лежу, прикрыв глаза, словно сплю, занавешиваю лицо прядью давно не мытых волос, как портьерой. Эта привычка осталась у меня с детства, как только волосы отрасли достаточно. А до этого я пряталась под столом, представляя, что это мой дом, в котором меня все любят, в котором мне все рады. Мне нечего рассказать соседкам по палате, я не покупала одеяльца и пеленок, ванночку, коляску и погремушки не потому, что это плохая примета. Не потому.
Я отворачиваюсь. Завтра, когда все всё узнают, мне придется лежать, уткнувшись в стенку носом, завтра и послезавтра. А потом я уйду. Я уйду свободная, независимая, я вернусь в свою общагу, а наутро, как ни в чем не бывало, выйду на смену. Никто не спросит меня: «Где ты пропадала?», только табельщица будет ставить напротив моей фамилии «8-15» вместо буквы «О», которая расшифровывается как «очередной отпуск». Во время беременности я намеренно сильно поправилась, так что никто не обратит внимания на то, что живот стал чуточку меньше.

В общежитии моя кровать тоже стоит у стены, а стол не у окна, как здесь, а посередине. Кроватей в комнате общаги десять, но нам повезло, мы работаем в две смены, поэтому в комнате чаще всего пять-шесть человек. Иногда по выходным набирается больше, а бывает, наоборот, все девчонки уезжают по домам, и я остаюсь совсем одна. Я домой почти не езжу, мамина новая семья – новый муж, новая дочка, да и сама мама – моему приезду не рады, ждут, когда я уберусь восвояси. Иногда за обедом они перекидываются через стол шуточками, историйками, понятными только им, что лишний раз подтверждает, что я здесь чужая.

Но в тот выходной в комнате общежития нас, девчонок, оставалось трое. Натаха и Вера накрыли стол, позвали парней, и меня позвали тоже, хотя я и не скидывалась на портвейн и апельсины, за которыми Натаха простояла почти два часа. Приязнь ко мне объяснялась просто: три на три, чтобы один из гостей не чувствовал себя лишним.

Он поглядывал на меня искоса, сидя рядом, легко касался моего плеча, и отгонял рукой сигаретный дым от моего лица. Потом все разом ушли, посмеиваясь и подмигивая, и мы остались вдвоем. Парень не спеша повернулся, взял в ладони мое лицо. Его глаза, серые, круглые, с большими зрачками смотрели в мои пристально, не отрываясь. Потом он придвинулся и нежно-нежно поцеловал меня в губы. Первый раз кто-то касался моего лица, кто-то ласково проводил рукой по спине и расстегивал пуговицы на блузке. Всё было в первый раз. Он молчал, всё чаще дыша, всё крепче прижимая меня к себе, и только тогда, когда, словно прорвав невидимую преграду, острая боль пронзила меня, он грубо спросил:
– Целка, что ли?

Через два дня я встретила его у заводской проходной. Он стоял в толпе дружков, что-то рассказывал, похохатывая и размахивая зажатой в пальцах сигаретой. Завидев меня, рассказа не прервал, только проводил взглядом. Больше наедине мы с ним никогда не оставались.

Я смотрю на больничную зеленую стену. В неровных потеках масляной краски мне грезится очертание Африки, «лоскутного одеяла» с политической карты мира. Обвожу пальцем Мыс Доброй Надежды. Одноклассник Сережка на уроке географии, тыча указкой в южную оконечность материка, громогласно объявлял: «Пик Приятной Надежды!», а весь класс покатывался со смеху. Сейчас не смешно. Все ли приятные люди – добрые, все ли добрые надежды приятны?

Почти стихают разговоры, сгущаются сумерки в палате, и вот кто-то уже зажигает гудящую лампу, заливающую всех белесым светом. Я поднимаюсь, невзирая на шипение товарок «Рано, куда ты?», подхожу к раковине, умываюсь, стараясь не смотреть в зеркало, но всё равно вижу желтые круги вокруг глаз, синюшного цвета губы.
Рожала я долго. Сначала я немного подвигала мебель в комнате туда-сюда. Отпуск подходил к концу, а схватки никак не начинались, и весь мой прекрасный план летел в тартарары.

Я знала несколько способов избавиться от беременности, начиная от париться над тазиком, до перевешивания через край колодца. Об этом шушукались девчонки еще в пионерском лагере: одна беременная, надеясь выдавить нежелательного ребенка, ложилась животом на сруб колодца раз, и другой, и третий. Интересно, что чувствовала она, глядя в глубину гулкого колодца, о чем думала? Ребеночек-то всё одно родился, только ножки – расплющенные и безкостные – приросли к его спинке…
Я, конечно, заваривала пижму и пила аспирин, заглатывая по десятку таблеток, когда поняла, что разбухшая неожиданно грудь неспроста. Напрасно: живот медленно, но рос, и я решила, что лучше родить и оставить живым, чем убить. Я не трогала увеличивающийся живот, точно он больше мне не принадлежал, не называла то, что поселилось во мне, ребенком, только плод, никак не иначе; я не позволяла себе его полюбить, и отгоняла возникающий в мыслях облик пухлощекого малыша с круглыми серыми глазами. Только однажды, когда он впервые повернулся во мне плавно-тягуче, почему-то напомнив гладкого блестящего тюленя из зоопарка, медленно проплывающего под водой и мягко уходящего в кульбит, я позволила себе представить, как баюкаю голубой кулек, и маленькая ручка, выпроставшись из одеяла, цепко хватается за мой палец.

Воды отошли в общежитии, когда я свалилась без сил, отчаявшись дождаться схваток, пока девчонки не вернулись. Боль застигла меня врасплох, но я побрела к роддому, иногда присаживаясь на корточки, когда живот скручивало в тугой узел. Плод бился всё упорнее, всё отчаяннее (я чувствовала его панику и тревогу). И вдруг он затих. Надежда – не добрая и не приятная надежда на то, что он умер, и мне не придется ничего решать, забрезжила во мне, и я изо всех оставшихся сил поспешила дальше, чтобы не потерять сознания, чтобы самой не помереть на подтаявшем снегу, но вконец измучившись, набрала-таки в таксофоне 02.

Спустя несколько часов, на рассвете, когда синь за окнами выцвела и поблекла, акушерка показала мне плод. Я не хотела смотреть, я мычала и мотала головой из стороны в сторону, но она настояла, таков порядок!
– Мамочка, не дергайся, ребеночек на пуповине. Ручки-ножки, пальчики – всё на месте, смотри! Здоровенький мальчик, вон какие бубенцы!
Нечто багрово-синее в желтой слизи на угольно-черных волосах безжизненно свисало с ладони акушерки, издавая слабый писк.
– Вижу, всё в норме, да, – пробубнила я, зажмуриваясь.

Я никогда этого не забуду, я всегда буду помнить это безвольное тельце ребенка. Моего ребенка, которого я оставлю здесь. Завтра утром я не стану его кормить и напишу отказную. Завтра. У соседок по палате сегодняшний день стал поворотным в судьбе, а мой судьбоносный день настанет завтра.
Первое кормление в шесть утра. Уже с четырех девчонки толклись у раковины, умывались, мазали соски зеленкой, перекликались возбужденно, нетерпеливо ожидая своих малышей.

Я смотрела на эту стайку в серых больничных рубахах из своего угла. Никто не обращал на меня внимания, и когда большая стрелка на настенных часах скакнула на одиннадцать, а маленькая почти слилась с шестеркой, я выскользнула из палаты и быстро, насколько позволяла мне моя слабость, зашагала к лестнице, подальше от отделения, краем глаза видя большую тележку, утыканную орущими тугими кульками.
– Куда? Куда? Мамаша, кормление! Куда наладилась? – медсестра на посту, уютная и пухлая, раздвинув руки, преграждала путь.

– Я мужу позвонить, я быстро! – лепетала я первое, что пришло в голову, смутно припоминая, что между пролетами лестниц примостилась парочка телефонов-автоматов.
– Потом позвонишь, никуда твой муж не денется. Давай-давай, иди в палату.
И тут, занавесившись челкой, как портьерой, я бухнула, как в омут нырнула:
– Я не буду кормить, я отказываюсь от плода.
Она застыла с выпученными глазами, шумно втягивая воздух слегка приоткрытым ртом. В глазах ее резво метнулся ужас.
– Девонька, не выдумывай. Иди в палату, сейчас малышку принесут, покормишь, успокоишься. Это шок у тебя после родов, ничего! – медсестра подпустила увещевательных ноток, – не волнуйся.
– Не пойду, я решила.
За моей спиной началась суматоха: тележка с младенцами доехала до нашей палаты, и одной «мамочки» не досчитались.
– Вот она! – громко воскликнула уютная медсестра, и приобняв меня за плечи попыталась развернуть в сторону широкого коридора. Я успела увидеть тележку и другую медсестру – юную, в кокетливой накрахмаленной шапочке, с ребенком на руках.
– Вези обратно, – прокричала первая медсестра, а я, вывернувшись из ее рук, помчалась на лестницу.

От окна дуло, и я туже и туже запахивала бордовый халат в фиолетовых загогулистых огурцах, мечтая, чтобы обо мне все забыли.
Не знаю, сколько я простояла на лестнице. Замерзли ноги, ныла грудь, мельтешили за окном белые, синие, черные снежинки, то вниз, то вверх, то улетая куда-то вбок. Звякала где-то посуда, шаркали шаги, пугливыми птицами до меня долетали отдельные слова, но никто не выходил к телефонным аппаратам. Снова проехала тележка, сначала развозя горланящих младенцев, потом собирая сытых и сонных. Я отгоняла мысль о том, где сейчас мой плод, я затыкала уши, чтобы не слышать голодный плач его, единственного оставшегося в своей кроватке.
И только я решила пойти в тепло, зайти в туалет и отправиться в столовую на завтрак, потому как потянуло запахом пшенной каши, словно ниоткуда передо мной появилась давешняя уютная и пухлая медсестра. Прежний ужас в ее глазах угас, медсестра смотрела на меня и мимо меня. На такие взгляды я буду натыкаться теперь всюду: «Она оставила ребенка в роддоме!»
– Пойдем к завотделением.

Завесив глаза прядью волос, я побрела за ней, как, наверное, приговоренные к расстрелу бредут за своим сопровождающим. Я не смотрела по сторонам, но так и так видела, чувствовала и даже осязала всей кожей, каждой ее клеточкой презрение, ужас, смятение. Мамочки выглядывали из палат, высыпали в коридор и застывали, не спуская с меня негодующих глаз, и только пятнадцатилетняя малышка (или сколько ей?) смотрела на меня жалостливо и скорбно.
Мой эшафот – кабинет заведующей – белел халатами, как февральский заснеженный лес.

Халаты поочередно поднимались, повторяя примерно одно и то же: «Подумай», «Не руби с плеча», «На всю жизнь», но я, сцепив руки за спиной, крепко сжав челюсти и не убирая челки со лба, упрямо молчала, пока, наконец, высокий мужчина – гладковыбритый, лобастый, с большими руками – не проронил, выплюнул:
– На экскурсию ее. В патологию.

Крупно шагая, он спустился на второй этаж, я плелась, чуть поотстав; позади меня колыхалась крахмально-белая стая. В огромной палате с полукруглым окном, похожим на витрину магазина, метались такие же серые тени, как и в моей палате, с застарелыми кровавыми пятнами на бумазейных рубахах; многие лежали на кроватях, некоторые сцеживали молоко в небольшие стеклянные баночки. Всей компанией мы подошли к женщине лет тридцати. Светлые пряди нимбом разметались по подушке, в голубых глазах плескались покорность и терпение, руки лежали на одеяле, укрывавшем ее до талии, свисали какие-то кирпичи, привязанные к широкой простыне.
– Вот как детки достаются. – Мой «экскурсовод» сорвал одеяло с женщины. Ее бедра были стянуты, словно веригами, не пошевелиться.
– Треснула кость малого таза во время родов, Маша лежит в тугой повязке второй месяц.

Больше не оглядываясь на Машу, он двинулся дальше, останавливаясь то у одной кровати, то у другой и бубня не понятные мне слова. Ухо улавливало «воспаление», «плацента», глаза встречались с глазами женщин, о которых он рассказывал, но я, не осмеливаясь напомнить, что и мои роды протекали отнюдь не гладко, ждала только одного: когда ему надоест, когда он закончит свой внеплановый осмотр, свою дурацкую «экскурсию».

В том же порядке, врач первым, я следом, свита – чуть в отдалении, мы снова вернулись в кабинет заведующей отделением. И снова халаты вставали один за другим, и снова талдычили: «Пожалеешь, но поздно», – только теперь с каким-то воодушевлением, с облегчением, как будто я пообещала им сделать так, как они хотят. У меня кружилась голова, подкашивались ноги, стоя перед ними, сжавшаяся в плотный комок, я боялась только одного: разреветься, заорать, затопать ногами: «Отпустите меня!» Желудок свело от голода, и пеленка, зажатая у меня между ног, пропиталась кровью, готовая упасть на пол. Наконец, я услышала вожделенное:
– Возвращайся в палату!
Решено было отложить оформление отказа до завтра. Халаты надеялись, что я передумаю, хотя их болтовня ни в чем не могла меня убедить.
В пустой столовой я осторожно постучала в закрытое окошко раздачи. Высунулась голова:
– А где ты шлялась? Завтрак давно закончился, ничего не осталось!
А другой голос из глубины кухни проорал:
– Тебя вообще кормить незачем! Ходи голодная! Так тебе и надо!
Я поплелась в палату. Мгновенно стихли голоса, сползли улыбки. Я плюхнулась на свою кровать, отвернулась к стене. В палате звенела тишина.

Я отыскала на стене «Мыс Доброй Надежды», я вцепилась в него взглядом, как в якорь, как в спасательный круг. Пятно плавало в зелени масляной краски, словно в зеленом океане, полегоньку съеживаясь и растворяясь в нем, утверждая, что никакой доброй надежды нет. Завтра я приду в общагу, я пойду утром на завод, и всю жизнь буду знать, что где-то живет мой мальчик, смышленый, смешливый, обласканный – почему нет? Но не мною. Может, ему суждено было стать единственным, кто полюбит меня, единственным, кого полюблю я? Суждено – не суждено, любит, не любит…
Тишина за моей спиной не нарушалась, что они делали там так тихо? Сидели замершие, в тех позах, в каких застало их мое появление? Бедные «мамочки», вот уж не повезло им со мной! Я села, не поднимая глаз, нащупала ногой растоптанные казенные шлепанцы, и снова потащилась в коридор.

Едва выпросила у кастелянши чистую пеленку. Она смотрела на меня с отвращением: так смотрят на клопа, на мерзкую сороконожку, но я не знаю, распространялось ли это отвращение конкретно на меня, или она смотрит так на каждую, которой приходится выдавать белье вне очереди.

На лестнице, едва вскарабкавшись на один пролет, уселась на ступеньку, ноги не держали меня. Внизу, на нашем этаже, у таксофона толпились роженицы, их голоса сливались в монотонный гул, и я вдруг поняла, что им нет до меня никакого дела, на время они забыли обо мне. С глаз долой…
Неожиданно толпу рассекла малышка из нашей палаты и устремилась ко мне.
– Ты потерпи, – заговорила она, дыша мне в лицо, – потерпи! Потом полюбишь. Я вот тоже своего не люблю! Мне стыдно, а – никак. Держу – он теплый, головой крутит, и губами – вот так (она издала чмокающий звук), мне приятно, но не люблю пока, не чувствую, что он – мой. Мама говорила, так бывает, первого не сразу полюбишь, надо с ним пожить, сродниться. Раскроется любовь, обязательно! А знаешь, что? – она схватила меня за руку, – знаешь, что? Пойдем вместе! Попросим, чтоб тебе подержать дали! Пойдем! Может, ты еще быстрее меня своего полюбишь! У тебя кто, мальчик?

Она тянула меня, упирающуюся, вниз по ступенькам, протискиваясь сквозь увеличившуюся толпу у таксофона. Я едва успевала перебирать ногами.
– И кефир мне передали, попьешь с булкой, ты ж голодная осталась! Ты калорийки любишь? Я так калорийки люблю, мне пять штук передали. Мне много чего мама принесла, половину обратно вернули, а компот вишневый открыть нечем, открывашки у них нет, представляешь? – тараторила девчонка, не выпуская моей руки, и подтаскивая меня к детской палате. Я вцепилась в наличник, и малышка остановилась, недоуменно глядя на меня:
– Ну, давай же! – крикнула она, стуча в запертую дверь детской.
Из-за двери выглянула медсестра:
– С ума сошли! Куда претесь? Это – детская! Малыши спят, принесу кормить, когда нужно!
– Нам сейчас нужно! Только подержать! – не отступила моя спутница. – Это же ОНА, не видите, что ли?

 Мысли бились в моем мозгу, не находя выхода, как давеча искал выхода и бился маленькой головкой во мне плод. Она всё разрушит, эта девчонка! Я не смогу устоять, если я только увижу серые круглые глазки, щечки, крошечный носик, я не выдержу, не выдержу! Не выдержу!

Дверь захлопнулась, и как будто даже щелкнул замок.
– Не получилось… ладно. Ты только возьми его кормить, просто подержи, слышишь? Слышишь? – Малышка-мамочка заглядывала мне в лицо, но я успела занавеситься волосами.

Я неопределенно мотнула головой, и девчонка наконец отстала. Я зашла в туалет и долго-долго сидела в кабинке, надеясь пересидеть очередное кормление, но, едва выбравшись в коридор, наткнулась на тележку с младенцами. И снова я одна на лестнице, и теперь, когда никого нет, можно дать волю слезам, но я не позволяю себе даже такой малости. Завтра. Подпишу отказную, уйду и вот тогда… А пока нужно быть решительной, непоколебимой, как еще говорят в таких случаях?
Обед я не пропустила. Я сидела одна за столом, понятно, что никто не сел со мною. Я проглотила безвкусный суп и, быстро войдя в палату, повалилась на кровать. На тумбочке стояли стеклянная баночка для сцеживания и кефир; булка-калорийка лежала рядом. Я отвернулась к стене.

Шептались и хихикали вернувшиеся с обеда мамочки, уверенные, что я сплю, плескались у раковины, кто-то шелестел страницами книги. С противоположного от меня угла донесся тоненький храп.
Мне оставалось пережить немного: пересидеть несколько кормлений на ступеньках лестницы, еще одно заседание белых халатов, отказная…
Я справлюсь, я не заплачу, я не отступлю, как бы горько мне ни было. Помоги мне, Мыс Доброй Надежды!


Рецензии